Читать книгу Самое страшное преступление - Андрей Куц - Страница 5

Часть первая
Глава вторая
Ночь сомнений

Оглавление

15 дней назад (12 июля, среда)


Любочке было жарко. Её мучили кошмары. Она беспрестанно возилась и скидывала шерстяное одеяло. Ночь всё длилась и никак не кончалась, казалось, ни конца ей не будет, ни края.

Бабушка с дедушкой крепко спали, напившись лекарств, не чуя беспокойства внучки.

А Любочка бултыхалась в каком-то подвешенном состоянии. Ей чудились потрясшие её формирующуюся личность события давно минувших дней, которые почему-то зачем-то мешались с только что прожитым днём.

…Всё было прекрасно. Она, как повелось в это лето, шла по просёлку, вдоль рядов высоченной кукурузы, что шепталась лёгким шорохом под дуновением ветра, живя своей таинственной душной жизнью. И Любочка подпевала ей тоненьким голоском.

Ослепительный июльский день ликовал, брызжа скупыми, но радостными красками. Ласточки кружили под самым солнышком. В сорняках прыгали кузнечики, порхали бабочки.

До ужаса самостоятельная, деловитая Любочка тихонько напевала о василёчках-цветочках, собирала ромашки и плела из них венок. Она отстранённо улыбалась миру, трогала травинки, жмурилась небу. Она ходила не просто так. Она ждала маму. Которая где-то тут, в кукурузе, затерялась, заплутала, но она обязательно выйдет и обнимет дочку.

Любочка оборвала несколько кукурузных листьев, стараясь выбирать покороче, так как многие не уступали в длине своей её росту, и занялась сотворением огромной куколки, чтобы поиграться самой, скоротать в ожидании время и порадовать маму.

Любочка дошла до шалаша, недавно сделанного мальчишками в поле, и устроилась возле него на подстилке, по-прежнему напевая, но теперь для различимой в очертаниях куклы. Две маленькие ромашки, обобранные от лепестков, пошли куколке на глазки. Любочка не могла сообразить, из чего сделать куколке ротик и носик, и поэтому занялась её платьем: «Клинышки кончиков кукурузных листьев станут юбочкой, как у папуасиков. – Решила девочка. – А на голову куколке пойдут нежные лепесточки початков и будут у неё роскошные длинные волосы».

За её спиной что-то с хрустом шмякнулось. Но, полностью отдавшись сотворению маленького чуда, она не обратила на это внимания.

– Цветочки аленьки, губки аленьки, птички быстреньки, а мы красивеньки, – нараспев приговаривала Любочка.

Позади что-то заскрежетало.

– А?! – девочка вынырнула из своего мирка. – Мама?

– Мама! Мама! – звонко закричала она, вскакивая на ноги и вертя головой.

– Чего орёшь, шмакодявка? – было ей в ответ.

Грубый, трескучий мужской голос потряс Любочку.

Она выпучила глазёнки и тут же отскочила от бурой руки, выпавшей из шалаша.

От страха Любочка так сильно сжала пальцы в кулачок, что смяла почти готовую куколку-великаншу.

Из шалаша появился, выползая на свет божий, подслеповато щура опухшие глаза, неизвестный мужчина. Это был тот самый, который позднее представится Костей Бобровым.

– Вода есть? Пить? – спросил мужчина, устраиваясь на том месте, где только что сидела Любочка.

– Нету, дядя, – сказала девочка.

– Плохо. – Он опустил голову, обхватил её руками и застонал. – Ты чего здесь распелась? – прохрипел он. – Ты откуда? Мне бы попить. Можешь принести?

– Могу.

– Будь умничкой, принеси. – Дядя посмотрел на нее с надеждой. – Сделай божескую милость. И никому про меня не говори. Это будет наш секрет.

Любочке очень хотелось спросить, почему не надо никому про него говорить, но она ещё не отошла от испуга, поэтому ей было легче согласиться со всем, чтобы ей ни сказали, о чём бы ни попросили. И она ответила:

– Хорошо, дядя.

– Это долго?

– Нет, дядя. Я быстро побегу.

– Ну, беги. И никому! Секрет!

Любочка кивнула и убежала за водой.

Она благополучно добралась до Тумачей и возвратилась.

Так было днём.

Но не во сне девочки.

Во сне она никак не могла выбраться из кукурузы. Она почему-то не побежала к просёлку, а всё бежала по полю. И заблудилась. Дороги нигде не отыскивалось. Но она бежала, бежала. Она хотела напоить дядю, облегчить его страдания. Дядя был страшный, но такой жалкий, болезненный.

Любочка спешила. А поле не кончалось. Кукуруза шуршала и обжигала острыми листьями.

Девочка утвердилась в мысли, что окончательно потерялась. Ей захотелось плакать, и не столько от того, что она не может отыскать дороги домой, а от того, что в ней нуждается дядя, а она вот тут, заблудилась, непутёвое дитя.

Остановилась Любочка, маленькая, растерянная, сжимая свою поломанную, помятую куклу для мамы. Кукуруза нависала над ней, жалась к ней.

Темно. Уже пришла ночь. А Любочка стоит на прежнем месте.

Послышалось шуршание. Оно быстро перемещалось: туда-сюда, туда-сюда.

В кукурузе кто-то бегал.

– Кто там? – прошептала девочка.

Из-за туч выглянула полная луна. Вокруг стало светло, как днём, лишь резкие тени мешали различать притаившийся мир.

Неподалёку кто-то бегал. И никак ему это не наскучивало.

Внутри у Любочки захолодело, и она, неожиданно для самой себя, пронзительно закричала.

Мир накренился, поворотился и обратился днём.

От такой околесицы Любочка примолкла, удивлённая.

Вдруг из кукурузы прямо перед ней вынырнуло страшное, почему-то кудлатое лицо карлика, шибко напоминающее морду макаки. Оно дыхнуло смрадом и прошипело:

– Ты кричишь или поёшь, сладкая?

Макака противно захихикала.

Любочка выпустила из рук самодельную куклу с жёлтыми глазами, сделанными из ромашек, и бросилась наутёк, проворно, как полевая мышь лавируя между толстых стеблей кукурузы, которые, что роща бамбука.

– Не убежишь, сладкая, – услышала она близко противный голос не менее проворного существа. – Я всегда буду рядом. Теперь я – твой, а ты – моя. Хахаха… Я ждал, я долго ждал воды, но ты не пришла, и я умер, околел, как шелудивая псина. Теперь – твоя очередь, сладкая! Хахаха…

Маленький мужчина, похожий на макаку, неизвестно как возник перед Любочкой. Она со всего хода мягко ударилась о его пушисто-волосатую грудь, как мячик отлетела назад и дрябнулась на попу.

– Отстань, отстань, противный, – закричала Любочка. – Я не хотела. Я шла. Я заблудилась.

Мужчина ощерился, навис над ней. Его глаза были глубоки и темны. Из его рта с никогда не чищенными сгнившими зубами дурно пахло.

У Любочки закружилась голова и…

Любочка уплыла из кошмара, перевернувшись на кровати на другой бок. Она отбросила по-детски пухлыми ножками назойливое душное одеяло.

И снова она среди кукурузы. И снова ночь. И за ней гонится карлик. Или мужчина, что словно макака? Она бежит сломя голову и не может убежать. Бесконечное поле. Не выбраться ей. Не скрыться.

– Это, это тот мужчина, – внезапно понимает Любочка. – Это он увёз мою маму.

Любочка резко останавливается. Её лицо суровеет. Любочка полна решимости. Она встретит ненавистного дядьку, именно того дядьку. Это он был тогда. Он не уйдёт от неё! Она всё выведает. Она сама его так испугает, что он всё тут же ей расскажет и… отпустит её маму, где бы он ни прятал её на этом огромном поле.

Она встретит его лицом к лицу, с гордой осанкой, стойкой, крепкой духом и преданной сердцем, беззаветно любящей девочкой. Против любви ничто и никто не в силах устоять. Она сокрушает любые преграды, пусть даже это гора Арарат с её заледенелыми каменными глыбами!

Существо (мужчина или макака?) уж было хотело броситься на Любочку, но увидало её решимость и завертело головой, осматривая её, задвигало ноздрями, обнюхивая её. Оно заскулило и оплыло мордой-лицом, сделавшись трусливой, жалкой тварью. Оно согбилось, опустило длинные руки, собираясь ускакать на четырёх конечностях. Любочка тут же схватила его за откуда ни возьмись появившийся длинный хвост и возликовала:

– Ага! Попался, мерзкий ублюдок. Теперь ты за всё ответишь, всё мне расскажешь. Говори. Ну же! Говори сейчас же. Где ты прячешь мою мамочку?

Подлое мерзкое существо заверещало так громко и так противно, что земля заходила ходуном, кукуруза закачалась, зашелестела, а у девочки заломило уши, отчего в голове заплескалось раскалённое железо.

Любочка провалилась в черноту.

Девочка завозилась в кровати. Она перевернулась на спину. Она перекинулась на живот. Нет. Неудобно, душно, горячо в постели.

Снова появились образы. Теперь кукурузное поле горело. Любочка видела себя с высоты: она мечется в сполохах огня, а где-то на краю охваченного огнём участка поля мельтешат две фигуры – это мама с дядей, похитившим её, увёзшим её от родной дочери в неизвестность.


Бориске спалось также плохо. Но он не мучился от кошмаров и не маялся в дремотной тягомотине. Он всё больше лежал и смотрел в темноту. Мысли, что слепни вокруг потной лошади, липли и кусали его столь назойливо и неприятно, что не было никакой мочи спать и видеть пустоту или чудеса подсознания. Бориска думал о Боброве Косте. В нём чувствовалась, прямо-таки осязалась, витающая над ним, что те же оводы, неправда. Бориску терзали сомнения: всё ли было именно так, как сказал мужик, или, может быть, он о чём-то умолчал?

«А почему? По какой причине умолчал? – спрашивал себя Бориска. – Но… почему только умолчал? Возможно, он вообще не сказал правды. Ни йоты правды. Всё – одна ложь! Ради чего? Ради спасения себя, и чтобы не напугать нужных ему пацанят-ребят. А зачем мы ему? Чтобы удобнее скрываться. Принесём еду, одёжку, новости. От кого же он прячется? Что он натворил? И вообще, почему я так думаю? Почему я не хочу ему верить? Какие у меня причины? Почему он меня так волнует? Плюнь на него. Пошёл он ко всем адовым чертям!»

«Не могу, – сознался Бориска. – Он близко, он рядом, и он, мне так кажется… способен на многое. Он – бывалый, матёрый зверь! А вот это надо проверить. Не гоже возводить на человека напраслину. Мало ли какая у него выдалась судьба. То, что боженька не дал ему молодецкой стати и красоты – не повод. Я тоже не красавец».

