Читать книгу Мои воспоминания. Том 1. 1813-1842 гг. - Андрей Иванович Дельвиг - Страница 4

Глава I
1813–1826

Оглавление

Род баронов Дельвигов. Род князей Волконских. Смерть отца моего. Мать моя в Московском Никитском монастыре. Поездки в деревню. Семейство Викулиных. Задонский монастырь. Мой старший брат Александр. Первоначальное образование. Дядя мой барон А. А. Дельвиг и его семейство в Туле. Поступление моего старшего брата в Костромской кадетский корпус и сестры к княгине А. И. Урусовой в Ярославле, а потом к С. П. Боборыкиной в Нижнем Новгороде. Сосед наш и родственник Ф. А. Лопухин. Д. Н. Лопухина и ее учебные заведения. Поступление мое в учебное заведение Д. Н. Лопухиной. Отъезд Д. Н. Лопухиной с семейством в ее киевское имение. Пребывание мое в заведении Д. Н. Лопухиной. Перевод кадетского корпуса из Костромы в Москву. Переезд дяди моего князя Дмитрия Волконского в Москву. Жизнь матери моей и ее братьев в Москве. Семейство Зуевых. Подача просьбы об определении меня в Институт путей сообщения. Кончина Императора Александра I. Выход мой из заведения Д. Н. Лопухиной. Жизнь в подмосковной деревне. Коронация Императора Николая I. Дядя мой князь Дмитрий, флигель-адъютант Микулин и московская полиция. Мнение дяди моего князя Дмитрия об А. А. Дельвиге. Отъезд в С.-Петербург.

Родился я 13 марта 1813 г. в с. Студенец, в двух верстах от большого села Патриарши, в Задонском уезде Воронежской губернии{6}; назван я Андреем в честь отца моей матери.

Предок отца моего, родом из Вестфалии{7}, в XV столетии присоединился к тем рыцарям, которые в XIII и XIV столетиях завоевали Прибалтийское прибрежье, населенное литвинами, эстами и латышами, – частью язычниками, а частью уже принявшими православие. Мечом обратили они все население в католиков, а впоследствии, перейдя сами в лютеранство, обманом обратили все туземное население в лютеран. Часть этого прибрежья, принадлежащая России, составляет ныне Эстляндскую, Лифляндскую и Курляндскую губернии. О предках моих со стороны отца я очень мало знаю, так как меня никогда не занимала моя родословная; скажу однако же о них несколько слов.

При покорении первых двух провинций Петром Великим многие из нашей фамилии были на государственной службе в Швеции, которой эти провинции тогда принадлежали; один из Дельвигов{8} был полковником и принимал какое-то участие при заключении Ништадтского мира{9}, конечно, со стороны Швеции.

Фамилия наша принадлежала к матрикулированному дворянству Лифляндской губернии в Риге{10}; кажется, в Домкирхе теперь еще красуется наш герб{11} [см. Приложение 2 первого тома] между прочими гербами потомков рыцарей ордена меченосцев, но я его не видал.

Фамилия наша в старину была богата. Моему предку в прошедшем столетии принадлежали имения: Грос-Пунчерн, Клейн-Пунчерн и еще какие-то; но один из предков, под именем Дельвиг Пригожий (der Hübsche){12}, был большой мот и ничего не оставил своему сыну. Оставшиеся у него имения он принужден был для уплаты значительных долгов на 50 лет передать мужу дочери своей (кажется, графине Штакельберг{13}). Срок этот истек в 20-х годах нынешнего столетия, но в семье нашей не осталось никаких документов об означенной сделке, и имения нам возвращены не были. Об этой сделке я узнал, когда мне было лет 14 от роду, от двоюродного брата моего барона Антона Антоновича Дельвига{14}. Отец мой никогда не говорил моей матери об этом деле, вероятно, потому, что, при отсутствии документов на вышеупомянутую сделку, считал его потерянным.

Не имея никакого состояния, отец мой барон Иван Антонович{15} поступил очень рано в военную службу, в 1807 г. в войну против французов был сильно ранен, так что принужден был оставить военную службу в чине майора.

У него был один брат барон Антон Антонович{16}, две родные сестры и одна сестра по матери от первого ее брака. Одна из родных сестер Христина{17} была замужем за Паткулем{18}, другая Катерина{19} за Куцевичем, а последняя{20} за Гурбандтом{21}.

Дядя мой был гораздо старше отца, состоял в 1807 г. в должности московского плац-майора, которую он занимал до 1816 г. Он был женат на Красильниковой{22}, которая приходилась двоюродной сестрой моей бабки, а следовательно, теткою моей матери. Здесь встретил ее мой отец. Он был очень красивый и ловкий мужчина и умел понравиться моей матери, которая отличалась красотой и многими необыкновенными достоинствами; состояние же ее было весьма ограниченное. Она полюбила страстно моего отца, что будет видно из дальнейшего рассказа, но уже ясно из того, что она решилась выйти замуж за человека без всякого состояния, за лютеранина, с которым сверх того состояла в свойстве, что было не совсем правильно по тогдашним понятиям. При твердости характера моей матери и ее религиозных убеждениях эта решимость еще более имеет значения.


Схема генеалогического древа семьи Дельвиг.

Имя автора «Моих воспоминаний» Андрея Ивановича Дельвига выделено красным. В верхнем правом углу представлен герб российской ветви семьи, к которой принадлежал автор







По Высочайшему повелению. Указ Его Императорского Величества Самодержца Всероссийского, из Правительствующего Сената Эстляндскому Дворянскому Депутатскому собранию. По Департаменту Герольдии


По указу Его Императорского Величества, Правительствующий Сенат слушали: предложенный Господином Министром Юстиции список с Высочайше утвержденного мнения Государственного Совета следующего содержания: Государственный Совет в Департаменте гражданских и духовных дел, по рассмотрении определения Правительствующего Сената Департамента Герольдии, о баронском титуле Эстляндской дворянской фамилии фон Дельвиг мнением положил: утвердить по сему делу заключение Правительствующего Сената. Его Императорское Величество воспоследовавшее мнение в Департаменте Гражданских и Духовных дел Государственного Совета по делу о баронском титуле Эстляндской дворянской фамилии фон Дельвиг Высочайше утвердить соизволил и повелел исполнить. Подлинное подписал председатель Государственного Совета Константин 13 Мая 1868 года и справку по коей оказалось, что Правительствующий Сенат по выслушании записки из дела о баронском титуле фамилии фон Дельвиг 29/15 Ноября 1867 года определил: Из дела сего видно, что в 1852 году Правительствующим Сенатом сделано было распоряжение о приведении в положительную известность всех тех прибалтийских дворянских фамилий, кои полагали себя вправе пользоваться баронским титулом, и, по рассмотрении полученных от Эстляндского Дворянского представительства списков таким фамилиям, некоторым из них в 1855 году предоставлено было право на означенный титул, на том, между прочим основании, что члены тех фамилий были наименованы баронами в актах русского правительства, состоявшихся до издания положения Комитета Г. г. Министров 7 Марта 1833 года. За тем Высочайше утвержденным 8 июня 1859 года мнением Государственного Совета постановлено причислить к числу публичных актов, кои поименованы в ст. 28 ч. II Св. мест. остзейск. узаконений и принимаются в доказательство пользования баронским титулом, и другие, всякого рода публичные акты, в которых пользование сим титулом было оглашено и подлинность которых не подлежит сомнению, не делая при том различия между актами, состоявшимися прежде положения Комитета Министров 7 марта 1833 года или после оного. По поводу сего, и в исполнение Указа общего Собрания первых трех Департаментов и Департамента Герольдии Правительствующего Сената, от 10 июля того 1859 года Эстляндский Губернский Предводитель Дворянства представил списки дворянским фамилиям: Гемфрейх, Сталь фон Гольштейн и Дельвиг. В отношении последней фамилии из списков и документов оказывается, что предок ее Полковник Бернгард-Рейнгольд фон Дельвиг грамотою Шведской Королевы Ульрики-Элеоноры от 17 Января 1720 года был пожалован в баронское достоинство, и другой член фамилии, также Бернгард-Рейнгольд, в грамоте Его Императорского Высочества Великого Князя Петра Федоровича, данной в Ораниенбауме, от 30 августа 1758 года, о принятии его в службу и о назначении Тайным при посольстве Советником, наименован бароном, Эстляндский же Губернский Предводитель Дворянства удостоверяет, что фамилия фон Дельвиг принадлежит к числу древних дворян времен Гермейстеров, и внесена в Матрикулу после присоединения Эстляндии к России, так как до того Матрикулы там не существовало. Сообразив таковые документы и сведения с законными (Св. зак. том IХ о сост. изд. 1857 г. прилож. к ст. 56 прим. к § 3 Св. мест. остз. узак. части II ст. 23 и Высочайше утвержденное 8 июня 1859 года мнение Государственного Совета о доказательствах на баронский титул Остзейских дворян), и находя, что хотя одним из условий предоставления дворянским фамилиям Прибалтийских губерний баронского титула и постановлено, чтобы фамилия была внесена в Матрикулу до присоединения Остзейского края к России; но как возбужденный в 1860м году вопрос о том, могут ли Эстляндские дворянские фамилии, внесенные в Матрикулу после чем Эстляндия вошла в состав Российской Империи, пользоваться баронским титулом, разрешен положительно Высочайше утвержденным 20го декабря 1865 года мнением Государственного Совета по делу о 22х Эстляндских баронских фамилиях; то, руководствуясь сим мнением Государственного Совета, и принимая на вид, что документы о баронском достоинстве фон Дельвиг соответствуют требованиям закона, – Правительствующий Сенат определяет: о дозволении сей фамилии пользоваться баронским титулом представить на Высочайшее Его Императорского Величества соизволение. Приказали: О вышеозначенном Высочайшем повелении дать знать Эстляндскому Дворянскому Собранию указом. Июня 4 дня 1868 года. Подписал: Товарищ Герольдмейстера Кор…… Скрепил: Помощник Секретаря Грасс. С под. верно Барон Штакельберг – Секретарь Эстлян. Дворянства. (Послед. строка. нрзб.)

Российский государственный исторический архив (СПб.). Ф. 1343. Оп. 46. Д. 1789. Л. 61–63 об.


Мать моя, урожденная княжна Волконская{23}, следовательно, была одного из бесчисленных потомков[2] Рюрика, св. князя Владимира равно-апостольного{24} и замученного в орде св. Михаила Черниговского{25}. Отец ее, князь Андрей Александрович{26} (умер в 1813 г.), был сын князя Александра Григорьевича{27} и внук князя Григория Ивановича{28}, бывшего при Петре Великом боярином, а впоследствии генералом от кавалерии, начальником всех драгунских полков и обер-комендантом Москвы, Тулы и Ярославля. Он получил за свою службу несколько имений от Петра Великого и, между прочим, вышеупомянутый Студенец, в котором я родился. За скорое сформирование девяти драгунских полков и приведение их под Азов Петр Великий пожаловал ему богатую кружку, которая хранится у меня. В семействе покойного моего двоюродного брата Николая Александровича Замятнина{29} хранится целая книга писем временщика князя А. Д. Меньшикова{30} к князю Г. И. Волконскому. В этой же книге имеются и два письма Петра Великого к нему же. Из писем Меньшикова можно видеть, какие многосложные поручения возлагались на князя Волконского и как с постепенным возвышением временщика изменялся тон его писем, бывший вначале самым почтительным, а при конце сделавшийся повелительным.

Довольно значительное имение князя Григория Ивановича делилось между его потомками, и на долю внука его, а моего деда, досталось около тысячи душ крестьян в Московской, Воронежской, Орловской и Пензенской губерниях, из коих выделена моей матери, при ее замужестве, законная часть, 14-я доля, 70 душ в Саранском уезде Пензенской губернии. У нее было три брата: Александр{31}, Николай{32} и Дмитрий{33} и четыре сестры: Татьяна{34}, Надежда{35}, Прасковья{36} и Настасья{37}. Последняя умерла в начале 20-х годов, вскоре по выходе из Московского Екатерининского института{38}, а князь Николай, служивший в конной артиллерии, умер во время Турецкой войны 1828–1829 годов. Весьма ограниченное состояние моих родителей побудило их вскоре после свадьбы ехать в Петербург для приискания отцу моему места в государственной службе. Граф Аракчеев{39}, к которому обратился мой отец с означенной просьбой, отказал ему, основывая свой отказ на том, что отец мой, как человек молодой и молодцеватый, был бы полезен для службы, но что полученная им рана не только не дает права на получение места, но служит к этому препятствием, хотя рана вовсе не была такого свойства, чтобы отец не мог исполнять всякого рода службу, кроме фронтовой.

