Читать книгу Найти и уничтожить - Андрей Кокотюха - Страница 6
Часть первая
Лагерь
4
Сумская область, район Ахтырки, март 1943 года
ОглавлениеЖенщины из села приходили после утренней поверки, как обычно.
Дробот даже научился определять по ним время. Погрешность могла составить от тридцати до сорока пяти минут, и все-таки Роман был уверен, что не слишком ошибается. Они появлялись не раньше девяти, но вряд ли позже десяти утра. Зная, во сколько темнеет и светает в конце марта, Дробот, чтобы хоть чем-то отвлечься от постоянно преследующих мыслей о смерти, принялся со скрупулезностью математика вычислять время суток.
Сегодня все происходило как всегда. Пленные, которые упорно не вызывались на работы, бросались по грязи к проволочному ограждению. Их не кормили даже той дрянью, которая доставалась «труженикам», потому появление женщин с ведрами и корзинами означало еду – вареная картошка, буряк, даже хлеб: хоть из отрубей, но зато мягкий, еще теплый, недавно вынутый из печи. Кормить пленных местному населению немцы не запрещали. Но полицаи из лагерной охраны превратили эту процедуру в дикое развлечение.
Стоило грязным голодным оборванцам приблизиться к проволоке метра на три, тут же звучали выстрелы. Короткие пулеметные очереди с вышки отгоняли пленных, не подпуская их к ограждению, и как-то на глазах у всех один парень, невысокий солдатик-белорус, чью фамилию Дробот так и не запомнил, не остановился. Присел, закрыл голову руками, но стоило выстрелам стихнуть – рванул отчаянно, пытаясь преодолеть запретную зону одним прыжком. То ли ему надоело жить, то ли хотел поразить врага своей смелостью и заставить уважать себя – после того, как очередь срезала его влет, обо всем этом оставалось только гадать.
Паренек так и лежал лицом вниз, когда женщины, замахиваясь как можно сильнее, бросали скудную еду через проволоку. Собирать ее с земли не запрещалось, и охрана довольно наблюдала, как пленные хватают, что могут, прямо из грязи, при этом толкаясь, невольно сражаясь за каждую картофелину, отворачиваясь друг от друга с добычей и быстро запихивая ее вместе с грязью в рот. Иногда полицаи постреливали в воздух, но только для лишнего утверждения собственной власти. Давая Дроботу дополнительную пищу для размышлений по поводу того, что охранники – люди никчемные и слабые, раз получают удовольствие от унижений сотен себе подобных.
Впрочем, даже такие мысли мартовский ветер выдувал из головы, когда наступало его время работать. Послушав Семена Кондакова, он всякий раз вызывался в бригаду могильщиков, которые без лишней спешки получали три раза в день одинаковое подванивающее варево, которое приходилось пить, как есть, из котелков. Среди них иногда попадались дырявые. Дырку затыкали пальцем, руками же вылавливали из бурой жижи разваренные кусочки гнилой и мерзлой капусты – но это была еда.
Однажды в супе, как называли это варево, оказались кости с остатками мяса. Размышлять, откуда оно взялось, вечно голодным пленным было недосуг. Стыдясь самого себя и стараясь не смотреть на других, Дробот выхватил кость из котелка, сунув в рот почти до половины, зубы принялись сдирать волокна. Жевать некогда – заглатывал так, давясь и откашливаясь. Подвох стал ясен только тогда, когда Роман услышал громкое ржание – хохотали полицаи, вместе с немцами наблюдавшие за этой картиной. А потом, еще смеясь, один из охранников, русский, швырнул пленным что-то черное и круглое.
Окровавленная собачья голова. Зубы дворняги замерли в предсмертном оскале.
– Э, красные, вкусный бобик? – гаркнул полицай, и охранники снова взорвались дружным, издевательским и очень искренним хохотом.
Дробот тогда не выдержал первым. Профессорское воспитание не удалось вытравить из него даже фронту, и лагерь никак не довершал этого процесса. Согнувшись пополам, Роман бросился к бараку, и там его вырвало. При этом Дробот потерял равновесие, упал на колени, в глазах на миг потемнело. Когда пришел в себя и задышал свободнее, увидел в трех шагах Николая Дерябина. Даже сквозь белую пелену, еще застилавшую глаза, было видно выражение презрения и отвращение, написанное на лице старшего лейтенанта.
– Накормили немцы? Вкусно?
…Все это время Дерябин старался по возможности держаться особняком. В условиях лагеря, где все равны и сидят в одинаковом дерьме, подобная линия поведения была трудно осуществимой. Тем не менее Николаю удавалось воздерживаться от всех видов работ, которые предлагал комендант.