«У него хорошая одежда, – продолжал размышлять Бориска. – У него дорогие ботинки. Шикарный ремень. А говорит, что сезонный работник, нанялся на ферму, чтобы подзаработать деньжат. Странно. Он что, в таких шмотках ходит по Житнино? Странно это. Если решил жить на селе, будь добр, ничем особым не отличайся. Если ты, конечно, не какая-нибудь шишка или один из этих… новых-богатых. Мужики гоняли бы его кольями только за один внешний вид, а уж за чью-нибудь жену – прибили бы на месте. Это уж как пить дать… Но какой же он всё таки низенький, страшненький, неказистый. Бобёр и макака в одном лице, ей-богу! Только для бобра, у него мелкие зубы. Но поломанные, – видимо, не знает, что можно, а что нельзя грызть. Тупой, что ли? И у него своеобразные повадки. Он старается говорить попроще, а нет-нет да ввернёт словечко. Браток, он и есть браток. К тому же, очень вероятно, что зэк. На нарах сиживал: осанка, походка, жесты, слова, взгляд. Пристальный жёсткий взгляд, впивающийся. И почти до крови стоптаны ноги. И наколки. Он был в рубашке, но то, что открывалось, вполне говорит о своём происхождении».

«Даааа… – протянул мысленно Бориска, – надо его прощупать и навести справки в селе. И последнее – в первую очередь. Это проще и быстрее. Может, он правду бает? Тогда остальное отпадёт. Или почти отпадёт. Всё же за его спиной проглядывает тюремное прошлое, а тут уж не знаешь, что от такого человека ждать. Так вот сблизимся, доверимся ему, а он придёт ночью, зарежет всех, возьмёт из домов, что можно, что глянется, а село спалит к едрене фене, к чёртовой матери…» – Здесь Бориска осёкся. Помянув мать нечистого, он вспомнил свою мать и её сегодняшний визит. Бориска погрустнел, закручинился.

«Он и сейчас может прийти, заявиться, вломиться!» – Эта догадка как кипятком ошпарила мальчика, бывшего в темноте пустого дома.

«Хорошо, что починил дверь. – Он скосил глаза на чёрные окна. – И сделал вроде бы надёжно, лучше прежнего».

В деревне не горело ни одного фонаря.

Набежавшие тучи укрыли месяц.

Тумачи поглотил кромешный мрак.

«Жуть, – отметил факт Бориска и поглубже упрятался под ватное одеяло: нынче он не топил печь, и в доме было холодновато. – Завтра же, что смогу, то выспрошу. Непременно. А теперь надо постараться уснуть».

Он повозился.

С десяток минут полежал.

Сон не приходил. Мальчику мерещилась объятая пламенем деревня, и между домов бежит узнанный им днём мужик, и никого другого нет в целой округе. Где же все? А они в своих домах. Лежат мёртвыми. Горят, превращаясь в прах.

«Жуть какая. – Бориска уставился в черноту. – Сейчас он там. В этой темноте. Среди кукурузы. В холоде. В сырости. Спит, что ли? Может, и спит. Уж очень плохо он выглядел днём. Был какой-то переутомлённый. Будто, и правда, шёл долго, далече, без сна, без пищи. В страхе, – добавил мальчик, – как загнанный зверь. В диком, животном страхе!»

Через несколько минут Бориска уснул. Но он ещё не раз просыпался и думал о мужике в поле.


Несколько иначе проходила ночь для Саши, Мити и Кати.

Бобров также не оставил их равнодушными к своей персоне. Каждый из ребят мог поручиться, что впечатление он произвёл неизгладимое.

Несмотря на несладкую, порой суровую жизнь, которая до известной степени их закалила, а скорее благодаря этому, не успев хорошенько узнать человека, в большей мере неосознанно они потянулись к той вольнице, к той дикой, удалой, разгульной, бесшабашной жизни, которая проступала в нём отчётливо. Она, как семафор в тумане, мигала подслеповатым красным глазом, которому вторил рёв гудка с приближающегося локомотива, предупреждая, останавливая и одновременно с этим маня, заставляя поскорее пересечь опасную черту и узнать, хотя бы чуточку почувствовать на собственной шкуре, что же находится по ту сторону, что же это за такая другая жизнь.

Другая жизнь, другой мир. Как сладки эти слова. Жизнь, полная свободы, отваги, где можно не зависеть от конкретного места или конкретных людей. И это вольное, решительное, дикое Бобров таил в себе, по какой-то причине усмиряя его, не давая ему выхода. Но оно в нём непременно живёт! И они об этом непременно узнают!

Ребята были восхищены его смелостью: в одиночку скрываться в незнакомом месте и привлекать для помощи неизвестных людей. Отринув прежнее, знакомое, жить в кукурузном поле! Не это ли они уже давно мечтают исполнить для начала своего славного, в этом не может быть никаких сомнений, самостоятельного пути? И вот появился человек, который это смог. Он знает каково выживать в диких условиях. Он наверняка уже не раз проделывал подобное. Это у него на лице, на морде, на рыле написано! И, если он тут задержится, если они сблизятся с ним, расположат его к доверию, открытости, он обязательно научит их всему тому, что умеет, может, знает, что с успехом применяет на практике.

Ребята чувствовали вдохновение.

Им грезилось что-то вольное, отчаянное.

Обворожительный свежий ветер огромной долины, где они хозяева и господа, обдал их лица – и глаза загорелись весёлым блеском.


Пучеглазый и голубоглазый, с мясистыми губами, большими ушами, длинным овалом лица, с жиденькими тоненькими белёсыми волосёнками, словно выцветший под палящими лучами солнца, усеянный обильными веснушками, широкий в кости, высокий двенадцатилетний Сашенька Кулешов улыбался даже во сне.

В эту ночь мимика у него была многообразна: от удивления, потрясения и возмущения, до восторга и наслаждения. Ни разу его губы не переставали улыбаться, и ни единожды не было на лице намёка на страх. Он не боялся ничего и никого, потому что он был не один: рядом с ним, плечом к плечу, скакали на белогривых лошадях верные товарищи, борцы за свободу и независимость всего угнетаемого народа.

Они были справедливыми мстителями, скрывающимися в лесной глухомани. Во главе их подвижнического отряда стоял длиннобородый, сожмуренный невзгодами, низенький и брюхатый батька. Он, в высокой папахе, восседал на плюгавеньком мерине и указывал обнажённой саблей вперёд! И они скакали без вопросов и сомнений. Они сражались с супостатом, захватившим их землю, кров, пленившим, а то и погубившим их родных, любимых или чужих, но соплеменников. Бились, как говорится, не щадя живота своего.

Вся Родина кишмя кишела вражьей силой. Поэтому им было не одолеть её за одну отважную ходку-вылазку. И они отступали. Им было горько. Они стыдились своего бегства. Но они отступали, чтобы передохнуть и пополнить свои ряды. Они уходили от набежавших, объединившихся вражьих полчищ, а те преследовали их, не отставали, надеясь уничтожить последний очаг сопротивления.

Саша никак не мог разобрать, кто же это такой, против кого они воюют и воюют не переставая, и неизбежно отступают, забиваясь в леса. Может, это ненавистные буржуины, а может, иноземный захватчик? Или их вёл на подвиги, на освоение новых земель сам Ермак, который Тимофеевич? В конце концов это не важно! Главное, что была свобода, был азарт, была борьба за справедливость! И они многого, очень многого достигли в этой нелёгкой, опасной нескончаемой битве.

В часы затишья, отдыха они кутили в наспех сколоченных хижинах, затерянных в глухих лесах.

И опять наступали будни, но не серые: борьба за справедливость и свободу всех угнетаемых была для них праздником! Это был их долг. В этом была их честь. И умирали они с улыбкой на окровавленных губах, веря, что жертва их не напрасна: скоро, очень скоро восторжествует на земли всеобщее благоденствие. Оно обязательно случится!

Саша во сне замахал руками, кроша кого-то в мелкую стружку, улыбаясь при этом по-простецки широко, так, как он умел.


Маленький, щуплый, с квадратной головой, с подслеповатыми мышиными глазками, в поломанных больших очках, вечно понурый, задумчивый двенадцатилетний Митяня Потапов, в отличие от своего друга, не радовался ночным баталиям. Он был хмур, и даже – сердит и грозен. В своём сне он не боролся за справедливость, он не искал свободы для других: он не хотел радоваться тому, что где-то кому-то будет хорошо. Он жил для себя. Он бился для себя. И не просто бился, а мстил за личные обиды, оскорбления, совершая варварские, жестокие набеги на поселения, нападая на проезжающих по большой дороге и на одиноких путников с шайкой отвязных, потёртых, потрёпанных жизнью ребятушек. Митя над ними верховодил, он был их атаманом! А вместе они – обычные разбойники. Топоры и ножи – их верные соратники.

Никто среди них никому не доверял и всяк имел зуб на товарища. Не малого труда стоило удерживать их в повиновении. Но маленький, тщедушный Митя с достоинством справлялся со столь нелёгкой задачей. Он нещадно отрубал голову всякому отступнику, а за малейшее ослушание наказывал пытками, среди которых было наилегчайшим получить с пяток батогов по голому заду. До чего же низменное отрепье стояло под его началом Они ржали над страдающим товарищем, завидев его зад, который трепыхался кисельной гущей. Ржали, не памятуя о том, что каждый из них может занять его место или уже на нём побывал.

«Ничтожные твари», – думалось атаману Митрофану.

Но он был такой же. Все они были одного происхождения. Лишь груз ответственности не позволял Митрофану расслабиться, не думать о вчера или о завтра, отдаться текущей минуте и ржать, ржать безобразно, но от души.

При экзекуции Митрофан был суров. Он смотрел оценивающим взглядом, думая о том, что через пять минут любой может оказаться на лобном месте. Такие думы владели атаманом не потому, что он был мудр, а потому, что он тревожился за своё место, с которого он может быть попран в любой момент. Тогда его голова слетит с плеч и покатится по земле, орошая траву кровью. От почестей главаря шайки дорога для Митрофана одна – смерть! Не простят ему товарищи былого величия, не потерпит его рядом с собой новый атаман, которым мечтает стать каждый. Каждый!

Митрофан вглядывался, Митрофан пытался угадать зачатки страшных помыслов.

Митя быстро, как ящер, облизнул пересохшие губы и уснул крепче прежнего.

Он мчался на каурой кобыле. Ветер свистел в ушах, ветки стегали лицо, с неба падали холодные крупные капли, а ему было всё нипочём! За ним с гиканьем скакали, стараясь не отстать на своих клячонках, дружки-бандиты. Топоры и мотыги – высоко занесены. Вилы и колья – выставлены вперёд.

Была ночь, а может, день, всё равно! Они напали на одинокий экипаж. Они умертвили мужчин, надругались над женщинами, поклали на лошадей добро и пропали в лесах…

Они вяжут верёвками пленника. Они вздумали поглумиться над ним и оставить жить, чтобы мучился, помня поругание, претерплённое оскорбление. Нет! Это, пожалуй, не то, это скучно.

