Читать книгу Путешествие Ханумана на Лолланд - Андрей Иванов - Страница 2

Часть первая
2

Оглавление

К тому времени, как мы добрались до Юлланда, мы уже слезли с иглы и даже озаботились своим здоровьем (Хануман стал проповедовать троекратное питание и отказался от гамбургеров). Сначала тому способствовала обстановка. Мы ненадолго осели у одного югослава, который работал приемщиком на свалке. Познакомил нас с ним Свеноо. А со Свеноо мы познакомились чуть раньше; он работал в Фарсетрупском лагере для беженцев, и мы сошлись с ним через такой же сброд, каким мы были сами. Он занимался в лагере детьми, спортом, досугом, черт знает чем. То есть создавал видимость занятости; с его энергией это недурно получалось. Он создавал видимость такой кипучей деятельности, что никто не мог усомниться в том, что работы ведутся. Пил он много, так много, что, сколько бы ему ни платили в Кресте, ему бы не хватило, потому они с сербом затеяли свой тихий, нелегальный бизнес.

Они продавали всякую технику; главным образом компьютеры. И Хануман, который двумя фразами смог убедить их в том, что он не то что разбирается, а просто все знает о компьютерах, стал починять выброшенные на свалку компьютеры. Для этого мы тайно их вывозили со свалки, предварительно проверив, насколько те годны для употребления, а потом Хануман, как завзятый специалист, делал из говна конфетку, расширял память, вводил «Виндоуз 98», игры, всякое такое, уснащал старый комп всем тем, чем его снабжали Свеноо и Ласло…

Мы жили в домике югослава, в небольшой комнатке. Югослав, который был настолько же серб, насколько и венгр, был одинок, уже весь седой, дряблый, жадный, весь потертый, лицо в капиллярную сеточку старого пропойцы, нос просто фиолетовый, а глаза в масле. Готовил он, правда, хорошо. «Жены нет, научился», – кратко объяснил он. Был он немногословен, угрюм, даже суров и со странностями. Мог заплакать ни с того ни с сего, назвать меня или Ханумана странным именем, мог говорить с самим собой, не замечая нас, и тогда становилось жутковато, как при участии в спиритическом сеансе. Иногда на него нападало беспамятство, некий духовный паралич. Он мог часами сидеть и ничего не делать, не то что просто не делать, но и не соображать при этом ничего. Тогда готовить приходилось мне. Я готовил ему русский борщ и жарил картошку со стейком. Поев, он мог очухаться, даже сказать что-нибудь на своем языке, но все равно еще долго пребывал в этой прострации.

Свеноо говорил, что это нормально, просто человека шибко контузило на войне, и это в порядке вещей. Для него, Свеноо, это действительно давно стало делом обыкновенным. Потому как ему и не требовалось, чтобы его кто-то слушал, о чем-то с ним говорил, ему было достаточно себя самого, он тоже был со странностями. Он мог сам себе умиляться, сам себе хохотать в кулак о чем-то ему одному известном, и мы вскоре ко всему этому привыкли. Свеноо против серба был просто сорока, тарахтел без умолку и всякую чушь нес. Главное, что Свеноо о нас постоянно заботился; он покупал нам выпивку и сигареты, если серб отключался; или, когда он дежурил на своей свалке, Ханни звонил Свеноо и тот привозил все, что Ханни заказывал, а заказывал он от души! Но он имел право, все это окупалось, возвращалось им сторицей. Хануман работал круглосуточно. И еще потому, что югослав, несмотря на апатичность, не мог побороть свою жадность, которая овладевала им по пробуждении. Он заставлял Ханумана работать. Как только он приходил в себя, он с удвоенной энергией начинал привозить все больше и больше компьютеров. Даже те, которые не работали. Тогда он говорил Хануману: «Могли бы пригодиться на детали, не так ли?»

Да-да, вздыхал Хануман и засылал югослава в магазин за «Джонни Уолкером», говоря, что привык к айриш-кофе, не может без него работать…

И тот плелся в магазин, бормоча на ходу себе что-то под нос. Он поил Ханумана кофе с виски, сам намешивал, чуть ли не вливал в рот, а вливал так, как иной в машину бензин. Зло, с сопением, вливал и смотрел, смотрел, как на мониторе шла загрузка, как бежали цифры. Он смотрел на это с каким-то детским восторгом. Точно то, что происходило на экране, было эффектом вливания виски в горло Ханумана. Еще смотрел он так, будто чувствовал, что от этого роста загрузки зависит рост счета у него в банке.

Так мы залегли у серба. И стала такая жизнь Хануману в тягость… Каждый день он рылся в корпусах компьютеров, что-то извлекал, проверял, пробовал, несколько компьютеров могли загружаться одновременно, а он как лунатик с кровавыми глазами мог бродить по комнатке, выискивая сам не зная что. Детальки были разбросаны повсюду, ступить босиком было нельзя (я два раза проколол себе ногу), корпуса громоздились вдоль стен.

Комнатка была маленькая. Как гробница. И мы в ней – две мумии. Хануман корпуса и прочий хлам уже в коридор выставлял или, вернее, меня просил. Говорил, что дышать нечем; и правда – пыль плавала в воздухе слоями. Коробки и корпуса громоздились в коридоре. По ночам мы спотыкались о них по пути в туалет. Лампочки нигде не работали. Коробки вскоре стали появляться на кухне. Дом наполнялся новыми и новыми компьютерами, в то время как покупали все меньше и меньше. И чем меньше покупали, тем больше серб привозил хлама, который был еще хуже, нежели хлам, просто металлолом!

Но мне было наплевать: я не делал вообще ничего, я просто валялся в постели целыми днями, смотрел телевизор и пил что-нибудь. Мне было все равно, что происходит, все равно! Пусть происходит что угодно, лишь бы от меня никто не требовал только одной вещи: предъявить документ!

На улицу выносить корпуса серб боялся. Во всяком случае, белым днем он не выносил их. Только ночью, тайком, в фургон Свеноо пронесут, чтобы выкинуть в дежурство на свалке. А позже, как нам с Ханни стало казаться, те же самые и привозил снова. Что с психа взять!

Копились эти корпусы из-за его трусости, из-за его конспирации, ведь не дай бог соседи прознают про это. Был он невероятно труслив, все боялся, что его за жабры возьмут за эту торговлю. Шептал о какой-то комиссии, боялся чистки, перепроверки его кейса. Он и компьютеры-то продавал в газете через Свеноо, свой телефонный номер дать боялся.

«Мало ли что, – говорил он, – я на свалке работаю, а тут – компьютер…»

Поэтому Свеноо сам занимался продажей компьютеров и покупкой выпивки на кораблях в порту, куда серб сунуться тоже боялся.

«Мало ли кто там на корабле может быть, – говорил он. – А вдруг серб или босниец какой, ножом пырнет и готово! Кто знает, что у них, у цыган, в голове!»

Тем более, он был не чистый серб и сербом себя вообще не считал. Сербом он, как говорил, был только наполовину. По отцу он был серб. А отец его пил, пил безбожно и помер от пьянки. А вот мать была из Венгрии, и звали его самого Ласло. По имени, как он говорил, он был настоящий венгр. Но когда доходило до застолья, тут в нем просыпались гены отца, тут он становился самым настоящим сербом, просто бездонным! Он последним уходил под стол, медленно, погружался, как субмарина, – но последним. Зато меньше всех остальных помнил вчерашний день и больше всех страдал от похмелья.

Иногда мы ночевали у Свеноо дома, в Бломструпе. Совсем недалеко от Фарсетрупа. Дом его стоял на горе, на огромной глыбе, с балконом, с видом на порт, и по утрам кричали чайки, порождая в моей похмельной голове ностальгические чувства. Иногда, еще не проснувшись до конца, слушая крики чаек с закрытыми глазами, мне бредилось, что я дома.

Однажды мы пошли со Свеноо вдвоем на корабль купить контрабандной водки и сигарет. Пришел русский корабль, и Свеноо взял меня в переводчики, на всякий случай, чтобы не обманули. Да и русские моряки, говорил он, не очень-то по-английски, how much and okey – и все, а чуть что – отказываются понимать, нихт фирштейн, хоть убей! И я пошел с ним. А там ребята нам не только продали, но и уломали выпить с ними. Был чей-то день рождения. А может, просто шла пьянка – такая, что караул! Мы сдуру влились в нее, да так и остались на корабле.

Вернее, я не помнил, как остался. Не помнил, как ушел Свеноо. Ничего не помнил вообще. Только проснулся в каюте, увидел нары какие-то, увидел иллюминатор, увидел тельник, почувствовал, что покачиваемся, ага… Так стало мне жутко: а вдруг ушли? А вдруг вышли в море? А вдруг я забыл на берег сойти? И что теперь? И кому что я докажу? Так страшно стало, так дико. Запаниковал, побежал, умножая свой страх топотом ног, и гулкое сердце мое билось во всех направлениях, опережая все мои ноги. Билось и боялось. Как и я сам, в этой металлической банке, как крыса в лабиринте. С грохотом прокатился по всем коридорам. «Куда мы идем? – стучал я во все двери. – Где мы?!»

И только когда выскочил на палубу, когда увидел Бломструп, когда понял, что мы не вышли из порта, вздохнул, но не успокоился. А вот когда уже вышел из порта и пошел улочками Бломструпа, когда увидел девушек, выкатывающих из магазинов товар на улицу, выставленные на висячих карусельках блузки, брючки, увидел почтальона на светло-коричневом велосипеде, в красной куртке, с тяжелым кожаным чемоданчиком на раме – только тогда отпустило. Но еще долго меня тревожил пронзительный свист и вскрики чаек, долго я не вылезал из норы серба, долго не ходил в порт, все сидел и курил, курил да думал…

Скоро бизнес пошел на убыль. Стали почему-то меньше привозить техники, то, что привозили, годилось разве что на детали, что-то лепить из этого было невозможно. Много сделано было впрок, и оставалось дело за продажей, но почему-то никто не звонил, никто не хотел купить подержанную технику. А может, Свеноо просто забыл объявление дать. Что с него было взять! Да и мы сербу надоели, и серб нас достал своей паранойей.

Мы стали все чаще и чаще вылезать из норы. Погода наладилась, ливни прошли, дышалось хорошо, грех было просиживать такие красивые деньки в бункере с компьютерами да в компании придурков.

Однажды мы выехали за гашишем в Ольборг. Там, в кофе-шопе, встретили старого Хью; он нам продал какой-то странной травы, от которой нас переклинило так сильно, что мы пешком побрели в Бломструп.

Было это очень странно, потому что ехать на автобусе до Бломструпа из Ольборга не меньше двух часов, а идти, идти целые сутки можно. Но мы шли всю неделю. Объяснить, как мы решились на такое путешествие, можно было только травой. Это была ядреная травка, что называется, чернобыльская шмаль! Мы не помнили, как ушел Хью; я помнил только то, что мы с Ханни шли по бесконечной улице Ольборга, передавали друг другу огромную сигару, которая отказывалась куриться и тоже была бесконечной, и еще мы грызли при этом какую-то восточную сладость. Хануман потом не помнил ни сигары, ни сладости, но я помнил, помнил про сладость потому, что у меня от сладкого тогда стал болеть зуб.

Шли мы очень долго. Потому что внезапно встали автобусы. Началась какая-то забастовка. Об этом нас предупредил Хью еще до того, как мы с ним покурили. Он сказал, что после четырех начнется забастовка. Хануман сказал, что ему плевать, и Хью запалил джоинт…

Водители автобусов требовали увеличения не то отпуска, не то зарплаты, а может, и того и другого, с надеждой, что авось хоть одно да и увеличат. Автобусы стояли на остановках. На них были повязаны какие-то ленты, в лобовые стекла вставлены картонки с какими-то фразами, которые заканчивались несколькими восклицательными знаками, и были, по всей видимости, лозунгами с теми требованиями, которые выдвигались. Сами шоферы стояли поодаль. Их легко можно было узнать по синим безрукавкам и голубым рукавам рубашек. Они надели свои кепки со значками. Некоторые пили кофе из термосов, некоторые прикладывались и к пиву, но тайком. Все эти детали нам бросились в глаза, когда мы уже отошли и могли осмыслить ситуацию. Не трезво, а так, более или менее…

Мы сидели в кафе на вокзале, думая, как бы нам наскрести на билет на поезд, чтобы поехать в Бломструп. Поезд должен был идти из Фредериксхавна, это был вечерний поезд, шел он во Фредерицию – самый красивый интерсити, который я когда-либо видел. Один раз мы с Ханни проехались на нем…

…На втором этаже, в бизнес-классе. Напротив нас, закинув бронзовое бедро на золотое колено, сидела шелковая датчанка, просто golden brown![21] Не женщина, а магнит для самца. В коротенькой юбочке, на лодыжке серебряная змейка, на пальце ноги – кольцо, на руках так много всего, что в глазах рябит. Она была в пиджачке и футболке, под которой, чувствовалось, живут две такие груди, о которых можно только мечтать. Она была подтянута, явно взлелеяна соляриями и бассейнами, массажистами, парикмахерами, маникюрщицами. Она была просто суперзвезда! Мы с Хануманом сидели и пускали слюни. Ханни купил кофе, закурил и спросил, не хочет ли она сигарету. Она ухмыльнулась и отказалась. Он все еще думал, как бы к ней подкатить, но тут вошли контролеры и попросили нас выйти, потому что у нас не только не было билета в бизнес-класс, но какого-либо билета вообще, чтобы ехать в интерсити или в товарном! Ханни не мог пережить такого унижения, он чуть не полез в бутылку, с возмущением показывал им двузонники, которые действительны только в пределах Копена, да и то давно истекли. От него отмахивались, на него лаяли. В затылок пыхтели, подпихивали аккуратно в спину, к дверям, – взяли в мягкий оборот, с обеих сторон, под каждый локоток, к дверям, – пыхтели и рычали в каждое ухо, ласково и твердо говорили, чтоб мы убирались, да, убирались сами, пока не вызвали полицию. Насмешки мелькали как фотовспышки. В нас стреляли взглядами. Безобразие. Все люди как люди, а эти… Скандал. На всю сеть DSB! Shame, shame, poppy shame![22] Мы были рады убраться. Не надо никуда звонить! Счастливы спрыгнуть на ходу. На быстрый асфальт. Кривыми ногами. К чему проблемы? Какие пустяки! Нам неприятностей не надо. Простите пжлста. Накладочка вышла. Не стоит ругаться. Проехали лишку. С кем не бывает! Не разобрались в расписании. Сели не на тот поезд. Родились не под той звездой. Уже исчезаем. Нас уже нет. Пешком тоже можем! Кинолента интерсити укатила долой. Перевели дух. Ханни оттянул большими пальцами подтяжки. Оттопырил губу. Шире шаг, Юдж! Живее, сукин сын!.. Ну выкинули из поезда… Делов-то!

…В этот раз, во избежание подобных накладок, решили не рисковать; как бы ни был хорош интерсити, а проезд в нем стоил дорого. Я видел, как Хануман облизывался, провожая глазами каждый мимо пролетавший поезд; я знал, что искушение велико; он просто ловил кайф, когда нас несло через нюборгский мост… Хануману интерсити нужен был прямо как доза! Но не в этот раз – до моста было далеко – нет, не в этот. В этот раз ему все-таки следовало взять себя в руки, прислушаться к голосу рассудка! К тому же денег у нас все равно не хватило бы, даже до Бломструпа, даже не в бизнес-классе. Даже попить кофе из интерсити. Даже просто на перроне рядом постоять. Он готов был стоять – меня это не устраивало: надо было двигать отсюда, пока на нас не начали обращать внимание щелочки-глазки с мобильными телефонами в карманах!

Плюнули и пошли пешком; он как всегда нес высокопарную чушь, изобретал пешеходную философию на ходу, снова «мы против всего остального мира», как обычно… К ночи кое-как добрели до Лёгстера; уже нисколько не соблюдая технику безопасности, мы просто вломились на какую-то свалку на отшибе города у самого моря, или канала, влезли в какой-то старый фургон, покурили, вырубились, а под утро у меня началась паранойя.

Я не желал вылезать из фургона несколько суток, потому что мне казалось, что за фургоном следят. Я придумал себе, что снаружи кто-то шастает с зеркальцем, стреляя смертоносными зайчиками. Я всё выглядывал, и мне мерещилось всякое, всё было подозрительно, то, как помойки стояли у стены, будто сгрудившиеся заговорщики; как нависали над нами синие, зеленые, бурые ржавые контейнеры; у берега покачивавшиеся баржи; хрустящие от натуги провода, валуны, рокот мопеда; и то, как стену заливало солнце; как тени расползались по стене; крик чаек опять же пронзал сердце; да и шум моря, который при желании мог распадаться на вполне отчетливо произнесенные фразы… Мне было подозрительно всё, в том числе и сам Хануман.

Его рожа. Она гримасничала. Становилась маской. Иногда он походил на моего отца, каким он был в молодости, – и тогда меня отбрасывало на двадцать пять лет назад, и я начинал пускать слюни. Когда он стал жутко похож на мою тетку, я набросился на него с кулаками. Я кричал на тетку: «Какое ты имеешь право мне говорить, что он мой отец! Ну и что, что отец? Если б у тебя такой папашка был, ты бы его на моем месте давным-давно отравила бы! Я клянусь! Если б тебе мой папаня устраивал допросы, как нам с матерью, ты бы давно нашла способ, как его укокошить!»

Всё это бесило Ханумана. Он психовал. Кричал на меня. Бил по щекам. Так он мне потом рассказал. Сам я деталей не помнил. Он уговаривал меня, увещевал, пытался воздействовать.

Ничто не работало, всё было бесполезно, я просто сходил с ума. Хануман приносил мне еду, но когда деньги кончились, он настоял на том, чтоб я собрался и вышел.

– Или… – сказал он. – Или я ухожу один, сейчас и навсегда!

Переступив через страх, я собрался, вышел, перебежал через площадку до помоек, надел солнечные очки, втянул в воротник голову, обмотался шарфом, забинтовался весь, как Невидимка, и мы снова пошли…

Мы шли то полями, полными кукурузы, то мимо коров, которые провожали нас тупыми взглядами, как больные в психиатрической клинике. Мы шли вдоль обочин маленьких дорог, под дождем, скрепя сердце, скрипя зубами, кутаясь от ветра, пряча руки в карманы, отогревая пальцы под мышками, хромая на все четыре ноги.

Сумка стучала по пояснице, лямка натерла плечо, ботинки до волдырей сбили ноги. Мои ступни помертвели, пальцы окочурились, пятки покрылись мертвой кожей, все суставы скрипели. На левой ноге большого пальца я сломал ноготь.

Мы остановились у озера. Хануман пошел опустошить кишку в какой-то туалет подле коттеджей, в которых никого не было. Мне было велено проверить, можно ли заночевать в коттедже. Я залез в один из них, порылся, нашел старое вонючее одеяло со следами засохшей спермы (так мне подумалось) и почему-то решил, что ночевать там было можно.

На окошке была картинка Винни-Пуха, стояли кружечки, в одной была зубная щетка. Я решил, что надо снять ботинки, и лег на деревянную койку. И хотя было очень холодно, я снял ботинки, снял куртку, и тут я увидел, что на потолке, прямо надо мной, подвешены какие-то висюльки. Я стал их рассматривать, почему-то почесывая ногтем большого пальца левой ноги заскорузлую пятку правой. Висюлька была славная, пушистая, с какими-то ниточками, перышками и стекляшками.

– Это ловец снов, – сказал Хануман, зевая. – Изобретение индейцев Америки. Сегодня будем спать под защитой предрассудков тольтеков…

Он стал укладываться в постель, а я стал рассматривать свой ноготь, которым до крови начесал пятку. Ноготь был страшен. Я спросил Ханумана, не остались ли у него щипчики для удаления рогового покрова или сухой застарелой кожной ткани. Он сказал, что только для рук, и только для его рук.

– Это же предмет личной гигиены, – добавил он с легкой угрозой в голосе. – Сам знаешь, как я щепетилен в отношении всего, что касается гигиены…

Я понял, что далее говорить об этом с ним бесполезно; он ничего не даст, ничего. Он мне не давал бриться своим станком; от этого я зарос, как леший. Он не давал мне свой одеколон; от этого я вонял, как шишок. Он не давал мне кусок своего мыла; от этого я был чумаз, как черт. Я удивляюсь, как он согласился со мной спать в одном коттедже! Будь я на его месте и будь я в его ботинках, Хануманом с его-то амбициями, щепетильностью в отношении всего, что касается предметов личной гигиены, с его-то завышенными требованиями к людям, я бы себя самого выгнал нах… ночевать в собачьей будке!

И думая так, я стал доламывать ноготь!

Сколько раз в жизни я это уже делал, но мне никогда не научиться. Я буду наступать на эти же грабли в год по пять раз. Я не куплю ножницы, не украду щипчики, нет, я буду пальцами отламывать ноготь! Даже если у меня есть в доме ножницы или щипчики, я все равно буду его ломать! Я одержим этим; каждый раз я думаю, что в этот-то раз я все сделаю правильно, в этот раз не дойдет до корня, и все равно оторву с кровью, с мясом и буду искать, что бы такое приложить, чтобы остановить кровь.

Я не мог идти после этого, не мог надеть ботинок, боялся натянуть носок!

В коттедже мы просидели сутки, потому что я не мог идти. Потом Ханни уговорил меня попробовать тронуться в путь. Мы прошли километров восемь по петляющей дороге. Погода улучшилась. В небе как будто что-то разгладилось, нечто обозначилось, какое-то просветление. Нам попалась стоянка. Карман дорожный. Стояла машина. Одна фура. Пустая. Одна легковая. С немецкими номерами. В кармане был знак. Был туалет. Была карта местности. Ханни изучил карту. Он сказал только два слова: “I see…”[23] Это меня обнадежило. В меня вселили оптимизм эти два слова и то, как задумчиво они были сказаны. Слова влились в меня, как бурлящее течение.

Была мусорница, в которую я тут же заглянул с надеждой чего-нибудь отыскать. Мимо. Был какой-то подозрительно шевелящийся куст. Голоса в стороне у полоски моря. Детский голос. Смех. Громкий голос мужской. Отчетливо произносящий слова по-немецки. Что-то вроде «Раз-два-три, давай! И еще раз! И еще раз!»

– Гимнастику делают, – сказал Ханни с улыбочкой, потирая руки. – Идиоты, ух-ха-ха!

За машиной была скамейка и столик. Мы не сразу их разглядели. На столе стоял термос. На скамейке – корзина. На корзине – полотенце. Внутри корзины были приборы: пластмассовые тарелки, ножи, вилки. Еда! Хлеб в пластиковом пакетике, в упаковках запечатанные масло, сыр, сливки, еще какие-то крекеры. Мы сцапали еду и пошли. Быстро-быстро. Скрылись в лесу и сожрали все. И быстро пошли дальше. У меня возобновились рези в желудке. Мне надо было попить. Сухое-то натощак! Я не мог больше идти. Меня тошнило от ходьбы. Я лег на землю. Я смотрел в небо. Оно было низким. Жужжали какие-то назойливые мухи. Ползли серые редкие облака. Равнодушные ко всему. Они ползли, будто выполняя работу. В этот момент я себя ощутил в ловушке. Ловушка простая. Такая же, как музыкальная шкатулка. Я – это букашка, которая случайно попала в шкатулку, и теперь все валики, молоточки и пружины бесятся, пытаясь от меня избавиться. Мне стало плохо. Стошнило. Хануман некоторое время курил. Я попросил его курить в сторону. Он спросил:

– Куда?

– B сторону от меня, – сказал я.

Он курил в сторону от меня, развивая мысль о музыкальной шкатулке. Он превратил шкатулку в juke-box, меня сделал паразитом или вирусом, который испортил программу этой машины, и все мелодии перепутались.

– Представь, – говорил он, – как ужасно звучала бы “Unchained melody”, если б смешалась с “Wonderful world”, а?

– Не знаю, – сказал я, – я ненавижу обе.

И меня снова стошнило.

Потом мы шли какой-то совершенно сельской дорогой, узкой, кривой, как деревенская рябая баба, с редкими знаками; выше нас поднималась кукуруза, кукуруза, кукуруза и небо… Нас достала дорога; мы пошли напрямик через поле; Хануман бубнил: «Мы – дети кукурузы, мы – дети кукурузы, мы – дети – мать вашу – кукурузы!»

Так мы доковыляли до Фарсетрупа, просто кукуруза раздвинулась, и мы увидели лагерь, белье на веревках, которое развешивала жена Эдди.

– У-y-y-y-y, – сказал Хануман и полез в брюки. – Это дело надо бы вспрыснуть!

В сторонке играли визгливые детишки, кидались камнями. Хануман стоял в позе страуса и пялился на иранскую женщину с большой висячей грудью и мял себе член. Мужики что-то жарили на костре за изгородью плетеных ивовых веток. Хануман пригнулся, переломился надвое, вытянул шею, изогнул спину – теперь он был похож на кенгуру перед прыжком. Он мусолил свои яйца, глядя, как иранская баба наклоняется за бельем, как у нее поднимается юбка, как оголяются ее толстые икры. Я сидел на земле и тупо смотрел, как во влагой подернутых глазищах Ханумана появляется сонная поволока сладострастия. Я уловил тот волшебный миг, когда в его глазах эта мерзкая в сущности бабища вдруг стала желанной. Кровавые глаза Ханумана налились похотью. Он буквально вожделел отвратительную коротконогую толстуху! Эту вислозадую небритую тварь! Ему было по барабану! Он рьяно работал уже обеими руками, как настоящий кенгуру, вырывающий колтун из своей сумки! На плацу албанцы чинили машину. Капот уже проглотил одного, готов был принять и другого. Третий все пытался снизу подлезть. Хануман входил в экстаз, глядя, как иранская баба поправляет на плечах свою кофту; глядя, как она тянется к веревке, и кофта сползает, оголяя ее шею. Скрипели качели, из кухни вместе с голосами вылетала музыка, арабская, пронзительная; кто-то взвизгивал, мячик шлепал о стены, разбиваясь и множась; доносился запах съестного; шуршала кукуруза. Белье окончательно скрыло с глаз иранскую бабу. Хануман застегнулся, и мы решили войти проверить, чем можно разжиться в кемпе. Хануман сделал шаг из кукурузы, я последовал за ним.

Мы вошли в кемп; тут же Хануман поймал своего старого знакомца Непалино; какая удача! Ханни обернул дело таким образом, словно приехал к нему. Он же обещал навестить старого непальского дружка!

– Не так ли, Юдж! – подмигнул он мне. – Разве я не обещал, что приеду? Помнишь, я давал себе слово в Авнструпе, что обязательно найду моего маленького непальского друга? Разве я не сдержал данное мной слово?

Я не помнил, чтобы Хануман когда-то рассказывал мне про своего непальского друга. В Авнструпе непальцев было пруд пруди – все на одно лицо, все хитроватые, все пришибленные, зачморенные, я их не различал совершенно, – ни одного из этих недоумков Ханни не провозглашал своим другом, никогда; тем более я не помнил, чтобы он клялся кого-то из них разыскать, но тон Ханумана был такой, что я сразу же закивал с такой готовностью, будто изображая, что слышал от Ханумана о его «непальском друге» столько всего хорошего… так много хорошего, что сам очень-очень рад, что наконец-то мы его разыскали!

Хануман не давал непальцу опомниться:

– Вот он я, дружище! Показывай, где живешь! Рассказывай, как живешь!

У Непалино от обилия внимания и похлопываний по спине засвербило в заду, он с радостью глупой девчонки повелся на слова Ханумана, повел показывать комнату. Хануман нахваливал всё: и одежонки Непалино, и журналы Непалино, увидел газету на хинди, шлепнул лапкой в нее и выкрикнул какое-то слово на своем, а мне крикнул:

– Восхитительно! Газета из Мумбаи! Вот это да! Я чувствую себя почти дома!

Я окинул комнатушку взглядом, мгновенно пуская в ней корни через свои кровоточащие мозолями ноги. Через минуту мы увидели тамильца. Он собирался в душ; он нам тоже очень обрадовался; он повел себя в точности как я, когда поддакивал Хануману; но даже если он и притворялся, нам это было только на руку! Был он в толстенном свитере, заправленном в спортивные штаны; штаны были натянуты по самую грудь! Непалец переговорил с ним, и мы остались у них, как бы на несколько дней…

Некоторое время меня радовала смена обстановки; я брал себе пару бутылочек пива (в долг), усаживался с блокнотом, курил, пил пиво, писал стихи, единожды – письмо домой, матери, с открыткой с какой-то церквушкой Ольборга в лучах солнца и с облачком в пронзительно синем небе…


Я нашел себе приятеля, и даже некоторое время мы пожили в его комнате. Его звали Степан, был он из Самары. Уже больше трех лет он взламывал бюрократические системы разных стран. Безнадежно. Все пытался осесть: сперва в Бельгии, потом в Германии, побывал и в Швейцарии, куда перебрался из Германии вплавь по какой-то горной реке, оттуда бежал, потому что его в несколько дней могли выслать во Францию или в ту же Германию, где заперли бы и в наручниках – домой, но он бежал и остановился в Дании. Он открыл тут новый кейс. Мне он не рассказал, в чем была суть его обоснования прошения о предоставлении убежища. Единственное, что он мне сказал, чтоб я не повторял его ошибки и не тратил времени, а искал женщину.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Путешествие Ханумана на Лолланд

Подняться наверх