Дроботу показалась странной даже не манера Дерябина. В конце концов, Роман успел немного узнать невольного товарища по несчастью и понимал: старший лейтенант ставит себя точно так же, как делал бы это в других условиях, более благоприятных и привычных для офицера НКВД. Нет, Романа несколько удивляла сама организация их лагеря. Видимо, во всем этом имелся некий тайный, высший, утонченно садистский стиль и смысл – создавать пленным иллюзию свободы выбора за колючей проволокой. Можно идти работать в лес, вынашивая слабую надежду – со мной ничего не случится, меня будут кормить лучше, я протяну лишний день. Можно каждый день делать шаг вперед, вызываясь в могильщики или уборщики, – здесь это мало отличалось одно от другого. За это полагался вонючий суп. Но также можно не делать ничего, слоняясь с подъема до отбоя по территории лагеря: даже если шел дождь, днем вход в барак запрещался без особого распоряжения.
Выбрав свой собственный вариант, Дерябин первое время воздерживался от сражений за приносимую женщинами кормежку, и такое упрямое терпение невольно вызвало у Дробота уважение. Но все очень быстро переменилось: в один из дней оголодавший Николай, которого время от времени кто-то подкармливал сухарями, не выдержал и набросился на летчика Севу Трофимова, который изловчился и подхватил с земли сразу три картофелины. Причем одну каким-то чудом выхватил из-под ноги товарища, успевшего ее случайно раздавить. Когда тот, счастливый, направлялся к стене хлева, чтобы хоть как-то утолить вечно сопровождающий пленного голод, Дерябин, все это время наблюдавший именно за Севой, быстро отделился от стены, подошел к летчику, схватил за плечо, развернул, встряхнул. Трофимов от неожиданности выронил две картофелины из трех – и через мгновение они уже исчезли в карманах Николая.
– Ты… – только и смог выдавить из себя летчик.
– Я, – подтвердил Дерябин. – Такой же, как и ты, красноармеец. Советский гражданин и человек, между прочим. И не собираюсь выпрашивать подачки у врага или рыться в грязи.
– Это… мое… – пробормотал Трофимов, окончательно растерявшись, – никто в лагере еще никогда так не поступал ни с ним, ни с кем-либо еще.
– Здесь все общее, – заметил Дерябин. – Я не буду жрать с земли. И не буду унижаться перед немцами, тем более – перед предателями за возможность получить пайку.
– А сейчас ты что делаешь? – вырвалось у Севы.
К этому времени их уже обступила небольшая группа пленных. Не только Дробот увидел, что произошло. Он держался чуть в стороне: если и начнется расправа, пусть лучше без него.
– Я делаю то, что обычно делают в таких случаях, – спокойно ответил Дерябин, обводя взглядом остальных. – Чего уставились? Большинство из вас сдалось в плен добровольно. Вы подняли руки вверх в надежде сохранить себе жизнь. Вот и живите здесь – но только по тем законам, которым такая вот жизнь подчиняется.
– Ты про что? – спросил кто-то из собравшихся. Роман, слышавший вопрос, со своего места не разглядел того, кто вопрос задал.
– Все про то же, – Дерябину хоть с трудом, но удавалось сохранить спокойствие. – Каждый за себя, разве нет? Выживает сильнейший.
– Это пока тебя в лес не погнали, – проговорил тот же голос.
– А ты чего такой умный? – Теперь Дробот видел: в разговор включился танкист Яценко, тридцатилетний механик-водитель.
– У меня просто есть достоинство, – проговорил Дерябин. – Вы его потеряли.
– Так застрелись пойди, – посоветовал Яценко. – Или вон на проволоку кинься. Попытка побега, сдохнешь героем. Или страшно?
Что собрался ответить Дерябин – ни Роман, ни кто другой так и не узнали. Увидев толпу возле барака, охранник с вышки без предупреждения полоснул очередью, беря выше голов, и пленные сыпанули в разные стороны. На это Дерябин и рассчитывал, понял Дробот. Он уже успел изучить лагерные порядки – собираться даже в небольшие группы запрещено. И в воздух здесь стреляют только один раз.
При таких раскладах у Николая Дерябина не оставалось шансов продержаться долго. Не нынче ночью, так завтра оскорбленные товарищи по несчастью вполне могли его придушить. Положа руку на сердце, Дробот, около которого Дерябин по-прежнему спал, не собирался мешать таким намерениям, хотя участвовать вряд ли согласился бы. Но, видимо, Роман в самом деле плохо знал своего недавнего конвоира. Потому не смог в полной мере оценить его поистине нестандартный расчетливый ум. В тот же день, на традиционной вечерней поверке, вместе с неизменным Лысянским появился оберцугфюрер и, опустив предисловия, отрывисто заговорил. Полицай доводил мысль своего начальника в общих чертах, но Дробот понял немца буквально с первого до последнего слова:
– Внимание всем заключенным, – вещал немецкий офицер. – Уважительной причиной отсутствия на поверке является только смерть. Болезнь приравнивается к смерти. Больной во избежание распространения инфекции будет немедленно расстрелян. Если в вашем бараке будут иметь место факты неестественной смерти, расстреляны будут или виновные, или – каждый двадцатый. Выбирайте сами или следите друг за другом очень внимательно! Все ясно?
