Читать книгу Если кто меня слышит. Легенда крепости Бадабер - Андрей Константинов - Страница 9
Часть II
Разведка
1
ОглавлениеПоложенный Борису после выпуска отпуск пролетел быстро, да и слава богу, как говорится, что быстро. Совместная с Ольгой поездка на юг была наполнена лишь солнцем и морем, но не любовью. Нет, Глинский постепенно вроде как даже притерпелся к сексуальной холодности супруги, он даже утешал себя мыслями о том, что и у самого Александра Сергеевича Пушкина с Натальей Николаевной поначалу не очень-то зажигалось… Но на самом-то деле даже Пушкин не мог развеять прочно поселившуюся в душе Бориса тоску.
Честно говоря, Ольга и так-то не была его романтической грёзой, а уж подслушав однажды случайно её жалобы по телефону маме на «садистские наклонности мужа», Глинский и вовсе скис. Супруга «товарища» Пушкина хотя бы телефонной связи была лишена…
Так что Борис еле дождался дня, когда ему надлежало явиться к новому месту службы.
«Контора», куда Глинского пристроил тесть, в документации именовалась обыкновенной войсковой частью с пятизначным номером, хотя на самом деле была научно-исследовательским центром Главного разведывательного управления Генерального штаба Министерства обороны СССР. При этом внешне в этой части ничего такого «разведческого» в глаза не бросалось. И никакой особой «таинственной атмосферы» не ощущалось. Ну часть – и часть. Много таких. Правда, в этой части почти не было солдат – сплошь одни офицеры. А ещё Борис очень удивился тому, что официально, по документам, никакого ГРУ как бы и не существовало, потому что слово «разведывательное» просто опускалось. И получалось просто Главное управление Генерального штаба. Как говорится, пишите письма.
Кстати, офицеры центра именно писаниной и занимались, потому что в «конторе» обрабатывалась информация про всё, что требуется знать о «вероятном противнике». Разумеется, в основном речь шла о более-менее открытой информации, из которой, впрочем, тоже можно было выудить немало полезного. Начальник Бориса, майор Беренда, постоянно об этом напоминал. Петр Станиславович слыл главным «конторским» занудой и изводил молодых лейтенантов бесконечными рассказами о том, сколько ценного и важного разведчики разных стран просто вычитывали из обычных газет вражеских государств.
– Вы представляете? Это из га-зет! А у вас материалы радиоперехватов! Да вы, как те курочки, должны просто нестись золотыми яйцами! А вы не то что золотым яйцом покакать, вы обобщающее донесение по-русски-то грамотно написать не можете!
Молодые офицеры только вздыхали, зная, что спорить с Петром Станиславовичем не только бесполезно, но и чревато. Тем более что у него действительно многому можно было поучиться, прежде всего «несоветской» какой-то эрудиции, а ещё логике и ясности в изложении, а стало быть, и в мышлении. Кроме этого – невероятной, просто нечеловеческой грамотности. Беренда слыл ведь не только главным занудой, но и лучшим редактором «всех времён и народов». На совещаниях он карандашными пометками машинально правил даже директивы главка. Правил без позы, без желания выпендриться, а чисто автоматически, просто потому, что здесь нужна точка с запятой, а не просто запятая, а вот тут «не» пишется слитно, а в этой фразе – лишняя «бы»… Не очень уже молодой майор считал, что всё должно быть правильно – и по языку, и по инструкциям, и по жизни: то есть не выделяться, ни с чем никогда не опаздывать, «зримо блюсти социалистическую нравственность», быть умеренным и аккуратным во всем.
Кстати, по поводу «социалистической нравственности», – Беренда чуть ли не на третью неделю службы Бориса намекнул ему, что стоит «умерить экзальтацию» по поводу «несоветской эстрады».
У Глинского вообще сложилось впечатление, что Беренда его как-то сразу невзлюбил. Может быть, за то, что Бориса в «контору» устроил по блату тесть? Ну так Глинский был не один такой. Среди молодых офицеров центра почти никого не было совсем чтобы уж «от сохи»… А может быть, эта неприязнь была связана не столько с Борисом, сколько с его тестем, генералом Левандовским? Как бы то ни было, но майор Беренда редко принимал донесения Глинского даже с третьего предъявления. Обычно всё происходило примерно по такому сценарию: Глинский заходил в единственный в здании треугольный кабинет, где за круглым журнальным столиком сидел этот самый Беренда, и отдавал ему донесение. Петр Станиславович, попыхивая «Беломором», внимательно читал, хмыкал, наконец, поднимал глаза на стоявшего навытяжку Бориса и изрекал с непередаваемым сарказмом:
– Товарищ лейтенант! Вы-то сами читали, что мне принесли: «Президент Франции Миттеран сообщил министру обороны ХЕРНЮ» – и далее по тексту… Уточните, о какой, как вы настаиваете, «херне» следует доложить начальнику ГРУ?