Атаман скачет к селению. Вылазка получилась незабываемой. Набег с разорением и сожжением ветхих лачуг удался во славу атамана. При этом никто не пострадал, ни одна живая душа. Все жители уцелели. Митрофан сегодня добрый. Но у атамана Митрофана есть страстишка к поджогам мирных селений. Он отчего-то ненавидит деревенскую жизнь. Может, он когда-то был крестьянином?

Митрофан напрягается, силится вспомнить. У него начинает болеть голова: трещит, разламывается, пухнет. Он дико взвывает и кидается с кулаками на первого подвернувшегося бездельника. Он обрушивает ярость на стол, стул, миску, чашку, стену, плетень, забор – ему без разницы, ему всё равно на что напуститься, только бы не думать о прошлом, не копаться в причинах своей страсти к поджогам крестьянских изб и помещичьих усадеб.

Митрофан скачет по пустынной дороге. Он видит седого старца в исподней рубахе: то ли блаженного, то ли скорбящего. Он излишне смело бросается вперёд и в брюхо его каурой кобылы впивается длинный ржавый нож. Кобылица голосит всё одно, что баба в муках, и валится набок. Митрофана давит многопудовая туша. Он лежит ни жив ни мёртв, с вывернутой под нелепым углом ногой и почему-то задыхается.

Митя вскакивает на постели.

Он в обильном поту. Он тяжело дышит. Крошечные глазёнки смотрят и видят тёмную муть.

Митя зашарил рукой по стулу, нашёл очки. Судорожно нацепил их на нос.

Мир обрёл чёткость. Мите стало легче, дыхание восстановилось.

Митя поднялся и вышел из избы на крыльцо.

Он стоял, слушал звенящую ночь, содрогался от холода и думал о страшных злодеяниях, вершимых его рукой.

Возвратившись в дом, Митя напился воды и осторожно, чтобы никого не разбудить, улёгся в кровать.

Вскоре он снова скакал. Он мчался к лесу, что виднелся за полем, а за ним гнались солдаты, отряженные на поимку атамана-шайтана, сущего головореза, бича тамошних мест.


Маловатая для своих лет, светленькая, тоненькая, энергичная, полагающая, что она никак не растёт из-за того, что была зачата в дупель пьяной матерью и не менее пьяным отцом, тринадцатилетняя Катенька Петрошенко в своём сне плыла по искрящемуся океану на роскошной яхте, которую нанял её красавец жених на потеху своей избраннице. Благовоспитанная, чопорная, высокая, с пышными волосами, упрятанными под шляпу с широкими полями и перьями, в бело-розовом шёлковом платье с пышной юбкой, скрывающей стройные ножки в позолоченных туфельках, украшенная колье и серьгами с бриллиантами, она, уже взрослая женщина – этот специально выведенный элитный цветок, зазывно благоухающий для пролетающих мимо непоседливых шмелей, – она, прикрываясь кисейным зонтиком, прогуливалась по светлой палубе. Ей давно наскучили, и вода, и шхуна, и избранное общество, и приветливый, с обходительными ужимками, холёный красавец жених княжеских кровей. Её сердце сжималось от тоски. А океан по-прежнему был пустынен и судно замерло в штиле – понуро висели паруса. Солнце испаряло тонны воды. Катя задыхалась от избыточной влажности. Она сравнивала духоту тропических широт с банями в далёкой снежной России. Только здесь было очень ярко, так, что зажмуришься, а глазам всё равно больно от изобилия света. Ей хотелось раздеться и хотя бы чуточку перевести дыхание, расправив грудь, стянутую проклятым корсетом. И загорать! Нигде нельзя загорать! Где в этом средневековье несчастной девушке предаться маленькому капризу: подставить тело жарким небесным лучам?

«Угораздило же меня. Что я тут делаю? – сетовала мадмуазель Катя. – Надо уйти в каюту. Там тоже душно, но там можно раздеться и обтереться влажной губкой. И уснуть, разметавшись на койке. И попробовать выспаться. Наконец, выспаться, пока тихо, пока нет этой проклятой вечной качки».

Катя опасливо огляделась: мать с отцом дремали в шезлонгах, жених о чём-то деловито толковал с капитаном, матрос драил палубу на корме. Катя страшилась привлечь внимание своим уходом, потому что тогда придётся отвечать на глупые вопросы, придётся искать, что ответить и… вступать в переговоры!

Она прикрыла глаза и побежала к трапу.

«Скорее, скорее! Не останавливайся, никому не отвечай, никого не замечай. Беги, беги!»

цок… цок… цок…

Катя захлопнула дверь каюты, заперлась и опрокинулась на кровать, позабыв раздеться.

Её тут же обнял сон.

Она очнулась от голосов и возни на палубе.

В иллюминаторе плескался бескрайний океан – всё тот же, прежний. И также светило солнце.

«Верно, я спала недолго, – подумала Катя. – Что это за шум? Что случилось?»

Она поднялась, оправила платье, прибрала под шляпу волосы, отворила дверь и вышла в узкий коридорчик.

– Ба-бах!!! Бах! Бах! – оглушительные пистолетные выстрелы, крик и омерзительное ржание.

Катя вздрогнула, похолодела.

Кто-то заслонил проём. Кто-то скатился по лестнице.

– Ах! – вскричала Катя, увидав перед собой безобразную рожу и почуяв дурной запах.

И лишилась сознания…

Катя проснулась в темноте избы. Она лежала, не открывала глаз и размышляла об увиденном во сне, и хочет ли она его продолжения? Катя решила, что хочет.

Она быстро ухватилась за ещё чудящиеся эпизоды ночной грёзы, поудобнее подложила руку под щёку и к своей радости тут же уплыла в удивительный, невероятный, нереальный мир.

– Какой трофей! Вот так пожива! – проорал дребезжащий бас.

Из прокуренных до хрипоты, пропитых мужских глоток донёсся грубый хохот.

Катя бултыхалась в луже солёной воды, ничего не видя, пытаясь подняться, потому что Катю окатили океанской водой, чтобы привести в чувства. Она протёрла глаза, встряхнула головой, чтобы убрать с лица мокрые волосы, и обомлела: перед ней возвышались, плотно обступая, пираты – исковерканные шрамами и болезнями беззубые рожи!

Катя была без шляпки, её мокрое платье бесстыже прилипло к телу, туфли где-то слетели и напоказ выставились кружевные штанишки.

Она подобрала ноги, поправила платье, укрывая даже кончики пальцев стоп в беленьких носочках, и, обхватив всё это богатство руками, зажалась. Она сидела и пялилась на залитую кровью палубу.

– Ладно, ладно, ребята, расходитесь, – послышался голос. – Занимайтесь делами. Нам пора сваливать!

Толпа распалась, а низенький капитан, у которого руки были непропорционально длинными, остался созерцать пленницу. Он подбоченился и, ухмыляясь, пожирал её глазами.

Катя потупилась. Покраснела.

Теперь она была добычей пиратов! Полностью в их власти, в их распоряжении!

Катя ещё больше сконфузилась.

Катя стала терять ориентацию в пространстве – перед ней всё поплыло, как во сне.

Во сне? Не уж-то подобное безумие может происходить на самом деле?

«Не сплю ли я? – подумала Катя. – Как такое может быть? Такого со мной никак не может быть. Это сон. Я скоро проснусь. Непременно надо проснуться. Непременно? Разве я хочу этого?»

Сон продолжался.

Капитан был малого роста, но был силён как бык. Он взял Катю на руки словно пушинку и бережно перенёс на свой корабль в шесть высоченных мачт. Катя вдыхала запах его пропитанного нечистотой, спиртным и табаком тела. Она старалась не смотреть на него. Она смотрела на матросов, лежащих в лужах крови, и не видела своих родителей, не видела жениха: что с ними, где они, неужели уцелели, спаслись?.. бросив, оставив её на растерзание пиратам?.. нет-нет, не может быть!

– Где мои мама с папой? – пискнула она в ухо капитана, которое когда-то давно было чем-то раздавлено.

– Ха, девочка! – воскликнул капитан. – Так те пожилые дама и господин твои родители? Сожалею, но все они за бортом, кормят акул! – Капитан остановился и обратился к подчинённым, шныряющим на шхуне: – Давайте быстрее, олухи. Пора делать ноги. Шхуну – на дно! Спалить, ко всем чертям!

– Ах, – выдохнула Катя.

Она поискала глазами хотя бы кого-то в океане. Но, кроме бороздящих водную гладь плавников, шляпки мамы и плетёных кресел, никого не увидела.

– Их съели акулы, – прошептала она.

– О, да, девочка! Их съели акулы. В этих широтах их полным-полно.

Катя была брошена на большую мягкую постель в богато убранной каюте капитана и оставлена наедине со своим горем.

Во сне Катя волновалась, осознавая себя запертой в полумраке каюты, ожидая хозяина, а его всё не было, и вокруг было тихо – неизвестность… Время тянулось, дни шли, а она была одна. Жара, пот, спёртый дурной запах стали неотъемлемой частью дня и ночи. Вдруг дверь распахнулась. Катя ослепла от света яркого дня… в котором стоял сильный, грубый, грязный, безобразный маленький капитан. Его лицо растёт, приближается, тянется к ней, чтобы…

Сон пошатнулся и обернулся: теперь Катя – госпожа над всеми пиратами. Она сидит в креслах на мостике, перед ней – столик с яствами. Она утопает в вычурных пышных одеждах. Она увешана драгоценностями. Она смотрит на дымящийся вдали корабль – последствия их набега.

Пираты подносят ей добычу. Но она придирчива. Она недовольна. Её ничем не удивить!

– Не сердись, госпожа, – трепещет какой-то бедолага, опустившийся перед ней на колени, не смея поднять лица.

Она толкает его ногой.

Бедолага падает, вскакивает и скатывается по трапу на палубу, спеша скрыться.

Капитан стоит у штурвала. Он смотрит на неё. Он улыбается. Она улыбается в ответ. Капитан складывает губы сердечком, приглашая к поцелую, – Катя очарована. Она тянется к его губам. Она не замечает, как поднимается с кресел, как идёт… губы капитана увеличиваются… они большие, обветренные, влажные… они всё ближе, они манят…

Катя просыпается.

Она лежит в недоумении.

«Я что, влюбилась? – думает девочка. – В кого? В этого капитана, который как две капли воды похож на Костю Боброва? В такого? Что со мной?»

Катя лежит. Она волнуется, стыдится, сомневается, не верит. Она снова и снова вспоминает сон и домысливает пробелы. Она находит в нём то, от чего ей радостно, что её греет и даёт надежду. Она хватается за это, успокаивается и засыпает. Катя спит крепко, ничего не видя, так, что остаток ночи пролетает незаметно, как один скачок секундной стрелки.


Утро было свежее и ясное. Солнце ласкалось теплом, обещая жаркий день.

Легко, воздушно, как маленькое пушистое облачко или кристально чистый ветерок, Катя выбежала на покосившееся, рассохшееся крылечко в дырявой длиннополой ночнушке и спустилась, босоногой озорницей, в мокроту росы, блестящую на травинках запущенного, неопрятного двора. Она нашла на неухоженной грядке молоденький пупырчатый огурчик и радостно похрустела им, с любопытством и довольством наблюдая приветливый тихий мир.

В затхлой избе, сотрясая бревенчатые стены, храпела её бабуля Евдокия, вечно хандрящая, недовольная старушка, не отказывающая себе в удовольствии припасть к чарке с вонючей, едкой водицей, которая тем лучше, чем больше в ней градус и крепче, непередаваемей аромат. Накануне Евдокия весь день пила горькую, угощаясь со стола, накрытого понурым и тощим Сергеем Анатольевичем Мишкиным, дядей Серёжей, с которым мать Кати, Раиса Дмитриевна Ступкина, близко зналась или, иначе говоря, сожительствовала вот уже как целый год.

Кате было семь лет, когда мать ушла от второго мужа, от её отца, от Ивана Павловича Петрошенко, ушла, чтобы перебраться с двумя детьми в другой город к едва знакомому мужичине, которым она не на шутку увлеклась, вроде как влюбилась. Но, как говорится, не сложилось, и Раиса Дмитриевна осталась не возле разбитого корыта, а вообще без такового. Нескончаемых два года мыкалась она с детьми по чужим квартирам в чужом городе. И появился некий дядя Миша, и Раиса Дмитриевна выскочила замуж. Теперь же не было и его. Но был дядя Серёжа.

За все три года проживания в Тумачах мать так и не устроилась на постоянную работу в Житнино. Она перебивалась случайными заработками: то наймётся на прополку картофельного, морковного или какого иного поля, то – на уборку той же картошки или моркошки, то – на их же переборку-сортировку, то устроится сторожем, а то подсобит в коровниках или на куриной, гусиной, поросячьей фермах от раздачи корма до уборки-чистки помещений и двориков для выгула. Да мало ли дел в большом селе с несколькими фермами – там никогда не откажутся от лишней пары рук.

Рома, сын Раисы Дмитриевны от первого брака, уже несколько месяцев был в армии. От него сразу стали приходить тревожные письма: рослый, выносливый, привыкший к невзгодам Рома по каким-то причинам попал в изгои и старики-деды измывались над ним, как евнухи над ослицей. Две недели назад матери сообщили, что её сын находится в госпитале с проникающим ранением в брюшную полость. Он прооперирован, состояние стабильное, у него имеется всё необходимое. Мать засобиралась в очень дальнюю дорогу. Но нужной для поездки суммы не находилось. Это ещё больше расстроило Раису Дмитриевну, отчего она ушла в загул.

Катя вернулась в дом, заглянула в издыхающий холодильник, пошуровала по кастрюлям, припомнила, что хранится в подполе, – выводы не обнадёжили. Надо было либо что-то из чего-то как-то приготовить, либо… либо посмотреть на другую сторону деревни, что делает Бориска?

Катя скинула ночнушку, надела полинялое платьице и, оставив бабку Евдокию сопеть и храпеть в одиночестве, скромно пошла к расхлябанному гнилому забору. Она встала у калитки и стала высматривать через маленькую деревенскую «площадь с фонтаном» соседа Бориса.


Бориска не заставил себя долго ждать.

Он появился из-за дома в одних вместительных чёрных трусах, в руке у него качалось, скрипя, эмалированное зелёное ведёрко.

Он вышел за изгородь и направился к колодцу.

Катя положила руки на перекладину калитки, упёрла в них подбородок и сотворила на лице безразличное выражение.

– Привет, – буркнул Бориска.

– Привет, – пискнула Катя.

Бориска завертел рукоять колодца, наматывая на короткое брёвнышко ржавую цепь, потому что какой-то неряха либо сбросил ведро на дно, либо забыл его поднять.

– Воды не надо? – спросил Борис у Кати, привычно прикладывая усилия для подъёма ведра с водой.

– Нет. Спасибо. Ещё осталось.

Борис пожал плечами и вытащил ведро на сруб. Он перелил воду в зелёное ведёрко и обронил короткий взгляд на девочку, наблюдающую за ним с безразличием.

– У тебя сегодня тихо? – поинтересовался он.

– Да, тихо, – проговорила Катя. – Мать опять в селе, со своим ухажёром, а бабка храпит.

– Может, зайдёшь? Чего сидеть одной? – Борис подхватил ведро и пошёл к себе.

Катя вяло открыла калитку и точно также вяло вышла.

Борис занёс ведро в дом и появился в дверях.

– У меня сегодня щи-каша, которые, как известно, есть пища наша, будешь?

– Давай, – согласилась Катя.

Она прошла в распахнутую дверь терраски и уселась на табурет.

– Компоту? С булкой.

– Угу.

Катя водила пальчиком по клеёнке на столе с немножечко виноватым видом, а мальчик-хозяин гремел посудой на кухне.

Они без лишних слов стали завтракать.

Было без четверти восемь.

Щи-каша были приготовлены самолично Бориской. Да и кто мог бы их приготовить? Отец где-то прокладывал маршрут по железнодорожным путям, а мать… мать была недалеко, в Житнино, но с другой семьёй.

Катя отставила пустую тарелку, спросила:

– Чего это ты, Бориска, какой-то суровый?

– Щас пойду в село, – отозвался он. – Может, отец телеграмму прислал? Он должен скоро вернуться. И надо взять денег у бабки Матрёны, чего-нибудь купить.

Бориска испокон века ходил в село получать деньги, оставленные на его житиё-бытиё отцом у набожной и бабушки Матрёны, бывшей приятельницы умершей матери отца. Она выдавала мальчику сумму на нужды по частям. А приезду отца Бориска обычно радовался, так что это не могло быть причиной его плохого настроения.

Девочка смотрела на него непонимающе и прихлёбывала из кружки в оранжевый горошек компот, заедая его чёрствым белым хлебом.

Бориска понял мысли Кати, добавил:

– Спал плохо… думалось всякое.

Катя была бы рада спросить про это «всякое», но при слове «спал» она в один момент припомнила свои ночные приключения и смутилась, потупилась. Ей сделалось стыдно за свой «нежный» сон.

Бориска, конечно, ничего не мог знать о ее ночных приключениях, и поэтому удивился произошедшей с ней перемене.

– Ты чего? – спросил он.

– Ничего! – огрызнулась Катя. – Давай посуду, помою, – сказала она и поднялась.

– На. – Бориска позволил забрать свою тарелку.

Катя исчезла на кухне.

А Бориска допивал компот и недоумевал.

– Гм… девчонки! – заключил мальчик. – Чего уж тут поделаешь? Девчонки.

Бориска согнал со стола в чашку крошки и направился к мойке, где трудилась раскрасневшаяся и надутая Катя. Она пользовалась куском хозяйственного мыла, тряпкой и согретой на плите водой. Газ в плиту поступал из баллона, скрытого за домом в железном ящике.

Бориска не стал добиваться разъяснения её поведения. Он ушёл собираться в Житнино.


Бориска надумал пригласить Катю прогуляться к селу.

Но, когда он вышел из закутка, где переодевался, девочки не было. Она незаметно ушла.

Бориска запер сарай и дом, вышел за ограду и остановился у колодца. Он прикинулся пьющим воду из ведёрка и искоса последил за домом Кати. Он ничего не увидел, хмыкнул и направился по единственной дороге к Житнино. Не доходя несколько десятков метров до места напротив шалаша, Бориска перебрался за давно высохшую, едва различимую речушку и углубился в кукурузу. Он преодолел по ней добрую сотню метров, прежде чем отважился возвратиться на просёлок.

Солнце успело взобраться высоко на небо. Не колышимая ветром кукуруза создавала естественный коридор. Мир млел. Пыльная дорога, как длинная скатерть, выстланная великаном, соединяла богатое село и захудалую деревушку.


Матрёна Викторовна, набожная старушка, которой Леонид Васильевич Шмаков не опасался доверять деньги для повседневных нужд сына Бориса, была занята приходом приятельницы. Они мирно пили чай с кусковым сахаром. Бориска воспользовался такой удачей и, получив нужную сумму, отнекиваясь от угощения и расспросов, быстро откланялся. Ему надо было торопиться, потому что уже было десять часов, а ещё предстояло навести справки о Боброве Константине, наёмном рабочем, и успеть вернуться в Тумачи до того, как ребята надумают нанести мужику визит. Как бы чего не вышло в его отсутствие.


Бориска не бежал, он летел в Тумачи.

Расспросы в Житнино не дали никаких результатов. Никто не только не знал заезжего наёмного или сезонного работника Боброва, но слыхом не слыхивал о каком-либо происшествии, случившемся два-три дня назад. Уже две недели, как в Житнино всё было спокойно.

Бориска мчался.

Пробегая шалаш, он уловил детские голоса.

Он остановился и стал прислушиваться, стараясь усмирить взбаламученное гонкой сердце.

Он уже было подумал, что ему почудилось, и надо поскорее уносить ноги, пока некий Бобров не выбрался из своего укрытия, как вновь услышал голоса детей.

«Они там!» – ужаснулся Бориска.

Был полдень. Воздух колыхался от восходящих потоков и звенел кузнечиками. Кукуруза была высока, неколебима.

Мальчик уже был готов войти в неё, когда голоса сменил шелест – сквозь кукурузные ряды кто-то пробирался к дороге.

Бориска насторожился.

– О, привет, Бориска!

– Катя сказала, что ты в Житнино.

Это были Митя и Саша.

– Я как раз оттуда, – сказал Бориска и заглянул им за спины. Он ожидал, что вот-вот появится тот, кто заставил его срочно возвращаться в Тумачи. Но никого не было. – Вы одни?

– Катя не пошла с нами, – сказал Саша. – Она, как узнала, куда мы собираемся, заартачилась, что-то залепетала. Мы так и не поняли, что почём и зачем. И вообще, она сегодня какая-то чудная.

– А где Любочка? – спросил Бориска.

– Дома. Тебя поджидает.

– А мужик? – Бориска напрягся, представляя себе, что тот наблюдает за ними и слышит разговор.

– А его нет! – Митя развёл руки. – Мы думали узнать, может, ему что нужно? А его след простыл.

– Как это так? – Бориска не поверил, что вот так вот вдруг всё уже могло закончиться. – Совсем?

– Совсем. Все шмотки забрал. Как не было.

– Надо же, – сказал Бориска. – Может быть, он просто отошёл?

– А кто его знает, – отозвался Саша, – может, вернётся. Мы решили заглянуть позже, проверить.

– Да-да. – Бориска озирался, высматривая признаки скрытого от них наблюдателя – этого маленького мужичка-вруна. – Не забудьте про меня, я тоже пойду.

– Пойдём, – согласился Саша и зачем-то оглянулся. – Мы сегодня не утерпели, – добавил он. – Мы не пошли бы без тебя…

– Если бы ты был дома, – закончил за него Митя.

– Хорошо, уговорились, – сказал Бориска. – Вернёмся через три-четыре часа?

– Наверно, – сказал Саша.

– Кто его знает. – Митя в упор, не мигая, смотрел на Бориску, поблёскивая линзами очков в поломанной толстой оправе.

Три мальчика медленно пошли по просёлку к своей скромной деревушке, затерянной среди полей.


День таял в непривычной мирной обстановке.

Дети скучали, изнывая от зноя.

Время тянулось медленно, сонно.

О мужике они не говорили, но каждый неустанно о нём думал.

В первом часу дня на самосвале приехал отец Мити, Николай Анатольевич Потапов, на обед, а заодно, чтобы отвезти на реку дочь и жену. А Мите надлежало напоить и накормить живность: две свиньи, выпущенных в вольер, одного бычка, пасущегося на привязи за огородом, на скромном лужке, устоявшем перед натиском бескрайних полей, и два десятка кур, бродящих там, где им вздумается.

Отец Мити был с упёртым, скверным характером, требовательный и порой злой. В зависимости от сезона и возникшей необходимости он пересаживался за баранку или брался за рычаги любой фермерской самодвижущейся техники: грузовики, комбайны, косилки, тракторы, бульдозеры и так далее. По специфике своей работы, от личного немалого подворья, от жития на отшибе, наличия двух детей и калечной жены, он часто воздерживался от выпивки, что не редко выводило его из равновесия, ввергая в злобу. В такие моменты лучше было не задевать его и исполнять любые капризы. Но до рукоприкладства дело никогда не доходило: только тычки да затрещины с понуканиями, назиданиями, выговорами, да и то всё более по хозяйственным вопросам, по неисполненному или попорченному домашнему делу.

Когда-то он без памяти любил свою жену. Теперь же он всё больше жалел её, и вместе с нею жалел себя, – так неудачно сложилась, обернулась жизнь.

Нина Васильевна Потапова, мать Мити и жена Николая Анатольевича, по словам многих в бытность ничем не уступала первой красавице в округе Зойке Марковой. Зойка уже двадцать лет, как исчезла где-то на просторах необъятной родины, ни слуху ни духу. А Нина осталась. И сошлась с упёртым, хозяйственным, исполнительным Николаем. В ту пору они решили, что лучшим местом для заведения собственного обширного подворья будет один из домов в Тумачах, потому что дёшево, почти что за бесценок, есть из чего выбирать, и близко от Житнино. Так они и поступили, зажив самостоятельно. Появилась Верочка, а через три года Митя. Вторые роды были скоротечными и завершились до приезда врачей, неудачно, с осложнением. С тех пор Нина Васильевна, получив инвалидность, переваливалась как упитанная утка, ковыляя-кувыркаясь с боку на бок, и всё через боль. Она занималась только домом, хозяйством и детьми, – но и это очень скоро стало ей в тягость, так что пришлось поумерить аппетит и ограничиться скромным количеством домашней живности. С того времени начала она жухнуть, как опавший лист.

Дочка Верочка росла умницей. Теперь ей было шестнадцать лет, и это была плотно сбитая деваха, не то, что её щуплый братец. «И в чём только у тебя душа держится? – часто выговаривала она нескладному и неумелому Мите. – И в кого ты такой уродился!» Сама она была истой труженицей. Скорее всего это происходило от её жизни вдали от цивилизации, без подружек под бочком, с которыми можно посекретничать и помечтать, и от того, что она не блистала, как её мать в юности, красотой: была она не то, что бы дурнушка, а больше невзрачная, по причине внешней блеклости: её лицо не привлекало взгляда и даже, вроде как, не запоминалось. Она уже раздалась в бёдрах и в груди, но не так, как это положено сдобной дивчине, а как это случается с молотобойцами, которые день и ночь орудуют по наковальням, лупцуя раскалённое железо. Она поигрывала мышцами и, если бы вздумала и не на шутку разошлась в возбуждении, которое редко с нею случалось, легко могла бы поднять Митю над головой и зашвырнуть его в колючий бурьян за огородом или в преющую, перегнивающую кучу силоса.

Мите казалось, что Вера за что-то на него злится… так же как отец. Вера действительно иногда задумывалась об участи матери, и с неё перескакивала на всех женщин мира, не забывая о себе: они стремятся рожать, рискуя своим здоровьем, своей жизнью, а нет-нет да получаются вот такие вот оболтусы и непутевые хиляки. «Ради кого мы страдаем? – удивлялась Вера. – Погибаем! Ради такого заморыша? Лучше мать была бы здоровой. И тогда я была бы в семье одним-единственным ребёнком, – добавляла она про себя, – любимым, самым-самым любимым, и всё у нас было бы легко и весело – хорошо!» Иногда при таких мыслях в зону досягаемости Веры входил брат Митя, – и тогда он летел вперёд головой, в стену, быстро-быстро перебирая ножками, чтобы не упасть. И хорошо было, если он успевал выставить перед собой руки! Вера с презрением смотрела на это беспомощное существо, жмущееся к стене, и к ней в грудь закрадывалась предательская жалость, – чтобы уйти от неё, она уходила сама, оставляя Митю сидеть на полу, боязливо и непонимающе тараща глазёнки через внушительные линзы многострадальных очков и потирать ушибленное место.

Так как Бориска позабыл купить хлеба, поспешив возвратиться из Житнино в Тумачи, бабушке Любочки пришлось идти на поклон к отцу Мити, просить его «купить хлебца».

Николай зло зыркнул на Бориску, стоящего у калитки.

– Ладно, – проворчал он. – О чём разговор. Часам к семи привезу. Потерпите?

– А как же, а как же, – торопливо проговорила Лидия Николаевна, – нам не к спеху. На обед у нас хватит, нам бы на ужин да на завтрак.

Для Николая Анатольевича это было не в тягость. Он давно свыкся с тем, что порой надо привезти не только продукты соседям, но и их самих надо подбросить до села, а то и до места работы, – конечно, когда он сам на «колёсах». К тому же, когда до ближайшего населённого пункта полтора километра по просёлку, всё это понятно: кушать-то оно хочется всякому. Бурчал он скорее в назидание пацану, не выполнившему взятую на себя обязанность, при этом припоминая собственного отпрыска – отчего скоро сообразил, что Бориска как раз очень даже обязательный ребёнок и к тому же самостоятельный шкет!

– Хорошо-хорошо, Лидия Николаевна, не извольте беспокоиться, привезу в лучшем виде, как обычно.

Он забрался в кабину. Оглушительно хлопнул дверью. Дождался, покуда заберётся Вера, – жене он уже помог разместиться на грязных сидениях. И самосвал, подняв облако пыли, колыхая кузов на старых рессорах, скрылся за бугром.


Любочка волновалась тем заметнее, чем ближе подходил час для проверки наличия в шалаше Боброва. Она единственная открыто проявляла нетерпение и всё спрашивала, когда же они пойдут, не время ли уже, может, пора идти? Ребята качали головами, молча придаваясь незамысловатым развлечениям. Любочке не сиделось на месте, потому что у неё к дяде появились вопросы о маме.

Бориска видел стремление Любочки к скорейшему свиданию с дядей, замечал смятение и смущение Кати, столь же непонятные, как поведение вдруг притихших Мити с Сашей, и тоже с каждой минутой нервничал всё больше, не находя приемлемого ответа на волнующий его вопрос: какова истинная причина, приведшая мужика в их края и заставившая его поселиться в поле?

«Если он ещё объявится», – уточнял Бориска.

Катя понимала своё глупое поведение и опасалась, что при встрече с Костей, она вовсе потеряет над собою власть. Поэтому утром она не пошла с Митей и Сашей к шалашу. Но, немного успокоенная нудно тянущимся днём и наличием всех ребят при будущем визите, она отважилась-таки распутать неудобный для себя шерстяной клубок – встретиться с тем, кто заронил в неё смятение. Однако, она надеялась, что мужчина ушёл навсегда.

Митя и Саша, ещё утром предвкушавшие близость того, что завладело ими ночью, что нёс в себе этот, судя по всему, отвязно-отважный, бывалый низенький мужчина, надеялись, что они не обманулись, и он их не предал: неожиданно возникнув из ниоткуда, он не растворился в неизвестности столь же неожиданно.

Все нервничали.


В три часа дня Боброва на месте не оказалось.

Ребята облазили всю прилегающую территорию – никого! Пришлось возвращаться ни с чем. Для кого-то это было облегчением, для кого-то разочарованием. Они договорились, что сегодня ещё раз проверят шалаш, ближе к девяти часам, так как раньше не получится, потому что вечером придётся не только поливать посадки, но и таскать воду на завтра, чтобы за следующий день она согрелась под солнцем, лишилась бы холода глубокого колодца.


За час до возвращения с работы родителей Саша был дома. Он приготовил необходимый инвентарь к вечерним заботам и осмотрелся. Всё было в порядке. По его мнению, от родителей не должно было последовать никаких нареканий, ничто не должно было спровоцировать конфликта, который мог помешать вечерним планам мальчика.

Саша терпеливо дожидался их прихода.

Минуты таяли. Родителей не было.

Саша стал волноваться, предвидя пьяный галдёж, жалобы, недовольство – склоку.

В половине седьмого он услыхал двух женщин, разговаривающих у колодца на повышенных тонах. Один из голосов был ему особенно неприятен – это был голос матери. Существовало две причины, способные объяснить её дурное настроение: либо она выпила, либо не смогла увести из Житнино отца, куда-то намастырившегося с дружками. Последнее означало, что отец придёт часом-тремя позже и будет под «мухой», и неизбежен скандал, в эпицентр которого обязательно вовлекут Сашу. Чтобы проверить последнее, мальчик взял лейку с водой – вроде как он идёт к грядке с петрушкой для поливки, – дошёл до забора и осторожно посмотрел, что делается возле колодца и нет ли где-то рядом отца.

Мать разговаривала с Хромовой Евдокией, бабкой Кати, которая выползла на улицу, по-видимому, испить холодной колодезной воды, в надежде изгнать похмельную хворь. Мать Саши в который уже раз отвечала, что сегодня не видела её дочь, со вчера затерявшуюся в селе. И они перескочили на отца Саши, прогнавшего жену под предлогом, что он проворачивает в Житнино важную сделку, полезную для благосостояния семьи.

Саша отправился поливать грядки.

Он действовал споро, слаженно – привычно, – высокий, густо усеянный веснушками белёсый мальчик с большими ушами, выпученными голубыми глазами, с широким ртом, пухлыми губами, ширококостный, с голым торсом, загорелый, мускулистый: чем больше он успеет сделать, тем больше у него шансов избежать придирок матери и убраться со двора до появления отца.

Мать без слов прошла мимо сына. Она несла две нагруженные продуктами сумки, отдуваясь, потная, и затерялась за стенами избы. Татьяна Михайловна, попив чайку и переодевшись, через двадцать минут вышла на воздух и встала громоздким изваянием возле бочки с водою, из которой Саша наполнял лейку. Она скроила строгую физиономию, сплющив такие же как у сына полные губы так, что они выпятились далеко вперёд, отчего подбородок утоп в двух жировых складках под шеей, вроде как вовсе исчезнув с её круглого лица.

Сын споро работал.

Татьяна Михайловна не нашла, что сказать, и двинулась по огороду, прикидывая-оценивая, что и где надлежит сделать.

В половине восьмого перед домом остановился самосвал. Громко хлопнула дверца. Машина отъехала, чтобы пристроиться в накатанную колею у дома Потаповых. Послышался надтреснутый бас Михаила Борисовича Кулешова, обращающегося к сыну:

– Ты всё ещё поливаешь? Пора бы закончить. Небось, нас дожидался? – Не получив ответа, он продолжил. – Нас дожидаться нечего. Не маленький, должен понимать и мочь самостоятельно управляться с хозяйством. Дел у меня и без этого навалом. Я не прохлаждаюсь. Я думаю. Думаю, как в семью принести денег… да побольше, побольше, вот так… ага!.. ну, поливай, поливай, да не забудь натаскать воды на завтра, слышишь?

– Угу, – отозвался Саша, а сам между тем подумал: «Знаем мы, что у тебя за работа: воруешь так, что не спится ночью. И не потому не спится, что мучает совесть, а потому, что ещё много остаётся тобою неподобранного, а сразу всего не унесёшь. Вот руки и зудят, хотят они до всего добраться, всё захапать». – Саша окунул лейку в бочку.

– Явился, – завела тем временем давно заезженную пластинку мать. – Не запылился? Никак на ногах стоишь? Надо же! – съехидничала она.

– Я выпил самую малость, – пояснил муж.

– А! Ну как же! – Мать всплеснула руками. – Что слону дробина, так, что ли? Это какие же теперь нужны дозы, чтобы свалить тебя с ног?

– Жена, давай-ка прекращай, – строго сказал Михаил Борисович. – Я наладил одно дельце. Предвидятся неплохие барыши, а ты! Эх, мать, зачем ершишься? Ты же у меня понятливая, только вот иногда…

– Ну-у, – сурово протянула Татьяна Михайловна. – Продолжай.

– Тебя заносит. Упрёшься, как баран в запертые ворота, и хоть бы тебе что. Ум так и теряешь.

– Вот оно как? Значит, я безмозглая?

– Да не то чтобы… совсем, – Михаил Борисович масляно улыбнулся и полез обниматься с женою, – всего лишь чуточку, вот такусечки. – Он показал тоненький просвет между пальцами. – Дай, дай поцелую. – Татьяна Михайловна подставила щёку.

Но Михаил Борисович не ограничился поцелуем. Он показал бутылку водки, запрятанную во внутренний карман пиджака.

– Ну, пойдём в дом, – проворковала жена. – Переоденешься, умоешься, а я соберу на стол. Я кое-что купила.

Мать с отцом скрылись в доме, – а Саша собирал со дна бочки воду и бесился от переполнившего его отвращения, и злился, что ему опять предстоит в одиночку таскать воду из колодца.

Надо сказать, что Михаил Борисович работал в селе заведующим по механическому складу, где частенько безвозмездно и навсегда заимствовал вверенные ему запчасти или распределял их с умыслом, по определённой, взаимовыгодной договорённости. Мать же каждодневно возилась с кишками на небольшом заводике, расположенном на северной окраине Житнино, что не прибавляло ей, и без того ворчливой, благолепного восприятия окружающего мира. Их младший сын Дима, теперь забавляющийся в летнем лагере, был в фаворе – ему многое прощалось, при этом в равной пропорции больше взыскивалось с Саши. Но Диме тоже жилось несладко, и его нет-нет да захлёстывала волна, пущенная обширными телами родителей, где хранился неспокойный нрав. Затрещины и тычки, а то и ремень, прописывались обоим мальчикам, но с разной периодичностью.


Бориска раньше всех разделался с вечерними заботами, поэтому он помог Теличкиным заготовить воды впрок. Что поесть на ночь грядущую, у него было – не стоит беспокоиться: вечные щи-каша, сваренные им три дня назад из собственноручно заквашенной капусты, самолично купленного пшена и куска отборной парной свинины, который он добыл у частника в селе, а не в поселковом магазине.

Ожидая визита в шалаш и последующего ужина, Бориска уселся возле завалинки своего дома на маленькую скамеечку. К нему присоединилась Любочка, по малости своих лет немножечко, кое-как тоже подсобившая дедушке с бабушкой.

Шёл девятый час вечера.

– Бориска, – заговорила Любочка, – ты знаешь, Бориска, что мне приснилось ночью?

– Не знаю, Любочка, – сказал Бориска. – Что же?

– Мне приснился страшный маленький человечек. Он гонялся за мной по полю, в ку… ку-куюзе. Я пошла за водой для этого нашего дяденьки, и всё никак не могла дойти – я заблудилась в поле. Представляешь? А он, не дотерпев, без воды умер. И потом превратился в… карличка. И уже была ночь. И я испугалась, что не найду дороги. И он нашёл меня в кукуюзе.

– Кто? Мужик?

– Да. То есть нет. Карличек. Мужик умер и стал… кар…

– Карликом. Карлик.

– Да. Карликом. Вот. И этот карлик хотел наказать меня, потому что я та-ак долго несу воду… всё несу и несу… а он умер.

– Кто? Карлик?

– Ой, какой ты, Бориска, бестолковый! – возмутилась Любочка. – Как же карлик может умереть, если он стал карликом, потому что умер мужик. Мужик умер и появился из него карлик.

– А…

– Ну вот. И я от него убегала. А потом проснулась, потому что он меня догнал! И я уже не могла от него убегать, а он мог меня съесть! – Любочка многозначительно посмотрела на Бориску.

Бориска был суров.

«Ну вот, – подумал он, – маленькая Любочка ночью видит ужасы. А всё почему? Потому что мужик плохой! Я был прав и не виновата в том моя мнительность».

– Не думай о нём, – сказал мальчик. – Забудь. Он ушёл и больше не вернётся. Сейчас дождёмся ребята и сходим, проверим, убедимся, что его нет. И больше не будем о нём вспоминать. Да? И от этого станем спокойно спать. Как прежде. Спокойно спать и видеть только радостное и хорошее.

– Нет, Бориска, – качая головой, серьёзно сказала Любочка.

– Почему нет?

– Ты же знаешь, что мне всегда снятся плохие сны.

– Ну уж прямо-таки всегда?

– Ну…

– Не всегда!

– Не всегда, но плохих больше.

– Не надо об этом.

– Нет, Бориска. Я потому и рассказала мой сон, что он об этом.

– Как это? Почему?

– Так ты слушай дальше, чего перебиваешь?

– Ну, извини!

– Извиняю. Только ты слушай… какой ты непоседливый, всё тормошишься, и не даёшь досказать, – сделала внушение Любочка.

Бориска поник головой, сокрушаясь.

– Каюсь, каюсь…

Он потряс кудрями.

– Всё тебе шутить. Я серьёзно.

Бориска сотворил невозмутимое лицо – приготовился слушать.

– А потом я увидала огонь. – Бориска шевельнулся. Такое он слышал уже не раз, это было тяжёлым воспоминанием не только девочки, но и его собственным. – Поле горело… и я – в нём… ну… там всюду огонь, вокруг. Я всего говорить не стану. Ты знаешь… Всё также. И я подумала, что мужик в шалаше – это тот мужик! Что это он увёз мамочку. И вот теперь она от него убежала. И он её ищет. И я смогу как-нибудь узнать от него о маме… и сама поищу её. Может, она где-то совсем рядом, только я не вижу её, а она не выходит, потому что рядом этот мужик. Она боится его! Она боится, что он снова увезёт её от меня. И теперь этот мужик нашёл её, и поэтому в шалаше его нету!

– Ну, ты это… – Бориска был удивлён необычайно буйными фантазиями Любочки. – Знаешь, моя дорогая, не путай сон и реальность. При чём здесь то, что тебе приснилось, и то, что его сегодня целый день нет в шалаше? И вообще, причём здесь этот мужик? Это совершенно посторонний мужик. Он никакого отношения к твоей маме не имеет. Поняла? Так и заруби на своём курносом носу. Это – не он!

– Ты так думаешь?

– Я знаю, – твёрдо сказал Бориска. – Того я видел и помню. Ты была маленькой, и поэтому не помнишь. А я помню. И я тебе говорю, этот – не тот.

– Тогда… тогда, может, это его знакомый? – Быстро сообразила Любочка. – Он ему помогает, чтобы мама не испугалась, когда она придёт ко мне. Она же не знает этого мужчину, и попадёт прямо к нему в лапы. – Любочка поджала нижнюю губу, сдвинула бровки домиком, и у неё заблестели глаза, наполняясь слезами.

– Ну, ну, не хнычь, – Бориска обнял девочку, прижал к себе, стал гладить по голове, по спине. – Не плачь… ну, ты чего это… перестань.

«Я так и знал, – думал при этом Бориска, – всё закончилось так, как всегда. Проклятые выродки!»

Любочка плакала, а Бориска старался утешить её, глядя на закат – на жёлто-оранжевый край неба.

Он мог бы многое рассказать Любочке о тех страшных для неё давних событиях, но до сих пор этого не делал. Ещё больше могли бы рассказать, конечно, её бабушка с дедушкой, но они тоже этого не делали, – зачем? Суть – девочка знает. И эта суть всё ещё преследует её в воспоминаниях. А успокоительной лжи уже сказано немерено.

И хотя Лидия Николаевна и Василий Павлович Теличкины знали многое из жизни своей дочери, они не могли знать больше её самой, потому что Надежда Васильевна и её муж Валерий Павлович Ушаковы не открывали им всей горестной правды…

Надя очень рано покинула отчий дом. Только исполнилось ей шестнадцать лет, как вскочила она в рейсовый автобус на остановке в Житнино и, в поисках лучшей доли, укатила в сторону шумных больших городов. Там она устроилась на фабрику, швеёй, одновременно посещая вечернюю школу – стремясь всё же получить полное среднее образование, чтобы поступить в институт, в который, как она знала, её с удовольствием направят от фабрики. Так оно и вышло, и уже на второй год учёбы в институте она познакомилась со своим будущим мужем, слушателем пятого курса. Через год они поженились.

Был 1998 год. Фабрика, на которую они вернулись, уверенно дряхлела. Настали смутные времена. А Валерий Павлович был человеком с амбициями: он желал высоких руководящих постов, великих достижений, – так что ему надлежало как можно скорее приспособиться к новой действительности и устремиться на Верха. Поэтому о рождении ребёнка, которого хотела Надя, не могло быть речи. К тому же они жили в комнатушке общежития, так что – не ко времени это, не ко времени, Надюша. Но уже шёл декабрь 1999 года, и Надя не имела возможности дальше скрывать своё положение. Она была вынуждена открыть мужу то, что в ближайшие годы в его планы не входило: он очень скоро станет отцом. Валерий Павлович был до крайности удивлён таким нежданным происшествием. Он чертыхнулся про себя и смирился с неизбежным. К тому же в последние недели перед тем, как одарить мужа радостным известием, Надя ходила чернее тучи и чахла на глазах. Он посчитал, что она извилась по его вине, зная его категорическое неприятие спешки в подобном вопросе.

Но, не смотря на решение мужа не мучить ее и всячески поддерживать, Надя почему-то продолжала хиреть. Уже близилось время рожать, а она всё никак не ободрялась. Ушаков уж было решил, что она просто-напросто опасается родов, – и это естественно, посудил он, – и утешал, подбадривал её, но в ответ Надя лишь заливалась горючими слезами.

Надежда Васильевна была благородной женщиной, поэтому, ценя участие мужа, не желая далее строить совместное будущее на лжи и чтобы до рождения ребёнка понять, где и с кем ей жить, она наконец отважилась на отчаянный шаг: она созналась мужу в том, что ребёнок не его.

Валерий Павлович был сражён. Он не мог вымолвить и слова. До сих пор ему казалось, что у них всё хорошо, что они вроде как всё ещё друг друга любят и тут – такое!

А Надя на этом не успокоилась – она его добивала. Не ради простых, но страшных для мужа слов она каялась в своём грехе. Не ради них. Нет. А потому что… потому что это не её грех! Не виновата она. В сентябре 1999 года, в тёмный вечерний час, на задворках Л*** переулка её остановили двое мужчин и грубо, неучтиво препроводили в заброшенный одноэтажный кирпичный домик. Там она увидала ещё двух мужичков. Все они были изрядно пьяны, а вид у них был затасканный – бомжеватый. Её опоили и подвергли насилию.

Долго продолжалась попытка понимания и принятия столь ужасающего факта обоими супругами, при всём при этом остававшимися вместе. Ни один из них не понимал, что же теперь делать, как жить, как быть? Отношения дали трещину. Валерий Павлович заикнулся об аборте, который невозможно было исполнить, потому что сроки давно вышли. Он попробовал настаивать на том, чтобы отдать ребёнка в приют. Но Надя уже решила, что не только родит ребёнка, но будет воспитывать его, как истая мать. Вопрос заключался лишь в том, будет ли она делать это вместе с мужем или расстанется с ним и вернётся к родителям.

Детали зачатия в заброшенном доме не отпускали Надю, отравляя отношение к созревающему в её чреве плоду. Дитё было её, но временами оно было невыносимо противно, отвратительно ей, и эти чувства сохранялись долгие годы. Надя чувствовала себя грязной, недостойной женщиной. Ей было стыдно смотреть в глаза мужу. И ничем иным не мог похвастать Валерий Павлович. Чувства у него были те же. И не только к Наде и к тому, что в ней сидело, но и к себе: он воспринимал оскорбление жены, как личное оскорбление, не искупаемое никаким покаянием.

14 июня 2000 года ребёнок, дитя или «то, что в ней сидело» родилось, и оказалось Любочкой.

Напряжение в семье Ушаковых не спадало: дрязги, переходящие в истерики, не прекращались. И Надя собралась и уехала с ребёнком в Тумачи.

Подходил к концу 2000 год.

После продолжительной паузы Валерий Павлович стал наведываться в Тумачи и мирно переговаривать с Надей. Пожив без неё, он, пока не уверенно, но вроде как смирился с тем, что случилось, осознал, что это не вина Наденьки, без которой ему плохо, и в качестве жены он видит лишь её одну.

Они сошлись снова. А через неделю обстановка в семье заполыхала огнём: видя, как его дорогая жена заботится о ребёнке, сколько времени и внимания посвящает ему, Валерий Павлович жутко ревновал и в то же время брезговал этим нечистым ребёнком, потому что, смотря на него или всего лишь слыша его плач, он представлял себе того мерзавца, который мог быть его отцом, и виделись ему картины насилия над его Наденькой. Валерий Павлович запил, он подолгу не бывал дома, а когда бывал, то скандалил или игнорировал жену. Тогда Надя опять ушла.

На этот раз Надя пробыла у родителей около года, прежде чем заявился Валерий Павлович. Настроен он был решительно. Валерий Павлович приехал с намерением забрать жену, оставив ребёнка по имени Любочка на попечение родителей Нади!

Надя очень хотела вернуться к мужу, но расстаться с Любочкой?

Муж поведал жене о своих внушительных успехах, которые случились с ним нежданно-негаданно. Скорее всего они произошли по причине крушения его надежд на безоблачное семейное счастье – это подвигло Валерий Павлович пуститься во все тяжкие. Он сошёлся с приятелем по студенческим годам. Они заручились поддержкой сомнительных личностей и приобрели ветхую фабрику, и уже через год имели внушительный достаток. В дальнейшем они спланируют спекуляцию и успешно потеряют фабрику, благодаря чему пожмут друг другу руки и расстанутся долларовыми миллионерами, чтобы самостоятельно развивать иные источники обогащения, что позволит Валерию Павловичу Ушакову к 2004 году абсолютно ни в чём не нуждаться. Так что летом 2002 года, когда Любочке шёл третий годок, Василий Павлович Ушаков имел весьма определённые виды на будущее и очень определённое положение в обществе. Ему недоставало только жены. Которую он, между прочим, имел! И он был не прочь наживать с нею вожделенное им благосостояние. Найти же другую жену, ему не удавалось, да он и не стремился. Надюша по-прежнему была для него его Наденькой.

Летом 2002 года Валерий Павлович приехал за своей Наденькой не один. Его сопровождало трое коротко стриженных, плотно сбитых парнишек в белых рубашках с закатанными рукавами.

Разговор между Валерием Павлович и Надеждой Васильевной состоялся серьёзный. Валерий Павлович, в последние месяцы приобщившийся к суровым реалиям свободного, но теневого рынка, огрубел, став более категоричным и сдержанным. Он не воспринимал от Нади слова «нет». Если она откажется уехать с ним по-хорошему, он увезёт её силой. Баста!

Когда Надя наконец постигла, что муж без неё не уедет, она поддалась порыву и бросилась наутёк, затерявшись в кукурузном поле.

Бабушка и дедушка с внучкой Любочкой всё это время были на улице. Их не пускали в дом трое парнишек. Когда Надя выбежала из дома, они вцепились в своих стражников, не давая им броситься за дочерью. Они стали кричать и угрожать. Парнишки взяли их в охапку и заточили под запор в сарай. Но крошечной Любочке каким-то чудом удалось улизнуть в черноте ночи и поднявшейся кутерьме, – она исчезла в кукурузе вслед за мамой.

Была ночь. На деревне было тихо. Немногочисленные жители Тумачей таились, выключив свет в домах. И даже тот, кто был в стельку пьян вжался в стену или в угол своего дома, или забрался в ближайший куст, чуя близкую неведомую опасность, неизвестно откуда взявшуюся в их богом забытой деревне.

Надю искал муж. Надю искало трое плотно сбитых парней в белых рубашках с закатанными рукавами. Маму искала Любочка. Но найти в глухую ночь среди плотных рядов кукурузы притихшую Надю не было никакой возможности.

Ушаков уже и не знал, что делать: дожидаться утра или продолжать поиски? А если она забралась глубоко в поле и будет сидеть до последнего, упорно? Тогда не сыскать её даже днём. А у Валерия Павловича нет времени. Какой день? Жаль лишнего часа! У него намечены срочные, неотложные дела. А если она доберётся до Житнино и привлечёт помощь?

Было решено продолжать поиски. К тому же оказалось, что у ребяток в белых рубашках имеются: бинокль, мощный фонарь, пять раций и наган.

Были включены фары автомобиля, на котором они приехали, и нацелены в поле. Один из «быков» забрался на крышу дома, вооружился биноклем, фонарём, и стал по рации направлять остальных.

Минуты шли, минуты таяли, а результат был тот же: женщины не отыскивалось. Лишь Любочка тихонечко перебегала в кукурузе и также тихонечко выкликала маму. Её не ловили. Ею пользовались как наживкой.

Надя держалась стойко. Она не подавала признаков своего присутствия, но и не уходила за помощью в село, так как слышала голос дочери. Она ждала подходящего момента, чтобы с нею сойтись и уже вместе пробираться в Житнино.

Когда над полем поднялись языки пламени, Ушаков стоял возле машины, отряхивая брюки от какой-то липкой, цепкой травы.

– Что такое? – закричал он, но тут же сообразил, что это может помочь.

Но, огонь! Не будет ли худо? Ведь где-то там, в поле, среди кукурузы – его любимая женщина и ненавистный, но ребёнок.

Из кукурузы выбрался один из «быков» и ухмыльнулся:

– Хорошо горит, – сказал он и с наслаждением посмотрел на своё творение, поощряя свою смекалку, реализованную без ведома патрона. – Мы её сейчас быстро найдём, выкурим миленькую пташку. Никуда не денется. Забеспокоится и побежит за дочкой.

Валерий Павлович не находил, что сказать. С одной стороны, придумано неплохо: облить участки поля бензином и поджечь. С другой стороны, могут быть жертвы! Если бы ему взбрело в голову избавиться от жены раз и навсегда, то устроил бы он это как-нибудь иначе. Но он приехал в Тумачи не за этим, а потому что она ему нужна!

Вдруг с крыши, где сидел бугай с фонарем и биноклем, донёсся крик:

– Вижу, вижу! Вон она! Вон!

Бугай тыкал пальцем куда-то в поле, где Надя спешила на помощь к дочери: маленькая Любочка, ничего не видя среди великанши-кукурузы, попала в самое полымя и перепугалась, и во весь голос завизжала-закричала, призывая мамочку.

Ушаков тут же кинулся в кукурузу. Но он бежал не к жене. Он бежал к маленькой девочке, потому что он не желал ей зла, он желал себе счастья.

Он подхватил Любочку на руки в тот момент, когда на него выскочила Надя.

Они уставились друг на друга, – а вокруг горела, затухая, ещё не достигшая зрелости кукуруза.

К ним подбежал тот, кто затеял огненную свистопляску, и схватил Надю.

– Попалась! – Он ликующе ухмылялся.

Он посмотрел на патрона в ожидании распоряжений.

Ушаков кивнул в сторону машины, пересадил девочку на руки другому своему охраннику и пошёл вперёд.

Любочка заплакала и протянула ручки к маме, уводимой двумя мужчинами, которая упиралась, вырывалась и всё дальше отдалялась от дочери.

Бугай опустил Любочку на землю и наказал стоять на месте, а то мамочке будет плохо. Любочка перепугалась нависшей над ней морды и не посмела ослушаться. Мужчина ушёл, а Крошечная Любочка стояла и слушала, как шуршит кукуруза, а потом заработал двигатель, донёсся слабый вскрик мамы, хлопнули двери, и Любочка увидела движущийся желтый свет фар. Он ослепил её, и Любочка осталась одна-одинёшенька в кромешной темноте, в окружении обгорелой высоченной кукурузы.

Вот этот пожар в поле, когда увезли маму, Любочка и вспоминала до сих пор, он-то и чудился ей во сне, и не только во сне.

Она никогда не различала деталей той страшной и горестной ночи. Тогда в её маленькой головке всё было заволочено туманом детства, а теперь и вовсе перемешалось, перепуталось. Остались лишь страх и горе, и всполохи жаркого пламени, и высоченная кукуруза, и чернота, и дядя, который в полном – жутком – молчании уводит её маму.

В последующие годы Любочка всматривалась не только в женщин, силясь узнать маму, но и в мужчин, не отыскивая среди них своего отца, а выглядывая «того плохого», который куда-то увёз её маму, и всё это время не отпускает её к ней. Любочка росла и готовилась ка-ак следует надавать… а то и порезать на тоненькие ленточки негодного супостата-разлучника. Маленькая девочка жаждала мести, суровой мести!

С тех пор Любочка не видела мамы. Любочка страшилась того момента, когда она совсем позабудет её, потому что нечёткий образ мамы с каждым прожитым месяцем для Любочки становился всё более жиденьким, неразличимым.

На имя Теличкиных регулярно, раз в три месяца, вот уже как два года стали поступать денежные переводы от Ушаковых. Бабушка с дедушкой вначале брезговали принимать их, но со временем примирились. Недавно мама прислала коротенькое письмо, из которого стало известно, что у неё всё неплохо, скучает по дочке, но вернуться пока не может, потому что родила Любочке братика; месяц как они вернулись из Лондона, где у мужа имеются дела, живут в недавно отстроенном собственном доме; её и сыночка строго опекают, уберегая от побега, если же она всё-таки предпримет этот безрассудный шаг, попробовав зажить самостоятельно с двумя детьми на руках, то муж непременно за ней приедет, и это может закончиться страшно, и не только для Любочки, не только… за минувшие два года муж сильно переменился. Но ни о чём тревожном ни слова не было сказано Любочке бабушкой с дедушкой.

В письме не говорилось о том, что муж, так и не найдя покоя, вытянул из Нади адрес «того самого места», перевернувшего их жизнь. Он долго отыскивал тех мужиков. И нашёл. И увидел. Увидел, какие они ничтожные. После этого он не хотел не то, что обсуждать возвращение Любочки, но даже слышать о её существовании. А тех мужиков никто больше не видел. Наде было сказано о постигшей их участи. После этого она стала бояться за свою и Любочкину жизни. Но несмотря на всё это где-то глубоко в душе Надя всё же надеялась, что когда-нибудь прошлое забудется и Любочка, пускай уже взрослой девочкой, но узнает свою ничтожную мать.

Шёл 2005 год.


В назначенный час пятеро детей, в возрасте от четырнадцати до пяти лет, каждый, теша свои сокровенные мысли, молчаливой тесной группкой выдвинулось к намеченному месту.

Мужчины, мужика, Кости, Константина, Боброва, Бобра или обезьянки макаки – для кого как – не было.


Начинался одиннадцатый час вечера. Катя в одиночестве сидела позади своего огорода, в пятидесяти шагах от кукурузного поля, – смотрела на угасающее небо, слушала звуки близкой ночи и размышляла о своём сегодняшнем поведении, о том, что могли подумать о ней мальчики и хорошо ли то, что Костя Бобров пропал из её жизни так же внезапно, как вторгся в неё сутки тому назад. Она не заходила домой. Она не могла сейчас позволить себе встречи с горластой пьяной кучкой людей: с вернувшейся из села матерью, притащившей своего сожителя дядю Серёжу, и поддатой бабушкой. Их приставания ей были омерзительны, но неизбежны, потому что придётся кушать и укладывать спать. Катя сроду ни к кому не просилась на ночлег. Да и к кому проситься кроме Бориски? Но сейчас она не хотела бы видеть и его, не хотела бы оставаться с ним наедине, потому что он… он уже взрослый, – он может распознать то, что её мучило весь день. К тому же, что скажут люди после такой ночёвки девочки в доме мальчика, что взбредёт им в голову? Как объяснить это маме и бабушке? Если бы те лежали вповалку, дрыхли бы в пьяном угаре, а в это время к Кате приставал с гадкими разговорами противный дядя Серёжа, и от этого она ушла бы ночевать к Бориске, тогда ладно, тогда можно, а без этого… Не настолько всё критично дома. Всего лишь надо будет немножечко потерпеть их трёп, кушая, потихоньку пробраться на кровать и постараться забыться сном.

Да, никуда не денешься, нужно идти в дом: просидишь допоздна – нарвёшься на скандал, к тому же – холодает, а она – в лёгком платьице.

В плотно сомкнутых кукурузных рядах послышался звук, похожий на тоненький свист.

Катя огляделась.

Никого.

В том, что это был непременно свист, она была не уверенна. Тем более что в такой поздний час свистеть из кукурузы было некому, а значит, что ей почудилось, показалось от задумчивости.

– Фью-и! – повторился звук.

«Свистят!» – утвердилась в первом предположении девочка. – «Кто-то свистит. И, кажется, правда, из ку… ку-ку-рузы!» – Брови у неё взметнулись, а кожа пошла пупырышками – девочку пробрал озноб. – «Это – он! Это – он!» – панически заколотилось у Кати в голове.

«Чего я радуюсь, глупая?» – подумала девочка, устыдившись своего невольного порыва.

Кате одновременно было и радостно, и страшно. Страх приходил от того, что в эту секунду крепкий и неказистый маленький мужчина находился у самого края поля, в кукурузе. Он смотрит на неё. Он старается привлечь её внимание. Он её приманивает! А возле кукурузы – темно. А в ней…

«О, боже! В ней – совсем темно!»

Страшно.

Ноги трясутся.

Руки трясутся.

Язык не слушается.

Во рту прямо-таки онемело всё.

Свист повторился.

Катя поднялась…

…ступила раз, другой.

Девочка сделала десяток шагов и остановилась, и услышала знакомый голос:

– Поди сюда, девочка. Это я, Костя.

«Он не помнит, как меня зовут? – удивилась и расстроилась Катя. – Дурак!»

Она сделала ещё десяток шагов и встала перед грядой кукурузы на почтительном, как ей показалось, расстоянии.

– Это Вы… Бобров? – неуверенно спросила Катя.

– Да-да, я. Слушай. Я тут немного отходил – погулял, осмотрелся в округе, хотел проверить, как дела и всё такое. А теперь вернулся. Ясно?

– Да, – пискнула девочка, поднимая руки к груди и крутя-ломая пальцы. – Да, – повторила она чуть громче.

– Вы про меня никому не говорили? – строго спросил мужчина.

Кате показалось, что она начала различать его силуэт: он сидит на корточках, поднеся ко рту руки, сложенные рупором.

– Н-нет, – ответила девочка, – никому. Насколько я знаю. Никто никому ничего не говорил.

– Это хорошо. – Голос мужчины приободрился. – Это вы молодцы. Хвалю. Верные данному обещанию ребята. Молодцы!

– С-спасибо, – с запинкой процедила Катя.

– Я пойду назад, в шалаш, – прошептал мужчина. – Вы сегодня ко мне не приходите. Завтра приходите. Хорошо?

– Да.

– Ты поняла, что сегодня не надо приходить? Только завтра. Утречком. Часиков в девять-десять. Если сможете, конечно. А не сможете, тогда – как сможете.

– Хорошо. Завтра, в девять часов, не раньше.

– Вот и умничка. Принесите чего-нибудь пожрать, да побольше. Ну и попить, конечно. А ещё мне до зарезу надо курева. Уж постарайтесь, очень прошу. Всё одно чего, лишь бы покурить было. Умоляю!

– Ладно.

– А теперь ступай. До завтра!

– До завтра.

– И ни гугу! – раздалось в спину Кате.

Она повернулась и всмотрелась в кукурузу, сказала:

– Конечно, я помню.

Она ничего не увидела, – прежний раз ей, верно, померещилось, что она видит, как он сидит на корточках, держа руки возле рта, сложенные рупором. «Показалось…»

– Иди, иди! Чего встала? Не привлекай внимания.

Катя не пошла, Катя побежала, неловко и неказисто вскидывая ноги, придерживая руками платье, путаясь в траве облепленной холодной вечерней росой.


Катя не поняла, можно ли ей сию же минуту рассказать мальчикам о возвращении мужчины.

«У? Можно ли?»

С другой стороны, если он сказал, чтобы они приходили к нему завтра, значит завтра, поутру, ей всё равно надо будет вводить ребят в курс дела. Правильно? Вроде бы так. И кто-то из них может оказаться занятым, кто-то закопошится или засуетится, спеша собрать угощения-подношения, кто-то растеряется, а то и перепугается.

«Как я. Как я», – повторила Катя и опять смутилась, подумав о том, что ей надо снова встречаться с мальчиками, – а они сейчас дома, и не одни, с ними их родители, и не известно, в насколько потребном виде те находятся, и неизведанно, в каком они настроении.

«Остаётся надеяться, что мальчики сидят где-нибудь вместе, – подумала Катя. – Глупая, уже почти одиннадцать. Они наверняка сидят по домам».

Катя прошла через свой огород и выглянула на деревенскую улицу.

Тихо.

Она посмотрела на самосвал у дома Потаповых.

И услышала:

– Би-бииии!

Катя обрадовалась:

«Митька! Митька снова залез в кабину и рулит, крутит баранку. Вот удача! Он всё-всё скажет остальным. Он шустро обежит их и всё скажет».

Лёгкой газелькой подбежала Катя к самосвалу и постучала в дверцу водителя, при этом она широко улыбалась и лучезарно блестела глазами. Она приветливо замахала рукой.

Митя деловито опустил боковое стекло, деловито спросил:

– Чего тебе? Хочешь залезть?

– Не… – Катя цвела. – Мужик нашёлся!

– Что? – Митины глаза сделались обалделыми.

– Мужик, мужик нашёлся! Я сидела за огородом, а он в… из кукурузы засвистел и сказал, что он вернулся, и ждёт нас всех завтра к девяти-десяти часам утра с едой и водой, – выпалила Катя.

– Ух-ты, здорово! – Митя ожесточенно завертел рулевым колесом. – Би-би! – Он изобразил, как жмёт на кругляш в середине руля, и повернулся к Кате, показывая весёлую мордочку, трясущуюся на ухабах, которые уносились под огромные колёса машины.

Катя уже не улыбалась.

Она на него обиделась.

«Какой он глупый. Ничего-то он не понял. Объясняй ему. Нет, чтобы догадаться с полуслова».

– Митька, прекрати. Я к тебе не за этим пришла. Мне уже поздно бегать по ребятам. Там родители у них и всё такое. Сбегай. Пошепчи на ушко, пускай знают и готовятся к девяти часам. Пускай соберут поесть. И он очень просил принести любого курева. Утащат там пускай. Ага?

Митя вцепился в чёрный обруч руля и замер на сиденье водителя.

Митя сорвался с места: он в один миг водворив стекло на прежнее место, соскочил на землю, шибко бухнул дверью, запер её и, сказав: «Ага. Побежал!» – умчался.

«Вот и ладно, вот и славно», – подумала Катя.

Она смело пошла в избу и стоически приняла пытку мамой, бабушкой и дядей Серёжей из села Житнино.

Где-то за печкой стрекотал сверчок.

Самое страшное преступление

Подняться наверх