Пленные ответили нестройным хором, и Роман перехватил быстрый взгляд Лысянского, брошенный на Дерябина, стоявшего в первом ряду. Нет, между полицаем и пленным офицером, скрывающим свое звание, контактов не случалось. Дробот по устоявшейся привычке старался не спускать с Николая глаз, да и в условиях лагеря подобный контакт не останется без внимания. Тем не менее Лысянский явно действовал на опережение: теперь даже при всем желании пленные не смогут тронуть ни Дерябина, ни кого-либо другого – себе дороже.
Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: среди пленных есть «наседка», иначе Лысянскому никак не узнать, что произошло между Николаем и летчиком Трофимовым, чтобы сделать простые выводы. Получается, ссоры внутри лагеря выгодны как его охране, так и немцам: пока царит атмосфера взаимной неприязни и подозрительности, пленные не смогут между собой сплотиться и сговориться. Кроме того, Лысянский страховал также и провокатора: невольное разоблачение после подобного приказа способно сохранить наседке жизнь. В том, что угроза будет выполнена и каждого двадцатого расстреляют, никто в лагере не сомневался.
Правда, на следующий день Дерябин либо кое-что понял, либо просто включил инстинкт самосохранения, присущий ему в той же мере, что и остальным. Больше не отнимая еду у товарищей, он продолжал презрительно поглядывать на Дробота и других, кто занимался уборкой в лагере. Однако, перешагнув через свое высокомерие, тоже начал вместе с другими голодными собирать с земли скромную провизию, отрываемую людьми от себя. То, что Николай стал как все, не изменило к нему общего отношения в лагере. Однако, как почувствовал Дробот, напряжение все-таки спало. В конце концов, обитателей лагеря занимали другие, более важные заботы, чем сведение счетов с одним заносчивым типом.
Все хотели прожить пусть на один день, но дольше.
Но именно благодаря выходке Дерябина и последствиям, которые она повлекла за собой, Дробот понял опасения своего нового друга Семена Кондакова. Его задумка сможет выгореть, только если о ней будут знать лишь двое.
Ладно, трое – без Васьки Борового ничего не получится, а ему Кондаков почему-то доверял. У Романа, в свою очередь, не было причин не верить Кондакову.
Первый серьезный разговор состоялся, когда они копали яму под нужник.
Для этих целей приказывали рыть траншею глубиной около метра, полметра в ширину и метров пять в длину. Видимо, это входило в специфическое представление лагерного начальства о специфике здешнего жизненного устройства. Пленные должны были оправляться на виду у всех, и, случалось, часовой с вышки мог шутки ради пальнуть над головой какого-нибудь оправляющегося. Всякий раз испуганный человек терял равновесие и обязательно попадал со спущенными штанами в яму, оказавшись в собственных и чужих нечистотах. Через несколько дней яму приказывали зарыть, а рядом – копать другую. Это входило в обязанности уборщиков, пока не нужно было хоронить трупы: тогда они превращались в могильщиков.
– Я тут прикинул кое-что, – тихо говорил Кондаков, старательно выковыривая лопатой комья мокрой земли и поглядывая при этом на равнодушно топтавшегося неподалеку охранника. – Значит, боец, такая выходит штука… В лесу расстреливают примерно раз в неделю, ну, или, там, дней в десять. Я вместе с командой уже ходил туда. Трупы обычно свалены за колючкой…
– Там колючка?
– Что-то важное строят. Внутрь, ясно, не пускают. Тех, кого пускают за ограду, обратно выводят только на расстрел. Нас же гонят туда ночью, чтоб ничего не смогли рассмотреть.
– Секретность.
– Не говори. Если вырвемся, Рома, нашим такие сведения должны пригодиться. Так что уйдем не с пустыми руками.
– Получится?
– Надо рискнуть. В конце концов, сержант, выбор невелик. Так хоть попробуем. Все больше шансов, чем на проволоку рвануть.
– Хорошо. А как?