Глинский покрывался красными пятнами, но сдаваться не собирался:
– Товарищ майор! Если вы о фамилии, то я по справочнику проверял. Вот, посмотрите: по-французски – Hernu.
Беренда презрительно поджимал губы:
– А теперь пойдите и проверьте по «Красной Звезде», как у нас принято по-русски писать эту французскую фамилию! И вообще, не плохо бы вам освоить хотя бы газетный французский. Мозги-то свежие…
Борис шёл, проверял, разумеется, оказывалось не «Херню», а «Эрню». Шарль Эрню. Беренда никогда не ошибался. Как биоробот.
Постепенно Глинский всё же стал делать успехи, и его донесения принимались уже не с третьего, а со второго, но пока ещё не с первого предъявления.
Приобретение профессиональных навыков Бориса не очень-то радовало. Точнее, радовало, но… Вот в этом «но» и было всё дело. Скучно было лейтенанту Глинскому. И не только скучно, но и немного страшно – что вот в таком прилежном составлении донесений и пройдет вся его жизнь. Старайся, будь аккуратным, будь таким, как все, и, может быть, переживёшь и Беренду. И дослужишься как минимум до майора. А если повезёт – поступишь в «консерваторию»[23]. И всегда, если что-то не сложится, можно найти себе оправдание – мол, служил где Родина приказала. Надеялся стать «бойцом невидимого фронта». Поэтому нигде не светился и вообще… И вообще жил под грифом «секретно»… Короче, шикарность распределения в Москву уже через год службы обернулась для Глинского зелёной тоской.
Однажды Борис обрабатывал смешной такой радиоперехват – американцы сообщали о международном военно-морском происшествии. Наш БПК[24] «Очаков» шёл через Босфор. А по международным правилам, скорость прохождения узких проливов не должна превышать 5 узлов. Наши «отличники» превысили её почти вдвое. При этом волной от винтов чуть не смыло турецкую свадьбу человек на восемьдесят, были перевёрнуты почти все рекламные щиты на берегу и утоплено с десяток катеров и лодок. Американский коллега докладывал своему руководству: «Нештатное сближение корабля с берегом произошло, судя по всему, из-за музыки, не позволившей своевременно услышать и исполнить поданную команду Предположительно, замполит „Очакова“ приказал включить на полную громкость „коммунистическую“ песню „Do the Russians Want a War?“ („Хотят ли русские войны?“)».
По поводу этого донесения Глинского рассмеялся даже Беренда. Впрочем, «рассмеялся» – это не совсем то слово. Хмыкнул несколько раз, сделал пару пометок неизменно оточенным карандашом и вернул Борису текст на переписывание. Борис вернулся за свой рабочий стол и обхватил голову руками, уставившись в лист бумаги невидящими глазами:
«Боже мой… Я тут просто сойду с ума, в этом бумажном сарайчике… Вон у людей какая жизнь интересная – через Босфор ходят, волны поднимают… Свежий ветер – солёные брызги. А тут… Сидишь, как крыса, бухгалтерских нарукавников не хватает…»
Глинский чуть не застонал в голос. Нет, он, конечно же, понимал, что времена героев-одиночек типа Пржевальского прошли. И всё же… Романтика дальних странствий манила. Борис, кстати, однажды побывал в октябрьские праздники в Ленинграде и, возвращаясь с концерта во дворце спорта «Юбилейный», в поиске фирменного питерского мороженого – «сахарной трубочки» – наткнулся на памятник Пржевальскому в Александровском саду. Пямятник – занятный такой, с верблюдом, а не лошадью. Глинский неожиданно для себя долго стоял у этого памятника, откусывал «трубочку» и размышлял, кто и зачем положил к верблюду букет красных гвоздик.[25]
Борис жевал мороженое и, стыдно признаться, мечтал… Нет, ну пусть такие путешествия уже не совершить, но всё же… Почти все сокурсники-«арабы» уже уехали за границу. Про «персов» и говорить нечего – уже началась война в Афганистане, и уже даже успела прижиться пришедшая оттуда традиция третьего тоста – когда первые потери появились… Борис не то чтобы завидовал своим однокурсникам (живым, естественно, а не погибшим), но… Чем он дольше служил в центре, тем чаще вспоминал произнесенную когда-то отцом старую, ещё дореволюционную офицерскую заповедь: «Чин присваивает государь, а утверждает война. Она рассудит, кто ты: „служака“, „чинохват“, „шляпа“ или „ни к чёртовой матери“» – такой была «окопная» классификация русского офицерства в Первую мировую войну…
Борис попытался сосредоточиться на донесении, но у него ничего не получалось, накипело видать. Трудно месяцами напролёт сидеть, не высовываясь, и молчать в тряпочку. А страна между тем воюет. Впрочем, страна воевала всегда.
…В тот вечер Глинский пришёл к тестю с серьёзным разговором, дескать, не поможет ли Петр Сергеевич съездить куда-нибудь переводчиком, хотя бы в туже Сирию, которую он толком-то и не видел. Борис говорил, что без практики начинает забывать «родной арабский», зато неплохо освоил второй для Сирии французский (в этом, кстати, ему помог не столько Беренда, сколько Джо Дассен с его разрешёнными в СССР песнями). Просьбу свою Глинский мотивировал ещё и тем, что он, как глава молодой семьи, должен пытаться и заработать что-то в расчете на возможное появление детей.
Генерал Левандовский слушал его, ни разу не перебив, и потом молчал ещё долго, когда у Бориса уже иссяк поток аргументов.
Затем Петр Сергеевич медленно встал, достал из бара бутылку коньяка, налил два бокала и вернулся к столу:
– Давай, зятёк, чокнемся.
Выпив, он помолчал ещё немного (видно было, что затеянный Борисом разговор генералу совсем не нравится) и сказал:
– Вкусный коньяк? Вкусный… Хотя и армянский, а не французский… А всё-таки коньяк, натуральный, качественный… Говорят, армянский коньяк Черчилль любил. Ну да бог с ним, с Черчиллем… Ты вот в Мары, говоришь, ездил, и что вы там пили? «Чашму» за двадцать копеек литр? «Чемен»? «Кто не пьёт „Чемен“, тот не джентльмен, а кто его пьёт – долго не живёт…» Смешно, да? Ты что, хочешь Ольгу с собой в пустыню забрать? Не надейся, она с тобой не поедет. Ей ещё в аспирантуру поступать… А без жены в пустынях этих… Да ты и сам всё понимаешь… Сирия, конечно, не Мары, но тоже, знаешь, не Европа. И что в этой Сирии заработать можно? Больше, конечно, чем в Союзе, но всё равно копейки… А я хочу, чтобы на следующем месте службы не я тебе мог коньяк налить, а ты – мне, и не армянский, а французский. Улавливаешь разницу? И если тебе всё равно, то мне – нет, я не хочу, чтобы мои внуки жили в пустыне! Научись ждать. Место, о котором я тебе намекаю, – «вы-па-сы-ва-ют»! Потому что желающих много. Очень много.
Французский коньяк всем нравится. Даже тем, кто его никогда не нюхал. И кстати, этим-то в первую очередь он и нравится. В мечтах…
Ты должен пойти на хорошее, на надёжное место – надолго, основательно. В Европу или… Там посмотрим. И идти надо через «консерваторию», а для этого в центре зарекомендовать себя как следует. Послужить ещё года три, там, или четыре… Чем тебе Москва-то не угодила? Над тобой же не каплет… Однокурсники все уехали, понимаешь. Ты б видел, куда они приехали! Как в том анекдоте – так им, дуракам, и надо![26]
…В Сирию он захотел… Ну съездишь на два года, а что потом? Как белка в колесе, от командировки в командировку, пока где-нибудь своё «счастье» меж барханов не поймаешь? А Ольга соломенной вдовой будет детей подымать? А я не вечен! И твои родители – тоже. В Сирию, понимаешь, захотел, все голодранцы туда поехали, а его, видите ли, не взяли, дома оставили, как маленького… Ты и впрямь как маленький. Ты думай, с кем тебе по пути, а с кем – нет. И не о себе думай в первую очередь, а о родных… Всё, разговор окончен. А если начальство по дури прижимает – скажи. Я разберусь. Прижимает?
Борис покачал головой. У него горели щеки. Ему почему-то было неловко, и не из-за того, в чём его тесть пристыдил, а как раз за то, что говорил генерал. И воспользоваться удобным моментом, чтобы «накапать» на Беренду, Глинский не смог. Борис ещё раз покачал головой, уже увереннее:
– Да не то чтобы прижимает. Просто этот наш Беренда – он требовательный очень. Настоящий педант. С ним тяжело, но он – всё по делу…
– По делу, говоришь? – Генерал Левандовский налил себе второй фужер коньяку – под срез. И вдруг неожиданно сказал: – Этот твой Беренда в своё время очень серьёзную карьеру мог сделать. Да только всё кончилось в один миг. По двум причинам. Первая – это то, что он в Москве в своё время не закрепился. Связями устойчивыми не обзавёлся. Вот как ты сейчас – ещё не доказал семье, что можно на такого положиться. Да, семья! Я знаю, что говорю. А вторая причина – гордыня его.
– Гордыня у Беренды? – поразился Глинский. – Он же живет по принципу – чем незаметнее, тем правильней!
Тесть усмехнулся, выпил фужер залпом, отдышался и рассказал через долгие паузы (чтоб не сболтнуть лишнего) удивительную историю.
Дело было в одной из «просвещённых» европейских стран. В библиотеке столичного университета, в отделе славянских рукописей, трудились два сотрудника, командированные Академией наук СССР. И вот так вышло, что местная контрразведка, как говорится, «по факту» установила «несовместимую со статусом деятельность» одного из этих «славистов». Скандал вышел довольно серьёзный, ведь удалось зафиксировать контакты советника премьера этой страны с советской разведкой. Контакты эти проходили как раз в библиотеке, через тайник, оборудованный в помещении, куда имели доступ оба «слависта». Контакты-то были установлены неопровержимо, и тайник удалось накрыть – его даже по телевидению показали, но, как это часто бывает, было одно «но» – не было ясности, кто именно «снимал» тайник. Слишком поторопились местные контрразведчики, не успели пронаблюдать. А поскольку в том помещении, где его обнаружили, «слависты» работали по очереди (второй в это же время дежурил в советском культурном центре), выходило так, что на двоих у них было только одно алиби. Москва в то время активно искала сближения с этой страной и делала всё, чтобы замять скандал, возникший очень не ко времени. Да и «принимающая сторона» тоже вдруг прекратила раздувать это дело и подала советской стороне внятный сигнал: уберите, мол, одного из этих «филологов-архивариусов», и вопрос будет закрыт. Это означало, что одному из этих двоих придётся возвращаться в Союз – то есть фактическую «засветку» в принадлежности к советской разведке. Это означало клеймо на всю жизнь во всех странах Запада и крест на всей зарубежной карьере, без права на «международную научную реабилитацию». И вот, кому именно возвращаться в Москву, эти двое должны были решить сами, то есть разобраться между собой.
Нет, Москва, конечно, могла вынести и собственный вердикт – после «разбора полётов», после объективных докладов одного и другого… Но на это не было времени. Скандал надо было гасить срочно. А старшим по возрасту и опыту в этой парочке был как раз Беренда, и он воспользоваться своим старшинством не смог. Гордыня его обуяла, как же – вдруг кто-то подумает, что он специально коллегу «подсидел». Просто корнет Оболенский! В общем, Беренда взял всю ответственность на себя, доложил начальству, молча собрался и уехал. Хотя «накосячил»-то как раз второй, а Беренда лично не только ни в чём не прокололся, но и даже многократно предупреждал напарника о допущенных им ошибках. Вот так Беренда попал в центр – что называется, без особых перспектив выбраться оттуда… А второй «ученый-славист» остался трудиться над рукописями, доработал командировку до конца, защитил диссертацию и уехал без «засветки» и дипломатических осложнений…
Услышанная история произвела на Бориса сильное впечатление. Тесть-то рассказывал её с явной назидательной иронией, с насмешкой над Берендой, но Глинский всё равно увидел своего начальника совершенно в ином свете. Борис увидел не дурачка, погубившего свою карьеру из-за гордыни, а настоящего офицера почти с «белогвардейским» представлением о чести, буквально следовавшего правилу: «сам погибай, а товарища выручай»…
Как звали второго «слависта», Левандовский, разумеется, не уточнил, да и имя этого в ту пору капитана ничего бы Глинскому не сказало. Этого человека звали Андреем Валентиновичем Челышевым, и в судьбе Бориса он сыграет очень важную роль. Но это произойдет лишь через несколько лет, а когда произойдет, Глинский так доподлинно и не узнает, что вёл речь генерал Левандовский именно о Челышеве…
Борис заверил тестя, что всё понял, и откланялся, несмотря на настойчивые приглашения заночевать. Глинскому хотелось поделиться своими мыслями с отцом.
Генерал Глинский предлагать сыну коньяк не стал – дома была только водка, её-то он и налил сыну и себе. Бориса он выслушал спокойно, не перебивая, и, в отличие от Левандовского, раздражаться не стал. Лишь вздохнул с усмешкой:
– У Петра Сергеевича на погоне звёзд больше, чем у меня, это так… И он тебе, конечно, желает добра… Но вот что я тебе скажу, сынок. Наш род – это потомственные служаки. Твой прапрадед, как ты знаешь, ещё в Балканскую кампанию против турок воевал. Так вот он рассказывал, что в войне побеждали не те, кто слушался, а кто заставлял себя слушать, если своё имя, да и заодно судьбу на кон ставил. Ты уже взрослый, сын. И если ты мужчина, решай сам, а если решишь, то ни у кого не спрашивай. Только решай осмысленно, не сгоряча. Ладно, пойдём спать, лейтенант. Утром нам с тобой обоим на службу…
Легко сказать «решай сам». В конце концов, Глинский сам себя в командировку в Сирию послать не мог. А если поговорить с майором Берендой? В свете рассказанной тестем истории Петр Станиславович, возможно, понял бы тоску Бориса по настоящему делу, ведь и сам майор когда-то был на переднем крае. И превратился в «центровую Тортиллу» лишь после того, как его «сбили»… Глинский ждал случая, чтобы поговорить с начальником по душам, а время шло – недели, месяцы…
А потом случилось то, из-за чего Борис резко расхотел уезжать из Москвы в дальнюю командировку.
В столицу тогда на гастроли американский джаз приехал, тесть два билета достал для молодых. Однако у Ольги в последний момент вдруг «разболелась голова», и Глинский пошёл на концерт один, хотя и порывался остаться дома с женой из солидарности. Но супруга его практически вытолкала из дому, сказав, что хочет спокойно полежать одна в тишине. Ну одна, так одна. Мать, как всегда, задерживалась на работе, тёща с тестем джаз не любили, так что в Кремлевский дворец съездов (а именно там проходил концерт) Глинский отправился в одиночестве. Концерт оказался очень даже неплохим, хотя про выступавшую группу Борис раньше не слышал. Ну да он и не был совсем уж ярым поклонником джаза. В перерыве между отделениями Глинский вышел в буфет и буквально нос к носу столкнулся с Виолой. Они оба замерли, потом Виола сделала слабую попытку уйти, но Борис просто схватил её за руку. Виола ойкнула от рывка и уткнулась Глинскому лицом в грудь, впрочем, тут же вырвалась:
– Что ты делаешь? Я… Я тут не одна!
Борис отступил на шаг:
– Прости… Это я от неожиданности… А ты с мужем?
– А ты с женой? – тут же парировала Виола.
Глинский покачал головой:
– Нет, я один. Слушай, рядом со мной кресло свободное – может быть, вместе посидим?
– Я же сказала, что не одна.
– Значит, всё-таки с мужем?
– С подругой. Но это ещё более стрёмно. А замуж я не вышла. Пока.
И она в подтверждение своих слов пошевелила пальчиками перед лицом Бориса: видишь, мол, никакого обручального колечка, одни только перстни золотые.
Глинский, плохо себя контролируя, схватил её пальцы и начал их целовать.
– Боря! Боря! Боря, ты что делаешь, люди же смотрят! Боря!
Виола шептала что-то урезонивающее, но пальцы какое-то время не вырывала из ладоней Глинского. Впрочем, она быстро опомнилась:
– Всё, мне надо идти. Боря, мне правда надо!
– Что, вот так просто возьмешь и уйдешь?
Виола глубоко вздохнула, как перед нырком. Борис думал, что она скажет какую-нибудь очередную колкость, но вместо этого молодая женщина тихо и даже как-то обреченно произнесла:
– Триста восемнадцать, пятьдесят один, восемьдесят девять.
Потом Виола повернулась и ушла, быстро растворившись в толпе. Обалдевший Глинский даже не пытался её преследовать. Он лихорадочно записал новый телефон Виолы прямо на ладони, вздохнул со счастливым облегчением и пошёл к буфетной стойке. Там он взял сто грамм коньяку, чтобы успокоиться, а когда выпил и слегка расслабился, начал с любопытством разглядывать зрителей, подсознательно надеясь ещё раз увидеть Виолу. Её он, однако, не нашёл, зато случайно разговорился с одним американцем явно азиатского происхождения – тот почти не знал русского языка, и Борис помог ему объясниться с буфетчицей. Этот американец так расчувствовался, что даже захотел сфотографироваться с Глинским, пребывающим в полной эйфории. Если бы не эта радость от встречи с Виолой, Борис бы, наверное, всё же уклонился от совместного фотографирования с иностранцем, но, как гласит не самая приличная, но всё же народная мудрость: если бы у бабки были бы член и борода, то это был бы дедка.
После окончания концерта Глинский сумел убедиться в качественности работы советской контрразведки – несмотря на то что он был в «гражданке», контакт с американцем не остался незамеченным. На выходе из Дворца съездов милиция дотошно, с записью проверила у него документы, а уже наутро в центре Борис, доложив о несанкционированном контакте с иностранцем, сел писать подробную, как потребовал Беренда, объяснительную. Дойдя до третьего листа, он долго размышлял над вопросами: кто и когда заинтересовал его западной музыкой, где он достаёт и у кого переписывает магнитофонные записи и кому пересказывал содержание «американских» песен.
В общем, отголоски «несанкционированного контакта» долго не затихали. Взыскание объявлять Борису не стали, а вот с заявлением в партию рекомендовали подождать, мотивировав «совет» тем, что «молодой офицер ещё ничем себя не проявил». Впрочем, все эти служебные неприятности Борис пережил легко, его мысли и чувства были заняты восстановлением отношений с Виолой. Впрочем, назвать это «восстановлением» было бы, наверное, не совсем правильно.
То есть в койке-то они оказались достаточно быстро – через пять дней после концерта. А вот вернуть то, что когда-то было в полной мере, так и не смогли. Наверное, за прошедшее время они оба изменились и тосковали по тем образам, которые хранила память. Долгая разлука всё же чаще разрушает любовь, чем делает её ярче. К тому же у каждого продолжалась своя жизнь, в которую другой ну совсем не вписывался. Глинский догадывался, что у Виолы есть другой мужчина, и аж заходился от ревности, Виола платила ему той же монетой, частенько совсем некстати поминая Ольгу Короче говоря, в этих их новых отношениях нервов и слёз было больше, чем счастья. Когда-то их закружил водоворот любви «запретной», но искренней и оттого свободной, а теперь… Теперь в их отношениях было слишком много чего-то вороватого… В общем, старая история: когда тебе не сильно за двадцать, вдвойне тяжело спать с одной, а ласкать другую. И дело тут не в аморальности. Бориса не то чтоб допекали муки совести – нет, просто он ощущал себя как в тюрьме. Заключенным, которого из камеры иногда выпускают погулять в тюремный дворик. А из него не всякий раз можно солнышко увидеть, чаще дождь накрапывает, а отказаться от прогулок всё равно невмоготу…
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
23
Уже упомянутая Военно-дипломатическая академия считалась мечтой и смыслом службы молодых ГРУшников. – Прим. авт.
24
Большой противолодочный корабль.
25
День военной разведки приходится как раз на 5 ноября. А в разведуправлении Ленинградского военного округа в те годы существовала традиция неформального возложения цветов к памятнику самого «засветившегося» из их коллег. – Прим. авт.
26
Генерал Левандовский вспоминает советский анекдот времен массового выполнения интернационального долга в разных странах: посылают одного офицера в Африку. Вскоре от него в часть начинают приходить письма сослуживцам: «У меня все – о’кей: курю „Мальборо“, пью виски, езжу на джипе…» Один из сослуживцев после этих писем тоже начинает правдами и неправдами добиваться командировки в Африку. Добивается, уезжает. Потом присылает в часть письмо: «У меня все – супер: пью джин, курю „Кэмел“, езжу на „тойоте“… В общем, так мне, дураку, и надо!» – Прим. авт.