В это время учредилось Главное управление путей сообщения, и первым главным директором был назначен принц Георгий Ольденбургский{40}, муж В. К. Екатерины Павловны{41}. Он принял отца моего к себе на службу и впоследствии назначил смотрителем судоходства в Моршанске. В этой должности мой отец оставался недолго, вышел в отставку надворным советником и умер в начале 1815 г. в имении тетки моей Прасковьи Андреевны, состоявшей тогда под опекою старшего своего брата Александра, – с. Шарапове[3] Подольского уезда, Московской губернии, а похоронен в Москве на старом лютеранском кладбище. Матери моей было тогда 26 лет от роду. Она осталась вдовою с четырьмя малолетними детьми: Александ ром{42} 5-ти лет, Александрою{43} 3-х лет, мной 2-х лет и Николаем{44} 5-ти месяцев, почти без всякого состояния, так как в продолжение последних лет родители мои должны были войти в некоторые долги. Брата моего Николая по смерти отца, в воспоминание о нем, прозвали Иваном, и он слыл все время детства Ванечкою, так что многие и не знали его настоящего имени. По производстве его в офицеры он всем, кроме матери, выказывал неудовольствие, когда его назовут не Николаем, а Иваном, так что с этого времени почти все начали называть его Николаем. По истечении некоторого времени имя Ивана было совсем забыто.

была одного из бесчисленных потомков… – так в рукописи.

При твердости характера и значительном уме мать моя поняла, что не может продолжать жить в свете, а должна посвятить всю свою жизнь воспитанию детей и устроиться так, чтобы проживать сколь возможно менее. Вследствие этого она решилась нанять небольшую келью в Московском Никитском монастыре и не снимать траура. Она слишком любила моего отца и, будучи еще молода и очень хороша собою, конечно, принятым ею решением избегла предложений о вторичном замужестве, которого для нее, конечно, желали родные и близкие.

Я ничего не помню о жизни нашей в Никитском монастыре. Помню только, что в бытность Императорской Фамилии в Москве мать со всеми четырьмя детьми подала на дворцовом крыльце Императору Александру I прошение о помещении старшего моего брата Александра в Царскосельский лицей, откуда только что вышел двоюродный брат мой. При подаче прошения мы все стояли на коленях и были обласканы Императором. Однако же брата в Лицей не определили, а назначили кандидатом в Кост ромской кадетский корпус.

После этого мы поехали в нашу Пензенскую деревню. О пребывании в ней также ничего не помню, кроме того что брат Александр был в то время весьма опасно болен и что он был спасен от смерти уездным доктором.

Отделенные матери моей при ее замужестве крестьяне были поселены в деревне, которой большая часть, по смерти моего деда, досталась брату ее князю Дмитрию. Ему она продала и свою часть и жила впоследствии процентами с полученного ею капитала, менее 30 руб. ассигнациями. При всей бережливости и умении жить, конечно, этих процентов было весьма недостаточно, и потому мать со всеми нами, по приглашению ее брата Николая, переехала жить в доставшееся ему по наследству после деда село Студенец, в котором я родился. Часть же зимних месяцев мы проводили в Москве, где останавливались у кого-либо из родных, а именно: у брата моей матери Александра, вышедшего из гусаров в отставку майором еще в 1811 г., у сенатора Волчкован[4] и у Моисеевой{45}, жившей в доме Рахманова{46}. В ту зиму, в которую мы останавливались у дяди Александра, была его свадьба, которая показалась мне тогда очень пышной. Он женился на Екатерине Григорьевне Ломоносовой{47}, которой мать была урожденная Волчкова. Княгиня после замужества скончалась через год. У сенатора Волчкова помню длинные накрытые столы, к которым ежедневно приходили обедать и мало знакомые Волчкову лица. Рахманов вел большую карточную игру и жил открыто. Его брат был женат на Красильниковой{48}, родной сестре жены дяди моего барона Дельвига и Александры Матвеевны Моисеевой, которая жила в это время в одном доме с Рахмановым. Она была бездетной вдовою и, получив после смерти мужа хорошее состояние, воспитывала вторую дочь сестры своей баронессы Дельвиг, Варвару{49}. По смерти игрока Рахманова он оставил огромное состояние трем племянникам, детям его брата, женатого на Красильниковой. Самая большая часть досталась младшему племяннику Михаилу Федоровичу{50}, известному гастроному. Он, по приказанию дяди, оставил службу немедля по производстве его в инженер-прапорщики, не кончив курса в Институте инженеров путей сообщения, где еще должен был бы учиться в двух высших классах, прапорщичьем и подпоручичьем. Он метал банк и вообще вел картежную игру за своего дядю.

В деревне мы вели жизнь очень тихую. Помню, что часто гостили в с. Борках, Задонского же уезда, у откупщика Алексея Федоровича Викулина{51}, бывшего в молодости простым целовальником и нажившего очень большое состояние. Он постоянно считал себя обязанным нашему семейству. В люди он вышел с помощью родного деда моей матери Филиппа Ивановича Ярцова{52}, бывшего долго воронежским вицегубернатором в чине генерал-майора. От первого брака Викулин имел двух сыновей, Семена{53} и Андрея{54}, и нескольких дочерей. Он вступил во второй брак с внучатной сестрой моего деда княжной Кугушевой{55}, от которой имел трех сыновей: Владимира{56}, Сергея{57} и Ивана{58} и нескольких дочерейн. При вступлении во второй брак А. Ф. Викулин не был еще дворянином. Подобная женитьба показалась бы необыкновенной и в наше время, а тем более считалась такою в прошедшем столетии. Старший сын его Семен, также пользуясь покровительством моих родных, рано был зачислен в службу и в 20 лет состоял обер-интендантом в подполковничьем чине, что и дало возможность его отцу купить на имя С. А. Викулина село Хмелинец{59}, ныне принадлежащее сыну последнего Семену Семеновичу{60}. В начале текущего столетия А. Ф. Викулин, получив Владимирский крест, сделался, по тогдашним узаконениям, дворянином и купил с. Борки с другими деревнями. Крестьяне в этих имениях не хотели повиноваться своему новому владельцу по причине его низкого происхождения. Дошло до бунта, как тогда принято было называть всякое ничтожное непослушание со стороны крепостных людей, и усмирения его войсками. Чтобы избегнуть подобной беды на будущее время, все значительное населенное имение А. Ф. Викулина было им переписано на имя моего деда князя А. А. Волконского, без всякой гарантии со стороны последнего в том, что имение это принадлежит Викулину, с представлением, конечно, самому Викулину всех доходов с имения. По прошествии нескольких лет, когда можно было надеяться, что крестьяне покорятся их действительному владельцу, имение снова было передано А. Ф. Викулину, и это незадолго до смерти моего деда.

Из деревенской моей жизни мне очень памятны только: свадьба моей родной тетки княжны Прасковьи, вышедшей замуж за Александра Гаврииловича Замятнина{61}, сына Гаврилы Александровича{62} и жены его Марии Григорьевны, урожденной княжны Кугушевой, родной сестры жены А. Ф. Викулина, и частые посещения Задонского монастыря, куда для богомолья неоднократно ходили мы с матерью пешком. А. Г. Замятнин служил в Переяславском конноегерском полку, стоявшем в Ельце. Мать моя всегда говела в Задонском монастыре, во время говенья мы останавливались в монастырской гостинице; в другое же время останавливались в Задонске в доме Викулина или в небольшом домике Авдотьи Федоровны Румянцевойн, дочери провинциального секретаря, прибывшего на службу в Задонск при самом открытии Воронежской губернии и Задонского уезда. В монастыре особенно уважаемы были чудотворная икона Божией Матери и могила святителя Тихона{63}. Перед первой моя мать служила часто молебны, а на могиле Тихона – панихиды. Тело его лежало в особенной пристройке к храму, куда оно перенесено в 1810 г. из могилы, в которой было погребено по кончине святителя. Мать моя была свидетельницей этого перенесения и неоднократно говорила, что сама удостоверилась, что тело не подверглось тлению. Это было в то время, когда еще никто не мог предвидеть, что оно, по официальном осмотре, будет найдено нетленным. Мать моя была также свидетельницей перенесения мощей Тихона из упомянутой пристройки к храму в соборный храм на то место, где, по причислению нашею церковью святителя Тихона к лику святых, они положены в богатую раку под изящным серебряным балдахином.

В 20-х годах текущего столетия многие еще помнили святителя, которого очень уважали, в том числе был Семен Алексеевич Викулин, муж моей родной сестры, у которого сохранился портрет святителя, рисованный с натуры. Он вовсе не похож на изображение святителя, висевшее над его мощами и поступившее в продажу в нескольких десятках и даже сотнях тысяч экземпляров. Впрочем, теперешний архимандрит Задонского монастыря Дмитрий{64} брал упомянутый портрет святителя у сестры моей, у которой он находился после ее мужа, и снял с него копию для гравирования. Стечение богомольцев в Задонске в 20-х годах было постоянно значительное. Много говорили тогда о разных чудесах и в особенности о чудесных исцелениях больных, притекавших с верою ко гробу святителя. Из лиц, бывших тогда в монастыре, памятны мне: Григорий затворник{65}, которого жизнь описана в напечатанной брошюре, – он очень любил мать мою, меня, моих[5] братьев и сестру; архимандрит Самуил{66} и иеродиакон Филаретн. Торжественные обряды православной церкви, конечно, производили сильное впечатление на детские натуры, и мне очень нравилось служение последнего, тогда молодого и красивого мужчины, которого впоследствии я видел уже старым иеромонахом. Еще замечателен был в монастыре иеромонах Ириней, который служил панихиды при гробе святителя каким-то свойственным ему одному напевом, поминая имя Тихона и другие имена, о которых ему пред началом панихиды подавались записки молящимися. Впоследствии брат мой Николай, служа в конноартиллерийской батарее, стоявшей в Задонске, очень верно передавал этот напев и много этим смешил нас.

В одно из наших хождений из Студенца в Задонск (расстояние 25 верст) с нами произошло следующее: в то время еще было много леса на этом протяжении. Мать моя очень рано начала терять зрение и шла с повязанными платком глазами. Старший брат мой и я бежали впереди, и, когда мы потеряли из виду мать с сестрой и младшим братом и других лиц, шедших с нею, брат Александр предложил мне взойти в лесок, из которого ко времени прихода матери, как он мне говорил, мы успеем вернуться. В лесу была поляна, на которой паслось стадо; быки, коровы и собаки не должны были бы нам, живущим летом в деревне, показаться чем-либо новым или страшным, но, не знаю почему, испуганное наше воображение приняло быков и коров за диких свирепых животных, виденных нами на картинках, а собак за волков. Когда собаки нас увидали и побежали к нам, брат Александр сказал мне, что волки едят людей только когда голодны, и потому чтобы я ложился на землю, а что он ляжет на меня, они его съедят и будут сыты, а я буду спасен. Так мы и сделали; собаки, подбежав к нам, обнюхали нас и ушли, из чего брат заключил, что они не были голодны. Я рассказываю это происшествие для того, чтобы обратить внимание на благородные чувства моего брата, которые нисколько не изменились в продолжение всей его кратковременной жизни, о чем будет неоднократно упомянуто далее в моих воспоминаниях. Отойдя несколько шагов от того места, где обнюхивали нас собаки, мы встретили цыганку, которая расспрашивала нас, чьи мы дети и куда идем. Брат отвечал, что мы такие-то, потеряли мать и идем в Задонск к Викулиным. Цыганка взялась нас проводить. Вскоре встретилась нам какая-то крестьянка и, удивясь, что два хорошо одетых барчонка идут с цыганкой, подошла к нам с теми же вопросами и, вследствие ответа брата, сказала нам, что цыганка ведет нас вовсе не в Задонск, а в цыганский табор, и советовала идти с нею. Завязался сильный спор между крестьянкою и цыганкою. Брат рассудил, что лучше верить русской бабе, чем цыганке, и мы пошли за первой. В это время цыгане крали маленьких детей, ломали им руки и ноги и вообще уродовали, чтобы, нося их на своих руках, вызывать сострадание и получать более обильную милостыню. Вот какая участь могла бы ожидать меня, если бы брат не предпочел послушаться крестьянку. По его возрасту, они его верно где-нибудь бы бросили, а я мог бы им очень пригодиться для вышеупомянутой цели. Мы пришли с крестьянкою в Задонск, в котором Викулиных в это время не было, и нас отвели в дом А. Ф. Румянцевой. Там уже знали о нашей пропаже; мать хватилась нас вскоре после того, как мы своротили с дороги в лесок, и, когда сопровождавшие ее не нашли нас, она послала в город и в ближайшие деревни нанять подводы и людей для отыскания нас, объявив, что не выйдет из леса, пока нас не найдут. Немедля по приходе нашем в дом Румянцевой послали об этом объявить матери, и она, расплаканная и встревоженная, вскоре приехала. Конечно, нас побранили, и мы ожидали, привыкнув к строгости матери, сильного наказания, но оно ограничилось обещанием, что для пристыжения нас о нашем поступке напечатают в «Московских ведомостях»{67}, выходивших тогда два раза в неделю, и мы с братом каждую почту ждали того номера, в котором будет о нас напечатано, пересматривали каждый номер и только по прошествии долгого времени решили, что верно нас совсем простили и потому ничего не печатали.