Охранник, топчась на месте, повернулся к ним всем корпусом. Кондаков интенсивно начал копать, Дробот последовал его примеру, но полицаю, похоже, сейчас не было до двух грязных доходяг никакого дела. Когда он снова повернулся спиной, Семен продолжил, не поднимая головы:
– Могильщикам дают подводы. Вернее, обычно все мертвые умещаются на одну. Правит Васька Боровой, полицаи доверяют ему, он вроде как местный и такого вполне могут выпустить. Шансы есть, во всяком случае, так иногда бывает. Короче, пользуется чуть большим доверием, и все тут. Подводу вывозят за ограждение, там уже другая команда копает очередную яму. Трупы туда сваливают, засыпают известью, потом закапывают. Все происходит, повторяю, ночью, в полной темноте. Если по дороге мы спрячемся среди трупов и нас свалят в яму, которую потом никто не охраняет, из-под свежей земли выбраться будет просто. Тем более что обычно яму копают неглубокую, земля еще холодая, подумаешь – мертвые красноармейцы, чего их глубоко зарывать…
Дробот удивился сам себе – предложение принял очень спокойно, как должное, даже не усомнился в том, что план выполним. И не вздрогнул, представляя, как на него сверху наваливают трупы казненных.
– Допустим, – произнес он, тоже стараясь говорить негромко. – Только ведь незаметно уйти не получится.
– Не получится, – легко согласился Кондаков.
– Утром нас хватятся, за побег расстреляют наших же товарищей.
– А их, Рома, хоть как расстреляют, – это прозвучало цинично, даже грубо, но Дробот понимал: Семен абсолютно прав. – Не сейчас, так потом. Вызовут каждого десятого, погонят на работу в лес, все, амба, приговор. Оттуда не вырвешься. Повезет – подстрелят просто так, забавы ради. Наши с тобой жизни ничего здесь не стоят. Так что или рискуем, или…
– Допустим, – повторил Роман после короткой паузы. – Сами мы незаметно в темноте под трупы не заберемся.
– Верно. Боровой прикроет, с ним я обкашлял этот вопрос. Будут с нами другие хлопцы, двое-трое максимум. Кто – не знаю, только вряд ли сдадут. По большому счету, согласие на такой побег в команде дать готовы. Реально рискует тот же Васька, ну и те, кто будет с нами. Надо же отвлекать охрану, даже в темноте. Словом, Рома, там целый, как говорится, комплекс мероприятий выходит.
– И что, люди готовы рискнуть и нас прикрыть?
– Люди, сержант, уже на все готовы.
Некоторое время Дробот с подчеркнутой старательностью копался в земле. Наконец спросил, проясняя для себя последний важный вопрос:
– Почему ты меня с собой тащишь?
– У тебя, как и у меня, шансы на успех – пятьдесят на пятьдесят. Согласен?
– Может быть.
– Вот. А те, с кем я уже осторожно говорил, в это не слишком верят. Ты первый согласился, не думая долго.
– Выходит, про твои планы в лагере знают?
– Всего несколько верных людей. За каждого я ручаюсь. Считай, нас с тобой благословляют, сержант. И доверие мы должны оправдать. Ну, а не получится – шлепнут только нас, других пока не тронут. Так что, решил или еще помозгуешь?
Вопрос, явно означавший согласие, вырвался у Дробота помимо его воли.
– Когда?
– Дня через два, – тут же ответил Кондаков. – По моим прикидкам, очередную партию расстреляют как раз в это время. Только начнут рассчитывать на первый – десятый, все: это нам сигнал будет.
Два дня.
Никогда еще Роман Дробот так четко не представлял себе, сколько ему отмерено жить. И если неудача, эти два дня в его жизни станут последними. Но если повезет…
В то утро впервые за многие дни запахло настоящей весной.
Еще вчера обутые во что ни попадя ноги пленных месили мрачную мартовскую грязь, и вот уже теплые лучи рассвета слепили глаза, словно сама природа радовалась теплу, за которым, что и говорить, истосковалась. Утренний ветерок, обласкавший измученные серые лица, казался теплым и на удивление свежим. Он доносил запах пробуждающегося от затянувшейся спячки леса, сырой земли, прошлогодней травы, уютной и прелой. Смесь ароматов показалась такой вкусной, что не только Дробот, но и большинство заключенных, не сговариваясь, глубоко вдохнули, немного задержав воздух в измученных легких, словно смакуя диковинное блюдо.
Они никогда не строились по росту. Этого здесь никто не требовал. Также плечом к плечу становились лишь те, кто держался друг за друга все это время – так получалось само собой. Хоть Дерябин и по-прежнему спал рядом с Дроботом, за пределами барака Роман предпочитал держаться от него в стороне. Как, впрочем, и подавляющее большинство пленных – ни с кем из них Николай по понятным причинам не сблизился. Однако Дробот, больше по привычке, старался не спускать с него глаз и однажды заметил: Дерябин чем дальше, тем больше уходит в себя. Даже перестал задирать его необъяснимыми упреками в работе на немцев, рабстве и холуйстве. Хотя в первые дни по этому поводу Николай произносил безадресные монологи, что само по себе делало его подозрительным и отталкивало товарищей по несчастью.
Иногда Дроботу казалось: Дерябин понемногу теряет рассудок, понимает это и старается изо всех сил показывать, что с ним все в порядке. О том, что такое случается, Роман читал в какой-то из многочисленных отцовских научно-популярных книжек. Это касается не только и даже не столько плена или тюремного заключения. Реакция каждого человека на экстремальную ситуацию индивидуальна, особенно если жизнь этого человека изменилась мгновенно и неожиданно для него.
Тут Дробот даже готов был понять Дерябина. Совсем недавно он был сотрудником всесильного НКВД и мог себе позволить приструнить даже офицера-фронтовика. В один момент он превратился в человеческие отбросы, уравнявшись в правах с простыми смертными. Был вынужден скрыть свою принадлежность к карательным органам, чем он, как давно успел сделать вывод Роман, очень гордился.
В строю Дробот и Дерябин очень редко оказывались рядом. Сейчас между ними стоял сорокалетний сержант Булыга, контуженный на передовой и пришедший в себя, когда бой уже завершился. Булыга лежал на нейтральной полосе, присыпанный землей. Мог добраться до своих, но просто перепутал направление из-за шума в голове, и так получилось, что сам свалился в немецкий окоп. Кондаков старался держаться за спиной Дробота, сейчас дышал ему в затылок.
Перед строем появился оберцугфюрер, по привычке поставил ноги в начищенных сапогах на ширину плеч, заложил руки за спину и заговорил ровным голосом. Лысянский еще не начал озвучивать слова офицера, а Роман уже все понял – вздрогнул, хотя ожидал этого со дня на день, и напрягся.
– Сегодня нужны добровольцы для работы в лес. Господин немецкий офицер спрашивает: кто из вас хочет жрать? Два шага вперед шагом… марш!
Как и следовало ожидать, никто из пленных не двинулся с места. С лица немца не сходило скучающее выражение.
– Так, значит? Голодных нету? – осклабился Лысянский. – Ну, тогда слушай команду, доходяги. На первый – десятый… рассчитайсь! Десятые номера – два шага вперед!
Дробот сжал зубы. Ему вдруг отчетливо представилось, что десятым сейчас может оказаться он сам. Видимо, сегодня что-то пошло не так: обычно сначала выкликали команду уборщиков, и он уже готовился делать шаг вперед. Скорее всего, происходившее сейчас не было нарушением системы – ведь системы здесь, в лагере, до сих пор и не было никакой, кроме систематических плановых убийств.
Тем временем шестеро обреченных, по трое из каждого ряда, шагнули из строя, держа плечи прямо, глядя перед собой, подставив лица теплым лучам, и будто прощались с весной, солнцем, жизнью. Следующий выкрик: «Десятый!» Роман услышал рядом с собой, в первое мгновение выдохнул, даже не устыдившись трусости, – не я, не я, пронесло… Но в следующую секунду до него дошло: прозвучал очень знакомый голос. Чуть наклонив голову, чтобы взглянуть в левую сторону, Дробот увидел именно то, о чем подумал, – очередным десятым оказался Николай Дерябин.
– Первый! – произнес стоявший между ним и Дроботом сержант Булыга.
– Второй! – автоматически сказал Роман, услышав, как то же самое проговорил позади него Кондаков.
Только Дерябин за это время так и не двинулся с места. Машинально посторонившись, чтобы пропустить обреченного из второго ряда, сам он замер, словно не веря ни своим ушам, ни своим глазам, ни обычной математике.
– Отставить! – рявкнул Лысянский, шагнул ближе, оглянувшись при этом на немецкого офицера. Со своего места Дробот заметил: на лице того обозначился интерес. – Ходить разучился, сука? Особое приглашение нужно? Два шага из строя… шагом… марш!
Дерябин даже не пошевелился. Над лагерем враз повисла жуткая тишина.
– Ты к земле прирос? Отодрать тебя? Или ноги не ходят? Пошел из строя, кому сказано!
Лысянский подошел еще ближе. Теперь он и Николай смотрели друг на друга почти в упор. Со своего места Дробот не видел, кто первым не выдержал взгляда. Но, скорее всего, терпеть не собирался начальник охраны – замахнулся, чтобы ударить Дерябина, или просто поднял руку, пытаясь схватить непокорного и выволочь силой. Только ничего не случилось: рука замерла в воздухе.