Мать сама начала учить нас очень рано; брата Александра когда ему было 3 года от роду, а меня вместе с сестрой когда мне было 4 года. Учили нас целый день и требовали очень строго, чтобы мы были внимательны и знали задаваемые нам уроки. Вообще вели нас, и в особенности старшего брата и сестру, чрезвычайно строго; никакая вина, даже ошибка не проходила без наставления и взыскания; доходило и до телесных наказаний. Странно, что я никогда не подвергался последним; только раз были приготовлены уже розги, не помню за какую вину, но тетка княжна Татьяна, моя крестная мать, меня избавила от наказания, что при самостоятельности моей матери было не легко. Эта тетка постоянно жила в Студенце у брата своего князя Николая, как равно и две младшие сестры ее, находившиеся под руководством моей матери. Тетки не только не баловали нас, но еще своими требованиями, жалобами матери и доносами ухудшали наше положение, за исключением тетки Прасковьи, которая если иногда и вредила нам, то по причине необыкновенно вспыльчивого характера. Старшая же тетка, Татьяна, была очень холодна и требовательна, а вторая, Надежда, нападала на нас исподтишка, а в особенности на меня, потому что ей вообразилось почему-то, что я очень хитрый мальчик.

Учение наше было начато так рано и шло так успешно, что я даже не помню себя не знающим арифметики. Помню только, как брат Александр показывал мне, шестилетнему мальчику, тройное правило и нахождение наибольшего общего делителя. Мы знали много наизусть: стихов, басен и почти всего «Дмитрия Донского» Озерова{68}. Нас весьма часто заставляли говорить стихи перед родными и знакомыми, из которых многие нас экзаменовали и постоянно удивлялись нашим знаниям. В числе последних был командир конноартиллерийской батареи, стоявшей в Задонске, часто бывавший у Викулиных и у нас, Николай Онуфриевич Сухозанет{69} (впоследствии бывший военным министром). Он командовал батареей в чине капитана и в то время произведен был в полковники. Перемена его эполет меня очень занимала: я любил играть жгутами его полковничьих эполет. Впоследствии он долго не встречался с нами, но и сорок лет спустя, встретив брата или меня, сейчас же вспоминал о тетеньке Паше, о тетеньке Наде, как мы их тогда называли.

В начале 1820 года мать моя поехала в Кострому, оставив младшего брата моего в Студенце на попечении тетки Татьяны, а меня завезла в Тулу к моей бабушке (grande tante) Александре Матвеевне Моисеевой, жившей в нижнем этаже дома, который занимала сестра ее Любовь с ее мужем, родным моим дядей, Антоном Антоновичем Дельвигом. У А. М. Моисеевой, довольно богатой вдовы, воспитывалась вторая дочь дяди Дельвига, Варвара, которую она страшно баловала и которая, несмот ря на это баловство, впоследствии была примерной женщиной во всех отношениях. Она была старше меня одним годом; мы, как дети, часто[6]ссорились, и я, в глазах Александры Матвеевны, был постоянно виноват; но я нашел себе защиту в тетке моей Любови, которая, напротив, постоянно обвиняла свою дочь в наших ссорах с нею. Это возбуждало частые несогласия между сестрами; уступала всегда моя тетка, по необыкновенной своей кротости; от этого мне было не легче.

Дядя мой был добрейший человек, очень кроткий; его все любили, в особенности были к нему расположены дамы за его веселость и добродушие; такой отзыв о нем я постоянно слышал в Москве, где его многие знали, так как он прослужил в ней двадцать лет. Помню, что после производства меня в офицеры, когда я, в 1831 г., приехал в Москву, несколько дам, уже в то время старых, говорили мне, что я очень похож на моего дядю, но только далеко не так красив собою. Он по своей кротости не мешался в распри сестер. Из жизни моей в Туле, кроме этих распрей, помню только, что дядя мой иногда ездил после обеда осматривать караулы с целью найти какие-либо беспорядки, и когда находил их, то, возвратясь домой, рассказывал о том, что караул не так выбежал, как следовало, что барабанщик пробил дробь неправильно, и о взысканиях, им наложенных. Конечно, провинившемуся барабанщику и нижним чинам отсыпалось известное количество палочных ударов. Как понять в таком кротком и хорошем человеке, каким был дядя, ту легкость, с которою он приказывал бить палками солдат? Это объясняется только тем, что не только тогда, во время учреждения военных поселений{70}, но и гораздо позже наказание нижних чинов палками было для многих не только вещью очень обыкновенной, но даже и удовольствием. Последнему трудно верить, но, к сожалению, это было так. Страшно вспомнить об этом времени.

Мать моя отдала старшего брата в Костромской кадетский корпус; она там познакомилась с богатым купеческим семейством Солодовниковых{71}, которые пригласили ее жить в их доме, где она оставалась несколько месяцев, часто посещая жен лиц, начальствовавших в корпусе.

Директором корпуса был генерал-майор Ушаков{72}, жена которого была в это время очень молодая женщина{73} и, несмотря на кучу детей, была очень красива собой. Впоследствии она была известна всей Москве, сохранив до старости замечательную моложавость и красоту. Также известны были всей Москве и ее дочери.

Проездом в Кострому мать моя оставила дочь свою в Ярославле у князя Василия Алексеевича Урусова{74}, который был в первом браке женат на родной тетке моей матери, Анне Филипповне Ярцевой{75}, давно умершей. Служа в Воронеже, он женился во второй раз на бедной дворянке Анне Ивановне Семичевой{76}. Она в особенности понравилась ему, страстному охотнику драматического искусства, в трагических ролях, которые она разыгрывала на домашних спектаклях.

Князь В. А. Урусов имел от первого брака двух дочерей: Наталью и Анну, бывших замужем первая за [Иваном Степановичем] Коптевым{77}, а вторая{78} за Моисеенковым-Великим; а от второго брака несколько сыновей и двух дочерей Софью{79} и Веру{80}. Первая была одним годом старше моей сестры [Александры], которую оставили у кн. Урусова для воспитания вместе с его дочерьми. Сестра оставалась у них четыре года. В 1824 г. мать ее взяла для баллотирования в Московский Екатерининский институт, но баллотировка была для нее неудачна; несмотря на живое участие заведовавшего этим институтом почетного опекуна Саблина{81}, хорошего знакомого матери, сестре не удалось попасть в институт в число пансионерок, плата за которых производится из особых сумм. Мать отвезла ее тогда в Нижний Новгород, к своему другу и дальней родственнице Софье Петровне Боборыкиной{82}, женщине весьма умной. Ее муж Василий Дмитриевич, в это время нижегородский уездный предводитель дворянства, был довольно богат. У них было много детей и, между прочими, две дочери, с которыми и должна была воспитываться моя сестра, но она осталась у Боборыкиных только один год. Известный теперь романист Боборыкин{83} внук Василия Дмитриевича.

Самые близкие наши родные в Задонском уезде были три сына брата моего деда, князя Льва Александровича Волконского{84}, и сын его сестры{85} Федор Ардалионович Лопухин{86}. Князь Л. А. Волконский, женатый на своей крепостной женщине, не дал сыновьям никакого воспитания; они слыли в уезде за очень дурных людей, чуть не за разбойников, и мать моя, ее братья и сестры не только с ними никогда не видались, но постоянно избегали встречи с ними.

На долю бабки моей [Надежды Федоровны] Лопухиной досталась небольшая часть Студенца, которую наследовал упомянутый сын ее [Федор Ардалионович] Лопухин. Его усадьба была в расстоянии менее версты от нашей; он был большой чудак, ходил всегда в полушубке, и мы редко виделись. Он был стар, женат на девице Воронец, очень недурной собою; она его оставила, и я ее в деревне не помню. Они имели дочерей{87}, которые были хороши собой; впоследствии и мать, и дочери сошли с ума. Лопухин имел в Москве богатую родственницу вдову Дарью Николаевну Лопухину{88}, которой досталась часть огромного имения князя Потемкина{89}. Д. Н. Лопухина имела двух сыновей: Петра{90} и Андриана{91} Федоровичей, женившихся впоследствии на двух родных сестрах красавицах, дочерях генерала барона Удома{92}, и двух дочерей: Екатерину{93}, вышедшую впоследствии замуж за генерал-майора Скордули, и Прасковьюн, умершую в девицах. Сначала Лопухина приняла нескольких воспитанников и воспитанниц из бедных дворян для обучения вместе с ее детьми. Но впоследствии число этих воспитанников и воспитанниц увеличилось первых до 12-ти, а вторых до 20-ти. Они были на полном ее иждивении, так что образовалось два учебных заведения: мужское и женское. Курс мужского заведения равнялся бывшему тогда гимназическому курсу, но новые иностранные языки, французский и немецкий, были и практически и теоретически лучше изучаемы; воспитанники говорили довольно свободно на обоих языках. Окончившие курс в этом заведении легко выдерживали экзамен в студенты Московского университета, где они продолжали пользоваться денежным пособием от Д. Н. Лопухиной, а некоторые получали эти пособия, состоя и на службе.

Понятно, что мать моя желала определить меня в это заведение и хлопотала об этом через общего ее и Д. Н. Лопухиной родственника, но последняя решительно отказала, ссылаясь на то, что она не хочет увеличивать комплекта мужского заведения, {а выхода из него вскоре не предвиделось}[7], что она принимает только самых бедных детей и что я имею, по ее мнению, богатых дядей и вообще богатых родственников, которые могли бы меня воспитывать. Наконец она согласилась посмот реть на меня, но не хотела принимать моей матери. В феврале 1821 г. мать моя привезла меня в ее дом; нас приняла старшая ее дочь, и меня скоро позвали к Дарье Николаевне. Дом{94} ее, близ Солянки, в Лопухинском пер. (по крайней мере так он назывался тогда), впоследствии принадлежавший Кокореву, а теперь Морозову, довольно большой, но мне, ребенку, привыкшему видеть небольшие дома, он показался громадным. Из анфилады комнат, обращенных в большой сад, открывался прекрасный вид на Кремль, и так как в обоих концах этой анфилады стояли большие зеркала, то мне казалось, что комнатам нет конца.

Д. Н. Лопухина провела меня по всей анфиладе. Выраженное мной удивление при виде такого дома было ей приятно. По этой причине или по какой другой я ей понравился, и она выслала сказать своей дочери, что принимает меня в свое учебное заведение, но не желает видеться с моей матерью. Несколько дней спустя мать моя привезла меня для поступления в это заведение, в которое я был отведен старшею дочерью Д. Н. Лопухиной, так как она сама никак не хотела видеться с моей матерью, вскоре уехавшею в Студенец. Директором заведения был Юлий Петрович Ульрихс{95}, бывший тогда инспектором классов в Московском воспитательном доме и лектором немецкого языка в Московском университете, а впоследствии профессором всеобщей истории. Он был человек очень добрый, сколько я могу помнить, не дальний, но занимавшийся ревностно принятою на себя обязанностью. Он очень любил меня.

Для преподавания наук и языков были приглашены лучшие учителя гимназии, лекторы и даже адъюнкт-профессоры Московского университета. Учителем Закона Божия был законоучитель Екатерининского института протоиерей Василий Иванович Богданов{96}, бывший впоследствии долго протоиереем церкви Св. Никиты на Старой Басманной. Он был человек ученый, любил наряжаться и постоянно носил пояс и нарукавники, вышитые его многочисленными воспитанницами.

Впоследствии место законоучителя в нашем заведении занял священник нашей приходской церкви во имя Св. Владимира{97}, далеко не ученый. Церковь эта стоит на пригорке против Ивановского монастыря. Разграбленная в 1812 г., она вновь устроена Д. Н. Лопухиной, которая положила и особое содержание причту. Приход церкви состоял всего из трех домов: Лопухиной, доктора Шнейдера лютеранина и какого-то армянина, так что церковь эту она считала как бы своею домашней, хотя церковь была довольно отдалена от ее дома. Взяли к нам приходского священника в законоучители, вероятно, для улучшения его содержания, так как, по отъезде Лопухиной в киевскую деревню, церковь оставалась[8]почти без прихода.

Нас водили в эту церковь и в лютеранскую церковь Св. Павла{98} через воскресенье, так как между нами были лютеране, а дежурный надзиратель был один. Пастор последней церкви Геринг{99} учил в нашем заведении Закону Божию; меня всегда поражали в его проповедях разные выражения и жесты, которые мне казались вовсе неуместными в церкви.

Классы наши ежедневно начинались чтением Евангелия на славянском языке. Воспитанники, как православные, так и лютеране, читали его по очереди.

Танцевать учил Иогель{100}, впоследствии замененный очень искусным и красивым французом Флаген.

При вступлении моем в заведение мне было почти 8 лет; я оказался всех моложе и посажен в низший класс. Я так хорошо приготовлен был дома, что учение в этом классе было для меня весьма легко, так что я, даже ленясь, был первым учеником и любим всеми учителями. Легкость, с которою я мог быть первым в этом заведении, еще более развила во мне природную всем Дельвигам лень. Мужское заведение помещалось в половине нижнего этажа большого дома, ближайшего к воротам в Лопухинский переулок, а женское в особом флигеле, также ближайшем к означенным воротам. Для непосредственного надсмотра за воспитанниками были приставлены два надзирателя: француз и немец, дежурившие через день. Старшие воспитанники были поручены первому, младшие второму. Я был в числе последних. Добрый немец Арнольдн, очень недальний, полюбил меня. Воспитанникам позволялось говорить по-русски только по воскресеньям; в остальные дни говорили один день по-французски, а другой по-немецки. За нарушение этого правила вручали билет, и тот, кто его имел к обеду или к ужину, ел только одно блюдо. Кормили хорошо. Конечно, воспитанник, имевший означенный билет, всеми силами старался передать его другому, в особенности перед наступлением обеда и ужина, что было часто причиной ссор. Я не учился дома языкам, но выучился им вскоре по поступлении в заведение. Учителя постоянно удостоверялись в знании воспитанниками уроков и делали отметку: «превосходно, отлично хорошо, весьма хорошо, очень хорошо, хорошо, изрядно, посредственно, дурно, очень дурно». Такие же отметки делали ежедневно надзиратели о нашем поведении. По субботам Ю. П. Ульрихс внимательно, в нашем присутствии, рассматривал эти отметки, хвалил получивших хорошие, внушал лучше учиться получившим посредственные, а получивших дурные бранил и подвергал разным взысканиям, даже иногда сек розгами. Но и в этом заведении, в котором я пробыл пять лет, я избегнул телесного наказания.

Товарищи мои были действительно дети весьма бедных родителей. Никто из них впоследствии не занимал на государственной службе, на которой они все состояли по выпуске из университета, даже сколько-нибудь видного места. Я укажу только на четырех из них: двух сыновей директора Ульрихса, Федора{101} и Карлан, Андрея Щепинан и сына умершего генерал-лейтенанта Аполлона Бостремн. Первые двое не жили в заведении, а ходили только в него учиться. Старший брат [Федор] по выходе из Московского университета долго служил в почтовом департаменте, был в оном по 1863 г. председателем комитета, цензуровавшего иностранные периодические издания, а теперь состоит в чине тайного советника председателем С.-Петербургской Евангелической лютеранской консистории и членом от правительства в Управлении училищ Евангелической лютеранской церкви Св. Павла.

Щепин был экспедитором в канцелярии Государственного Совета и вышел в отставку действительным статским советником; он также был старше меня.

Карл Ульрихс и Бострем, почти одних лет со мной, были моими товарищами во все время, проведенное в означенном заведении.

В женском заведении воспитывались также дочери бедных родителей и, несмотря на хорошее образование, ни одна из них впоследствии ничем не была замечательна. Помню из них Волковун, очень хорошенькую собой, Решетинскуюн и Жилинскуюн. В то время жила еще в женском заведении уже кончившая в нем курс, но не знавшая ни своих родителей и никого из родственников баронесса Надежда Иустиновна Дельвигн. Мать моя очень старалась разузнать, к какой отрасли нашей фамилии она принадлежала, но разыскания ее были тщетны. Впоследствии она жила в доме сенатора Малиновского{102} и вышла замуж за дальнего его родственника и однофамильца, весьма бедного чиновника, ныне уже умершего. Она жива еще и теперь; имела несколько детей, всегда жила и теперь живет очень бедно.

В первые месяцы моего пребывания в заведении до отъезда Д. Н. Лопухиной с семейством в ее киевское имение я был под особым покровительством ее старшей дочери [Екатерины], которую она, впрочем, не любила; это была одна из многих странностей этой женщины, делавшей много благодеяний и воспитанием бедных детей, и ежемесячной раздачею значительных сумм бедным семействам. Д. Н. Лопухина меня одного из всего заведения иногда призывала к своему столу. Помню, что в июле 1821 г. я был призван к обеденному столу, к которому приглашены были митрополит Серафим{103}, переведенный в это время в С.-Петербург, и назначенный на его место Московский архиепископ Филарет{104}. В другой раз к обеду был приглашен Авраамий Сергеевич Норов{105}, бывший впоследствии министром народного просвещения. Его благородная наружность и деревянная нога (потерял ногу при Бородине) очень меня поразили. После обеда были призваны и другие воспитанники; Норов сделал нам беглый экзамен и очень был доволен вообще и в особенности моими ответами.

В начале августа, после молебна о благополучном путешествии в присутствии Д. Н. Лопухиной, ее семейства, всех воспитанников и воспитанниц ее заведений, ее управляющих, многочисленной прислуги, которой вообще при доме было, сколько помнится, до 200 человек, и многих знакомых, она с семейством уехала в имение свое Шполу, Киевской губернии. Отъезд ее мотивировали желанием сократить расходы, ближе наблюдать за этим значительным имением, а главное быть ближе к богатому своему дяде Высоцкому{106} в надежде получить от него наследство.

Я очень мало знаю об ее пребывании в Шполе; знаю только, что младшая ее дочь Прасковья вскоре по приезде в Шполу умерла, что оба сына ее с нею вскоре поссорились; дядя ее Высоцкий принял их сторону и после смерти предоставил свое имение не ей, а ее сыновьям, которых она хотела лишить наследства, и предоставив большую часть своего имения дочери Екатерине, вышедшей после ее смерти замуж за генерал-майора Скордули.

Братья последней завели с нею процесс; она с своей стороны заявила о незаконном их браке на двух родных сестрах-баронессах Удом, несмотря на то что известный Киевский митрополит Евгений{107} не только не преследовал Лопухиных за эти браки, но и ее уговаривал не начинать дела, которое очень долго длилось, стоило Лопухиным много денег и принесло им много нравственных потрясений. Кончилось тем, что генерал Удом отказался от той из дочерей, которая вышла позже замуж, утверждая, что его настоящая дочь вскоре по рождении умерла, но, чтобы не огорчить его жены, бывшей очень слабою после родов, она была подменена другой девочкою, в чем и представил свидетелей. В числе последних был благороднейший и честнейший Сталь{108}, бывший в то время московским комендантом, который подтвердил показание Удома, сколько помнится, под присягой. В бытность мою на службе в Москве молодым офицером П. Ф. Лопухин{109} приезжал в Москву с женой. Я бывал у них, и нельзя было насмотреться на жену его, истинную красавицу. Она вскоре умерла, а потом умер и муж ее. Их дочь впоследствии вышла замуж за Николая Васильевича Исакова{110}, в настоящее время генерал-адъютанта и начальника Главного управления военно-учебных заведений.

В 50-х годах, когда я жил в Москве, А. Ф. Лопухин{111} с женой и детьми и Е. Ф. Скордули с мужем жили также в Москве и уже помирились.

В Москве Скордули умер, а А. Ф. Лопухин и его жена, имея несколько детей, из которых старшие сыновья были на службе, а старшая дочь взрослая девица, разошлись и говорили друг про друга такие вещи, что я не хочу и передавать их, не зная, насколько было в них правды, и тем более, что я пишу не их, а свою биографию. Общественное мнение, впрочем, обвиняло А. Ф. Лопухина в страшном преступлении. Всего страннее то, что после многих лет разлуки и постоянных скверных рассказов мужа о жене, а жены о муже они сошлись.

Перехожу к описанию моего пребывания в заведении Д. Н. Лопухиной. По отъезде ее мужское заведение было переведено в бельэтаж, в половину, выходящую во двор, и большая зала сделалась нашею рекреационной залою. Вообще помещение наше значительно улучшилось. Мы играли ежедневно в большом саду, который расположен на крутом уклоне горы, так что зимою мы устраивали в нем от террасы дома до забора ледяную гору, по которой катались на салазках. В этом заборе были большие полукруглые отверстия с железными решетками, обтянутыми проволокой. В этих отверстиях мы покупали у разносчиков разные сладости, мороженое, сбитень и т. п. и часто в долг. Из этих же отверстий мы смотрели на проезжающих. Бывший обер-полициймейстер генерал-майор Александр Сергеевич Шульгин{112}, очень тогда известный по переустройству московской полиции и в особенности по устроению пожарной команды, жил в Мясницком частном доме{113}, вблизи дома Лопухиной. Он по нескольку раз проезжал мимо нас с двумя и даже тремя скакавшими за ним казаками. Это всегда нас очень занимало. Из этих же отверстий мы видели, как большою процессиею провезли из деревни известного графа Дмитриева-Мамонова{114} в Москву, где его лечили как сумасшедшего, капая на бритую голову холодной водою. Причина ареста Дмитриева-Мамонова осталась до сего времени для меня неразгаданной.

Фруктовый сад меньшего размера, находившийся близ женского заведения, был предоставлен для прогулки воспитанниц.

Оба заведения, мужское и женское, были поручены непосредственному надзору Ю. П. Ульрихса, который исполнял свою обязанность с постоянной ревностью. Хозяйственная часть по всему дому была поручена Кеникен, главному надзирателю Московского воспитательного дома, бывшему, кажется, впоследствии почетным опекуном. Мы его видали очень редко.

Наш надзиратель или гувернер Арнольд оставался в заведении очень долго; надзиратели же из французов менялись; из последних был замечателен Перонн по влиянию своему на Ю. П. Ульрихса, по строгости к воспитанникам и по разным проделкам, из которых приведу следующие.

Между воспитанниками многие хорошо рисовали; в этом искусстве я был, кажется, ниже всех. Хорошие рисунки воспитанников обделывались в рамки и висели на стенках классных комнат. Один из таких рисунков, поясной портрет французского короля Людовика XVIII, висел на видном месте в зале высшего класса. Перон, проходя мимо этого порт рета, всегда в присутствии воспитанников бранил короля выражениями неудобными для повторения на письме и многим из нас тогда непонятными. Раз по прочтении поутру {по заведенному порядку} главы из Евангелия он начал ругать короля и пустил чем-то в висевший портрет, так что разбил стекло в его рамке.

По влиянию Перона на Ю. П. Ульрихса, немец гувернер Арнольд так его боялся, что не смел отвечать на постоянную брань Перона (опасаясь, конечно, потерять место), хотя Арнольд был сам очень вспыльчив и имел своего рода благородство. Перон разными средствами застращал всех воспитанников; приведу в пример одно из этих средств. Он всех воспитанников поодиночке спрашивал, не преданы ли они известному пороку, {столь сильно, к сожалению, распространенному между детьми}. Некоторые из воспитанников, и в том числе я, даже не понимали, о чем он спрашивал. Сознавшимся он, конечно, пригрозил сильным наказанием и даже исключением из заведения. Не понимавшим же его вопросов он объявлял, что видит по глазам, что они преступники, и грозил тем же. Зная его влияние на Ю. П. Ульрихса, и те и другие ему покорялись, исполняя все его требования и вынося всякую брань и несправедливые взыскания, между прочим битье линейкою по телу, часто по руке и кончикам пальцев и долгое стоянье на коленях, иногда на сухом горохе. Он имел постоянные ссоры вне заведения и иногда вызывал некоторых своих знакомых в заведение и тут же, при воспитанниках, ругал их и даже бил, а потом выгонял. Однажды позвал он какого-то француза, своего знакомого, в нашу рекреационную залу; после нескольких слов он накормил этого француза оплеухами, повалил его на землю, топтал ногами, таскал за волосы по всей зале. Мы все стояли как ошеломленные.

Француз жаловался полиции, и вечером к нам пришел пристав Мясницкой части. К этому времени прибыл Ю. П. Ульрихс, вероятно вызванный Пероном, так как Ульрихс по вечерам бывал у нас очень редко; с ним приехал и Кенике. Частный пристав рассыпался в вежливостях перед Кенике и Ульрихсом; они вчетвером пошли в особую комнату, и я не знаю, что там происходило и чем кончилось это дело; воспитанников ни о чем не спрашивали, и Перон оставался у нас надзирателем еще долгое время после этого побоища. Снисхождение Ю. П. Ульрихса к Перону тем более необъяснимо, что это происходило после того, как Перон, ходивший часто к одной из гувернанток женского заведения, {пользуясь этими посещениями}, соблазнил одну из старших воспитанниц, очень красивую и лучше других учившуюся. По открытии ее беременности ее отвезли в Шполу к Д. Н. Лопухиной, а Перон отделался тем, что дал Ульрихсу обещание на ней жениться, которое исполнил, но спустя лишь несколько лет, когда, потеряв место, он поехал в Шполу, потому что рад был как-нибудь себя устроить. Оставаясь все еще нашим надзирателем, он успел соблазнить еще одну из воспитанниц, заставляя другую воспитанницу сторожить во время его любовных свиданий.

Только после этого Перон был прогнан и заменен другим надзирателем французом, а женское заведение переведено в Шполу, где число воспитанниц было еще увеличено.

По отъезде женского заведения нас перевели во флигель, который прежде был занят этим заведением, но для нашего гулянья по-прежнему был предоставлен большой сад.

Отпуск из заведения воспитанниц по воскресеньям и праздничным дням вовсе не допускался, а воспитанников был допускаем только к родителям и в исключительных случаях к другим лицам, вполне известным Ю. П. Ульрихсу. Ночевать вне заведения не дозволялось. Мать моя уехала вскоре по вступлении моем в заведение; близких родных в Москве не было, и потому я находился безотлучно в заведении. По воскресным и праздничным дням нас водили гулять в городе на берег р. Яузы или в ближайшие окрестности: в Сокольники, на Воробьевы горы, в Петровское, в Бутырки, Останкино, Кунцево и т. д.

В 1823 году узнал я о переводе из Костромы в Москву кадетского корпуса, в котором был старший брат мой [Александр]. Я узнал, что кадет водят гулять в Анненскую рощу, находящуюся перед зданием корпуса, и уговорил моих товарищей упросить дежурного надзирателя вести нас также в эту рощу в надежде увидеть брата, которого не видал более трех лет.

Увидев {брата}, мы бросились обниматься, но вскоре раздался грубый голос дежурного офицера, который приказал брату вернуться к своим товарищам и не хотел слушать никаких объяснений и просьб {брата}. Это грубое обращение офицера с кадетом произвело на меня, привыкшего к лучшему обращению, так как Перон был не всегда дерзок, самое грустное впечатление, тем более что брат мой, тогда только 13-летний мальчик, {но по хорошему и раннему его обучению дома и по необыкновенно хорошим способностям} был уже первым учеником. Тогда же я невзлюбил военных заведений и не желал поступить в них. Впрочем, впоследствии брат, оставаясь за малолетством и малым ростом в корпусе еще несколько лет и все первым учеником, поставил себя в другое положение. Ближайшие начальники, а за ними и ротные офицеры, говорили ему «вы» вместо вообще употребительного «ты». Брат позволял себе разные вольности, одевался в корпусе не по общей форме, читал книги, что вообще запрещалось, был с младшими офицерами запанибрата, вставал позже других кадет и не ходил с ними во фронте.

Когда один из ротных офицеров вздумал ему сделать замечание за позднее вставание и хотел поставить его во фронт, брат оттолкнул его от себя и был немедленно окружен кадетами, которые не допустили офицера до брата. Офицер жаловался начальству, но поступок брата не имел для него никаких дурных последствий.

В 1823 году дядя мой князь Дмитрий [князь Дмитрий Андреевич Волконский] продал свое Пензенское имение и, желая жить в Москве, купил в ней дом на Остоженке в Штатном переулке. Сверх большого дома, были два флигеля, людская изба и довольно большое пустое место. Дядя поселился в одном из флигелей, а дом и другой флигель отдавал в наймы. Строение он переделал по своему вкусу, издержал на это много денег без всякого толка; к флигелю, в котором жил сам, пристроил стеклянную галерею, в которой зимою было так холодно, что она на зиму запиралась и холодила весь дом. Пустое место он засадил фруктовыми деревьями, которые при возведении провиантских магазинов, построенных рядом с садом, совершенно пропали.

С переездом дяди в Москву он в некоторые воскресенья брал меня к себе, а так как он часто отлучался из дома, ведя постоянную карточную игру, то посылал меня к другим родственникам и близким знакомым. Всего чаще бывал я у приятельницы моей матери, графини Елизаветы Васильевны Санти{115}, которой дом был в Кривом переулке на Мясницкой, принадлежавший впоследствии г-же Корассн и Дикенлейну{116}. Она меня иногда посылала к другу моей матери княгине Кольцовой-Масальской{117}, которой дом был напротив дома графини Санти, а передним фасадом выходил на Мясницкую.

Отпущенные из заведения Д. Н. Лопухиной воспитанники должны были возвращаться в заведение не позже 9-ти часов вечера, и за исполнением этого строго наблюдалось. Родственники, у которых я бывал по праздникам, конечно, покорялись этому постановлению. Дом графини Санти был недалеко от заведения, и она всегда давала свою карету, но так как требовалось, чтобы воспитанники приезжали с проводником, то в проводники ко мне всегда навязывалась Наталья Семеновна Паладьеван, старая и весьма бедная женщина, давнишняя знакомая моей матери. Она, вместо того чтобы отвозить меня в заведение, пользовалась каретой, чтобы объездить нескольких своих знакомых, оставляя меня при этих посещениях скучать, а иногда и мерзнуть в карете. Эти разъезды были причиной моего опаздывания в заведение и влекли за собою взыскания, а потому я, во избежание их, не раз просил г-жу Паладьеву доставлять меня в заведение прямо от графини Санти. Но она меня не слушалась, а бранила мальчишкою, который осмеливался ее учить, тогда как она повелевала и большими людьми и, между прочими, моим дядей бароном А. А. Дельвигом. Я упоминаю об этом, так как означенные опаздывания были единственными моими проступками, за которые я подвергался взысканию, а также для того, чтобы выказать необыкновенно задорный характер этой женщины. Обыкновенно подобные бедные старушки ниже воды тише травы перед знатными дамами; она же никогда никому не спускала, а потому жаловаться на нее графине Санти, женщине характера кроткого, было бы не только бесполезно, но даже вредно для меня. Паладьеву я видал у матери моей и в других домах, и везде она была одинакова. Между прочим, я видал ее у родной сестры графини Санти, вдовы Настасьи Васильевны Мерлиной{118}, тещи недавно умершего, почти ста лет от роду, сенатора Федора Петровича Лубяновского{119}, женщины твердого характера, строптивой и резкой в обращении, известной тем, что, в бытность ее мужа полковым командиром, полком действительно заправлял не муж ее, а она, {о чем упомянуто в печатных записках какого-то француза, путешествовавшего в то время по России}. Перед нею преклонялись все приезжавшие навестить ее, кроме Паладьевой, которая, когда нечего было есть, проводила у нее целые дни, а когда не на что было нанять комнаты для жилья, проводила у нее и ночи. Помню, что в начале 30-х годов, <когда я служил офицером в Москве>[9], заходя к Н. В. Мерлиной, которую заставал за раскладыванием гранпасьянса, а напротив ее сидевшую Паладьеву {их разделяла лампа}, я садился так, что с одной стороны была Мерлина, а с другой Паладьева, и они по очереди обращались ко мне, чтобы потихоньку бранить друг друга, точно как à parte[10] в театре, а чтобы обратить мое внимание на то, что они намерены говорить со мной, толкали меня ногой под столом, а Паладьева даже тихонько щипала.

После покупки дядей моим Дмитрием Волконским дома в Москве мать моя приезжала каждую зиму в Москву, и я по зимам праздничные дни проводил вместе с нею и обоими братьями.

Деревянный флигель, в котором жил мой дядя, имел антресоли. <В нижнем этаже следующее помещение: наружная дверь отворялась в сени, из которых были две двери, одна направо, а другая налево. Сейчас за дверью направо была маленькая передняя, в которой была лестница в антресоль и отделен небольшой буфет; из передней направо довольно большая комната, которой окна выходили на улицу и которая служила дяде приемною и кабинетом. Дверь налево из сеней вела в маленькую переднюю, за которой была комната с окнами на двор, служившая спальней дяди. К этой комнате и передней, у которых была уничтожена наружная стена, выходившая во двор, замененная стеклянными дверьми, была пристроена довольно большая галерея; наружная стена ее состояла из стеклянных дверей, из которых ничего не было видно, кроме старой грязной избы для помещения прислуги и грязного небольшого двора между флигелем и избою.> При входе с лестницы в антресоль направо был коридор и<з которого направо было> две комнаты, одна о двух окнах <над кабинетом дяди>, а другая об одном окне <над переднею>, а налево с лестницы в антресоли была комната о двух окнах с передней. <Над стеклянной галереей не было антресоля.> В той половине антресолей, которая была вправо от лестницы, помещалась моя мать с младшим братом до поступления его в Московский кадетский корпус. В коридоре жила ее служанка; первая комната о двух окнах служила гостиной, а вторая – спальней. Человек, служивший матери, жил в общей избе. Комнату с передней в другой половине антресолей занимал старший мой брат, когда был отпускаем из корпуса и когда эта комната не была занята кем-нибудь из родственников; тетки мои часто в ней останавливались. Все эти комнаты были малы, стены в них обелены по штукатурке, а мебель в них самая простая. Бедно жила мать моя, потому что процентов с ее весьма ничтожного капитала было мало для сколько-нибудь лучшей жизни, несмотря на то что она жила в доме своих братьев и летом, и зимою. Она берегла каждую копейку, чтобы иметь возможность поддержать сыновей хотя в первое время их службы, а дочери дать что-нибудь в приданое.

Мать моя была женщина религиозная, сострадательная к несчастным, щедрая по силе своих средств к бедным; она соблюдала все посты во всей строгости, указанной православной церковью; были дни, в которые она даже ничего не ела; церковные службы посещала она весьма часто, – в праздники явлений Божьей Матери и памяти святых любила бывать на службе в тех церквах, которые посвящены тем явлениям и тем святым. Она часто служила молебны и постоянно раздавала нищим милостыню; при всех службах ставила свечи к иконам, а в обедни вынимала части из просвир.

Когда мы были отпускаемы из заведений, она всегда брала нас с собою. По бедности матери, конечно, большая часть этих богомолий совершалась пешком.

По отдаленности Московского кадетского корпуса и заведения Лопухиной от Остоженки посылка за братом и мной по праздникам и наше обратное доставление ей были очень накладны. Обыкновенно посылала она пешком за нами единственного ее слугу Дорофея, который, смотря по состоянию погоды, приводил нас пешком или привозил на извозчике. Экипажи состояли из дрог без рессор, на которые садились боком к кучеру, и, чтобы ноги не обрызгивались грязью, на них накладывались кожаные фартуки. Только в 1825 г. к приезду принца Оранского{120}, мужа Великой Княгини Анны Павловны, бывшего впоследствии королем Нидерландским, было приказано приделать к дрогам спинки и с обеих сторон крылья, что и образовало так называемые дрожки колибер.

При необыкновенно добрых качествах моей матери среда, в которой она была воспитана и жила, не могла не иметь на нее влияния. Это выказывалось излишними требованиями от крепостной прислуги и взысканиями с нее. Но и в этом отношении видно было ее доброе сердце в том, что она по возможности ценила услуги, оказанные крепостными ее людьми. Так, в ее услужении была девушка Авдотья Никитина, которая в то же время была нянькой всех четырех ее детей. Нельзя понять теперь, как она могла успевать делать все, что лежало в ее обязанности, и я помню, что к ней мать моя всегда относилась хорошо. Она вышла замуж за единственного слугу матери моей Дорофея Сергеева. У них рожались дети каждый год, и потому в зимние поездки матери моей в Москву Авдотья оставалась в Студенце, и для прислуги мать моя брала с собою одну из крепостных ее девушек. Дорофея Сергеева мать моя также баловала и даже прощала такие его проступки, которые при ее религиозности и высокой нравственности она должна была считать весьма важными. Дорофей был очень силен, и я помню, как бывало при частых наших переездах он с явной опасностью жизни удерживал, при спуске по крутым горам, лошадей нашего экипажа, а на необыкновенно дурных дорогах поддерживал наш экипаж, весьма грузный, так как в нем сидели мать со всеми детьми и служанкою. В Москве Дорофей был рассылаем пешком с записками к родным и знакомым и для мелких покупок. Теперь непонятно, как много мог он ходить. Получал же он всего жалованья в год 20 руб. асс., и на это он должен был сшить себе сапоги. Когда по просьбе моего старшего брата ему прибавили 5 руб. к годовому жалованью, он был вполне доволен. Повторяю, что среда, в которой жила мать моя, не могла не иметь на нее влияния, а теперь страшно вспомнить, как мой дядя, князь Дмитрий, весьма вспыльчивого характера, колотил своих людей, в особенности камердинера своего Спиридона. От золотухи еще в ребяческие его годы у дяди согнулась левая нога, и он всегда ходил на костыле, большей частью из черного дерева. Этим костылем часто бивал он своих людей. Это не мешало ему быть религиозным и набожным. Дядя кончил курс в Харьковском университете, но его образование было весьма незавидное; иностранных языков он не знал.

Другой дядя князь Александр, хотя не кончивший курса в Московском университетском пансионе, был гораздо умнее и образованнее, легко читал французские книги. Он также был вспыльчив до невероятности и больно колотил своих людей. Вообще он был добрее младшего брата. Оба пользовались в отношении крепостных девок тогдашними слишком мало ограниченными правами владельцев людей.

Дядя князь Николай, говорят, был гораздо лучших свойств во всех отношениях, но я его мало знал.

Дядя князь Александр в описываемое мной время жил более в подмосковной деревне; oн {в это время} продал наследственное свое подмосковное имение с. Якшино, Подольского уезда, Дмитрию Никитичу Бегичеву{121}, умершему впоследствии сенатором в Москве, и жил в Серпуховском уезде в с. Ишенки и с. Гришенки. Он редко приезжал в Москву; останавливался у брата своего Дмитрия; они оба были членами Английского клуба{122}, где играли в карты; играли и дома, и у знакомых. В этом проходила наибольшая часть времени; из игравших с ними помню знаменитого тогда доктора профессора Мудрова{123}, который их лечил. Он писал рецепты на полулисте бумаги, которые часто были так сложны, что для написания {предметов, составлявших лекарство}, недостаточно было одной страницы, и рецепт продолжался на ее обороте.

Говорили тогда, сколько могу припомнить, что старший дядя играл довольно счастливо, а младший напротив, так что он вскоре проиграл деньги, вырученные продажею пензенского имения.

В нашей семье уважение к старшим было сильно развито; <так>, младшие братья и сестры обращались с чрезвычайным уважением с дядею Александром и с моей матерью, которая, по смерти своей матери, воспитывала теток Надежду, Прасковью и Настасью. Они говорили старшему брату и сестре «вы»; мать моя, которая была очень дружна с старшим братом, говорила ему также «вы». Уважение к моей матери увеличивалось еще чувством удивления к ее превосходным качествам.

Нас воспитывали в том же духе; от нас требовали полного уважения к родным и вообще к старшим; Царь был для нас вполне священным лицом; малейшего суждения о религиозных предметах, о Царской Фамилии, о старших отнюдь не допускалось. Россию представляли нам первой державой; веру нашу религией высшей всех прочих; русский народ наш наилучшим народом; в нашей истории все прошедшее было торжественно; одна наша земля производила святых; у нас героев всякого рода было множество; цари были благодетели; Петр Великий герой преобразователь; Ломоносов герой ученый; Суворов герой полководец. Эти идеи были присущи и при воспитании предшествовавшего нам поколения, но после наших политических и военных подвигов 1812–[18]13–[18]14 годов, конечно, они приняли еще большее развитие, чему много способствовала и издаваемая в то время «История Российского государства» Карамзина{124}, которую мы прилежно читали, зная в то же время наизусть многое из Державина{125}, Петрова{126}, Дмитриева{127}, Капниста{128} и других и повторяя с первым «Россия, бранная царица{129}, каких в тебе героев нет» и проч. тому подобное.

Когда мы проводили праздники дома, мать наша за нами следила строго и не только не упускала взыскать за каждый проступок, но и за каждое слово, неуместно, по ее мнению, сказанное нами, а неуместным считалось всякое суждение о начальстве, о старших или о факте из русской истории, когда оно было несогласно с мнением, принятым тогда большей частью общества. Несмотря на такую строгость, мы ее очень любили, охотно проводили у нее праздники и с горестью ожидали приближения времени, когда надо было возвращаться в заведение, в особенности горевали братья Александр и Николай, поступивший в Московский кадетский корпус в 1824 или 1825 году, так как в корпусе с кадетами обращались тогда очень дурно. Пред уходом братьев они должны были надевать весьма толстые кожаные краги, которые застегивались сбоку ног на медных пуговицах. Это одеяние требовало много времени и было очень затруднительно. Вообще солдатская форма, которую носили и кадеты, была очень неудобна и служила только к затруднению при движении.

В случае дурной погоды, а также по безденежью мать иногда просила дядю Дмитрия дать свой экипаж, чтобы нас отвезти. Случалось, что он отказывал, и когда бывали в Москве другие ее братья, то они предлагали свои экипажи. Отказы дяди Дмитрия возбуждали неудовольствие матери и нас смущали, так как мы видели в этом его неуважение и нелюбовь к матери, которая только и проявлялась в этих случаях, так как я уже упоминал об его постоянной почтительности к своей старшей сестре.

В то время братья мои и я осуждали за это дядю Дмитрия и хвалили других дядей, но мы при этом не принимали в соображение, что при большом расстоянии от Остоженки до кадетского корпуса иногда и невозможно было давать лошадей после утренних больших разъездов дяди, который мало сидел дома, между тем как другие дяди большей частью имели наемных лошадей и, конечно, не берегли их. У матери моей в Москве было много родственников и знакомых. Близких не было, но тогда и к дальним родственникам, в особенности в нашем семействе, были ближе, чем теперь к близким.

Из родственников князей Волконских, к которым возили нас по праздникам на поклон, помню только старых князей: Николая Алексеевича{130}, очень доброго, которого дом был в Садовой, и Дмитрия Михайловича{131}, сурового старика, которого дом был на Самотеке. Ближайший наш родной из Волконских заведовал в то время дворцовыми садами{132}, но его мы видали редко.

{Множества знакомых моей матери я не буду переименовывать, не имея ничего занимательного рассказать о них. Вообще нас возили к родным и знакомым редко, в особенности по причине неимения своего экипажа. В редких случаях мы пользовались экипажем дяди; наем же экипажа был слишком тягостен для бедного кошелька моей матери. Но когда мы имели экипаж, то им пользовались вполне; перебываем в нескольких домах и для этого столько проездим, что лошади совершенно утомятся. На это мать моя не обращала внимания.}

Из всех наших знакомых наиболее посещали мы Зуевых, дальних наших родственников. Авдотья Осиповна Зуева, вдова бывшего псковского губернатора{133}, очень старая женщина, нанимала на Остоженке в переулке, смежном с Заштатным, {в котором жили мы}. При ней находились старые две дочери, Катерина, вдова Белухо-Кохановская, и Марья девица и сын старый холостяк [Павел], отставной моряк; они жили довольно бедно. Другой сын, также очень старый, отставной полковник Сергей{134} с женой Варварой Ивановной и двумя малолетними детьми Леонидом и Мариею жили в одном с нами переулке в собственном доме.

Семейство Зуевых могло бы служить хорошим типом для романиста. {Я, не имея ни искусства, ни терпения его описывать, но для связи скажу о нем несколько слов.}

А. О. Зуева, о молодости которой, как я узнал впоследствии, имелись не очень благоприятные предания, была чрезвычайно строга к обеим своим уже старым дочерям и к сыновьям. Все перед ней ходили по струнке и с чрезвычайным к ней уважением; в старости она пользовалась им и от посторонних, в том числе от моей матери, которая называла ее тетушкой. Пятидесятилетние ее дочери не имели права никуда отлучаться без ее позволения; она неохотно их отпускала из дома и не иначе, как с дамами ей хорошо известными, например, с моей матерью, которую она очень любила и уважала. Во время праздников коронации Императора Николая{135} мать моя старалась доставить им некоторое развлечение и каждый раз с трудом выпрашивала у А. О. Зуевой отпустить ее дочерей на бывшие народные праздники. Когда мать моя просила отпустить их на какой-то большой парад или ученье, бывшее в Хамовниках, то А. О. Зуева нашла не только то, что они слишком часто пользуются развлечениями по милости моей матери, но что и не совсем прилично ехать смотреть на маршировку множества мужчин, а младшей ее дочери девице было тогда за 50 лет.

Аккуратность и точность во всех действиях, даже самых ничтожных, в семействе Зуевых были необыкновенные. Но более, чем во всех других, они были развиты в С. X. Зуеве.

В доме его было все чисто и прибрано к месту; ничто не менялось; выходил он из своего кабинета и в него возвращался в определенные часы; одет был постоянно в военном сюртуке с Владимирским крестом и Анненским с алмазами на шее. Платье это, – сюртук и брюки, – он сшил в 1814 г. в Париже и сохранил его до своей смерти без пятен, хотя он прожил после того около четверти века. Для сохранения своего платья он, садясь в кресла, стряхивал с него пыль платком и обдувал его со всех сторон, фалды сюртука подбирал на колена, никогда не прикасался спиной к спинке мебели и рукавами к ручкам мебели или к столу. Все это было в нем так натурально, что не обращало ничьего особенного внимания и поражало только меня, резвого, неаккуратного мальчика, отличавшегося всегда скорым истиранием и пачканием моего платья. С. X. Зуев не выдержал, однако, своего характера при воспитании детей, которых он и жена его Варвара Ивановна баловали без толку, и из них ничего путного не вышло. Сын Леонид пьянствовал, оставил рано службу и женился на дворовой девушке; он уже умер. Дочь Марья была недурна собою, вышла за своего родственника Веселицкого{136}, бывшего впоследствии начальником военной дивизии, имела сына[11] и вскоре разошлась с мужем.

В. И. Зуева имела некоторое состояние, но оно весьма уменьшилось, несмотря на скупость ее мужа. Имение это они расстроили следующим образом: Император Павел пожаловал отцу С. X. Зуева землю на одном из островов Чудского озера, с населенными на ней крестьянами. Крестьяне платили самый незначительный оброк, которым довольствовались его сыновья и вдова с дочерьми. Между тем на означенной земле поселились вольные люди в виду выгод, которые можно было получить от обильной рыбной ловли. Сыновья Зуева, состоя на службе, были рассеяны по всей России, а вдова и дочери не понимали значения этой ловли и невыгод от новых поселенцев. Последние же подали в 1817 г. просьбу Императору Александру об образовании из их поселения посада, что и было утверждено без справок о том, что они поселились на чужой земле. По утверждении же посада новые поселенцы, считая себя хозяевами, начали стеснять крестьян, принадлежащих Зуевым, так что последние не могли платить незначительного на них наложенного оброка. Тогда только Зуевы начали доказывать свои права и требовать от казны вознаграждения за убытки. С. X. Зуев, один из всех братьев, имел состояние и потому принял на себя хлопоты, послужившие к его разорению и не приведшие ни к какому результату.

В 1830 г., когда я прапорщиком слушал курс в Институте инженеров путей сообщения, он приезжал для упомянутого дела со своей женой в Петербург, где остановился в небольшой комнате и за обед для себя и жены платил в месяц 25 руб. асс.; тем не менее ведение этого дела послужило к разорению С. X. Зуева. После смерти его ведение дела принял на себя его родной племянник Петр Павлович Зуев{137}, генерал-майор инженеров путей сообщения и бывший долго начальником Николаевской железной дороги, но дело до сего времени не окончено. Оно доходило до Сената и до Государственного Совета; говорят, что будто бы непомерные требования П. П. Зуева, при исчислении вознаграждения за убытки, причиной тому, что дело перешло снова на обсуждение низших инстанций {и до сего времени не кончено}.

В одно из наших посещений А. О. Зуевой, осенью 1825 г., дочери ее писали письма в Петербург к своему родному племяннику Александру Павловичу Зуеву, бывшему тогда капитаном корпуса инженеров путей сообщения. В то время почта ходила из Москвы в Петербург только три раза в неделю, и так как следующий день был не почтовый, то мать моя спросила писавших письма, зачем они торопятся. Они объяснили, что письма посылаются не по почте, а через полковника Варенцова{138}, приехавшего в Москву с главноуправляющим путями сообщения, герцогом Александром Виртембергским{139}, который выезжал в Петербург на другой день. Мать моя упрекала их, что они ей прежде не сказали о приезде герцога в Москву, так как она располагала меня отдать в инженеры путей сообщения, но они ей объяснили, что ничего от нее об этом не слыхали. Мать немедля решилась лично подать герцогу прошение об определении меня в Институт корпуса инженеров путей сообщения и, узнав, что он остановился в доме Дмитрия Дмитриевича Шепелева{140}, на Вшивой горке[12] {141}, сейчас поехала к своей приятельнице Анне Ивановне Шепелевойн, племяннице владельца дома, {в котором стоял герцог}. А. И. Шепелева жила в доме сестры своей Марьи Ивановны Сухово-Кобылиной{142}, в приходе Харитония в Огородниках{143}; третья их сестра Софья Ивановна была за дальним родственником моей матери, бывшим тогда в отставке генерал-майором Николаем Ивановичем Жуковым{144}. Мать моя с А. И. Шепелевой условились, что последняя пришлет свою карету за моей матерью, которая, взяв меня из заведения, поедет к ней, а потом с нею вместе к герцогу, где и постараются представиться через Варенцова, к которому было письмо от Зуевых. Крайне дальние расстояния от Харитония в Огородниках до Остоженки, с заездом на обратном пути за мной на Солянку, были причиной тому, что мы опоздали и встретили герцога на Яузском бульваре, скачущего в дорожной коляске, запряженной шестью лошадьми. С ним рядом сидел Варенцов. Мы повернули за ними в погоню, и, когда с ними поравнялись, мать моя хотела остановить нашу карету, но А. И. Шепелева приказала скакать далее, чтобы иметь время для выхода моей матери и моего из кареты. Проскакав еще несколько, мать моя вышла из кареты, и вскоре с нами поравнялась коляска герцога, который, видя выходящую даму, приказал остановиться. Герцог принял бумагу, поданную матерью, и, когда Варенцов передал ему по-французски словесную просьбу матери, он попросил ее сесть обратно в карету, а мне приказал сесть в его коляску, напротив его. Когда я влез и сел, он спросил меня, говорю ли я по-французски и по-немецки, и продолжал меня расспрашивать то на том, то на другом языке о том, чего желает мать моя, сколько мне лет и как далеки мои познания в математике. Моими ответами и произношением на обоих языках он остался доволен; находил, что я по моим летам не могу еще вступить в Институт инженеров путей сообщения, куда, по существовавшему тогда положению, не принимали моложе 16 лет, удивлялся, что я так много уже знаю из математики, и поручил мне сказать моей матери, что он прикажет инженер-полковнику Янишу{145}, бывшему тогда управляющим III (Московским) округом путей сообщения{146}, меня проэкзаменовать. Затем герцог со мной простился; я, видимо, произвел хорошее впечатление.

Следующие причины служили поводом для моей матери взять меня из заведения Лопухиной и отдать в Институт путей сообщения.

1-я. Говорили вообще, что Д. Н. Лопухина не желает более продолжать жертвовать деньги на содержание мужского заведения, что она вскоре воспитанников или возвратит родным, или поместит для окончания гимназического курса в один из частных пансионов; действительно, воспитанники ее заведения в 1826 г. были помещены на ее счет в частный пансион [Иоганна Фридриха] Вейденгаммера.

2-я. Я был первым воспитанником заведения по учению, за исключением рисования; мои товарищи должны были поступить в 1826 г. в университет, а я по малолетству должен был бы оставаться в заведении повторять зады.

3-я. Мне крепко не нравились кадетские корпуса, но, конечно, на это бы не посмотрели, если бы я не вышел уже из лет для поступления в эти корпуса и если бы, вследствие воспоминания матери о том, что отец несколько времени служил в ведомстве путей сообщения, не явилось у нее желание, чтобы один из ее сыновей служил в том же ведомстве. Это желание было подкреплено еще тем, что инженеры путей сообщения, служившие в то время в Москве, не только играли в обществе самую видную роль, но в молодых летах были штаб-офицерами и кавалерами двух орденов Владимира и Анны, а на чины и ордена тогда обращалось большое внимание. Действительно, в то время, по недостатку высших чинов в корпусе инженеров путей сообщения, младших подвигали быстро, и воспитанники первого, бывшего в 1811 г., выпуска из института были уже полковниками. Конечно, мать моя не понимала, что когда высшие чины в корпусе пополнятся, то движение по службе должно приостановиться, как действительно и случилось.

Вскоре получено было извещение, что, по распоряжению герцога Виртембергского, я должен явиться в назначенный вечер к управляющему III округом путей сообщения, Николаю Ивановичу Янишу, для экзамена, который будет произведен в его присутствии корпуса инженеров путей сообщения полковником Николаем Богдановичем Гермесом.

По нашем приезде Яниш, добрейший человек, и его жена приняли мать мою и меня чрезвычайно ласково и объявили, что вместо Гермеса меня будет экзаменовать Строительного отряда путей сообщения капитан Павел Васильевич Максимов{147}. Он, хотя и не был воспитанником Института путей сообщения, но, конечно, знал более Гермеса и был более пригоден для производства экзамена, который я выдержал хорошо.

По донесению Яниша как об этом, так и о том, что мать моя не имеет средств для дальнейшего моего образования, герцог Виртембергский, имея в виду, что я по летам не могу поступить в институт, назначил меня в {число воспитанников, имеющих быть принятыми в} 1827 г. в Строительное училище путей сообщения. {О том, что это было за заведение, я расскажу ниже.}

В титуле указа об определении меня в Строительное училище значилось: «по повелению Его Величества Государя Императора Константина Павловича», и это дает мне повод {хотя в кратких словах} рассказать о впечатлении, произведенном смертью Императора Александра I [1 декабря 1825 г.].

По получении известия о его кончине, совершенно неожиданной, нам в заведении Лопухиной казалось все мрачным и страшным. Не помню, было ли это следствием того, что мы были поражены смертью человека, которого считали всемогущим и благодетелем нашего отечества, или того настроения, которое было общее всему московскому обществу, ожидавшему каких-то невзгод от перемены царствующего лица. Вскоре это тревожное состояние оправдалось полученным известием о 14 декабря, о тайных обществах, о смутах в разных краях России и арестовании нескольких лиц в Москве и во всей России. Я с другими воспитанниками видел, как полиция взяла одного из членов тайного общества из дома Глебова{148}; двор этого дома находился против окошек того флигеля, который занимало наше заведение.

Об этом времени у меня осталось самое грустное воспоминание; не только никто не старался в своих суждениях оправдать, по возможности, деятелей тайных обществ, но все их осуждали, и кара правительственная, конечно, не превосходила той кары, которая на них налагалась мнением общества, – по крайней мере того общества, которое мне было тогда доступно, чему явным доказательством может служить то, что известия о наказаниях, к которым были приговорены члены бывших тайных обществ и которые были неоднократно перечитаны, не вызывали сострадания.

Приведение к присяге сначала Константину Павловичу, а через несколько дней Николаю Павловичу было принято всеми, а тем более нами, мальчиками, без всякого удивления. Оставление Империи по {какому-то} секретному завещанию младшему брату помимо старшего всем мне известным лицам казалось делом правильным; {до такой степени понятия общества были мало развиты}.

Перед провозом тела Императора через Москву носились слухи, что будут разные смуты, грабительства и нападения на гроб для доказательства, что Александр умер не своею смертью. Жители Москвы очень опасались этого, и правительство принимало предупредительные меры. Но все обошлось тихо. Я видел церемонию провоза тела и ходил ему поклониться.

В числе лиц, сопровождавших тело Императора, был Елпидифор Антиохович Зуров{149} (умер в декабре 1871 г.). Он прежде служил в Ельце в Переяславском конноегерском полку вместе с дядей моим А. Г. Замятнин и был знаком с дядей[13] князем Дмитрием, который через него познакомился с бывшим вагенмейстером при Императоре и также сопровождавшим его тело полковником Афанасием Даниловичем Соломкою{150} (ныне генерал-лейтенант и генерал-вагенмейстер, давно по болезни не сходящий с постели). Манифест нового Государя о порядке престолонаследия был читан в обществе моих родных со слезами умиления; они говорили, что он написан самим Государем, не считая возможным, чтобы кто-нибудь, кроме его, мог решиться упоминать о предположениях смерти Государя, его сына и брата.

В конце 1825 г. мать моя, узнав о тяжкой болезни своего друга С. П. [Софьи Петровны] Боборыкиной, ездила за нею в Нижний Новгород, откуда перевезла ее в топленой карете в Москву. Вместе с ними приехали муж Боборыкиной и их дети, а сестру мою мать взяла к себе. Боборыкина вскоре умерла.

В начале 1826 г. мать моя взяла меня из заведения Д. Н. Лопухиной, и для сестры и для меня пригласили учителей; по ее бедному состоянию плата им за уроки была выше ее средств.

Закону Божию учил нас священник Московского коммерческого училища Соловьев{151}, отец известного профессора и историка; учиться танцевать меня и сестру возили к Гвоздевымн, у которых было много детей. У них же вместе с нами учились сын и дочь князя А. С. Меньшикова{152}, из которых ничего путного не вышло; сын{153} теперь генерал-адъютантом, а дочь{154} была за Вадковским [Иваном Яковлевичем]; они приезжали с матерью; отец [светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков] их был послан тогда в Персию и привез войну, так же как из посольства в Константинополь в 1853 г.

Из учителей заведения Лопухиной были приглашены для обучения математики адъюнкт-профессор Московского университета Кацауров{155} и для рисования Сухаревн. Я уже пять лет учился у последнего, но не оказал почти никаких успехов, и это продолжение учения было для меня бесполезно. Насколько я имел дарования для изучения наук, настолько же или еще более не имел способностей к рисованию, черчению и вообще всему, для чего требовалось участие рук. Мать моя для развития во мне способности к ручной работе купила картону, цветной бумаги, клею, ножей и т. п., но сколько я ни пробовал резать и клеить, все было неудачно.

При выходе из заведения Лопухиной я полагал необходимым подарить что-нибудь своим прежним товарищам; мать моя согласилась дать на это небольшую сумму; я уже покупал разные вещи и между прочим очень хорошенькие тросточки с стальными молоточками на верхнем кончике, как было вся покупка приостановилась. Тетка моя княжна Татьяна за год перед этим была в Москве и сшила мне хороший сюртук для ношения его по праздникам вместо курточки, в которой меня отпускали из заведения. Во время поездки матери в Нижний Новгород я взял сюртук в заведение и там его подарил кому-то из воспитанников на память обо мне, а взамен получил какую-то безделицу. Этот невыгодный обмен, но всего более мое самовольство, очень рассердили мать мою, которая меня сильно бранила и грозила высечь; не понимаю, каким образом и на этот раз я избегнул сеченья. Вследствие умилительной моей просьбы мать меня простила; все было забыто и пошло по-прежнему.

В это время мать моя, чтобы приучить к хозяйству мою сестру и чтобы иметь свой угол, купила небольшое имение с. Чегодаево в 45 верстах от Москвы, в Подольском уезде. Оставление моей матерью с. Студенец было очень чувствительно не только для крестьян этого села, но и всех окрестных деревень. Она подавала им добрые советы, лечила их домашними средствами, так хорошо действующими на простые их натуры, и сберегала их деньги, которые они ей отдавали на хранение, как в самые верные руки. Скольких она через это оберегла от пьянства, скольким сохранила их состояние, в особенности в 1819 г. при перемене формы государственных ассигнаций{156}! Известно, что большое число крестьян пропускают сроки для обмена старых ассигнаций на новые и через это теряют весь нажитый тяжкими трудами капитал. Конечно, ассигнации тех крестьян, которые их отдавали на хранение моей матери, были обменены своевременно, а прочим соседним крестьянам было постоянно внушаемо, чтобы они не пропускали срока их обмена.

В начале весны 1826 г. мы переехали в купленное матерью моей с. Чегодаево, где нашли очень ветхий {небольшой} домик с большим запущенным садом, расположенным на высоком берегу р. Мечь, которая делает при усадьбе две извилины почти под прямыми углами, так что реку видно с трех сторон, и вообще вид из дома и сада был очень красивый; видно было несколько сел, а всего ближе через реку виднелось с. Сальково, к которому мы были прихожанами. В части с. Чегодаева{157}, купленной матерью, было 20 душ крестьян и 240 десятин земли в чересполосном владении; пропорция земли весьма значительная для Московской губернии; у двух же помещиков, которым принадлежала остальная часть Чегодаева, было гораздо более крестьян с 5-ю или 6-ю десятинною на душу пропорциею, так что они, благодаря чересполосности, пользовались постоянно нашею землею.

С того времени, как мать взяла сестру от Боборыкиных, она сделалась к ней еще строже прежнего; эта строгость продолжалась и в деревне, тогда как мне была дана некоторая свобода бегать по саду, полям и т. п. Я часто ходил смотреть на полевые работы, видел обсеменение полей овсом на другой день после Николы, косьбу после Петра и Павла, молотьбу после Казанской и т. д.; купался в реке и ловил раков в присутствии и с помощью Дорофея Сергеева, сделавшегося, сверх других должностей, моим дядькою. Мы бывали часто в с. Салькове, в церкви, на базаре и у священника, у которого 1-го августа я ел прекрасные огурцы с медом; мы заезжали иногда и к близким соседям, но я мало помню об этих выездах наших; из дальних же соседей помню семейство Николая Ивановича Васильчикова{158} в Лопасне и в особенности Александра Васильевича Васильчикова{159} в с. Васильевском. С последним я еще не раз встречусь в «Моих воспоминаниях».

Перед коронацией Императора Николая I[14] мы поехали к дяде князю Александру в с. Ишенки и с ним в с. Рожествено, принадлежавшее Николаю Ивановичу Жукову. В его прекрасном доме, окруженном садами, мы провели несколько дней. В это время через с. Рожествено проходил в Москву Киевский гренадерский полк, которым перед этим командовал Н. И. Жуков, а настоящим его командиром был полковник Фролов{160} (впоследствии генерал от инфантерии), замечательный тем, что все были уверены, что он послужил Грибоедову типом Скалозуба в его превосходной комедии «Горе от ума». В каком порядке были погончики, петлички у всех чинов полка и как новый командир хотел выказаться перед прежним, и говорить нечего. Меня мало занимали разговоры моих однолетков; я всегда старался слушать разговоры старших; разговоры Жукова с Фроловым представляли для меня новость, и я всегда был недалеко от них, за что неоднократно бранил меня дядя князь Александр, замечая, что не следует соваться туда, где старшие; он говорил мне: «всяк сверчок знай свой шесток».

Летнее пребывание в 1826 г. в деревне оставило во мне самые приятные воспоминания; особливо любил я гулять в рощах; в 1821 г. я оставил деревню и мало помню мое житье в ней; после 1826 г. постоянно находясь на государственной службе, я никогда не пользовался целое лето деревенской жизнью.

В начале августа мы приехали в Москву. Мать моя жила в это время в двух комнатах антресолей флигеля дяди моего Дмитрия, {которые много выше подробно описаны}. В других комнатах антресолей жили мои дяди: Николай, бывший тогда в отставке, и Александр. На время коронации нанимали большой дом моего дяди А. Д. Соломки, а флигель близ сада полковник Холанскийн, бывший, кажется, в то время женихом. Его дочь вдова Шалашникован теперь живет в Петербурге и знакома с моей женой.

Я видел торжественный въезд перед коронацией Государя в Москву и в день коронации смотрел с мест, устроенных между Ивановскою колокольней и Архангельским собором, на выход Государя с Красного крыльца и на шествие его с Императрицей под балдахином в порфире и короне, в сопровождении Цесаревича {В. К.} Константина Павловича{161}, из Успенского в Архангельский и Благовещенский соборы и обратно на Красное крыльцо, видел народное гулянье на Девичьем поле из ложи одной из галерей, построенных для зрителей, обед, дававшийся военным чинам в огромном Московском экзерциргаузе{162}, и фейерверк перед кадетским корпусом.

{Не буду описывать этих праздников и увеселений, так как они неоднократно подробно описаны; скажу только несколько слов о некоторых из них.}

Мне не с кем было быть в Кремле в день коронации; двое дядей, бывшие в отставке с мундиром, были назначены в шествие, третий был хром. Я достал два билета на места, с которых можно было видеть шествие, и предложил один из них адъюнкт-профессору Кацаурову, у которого и ночевал с 21 на 22-е августа, и в этот день рано утром отправился с ним в Кремль, но полиция ни в одни из кремлевских ворот нас не пропускала, несмотря на наши билеты, пока мы не добрались до последних ворот Спасских и потом едва могли пройти от ворот до устроенных мест через площадь, буквально усеянную народом.


Продольный фасад Московского экзерциргауза от Кремлевского сада

Гравер Ф. Петерс. Архитектурный альбом, представляющий отличнейшие геометрические фасады соборов, монастырей, церквей, казенных и частных зданий столичного града Москвы. М., 1832. Л. 10


Фейерверк, необыкновенно великолепный, был сожжен перед кадетским корпусом, на балконе которого помещалась Императорская фамилия. Понятно, что выбор этой местности был сделан Государем с тою целью, чтобы и кадеты могли видеть хотя один из праздников коронации. Уходя после фейерверка, Государь заметил, что почти все кадеты стояли в коридорах и комнатах, так что из них видели фейерверк только стоявшие в карауле при балконе, в том числе старший брат мой, а все окна здания, обращенные к фейерверку, были отданы публике. Государь выразил свое неудовольствие директору корпуса Ушакову.

На обеде в экзерциргаузе были только военные лица, а из не принадлежащих к военному званию, вероятно, был один я. Вот как это случилось. На время коронации по домам столицы был учрежден военный постой; в дом моего дяди князя Дмитрия было помещено восемь музыкантов лейб-гвардии Преображенского полка. Они меня очень любили и пригласили с собою на хоры экзерциргауза, на которых они должны были играть во время обеда. При входе в экзерциргауз полиция затруднялась меня впустить, но музыканты уверили, что я певчий, и меня пропустили, хотя и не полагалось пения во время обеда.

По случаю постоя этих музыкантов в доме дяди Дмитрия произошло очень памятное мне столкновение между командиром 1-го батальона Преображенского полка флигель-адъютантом Микулиным{163} и моим дядей. Нижние чины были размещены постоем в домах частных владельцев, которые, по собственному желанию, кормили своих постояльцев, о чем однако же не было ни общего предварительного приговора, ни общего согласия. Дядя же мой не намерен был кормить поставленных в его дом музыкантов, так что они ничего не получали на еду ни от начальства, ни от домохозяина. Конечно, это не могло долго продолжаться. Вскоре по приходе в Москву Преображенского батальона полковник Микулин в сопровождении батальонного адъютанта графа Зубован, вбежав в комнату дяди, где с ним сидели дядя Николай и я, громко и в резких выражениях требовал, чтобы дядя, подобно всем другим владельцам, кормил своих постояльцев; он говорил, что о поступке дяди, доказывающем будто бы недостаток верноподданнических чувств, будет доведено до сведения Государя и что дядя подвергнется за это и невесть каким бедам. Дядя при входе Микулина и Зубова встал, на крик же Микулина отвечал также криком и резко, что обязанности, возлагаемой на него Микулиным, он не признает и что без особенного законного распоряжения городского управления, а не по одному требованию частного пристава или квартальных надзирателей, желающих угодить Микулину, дядя кормить нижних чинов не будет. В этом споре, долго продолжавшемся, Микулин часто повторял имя Государя, говоря, что Преображенский полк первый полк Его Величества, что в первом батальоне рота Его Величества, что он сам флигель-адъютант Его Величества, но ничего не помогло; явно было, что его требования были несправедливы; с другой стороны, дядя часто напоминал, что он говорит с князем Волконским. Свидетели этой сцены: дядя Николай, я и граф Зубов все время молчали, но было видно на лице последнего, как ему противно было поведение Микулина.

Дядя Дмитрий был большой чудак, а потому иногда очень скуп, иногда щедр; он постоянно любил сопротивляться даже законным распоряжениям полиции и выставлять свое княжеское достоинство. Конечно, и полиция не помогла Микулину принудить дядю кормить поставленных у него в доме музыкантов, но они были довольны своим житьем, и я полагаю, что дядя другим путем, без ведома Микулина, их вознаградил.

Во время моего детства полиция играла в Москве большую роль; не говоря уже об обер-полицмейстере [Александре Сергеевиче] Шульгине 1-м, который был всем известен и в 1825 г. заменен Шульгиным 2-м{164}, бывшим впоследствии с. – петербургским военным генерал-губернатором; кто не знал полицмейстеров полковников Ровинского{165} и Обрезкова{166}. Про первого ходила бездна анекдотов, расскажу некоторые: говорили, что он требовал, чтобы пожарные команды выезжали из дворов, в которых они помещаются, за четверть часа до пожара; что при разъездах из театров он пробирался через публику, толкая всех своими плечами и приговаривая: «по должности»; что на гуляньях полицейскому жандарму, который, не добившись установки чьего-нибудь экипажа в {учрежденный} ряд, предоставлял ему ехать произвольно, говаривал: «жандарм, ты не беспристрастен»; что с воцарением Николая Павловича он, заявляя, что гордился при покойном Императоре Александре именем своим Александра Павловича, просил его переименовать в Николая Павловича; что, так как он при разъездах из театров и собраний беспрестанно кричал кучеру стоявшей у подъезда кареты «пошел», несколько молодых людей, отворив в карете, стоявшей у подъезда, обе двери, садились в нее и, выйдя из другой двери, опять приходили садиться со стороны подъезда; после каждого, вошедшего в карету, Ровинский кричал «пошел», не понимая обмана и говоря, что в карету насело уже слишком много людей, и т. д.

С полициею у моего дяди выходили беспрерывные неприятности, о которых дядя любил рассказывать на свой лад и в клубе, и в гостях, и у себя дома. Неприятности выходили от неисполнения в точности разных законных, а подчас и незаконных требований полиции по дому дяди, а более всего от неисполнения законных требований полиции на гуляньях: на Масленице по набережной р. Москвы, до перевода этого гулянья, кажется, в 1825 г. под Новинское, в Святую неделю под Новинским, 1-го мая в Сокольниках и т. д. Эти гулянья были тогда до того наполнены экипажами, запряженными в четыре лошади, что последние занимали протяжение в несколько десятков верст, и понятно, что нельзя было при этом допустить экипажам объезжать {учрежденные} ряды или въезжать в них на местах, не указанных полицией. Дядя мой на каждом гулянье не соблюдал полицейских порядков; остановленный жандармским солдатом или офицером, он кричал, шумел, говорил о своем княжеском достоинстве, {хотя князей в Москве был целый легион}, и надоедал полиции до того, что она оставляла его делать беспорядки. Но когда на этот шум наезжал Ровинский, то они долго не уступали друг другу и большей частью Ровинский одерживал верх, потому что приказывал бить кучера и форейтора, пока они его не послушаются. Это, конечно, даром Ровинскому не проходило; дядя бранил его во всех обществах. Дядя брал меня часто с собою на гулянья, и я был невольным свидетелем этих перебранок.

На больших балах, которые давались во время коронации, конечно, я не был, но бывал на небольших балах и, между прочим, помню, что был с матерью и сестрой на <довольно> многолюдном вечере у Михаила Федоровича Сухотина{167}, довольно богатого человека, имевшего свой дом на Якиманке, второй этаж которого деревянный и в то время внутри еще не оштукатуренный; танцевали же именно во втором этаже. Освещение масляными лампами было также небогатое. Вообще 45 лет тому назад довольно богатые дома не пользовались теми удобствами, которые теперь сделались необходимостью для людей ограниченного состояния, не говоря уже о том, что многие предметы тогда были вовсе неизвестны, как-то: стеариновые свечи, керосиновые лампы и т. п. Большая часть общества в то время, несмотря на относительную дешевизну, жила расчетливее; в довольно богатых домах не было изящной мебели, изысканных кушаньев, дорогих вин, гаванских сигар и т. п. Роскошь в семействах ограниченного состояния сильно развилась в царствование Императора Николая, несмотря на то что все предметы первой потребности значительно вздорожали.

В самом начале 1826 г. дядя Дмитрий ездил в Петербург, где провел несколько времени; вернулся он в Москву еще во время моего учения в заведении Лопухиной, куда по возвращении из Петербурга приехал со мной повидаться. Он рассказывал моим гувернерам при мне о своем путешествии, о Петербурге и о том, что меня скоро возьмут из заведения, а осенью пошлют в Петербург не к двоюродному моему брату Антону Антоновичу Дельвигу, а к полковнику Филиппу Алексеевичу Викторову{168}, начальнику придворного экипажного заведения. Он объяснял, что это он устроил в мою пользу по следующему поводу.

По его мнению, все поэты современники должны быть люди безнравственные; он не признавал в них и таланта, так как они писали не по образцу знаменитых его любимцев Державина, Хераскова{169}, Петрова и др. Безнравственность Антона Антоновича Дельвига, в то время только что женившегося, он доказывал тем, что во время его пребывания в Петербурге Дельвиг не навестил его ни разу, что, по его мнению, Дельвиг обязан был сделать по степени родства; он считал Дельвига своим племянником, потому что сестра его, а моя мать была вдовою дяди Дельвига. Тут родства не было; если уже считать родство дяди Дмитрия с А. А. Дельвигом, то было проще вспомнить, что их матери были двоюродные сестры{170}, а следовательно, они внучатные братья{171}, но этого родства дядя Дмитрий не хотел вспоминать, чтобы не потерять прав дяди над Дельвигом. Оказалось впоследствии, что Дельвиг и не знал о приезде дяди в Петербург, а то, конечно, не ожидая его визита, был бы у него. Последний не допускал возможности, чтобы в Петербурге могли не знать об его приезде; <так> он привык к тому, что в провинциальных городах в то время немедля узнавалось о приезде каждого. Дядя Дмитрий очень любил заводить новые знакомства; <так> он отыскал в Петербурге мужа покойной моей тетки [Ядвиги Шарлотты Антоновны Дельвиг], Егора Михайловича Гурбандта, о котором я до того времени никогда даже не слыхивал от матери, столько любившей всех родных ее мужа и своих, но не упоминавшей о Гурбандте, вероятно, по неприятным воспоминаниям, которые он оставил ей после ее посещения Петербурга с покойным моим отцом. Дядя Дмитрий был уверен, что Е. М. Гурбандт сообщил Дельвигу об его приезде, но они в то время редко виделись и именно не виделись во все время пребывания дяди в Петербурге.

В заключение дядя рассказывал, что Дельвиг не живет дома, уходит в леса, скрывается там в ветвях деревьев, поет разные неприличные вещи и сам еще об этом пишет <рассказывает>. Конечно, все это дяде померещилось и частью выводилось им из следующих стихов Дельвига, впоследствии послуживших эпилогом к первому изданию его сочинений:

Мои воспоминания. Том 1. 1813-1842 гг.

Подняться наверх