Дерябин перехватил ее своей, на взлете, сжал из последних сил, и Роману, как и другим пленным, осталось только удивляться – как ему удалось сохранить в себе эти остатки. Видимо, их придало отчаяние.
Полицая сопротивление изумило и разозлило одновременно. Привыкнув за то время, что служил немецким властям, к абсолютной покорности, чувствуя себя как минимум в пределах лагеря и близлежащего села царем и Богом одновременно, Лысянский оказался не готов даже к слабой попытке перечить. Тем более – при оберцугфюрере, наблюдающем за неожиданным инцидентом со все возрастающим вниманием. Положение срочно надо было исправлять, полицай шагнул назад, лапнул кобуру.
– Отставить! – гаркнул Дерябин во всю силу легких.
Рука Лысянского замерла, будто примерзнув к кожаной поверхности кобуры. Дробот, как и остальные пленные, перестал что-либо понимать. Немецкий офицер уже не держал руки за спиной. Правая тоже погладила кобуру.
А Николай Дерябин, не давая себе возможности остановиться, продолжая действовать на кураже, не вышел – выбежал из строя, толкнув на ходу Лысянского, двинулся прямо на оберцугфюрера, размахивая руками.
– Господин офицер! Я хочу служить великой Германии! Мне надоело с ними, господин офицер! Здесь грязь, я есть хочу! Москва капут, господин офицер!
Подтверждая свои намерения, Дерябин высоко поднял вверх вытянутые руки, медленно опустился на колени в нескольких шагах от немца. Тот, видимо, понял все без перевода, жестом остановил Лысянского, бросил коротко:
– Warten Sie! Es scheint, er will Reich zu dienen[5].
Дробот не знал, понял ли Лысянский свое начальство дословно. Зато начальнику охраны наверняка стало ясно, почему этот пленный решил предложить себя врагу именно таким способом, рискуя получить пулю на месте прежде, чем успеет открыть рот. Он уже заинтересовал собой немца. Потому Лысянскому не оставалось ничего другого, кроме как жестом подозвать охрану.
Подталкиваемый дулами карабинов хиви, Дерябин пошел к воротам. На ходу он так и не обернулся, шагал прямо, расправив плечи и чуть выкатив вперед грудь. Роман поймал себя на очередной мысли: а ведь он не удивляется.
– Чего заглохли? – Лысянский обращался к пленным. – Может, кто-то хочет взять с этого гражданина правильный пример? Молчим? – Полицай вытащил, наконец, пистолет из кобуры, дуло уставилось на стоявшего рядом с Дроботом сержанта Булыгу:
– Ты! Два шага из строя!
– За что? – вырвалось у пленного, и Роман физически ощутил охвативший того страх и совершенно не хотел осуждать сержанта.
– Этот… стоял рядом с тобой. Он выбыл. Десятый ты. Может, еще раз рассчитаетесь? Или вам лично посчитать, падлюки?
Ствол пистолета заходил перед лицом Булыги.
Зажмурившись, он покорно вышел из строя.
– Дальше продолжаем! – Полицай переместил взгляд на Дробота, и тот послушно проговорил:
– Первый!
– Вот, так-то лучше!
До конца расчета Лысянский не убирал пистолет обратно в кобуру.
Войдя в здание охримовской комендатуры, Отто Дитрих поморщился. Хотя и ожидал увидеть ту же картину, которую видел в подобных учреждениях здесь, в Остланде, всегда. Местная полиция везде превращала место своей работы в нечто, похожее на ночлежку и свинарник одновременно. Неудивительно, ведь полицаи в большинстве своем – плохо организованный сброд, который и при коммунистах был не особо-то востребованным человеческим материалом.
Исключение представлял разве что Петр Шлыков, начальник полиции в Ахтырке. Как успел выяснить Дитрих, до войны тот служил в милиции, потому выполнял фактически свою, знакомую работу. Он даже сумел добиться надлежащей дисциплины. По устойчивому кислому перегарному запаху, стоявшему в этом помещении, Отто понял, с кем придется иметь дело на этот раз.
Потому совершенно не удивился истории, рассказанной оберцугфюрером Гройсом.
Его поразило другое: как тот человек, ради которого он несколько часов ехал сюда из Богодухова по разбитой дороге, вообще остался в живых.
– Он явно испугался смерти, господин капитан. И я отдаю себе в этом отчет: возможно, его порыв не стоит расценивать как искренний. Я бы, во всяком случае, не спешил с выводами. Хотя, с другой стороны, даже единичные подобные случаи стоит приветствовать. Кто знает, с кем сведет нас время.
– Я всегда руководствуюсь тем же, – вставил Дитрих.
– Да, но он повел себя нестандартно не только в лагере! Таким поведением, господин капитан, свою жизнь не спасают. А этим пленным двигало нечто иное, помимо желания уцелеть! Однако уже когда его привели сюда, в комендатуру, он стал сыпать оскорблениями. Называл хива-маннов сволочами, продажными шкурами, идиотами, матерился… Как мне потом доложили, все это напоминало истерику. Только на его так называемое душевное состояние внимания никто не обратил. Не забывайте – он поднял руку на старшего полицейского, а этот тип очень злобный и мстительный. Я назвал его для себя хорьком, если вам это интересно.
– Любопытно, – кивнул Дитрих, хотя для него ни один из здешних хиви ровным счетом ничего не значил, все были на одно лицо.
– Короче говоря, пока я занимался своими делами, связывался с вами, как вы просили, и все такое разное, хива-манны так избили этого пленного, что его спасла разве потеря сознания. Честно говоря, сперва мне доложили – тот человек умер, забили насмерть. Я взбесился, ведь он вызвался сотрудничать и, значит, в некотором роде считается собственностью рейха, – Гройс ухмыльнулся. – Признаться, я даже не знал, спасет ли ситуацию приказ примерно наказать виновных, вплоть до повешения. Но пленный остался жить, пролежал без сознания до темноты. Видимо, лупили в основном по голове.
– Искалечен?
– Наш врач осмотрел его. Представьте – только ушибы, кровоподтеки, ничего не сломано, ни единого ребра. Возможно, легкое сотрясение.
– Пройдет. У славян крепкие черепа. Я прав? Я прав…
…Когда привели пленного, он уже успел смыть кровь с лица. Но лагерные лохмотья были вымазаны кровью вперемешку с грязью. К тому же от него несло прелью, дерьмом, псиной и еще какой-то дикой смесью запахов, которые Отто Дитрих не раз обонял, работая с военнопленными, представлявшими интерес в качестве потенциальных агентов-диверсантов.
Жестом велев оставить их одних, капитан кивнул заключенному на табурет, сам остался стоять – глядя на собеседника сверху вниз, Дитриху было удобнее работать.
– Николай Дерябин? – спросил он по-русски.
– Да, – пленный сплюнул кровавую слюну прямо на пол. – А вы…
– Сразу скажу – не надо удивляться. У многих брови лезут на лоб от моей русской речи. Мой дед, барон фон Дитрих, умудрился в середине прошлого века жениться на русской княжне. Это был его второй брак, так что во мне нет славянской крови. Кстати, бабушка была русской только наполовину. Среди русских дворян со времен царя Петра таких имелось много.
– Историю знаете, – Дерябин снова сплюнул.
– Я разведчик. В нашей профессии важно знать не только свою историю. Так вот, бабушка, пока не умерла, учила меня вашему языку все время, что я гостил у них в поместье. После сам изучал язык врага. Разве вы не учили в ваших школах немецкий?
– Я плохо учился.
– Зато у вас, как вижу, большие способности к выживанию. И, похоже, высокий болевой порог. Мне рассказали о маленьком спектакле, устроенном вами сегодня утром в лагере. Вот, захотелось с вами познакомиться.
– Познакомились.
– Ладно, – Дитрих щелкнул пальцами. – Чтобы я не тратил на вас свое время, докажите искренность ваших намерений служить рейху и фюреру. Иначе я пойму – вы просто испугались, приняли скоропалительное решение, уже жалеете о нем, думаете, как бы дальше выкручиваться. В таком случае вы перестанете меня интересовать. И в лучшем случае вам придется записаться в ряды хива-маннов, пополнить собой местную полицию, охранять своих же товарищей, с которыми еще утром проснулись в одном бараке. Готовы?
– Что надо делать? Кого-то расстрелять?
– Ну, это всегда успеете. Итак, почему я, капитан военной разведки, должен вам верить?
– Можете не верить, – Дерябин опять сплюнул, повел плечами.
– Плохой разговор, Николай. Я человек занятой, могу встать и уйти. Вы останетесь здесь, и вашу дальнейшую судьбу я вам примерно обрисовал. Хотите служить в одном подразделении с теми, кто сегодня избивал вас до потери сознания?
Дерябин вздохнул.
– Я… Я могу быть полезен именно вам…
– Мне?
– Разведке.
– Чудесно. Чем именно?
Николай снова вздохнул. Дитрих не торопил, понимая: пленный на пороге важного для себя решения.
– Я – офицер… Служу… служил в НКВД… При Особом отделе батальона…
– Уже интересно, – довольно кивнул Дитрих. – Вот и ответ на вопрос о вашей смелости, нестандартности поведения. К тому же, судя по всему, вам удалось скрыть это в лагере. Так что браво вашему мужественному признанию. Однако вы сказали не совсем то, что я хотел бы услышать.
– То есть?
– Мне нужна информация не о вас, Николай Дерябин. Вы спросили, надо ли кого-то расстрелять… Крещение огнем практикуется, но не в Абвере. И уж точно не мной. Вы отрезаете себе путь назад. А тот ваш соотечественник, которого вы согласились бы убить, и без вас был бы расстрелян. Не раньше, так позже. Либо же умер как-то иначе. У военнопленных масса возможностей умереть. Я прав, скажите? – И привычно ответил самому себе. – Я прав.
– Тогда чего нужно?
– Информация, Дерябин. То, чем я лично мог бы воспользоваться и что способно изменить чьи-то планы. Возможно, вы каким-то образом узнали нечто, и эти сведения помогут нам здесь накрыть подпольную сеть. Или – радиоточку. Или – выйти на партизан. Мы, Абвер, партизанами не занимаемся, но если такая информация появится, я готов передать ее в гестапо или другую, не менее компетентную структуру.
А лучше – воспользоваться самому, утерев нос гестапо или кому-то еще, подумалось при этом.
– Особый отдел мотострелкового батальона, – повторил Дерябин. – У нас другая, как это… специфика… – И вдруг осекся, встрепенулся и выровнялся на табурете: – Я знаю! Я могу, господин капитан! Только вам надо успеть!
– Куда?
– Или проверить… – В голосе звучало уже чуть меньше уверенности. – В общем, есть в лагере парень один… Нас вместе захватили, длинная история… Так получилось, что я по привычке пас его…
– Пасли?
– Ну, мы не то чтобы общались… Сволочь он, между нами говоря… Но я присматривался, прислушивался… Зовут его Роман Дробот, вы сможете быстро выяснить, кто такой, я опишу.
– Что с ним такое, с этим Дроботом?
Теперь Дерябин судорожно сглотнул не пойми откуда появившийся в горле ком.
– Мне кажется, они там бежать собираются. Из лагеря бежать.
Никогда еще за свою не такую уж и долгую жизнь Роман Дробот не оказывался под мертвыми человеческими телами.
Он готовил себя к этому целый день. Уповая на то, что после всего пережитого за лагерные дни это испытание, открывающее очень узкую тропинку к свободе, выдержит без особых усилий над собой. Ведь до того момента все шло гладко, даже слишком гладко. Видимо, Семен Кондаков впрямь смог просчитать развитие событий до мельчайших деталей. Но хоть и так: без помощи ребят, согласившихся прикрывать побег, у них и близко ничего не сладилось бы.
Конвоировавшие «похоронную команду» полицаи к сумеркам по привычке, которую даже не нужно специально предусматривать, успели набраться. Когда оказывались рядом, пленных обдавало густым сивушным духом, и самое главное – хиви вели себя очень беспечно. Никто из них даже не допускал мысли, что двое заключенных способны рискнуть просто у них под носом.
На это Кондаков, по молчаливому обоюдному согласию – мозг предстоящей операции, делал первую и, по сути, главную ставку. Крепко выпившие полицаи невольно выводят Ваську Борового и остальных пленных из-под удара. Правда, так называемое алиби весьма и весьма условно: всех, кто был этим вечером в команде могильщиков, могут расстрелять, обнаружив побег, или – даже если попытка сорвется, прямо на месте, не задавая лишних вопросов и не пытаясь выяснить степень причастности каждого. Однако даже логика таких, как Лысянский, вполне допускала: будь полицаи трезвыми и, следовательно, менее беспечными, о попытке побега никто бы и не помышлял.
Была еще одна, тоже весьма шаткая возможность уцелеть: в лагере каждый сам за себя. Это прекрасно знали как немцы, так и хиви. Значит, при желании вполне возможно объяснить, почему все остальные дружно не обратили внимания на внезапное исчезновение в темноте двух товарищей. На допросах, которые обязательно будут и пойдут непременно с пристрастием, есть шанс давить именно на это. От показательного расстрела вряд ли спасет. Но побороться можно.
И все-таки главное – запутать саму историю.
Трупы расстрелянных за периметром колючки в лесу собирали и грузили на подводы шестеро пленных. Еще двое, в том числе – Васька Боровой, вели под уздцы коней. Тем временем за территорией лагеря шестеро других старательно рыли большую общую могилу. Все происходило под конвоем четверки пьяных хиви. Когда и кто прозевал беглецов, выяснить будет действительно непросто. А никто из группы тех, кто рыл могилу, вообще не был посвящен в планы беглецов. Они-то, следуя знакомому принципу каждый за себя, не смогут точно сказать, кого видели в темноте, а кого – нет.
Все должно свестись к потере напившимися полицаями бдительности. Чем черт не шутит: вдруг обойдется…
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу