Читать книгу Бикфордов мир - Андрей Курков - Страница 7

7

Оглавление

За забором скита, высоким частоколом из сосновых бревен, находилось кладбище. Уже больше двух столетий считалось оно священным: через месяц после смерти любого старовера, пусть даже грудного дитяти, сюда приходили все во главе со старейшиной и проверяли: пустил ли корни, пророс ли деревянный крест над свежей могилой. Если пророс – значит, в него перешли святые силы умершего. Если же не принялся крест на могиле и помертвело дерево, то больше за этой могилой не ухаживали. Среди проросших крестов была одна дикая груша, исковерканный ствол которой и раньше с трудом напоминал форму креста. Прорастал он во время дождей, которые пригнули его к земле так, что в конце концов он уже не стоял, а лежал на могиле и так плашмя корни пустил, а новый ствол стал подниматься неровно. Когда-то детишки пробирались сюда за дичками. Старшие ругали и пороли их за это нещадно, но потом кто-то сказал, что если крест пророс, то злых сил бояться нечего. Святая груша не может не дать святых плодов. После этого каждой осенью ребятам было раздолье. Однако омрачало многих то, что никто не мог вспомнить, кого похоронили под грушевым крестом. Хоть и недавно это было, но у всех словно память отшибло. Пытались посмотреть, кто за последнее время умирал и где кого хоронили. Так, на удивление, у каждого умершего была своя могила и свой крест, а кто лежал под грушей – так и не поняли.

С тех пор минуло немало лет и жизней, и остались в скиту лишь Иван Тимофеич Корнягин и трое его сыновей. Жили раздельно, но работали вместе. Иван Тимофеич был старейшиной, а стало быть, духовным отцом своим сыновьям. С того дня, как похоронил он свою жену, стал все чаще закрываться по вечерам в часовенке и думать. Сыновья знали, что с отцом происходит что-то странное, но спросить его об этом не решались.

В весеннее воскресенье Иван Тимофеич объявил сыновьям, собравшимся в часовне для молитвы, о том, что отныне он не позволяет им обращаться к Господу до тех пор, пока он самолично не перепишет учение.

– Зачем? – удивился старший сын Владимир. – Ведь учению тысячи лет!

– Может, и не в учении дело, – согласился отец. – Но я в ответе пред небом за вас. Будущего у нас здесь не будет, а одним прошлым не проживешь, хотя частию его стать возможно. Одним словом, надо будет уходить отсюда. Здесь у вас не будет детей, как нет и жен. Кладбище разрослось, а теплых домов осталось только четыре, и в каждом из них по одному человеку…

– А куда идти? Разве есть где рядом люди? – спросил средний, Николай.

– Когда ваш прадед привел сюда людей, вокруг на сотни верст не было никакого жилья. Но с тех пор прошло много времени. Может, кто-нибудь еще пришел и привел за собой невдалеке отсюда? Нам надо искать. Не знаю, отчего наши беды… Но теперь по воскресеньям мы станем трудиться во славу Господню, будем строить колокол.

– Из чего, как? – подал голос младший сын Андрей.

– Да ведь нет ни серебра, ни меди… – добавил Николай.

– Я думал об этом, – кивнул отец. – Нам нужно новое учение и новый колокол. Колокол, который будет звучать даже тогда, когда мы уйдем отсюда.

Сыновья чувствовали себя неловко, первый раз ведя такие разговоры в часовне, первый раз слушая не проповедь отца, стоящего перед иконостасом, а его странные, непонятные мысли. Владимир перевел взгляд с Ивана Тимофеича на лик Иисуса, и стало ему стыдно за отца своего перед Господом, но промолчал он.

– Я придумал такой колокол… – продолжал Иван Тимофеич, – а если вы думаете, что я не смогу переписать учение…

Сыновья молчали.

– Колокол начнем делать сегодня. Из старого кедра, что упал прошлой зимой рядом с воротами.

– Деревянный?! – вырвалось у Андрея, и он засомневался, что отец их в здравом уме.

– Да, деревянный, – подтвердил Иван Тимофеич. – Но скажите сперва: пойдете ли со мной?

После минутного молчания Владимир кивнул. Андрей и Николай кивнули следом.

– После того, как наш колокол зазвучит, Господь пошлет нам знамение и укажет путь отсюда. – Иван Тимофеич отошел от иконостаса, чуть помедлил и неожиданно быстро вышел из часовни.

Кедр, упавший минувшей зимой, был шириной в три человеческих обхвата. Взяв пилу и топоры, последние жители скита принялись за работу. Отец давал указания, сыновья работали молча. Перед закатом разом взглянули на солнце, перекрестились и вошли в ворота скита. Сыновья пребывали в смущении и даже друг на друга не смотрели. Так молча и разошлись по своим срубам. Только отец выглядел уверенно, твердой походкой шагая к дому. Он давно мечтал об этом дне – и он наступил. Наступило и окончилось первое в его жизни и в жизни его детей рабочее воскресенье. Значит, сломалась испоконвечная традиция и заповедь, а значит, можно ломать и дальше, и тогда они найдут свой путь к Господу и получат его благословение на всю дальнейшую жизнь. Ведь если бы древнее учение было верно, то давно бы уже на земле возникло царство Божее и не творилось бы столько зла, и не пришлось бы его деду уводить за собой в тайгу единоверцев, преследуемых плутами-священнослужителями, служившими прежде всего себе, а уж потом Господу.

Владимир, придя домой, стал на колени перед иконой Богородицы и протянул к ней руки, показал ей ладони. Взгляд Богородицы был добрым, но смотрела она куда-то дальше, сквозь Владимира, и он, сам внимательно осмотрев ладони, поднялся с колен. Ощущения греха не было, как, может быть, не было и самого греха.

Будние дни принесли будние хлопоты, а следующее воскресенье снова собрало их у широкого кедрового чурбана. Отец объяснил сыновьям, какую форму придать колоколу, и работа вновь продолжалась до предзакатного солнца. Когда оно, багровое, опустилось за далекие деревья, все уже входили в свои дома. Николай удивился тому, как быстро он привык к буднему воскресенью. Иван Тимофеич радовался, что работа движется и скоро зазвучит в сердце тайги новый колокол, взывающий к Богу.

Сыновья по вечерам задумывались о том, как будет звенеть деревянный колокол, и не могли себе этого представить. Отца об этом не спрашивали. Вдруг подумает, что они сомневаются: а зазвучит ли колокол вообще. Сомневаться в его словах и делах нельзя было. Надо было ждать. И они терпеливо ждали.

Колокол под руководством Ивана Тимофеича приобрел форму и стал похож на огромную деревянную улитку высотой в человеческий рост.

Пришло еще одно воскресенье, и Иван Тимофеич послал сыновей в тайгу: пусть делают, что хотят, – охотятся, грибы собирают, но чтобы до заката в скиту не появлялись.

Оставшись один, Иван Тимофеич присел у деревянной улитки.

Поточил точильным камнем острие топора. Встал, опрокинул будущий колокол на бок и, примерившись, стал вырубать в днище выемку.

Работал медленно и аккуратно, почти без размаха. Закончил, когда рука уходила в дупло почти по локоть. Дальше топор был уже без надобности. Иван Тимофеич передохнул недолго, потом собрал хворост и зажег костер рядом с будущим колоколом. Присел погреться и залюбовался огненным узором горящего древесного мха. Огонь мелкими искорками торопливо бегал по сине-зеленой мшистой коре, не спеша приниматься за сухое дерево.

«Ишь ты, – подумал старик. – Огонь и тот вкус знает, сперва съедает самое красивое».

Приблизилось полуденное время. Иван Тимофеич сходил в дом и принес несколько картошин, после чего разделил огонь на два костра. Слизав огненным языком мох, пламя взялось за дерево, и вскоре оба костра полыхали жаром. Тогда Иван Тимофеич растормошил один костер, перебросил горящие ветки во второй, а в оставшийся жар бросил картошку. Пускай печется. Сам же снова поднялся и возвратился к своему дому.

Вернулся с сапой в руке и положил ее ржавое жало в огонь. Когда оно раскраснелось – сунул его в вырубленное дупло. Дерево жалобно зашипело и поддалось силе раскаленного железа. Иван Тимофеич снова бросил сапу в огонь.

Работа продвигалась. На душе у старика стало как-то особенно хорошо. Он радовался огню, который помогал выжигать раструб колокола, радовался, как ребенок, и от этого работал задорно и так же задорно перебрасывал с ладони на ладонь вытащенную из второго кострища картошку, дул на нее, разламывал и ел. Время шло быстро и радостно. К вечеру в дупло уходила вся сапа с рукояткой. На том Иван Тимофеич остановился и ушел в дом ожидать сыновей. А костер, догорая, пытался осветить выжженное дупло.

Дома Иван Тимофеич уселся на лавку у окна, и на смену радости пришла усталость, усталость не одного дня, а всей прожитой жизни. Он посмотрел на небо и подумал о своей душе, которой скоро придет время вознестись туда же вверх, к Господу, к звездам. И подумал он еще о том, что будет его душе холодно зимой в ночном небе, ведь она – не тело и одеть ее не во что. Глаза закрылись, и думы Ивана Тимофеича перебрались в сон, где он продолжил смотреть в ночное небо и видеть холодные звезды.

Сыновья, побродив весь день по окрестной тайге, возвратились к скиту. Остановились у догорающего костра и осмотрели выжженное дупло. Там же молча присели. Старший, Владимир, подбросил хворосту и огонь ожил, потеснив вечерний сумрак. Осветил бородатые лица, заплясал по ним бликами. Треском прогнал тишину.

– Значит, скоро уходить нам… – нарушил молчание средний брат Николай.

– Значит, скоро… – кивнул Владимир.

– Была бы тропа, я б давно ушел! – скороговоркой проговорил Андрей.

Владимир и Николай посмотрели на младшего брата как на младшего.

– Ты словно и не здесь родился, – сказал с укором Владимир.

– Нет такой заповеди, чтобы смерть ждать там, где родился, – ответил Андрей.

Братья посмотрели на него твердо, словно хотели изменить в нем что-то силою взглядов своих. Младший брат взгляды их выдержал.

– А вы не хотите уходить? – спросил их Андрей после молчаливых переглядок.

– Хотим, – ответил Владимир. – Но не говорим об этом. Родину, коли даже покидаешь ее, нельзя не жалеть…

– А отец наш хочет уходить? – снова спросил Андрей.

– Отец жив, – поднял взгляд от огня Николай, – и его деяния – воля его и Господа…

Разговор не вязался, и если бы не было костра, оставленного Иваном Тимофеичем, то ничто б не заставило братьев собраться вместе и задуматься о желаниях друг друга в этот летний вечер. Но костер был, и тепло его объединяло братьев сильнее, чем ощущение кровного родства. И не потому так было, что не любили они друг друга. Нет, наоборот, они боялись потерять эту любовь. Они знали, что рано или поздно им предстоит дорога. Они отправятся на поиски людей и, найдя их, возможно, потеряют друг друга, растворившись в мирской жизни, в суете человеческого многоголосья. А не от этого ли многоголосья уводили свои семьи в тайгу их предки? Не от того ли они бежали, к чему сейчас братья стремились? Вопросы мучали братьев, просились на язык, хотели зазвучать этим вечером, но крепко сцепили братья зубы и ни один из них не поделился своими сомнениями, будто и не было никаких сомнений, а только твердая вера в Провидение.

Так сидели они долго, слушая треск костра и крики ночных птиц. Сидели и думали. И даже захотев спать, зевали, но не уходили, ожидая, когда потухнет костер, и в то же время подбрасывая в него веток. Под утро собранный хворост закончился, и огонь стал затухать. Братья поднялись и вошли в скит, в ворота, которые никогда не запирались.


Неделю спустя, воскресным утром Иван Тимофеич сказал сыновьям, что колокол готов и надобно его поднимать.

Сыновья осмотрели еще раз деревянную улитку.

– Куда же его поднимать? Колокольня давно рухнула, – задумался вслух Николай.

– А языка-то в нем нет! – удивился Андрей.

– И не должно быть, – ответил младшему сыну Иван Тимофеич. – Это тебе не бронза, что зазвенит от любой руки, потянувшей за веревку.

– А как же он?.. – спросил Андрей, глядя на отца.

– Это гудоколокол, – сказал отец. – Поднимем его туда, к ветру, и от ветра же он загудит. И ни одна рука грешная его не коснется. Ни одна! И ни один человек не сможет заставить его звучать, а только ветер, потому как в ветре больше Господа, чем в человеке…

И отец осмотрел старые кедры, уносящие свои кроны в небо рядом со скитом. Особо понравился ему один ствол с по-ежьи торчащими от земли вверх сучками.

– Вот наша колокольня! – похлопал Иван Тимофеич ладонью по кедру. – Андрей, принеси-ка смольной веревки сколько есть мотков, а ты, Николай, разыщи крюк железный от бороны и сюда неси.

Младший и средний братья пошли в скит, а у деревянного колокола остались Иван Тимофеич и Владимир.

– Перед тем, как уходить станем, – заговорил отец, – надо будет могилы убрать и полить, коли дождей не будет.

– Ведь давно уже не убирали… – согласился старший сын.

– Я убирал, – признался отец.

– А уйдем – так зарастет все, – с сожалением качнул головой Владимир.

Отец хотел что-то ответить, но, набрав в грудь воздуха, выдохнул его тяжко при виде младшего сына, принесшего три мотка веревки.

– Свяжи их меж собой крепко и полезай на верхушку, перекинь через толстый сук, – распорядился Иван Тимофеич.

Андрей занялся узлами, а тут и Николай подоспел со здоровым ржавым крюком. Вбили его обухом топора в верхушку колокола, продели несколько раз сквозь крюк конец веревки и туго завязали.

А Андрей тем временем уже карабкался по сучковатой лестнице к верхушке кедра. Длины черной смольной веревки хватило не только до верхушки добраться, но и вниз опуститься. Владимир схватил второй конец веревки, опустившийся с дерева, натянул его, отойдя на два шага назад, и так стоял, ожидая, когда брат вниз слезет.

– Ну, благослови нас Господь! – выдохнул Иван Тимофеич и тоже взялся за веревку.

Так они вчетвером, ухватившись за один конец, потянули веревку на себя, и сдвинулся с места деревянный колокол, подполз сперва поближе к кедру, оставив на земле широкие царапины, а потом стал медленно подниматься вверх. С тяжким напряжением, с дрожью в мускулах работали Иван Тимофеич и трое его сыновей, перехватывая царапающуюся смольную веревку, но видели они, что с каждым усилием все выше взмывает гудоколокол и все меньше остается до вершины, и еще сильнее напрягались они, спеша возрадоваться окончанию богоугодного дела.

Но дело вдруг остановилось, когда гудоколокол уперся в один из длинных сучков, что был недалеко от кроны. И полез тогда вверх Николай, чтобы помочь колоколу повыше забраться. И еще тяжелее стало втроем удерживать деревянную улитку колокола Ивану Тимофеичу и двум его сыновьям. Но силы у них хватало, и дождались они, пока Николай очистил путь колокола к небу и вернулся к ним, чтобы могли они снова вчетвером потянуть на себя черную толстую веревку.

– Стой! Хватит! Дошел, кажись, – скомандовал хриплым от напряжения голосом Иван Тимофеич, всматриваясь зорко в крону дерева. – Теперь надо закрутить веревку вокруг ствола навечно…

Так Иван Тимофеич и Владимир держали натянутую веревку уже у дерева, а Николай с Андреем обкручивали ее конец вокруг ствола, завязывая многие узлы.

Вскоре отпустили веревку отец и старший сын, и тетивой лука метнулась она к дереву, отчего посыпалась на землю содранная кора. Замерли отец и сыновья, вглядываясь вверх и ожидая услышать звук. Но было тихо, ветер не шептался с кронами, и мир клонился к вечеру.

У всех болели руки, но сильнее боли была гордость за сделанное, гордость за вознесенный их руками к небу колокол, который хоть и молчит пока, но обязательно загудит и призовет Господа указать им путь, указать им выход к людям, не ждущим их, но могущим помочь, принять и понять их. А если даже не поймут их люди, но хотя бы примут, если даже примут только для того, чтобы отдать за братьев своих дочерей, – все равно не будет поздно увести свои будущие семьи снова в тайгу и построить новый скит, чтобы жить в единой вере, в единой радости и, когда приходит время, в единой скорби. Ведь разделенная скорбь легче проходит, как и разделенная радость громче звучит и длится дольше.

Долго стояли они под кедром в ожидании ветра, но время вслед за солнцем уходило в закатную сторону, и даже таежная жизнь затихала, приближаясь к ночи. Нерушимая тишь затаила дыхание людей, и стояли они в каменном оцепенении, подняв глаза к небу и рассматривая на его темно-синем фоне дело рук своих.

Солнце спряталось, но по его следам на небо забиралась неторопливая круглая луна, и было ясно, что наступает ночь. Где-то недалеко завыл пронзительным воем волк. Криком ответили ему ночные птицы. Андрей, опустив голову, заметил ежика, бегущего в открытые ворота скита.

– Не надо так ждать… – выдохнул Иван Тимофеич. – Зазвучит – сразу услышим. А ветра, должно быть, не будет ночью – вон экая яркая луна там…

И вернулись они по своим домам. Иван Тимофеич сел на лавку у окна, по привычке глянул в небо – и тут голова его закружилась. Горечь подкатила к горлу. Руками он схватился за живот, откуда рвалась наружу резкая незнакомая боль.

– Неужто надорвался! – прошептал Иван Тимофеич, осев на лавку и поджав под себя ноги. – Неужто…

И послышался ему звук, протяжный и зовущий, но не было сил ни встать, ни глаза открыть.

Так же встрепенулись от звука братья, но, прислушавшись, успокоились – снова выл волк, видно, не давала покоя его душе такая яркая и низкая луна.

Утром Иван Тимофеич проснулся и почувствовал, что за ночь лет десять прожил. Руки тряслись, назойливо болел живот. Страшно ему стало от того, что увидят сыновья отца своего таким разбитым, словно он в лапах у медведя побывал. Поднялся он с лавки и вышел на порог дома. Присел на ступеньку деревянную и замер. И ничего не услышал он, кроме тишины, подобной той, что звучала прошлым вечером, пока не прогнал ее волчий вой.

И задумался Иван Тимофеич. Задумался о том, что не нужна тишина в этом мире. Ведь наверняка она была и до того, как мир был создан Господом. И если мир пришел на смену тишине, то не должно быть ей места в природе. Не зря же есть разные птицы для дня и ночи, и разные звери есть для каждого времени суток, и все они издают звуки, все они наполняют землю ощущением жизни. Кричат, шипят, воют, поют, лают… К чему же эти молчания природы? Ведь не спит она. Ведь все вокруг, как и земля сама, находится в постоянном движении, в постоянном дыхании. И все же приходят они, эти молчания природы, и жутко становится на душе, и не хочется, но все равно о смерти задумываешься, хотя и там, на том краю, первый шаг от жизни к смерти не проходит в тишине. Какой в ней смысл?! А и то может быть, что появляется она вопреки воле Господа и сотворена противниками жизни…

А солнце поднималось над этой тишиной так же беззвучно, и было оно еще слабым, не ярким, а словно воском покрытым. И даже не сощурился Иван Тимофеич, глядя на него, но не думая о нем. Снова поднялось светило, снова утро, все будет снова и снова, и что бы ни происходило внизу, на тверди земной, всегда придет час рассвета, и поднимется оно и осветит происходящее, никак не влияя на него, а только разбивая поверхность на свет и тень. И то, что в тени останется, никто не заметит. И мимо пройдет. Ведь тень – это как бы крест, который солнце поставило на чем-то. А попробуй лишить росток земной солнечного света, наведи на него тень – и все. Вспять вернется он в землю. Как все живое возвращается, перегорев жизнью и устав от нее. Но возвращение – это тоже движение, и не может оно быть неслышным, беззвучным, как тишина. Не должно быть.

А солнце поднималось над этой тишиной, над тайгой, над земной жизнью. И звук этой жизни неожиданно ворвался в уши Ивана Тимофеича пеньем птиц, треском и шорохами леса. И снова взглянул он на светило – и тут же сощурился. Словно растопился воск и полилось вниз солнечное сияние, ошпаривая своими кипящими лучами глаза смотрящих вверх и травы, верхушки деревьев и мох на мертвых стволах. Может, не было этого молчания природы, может, и не было тишины? Просто не слушал он жизнь, прислушиваясь только к своим мыслям и сомнениям, к своим дрожащим рукам, к своим болям. И заглушили эти внутренние звуки весь живой мир, и показалось ему все живое вокруг мертвым, а все движение, происходящее вне его, – тишиной. Так бывает, когда ждешь услышать себя более, чем жизнь. Когда жизнь кажется чем-то отдельным от тебя, не имеющим к тебе никакого отношения. Так бывает, когда, не сощурившись, глядишь на солнце и думаешь о силе своего взгляда.

А солнце тем временем восходит, разделяя мир на свет и тень.

Когда солнце поднялось на небо, вниз на землю опустился ветер. Опустился и принялся ерошить травы и кусты, раскачивать кедры и лиственницы. Он подхватывал прыгающих белок и помогал им долетать до ветвей соседнего дерева. Он игрался, меняя направление, смешивая прогревшийся воздух с прохладным, выталкивая его из тени прямо на солнечные лучи, в свете которых он терял свою мифическую прозрачность и становился наполненным миллиардами копошащихся пылинок. Играясь, ветер проходился гребнем по кронам, которые от его прикосновений роняли на землю ослабленные и высохшие ветки.

И зазвучал колокол. Словно завопил попавший в него, как в ловушку, ветер. Содрогнулось от этого звучания все живое, способное слышать. Притихли птицы и звери, и на мгновение застыло на месте солнце, не добравшееся еще до зенита.

А гудоколокол не умолкал, и в гудении своем собрал он все звуки живого отчаяния и одиночества, соединив вой волка с воем собаки, зимнюю вьюгу с плачем ребенка. И разлился над окрестной тайгой этот звук прорвавшегося одиночества, боли, ветра, пойманного в ловушку. И все-таки боли, поднявшейся высоко вверх, высоко в небо над всей тайгой, над всей страной, над всем миром.

С кедра, на котором висел гудоколокол, сбежала вниз белка, раздумав прыгать на соседнее дерево, и посыпалась за ней следом крошка коры, сцарапанная ее острыми когтями. А рядом закричала птица и, испугавшись того, что не услышала она своего крика, захлопала крыльями и полетела, петляя между стволами и боясь подняться над кронами деревьев, где звучание гудоколокола было громче и отчаянней.

Иван Тимофеич соединил ладони свои, пытаясь сдержать дрожание рук, и слушал колокол. Губы его шевелились, проговаривая молитву и выдыхая боль. Себя он не слышал и не думал о себе более. Природа возвратила его себе, сделав частью всего живого, объединив все живое гнетущим звучанием гудоколокола. Замерли, каждый у своего дома, сыновья Ивана Тимофеича. Стояли там, где услышали колокол. Стояли и слушали, не двигаясь. Слушали и наполнялись его звучанием, а через его звучание – отчаянием и болью. И хотелось им бежать от этого места, от этого страшного звука, во власти которого они чувствовали себя безропотными и покорными рабами. И хотели они бежать, но стояли не двигаясь. А звучание опускалось вниз, проливалось на землю и топило ямки и выбоины, заполняя сначала их, а потом поднимаясь все выше и выше, как поднимается вода в половодье. А звук все льется и льется вниз, и они, люди, стоят уже по пояс в этом вое, и чем выше он поднимается, чем ближе к ушам их – тем нестерпимее им слушать его.

Не смог дольше сидеть на крыльце Иван Тимофеич. Собрал силы и вернулся в дом, заперев за собою двери. Сел на лавку. И здесь было слышимо звучание гудоколокола, но не так громко, не так нестерпимо. Закрыл уши ладонями. И глаза закрыл, но так и не услышал свои мысли, не ощутил себя, словно и изнутри уже наполнился звучанием колокола.

А ветер, уставший от ловушки, обмяк, замедлился, и стал затихать колокол.

Очнулись братья, ожили, когда гудоколокол едва звучал. Ожили они, посмотрели напряженно вверх, на крону кедра-колокольни, и взгляд их прошел сквозь крону, ушел дальше в небо, где наткнулся на черное облако, маленькое, необычное, похожее на огромного небесного сома и цветом, и формой.

– Знамение! – вырвалось у Владимира.

Побежали братья к дому отца своего. Поднялся он с лавки, вышел на порог. Рука старшего сына увела его взгляд высоко в небо, где увидел Иван Тимофеич нечто плывущее черное.

А в небе спокойно и мирно плыл черный дирижабль. Он летел над тайгой в кудаугодном направлении. В гондоле дирижабля никого не было, хотя посредине ее и стояла табуретка, на полу валялся мелкий мусор, а в углу находилась большая картонная коробка, вмещавшая больше тысячи пачек сигарет «Друг».

– Нет, – помолчав, ответил Иван Тимофеич. – Знамение не бывает черным… Оно – свет. Как в Писании есть «радуга в облаке…»

– А что же это? – спросил Андрей.

Задумался снова Иван Тимофеич, а черное облако между тем ушло из видимости, оставив увидевших его в смутном непонимании.

– Не знаю, – признался отец. – Может, дело рук природы или иных сил…

– Но иных, кроме сил Господа, не бывает! – напряженно выдохнул Андрей и заглянул отцу в глаза.

Иван Тимофеич пожал плечами.

– Может, дело рук времени, иного времени… – почти прошептал он, проведя ладонью по лбу. – Я ведь сбился с него, со времени… Давно сбился. И воскресенье у нас – только седьмой день по счету…

А гудоколокол звучал протяжно и негромко, и стала снова слышимой на фоне его жизнь тайги. Ветер пробегал по травам, едва касаясь их, кружился на одном месте, замирал.

– Завтра снова седьмой день… – произнес Владимир и вопросительно глянул на отца.

Иван Тимофеич кивнул.

– Будем ждать знамения.


И утром, и днем, и ночью выходили братья во двор и смотрели во все стороны, но тщетно.

Иван Тимофеич из дому не выходил. Хворал. Впервые лавка казалась слишком жесткой для спины, но лечь в кровать, в которой спали они раньше с женой, не хотел. Боялся, что с кровати ему уже не встать. Под вечер шестого дня услышал чей-то громкий крик. Выглянув в окошко, никого не увидел. Вышел во двор.

Колокол гудел негромко и монотонно, будто устал.

– Эй, есть кто? – снова закричал кто-то со стороны ворот.

Иван Тимофеич торопливо зашагал на голос, на первый незнакомый голос, услышанный в своей жизни. «Кто же это сюда?» – взбудораженно думал он.

– Да есть здесь кто? – снова вопросил голос, на этот раз уже тише и, казалось, испуганно.

Подойдя к воротам, Иван Тимофеич остановился. Рядом с ним остановились Владимир и Андрей, минутой позже подбежал Николай.

Перед ними стоял невысокого роста немолодой человечек в военной форме. Перед ним – тачка на одном деревянном колесе, а на ней какие-то круглые плоские предметы и мешок.

– Хозяева? – спросил он и сделал шаг в сторону от тачки.

Иван Тимофеич заметил, что у незнакомца одна нога деревянная.

– Что это за село? Как называется? – спросил незнакомец.

– Никак, – ответил Иван Тимофеич. – Скит это.

– Сектанты, что ли? – нахмурился пришлый.

– Христиане, – ответил Иван Тимофеич. – А вы-то кем будете?

– Инвалидом буду. По фамилии – Кортецкий, – гордо отрекомендовался человек в военной форме. – А вы почему не на войне?

Сыновья недоуменно посмотрели на отца.

– С кем? – удивленно спросил Иван Тимофеич.

– Ну как же, у Родины столько врагов: фашисты, японцы, финны. Вся страна воюет…

– Сейчас?! – вырвалось у Андрея.

– Да… – оторопело ответил инвалид. – А вы что, не знаете?

– Мы уж давно от мира удалились… – пояснил Иван Тимофеич. – Какая хоть там власть сейчас?

– Какая-какая… – заторможенно забубнил Кортецкий, глядя на свою деревянную ногу.

– Не, ну какая же… – не унимался Иван Тимофеич. – Если те, что раньше были…

– Когда любишь Родину – власть не имеет значения! – твердо отрубил инвалид. – Я, может, тоже власть не люблю, но ради Родины сюда вот забрался! Эти штуки притащил, чтоб все знали, какая она, правда, сегодня… – и он кивнул на тележку.

– А что это? – поинтересовался Андрей.

– Посторонись, секта! – незлобиво буркнул Кортецкий и, взявшись за тачку, принялся толкать ее в ворота.

Иван Тимофеич и сыновья посторонились.

Инвалид, бойко орудуя деревянной ногой, протолкал тачку до первого дома, там остановился и оглянулся на местных жителей.

– Что встали! – крикнул он. – Идите сюда, дорогу покажете!

Иван Тимофеич медленно направился к пришлому.

– Куда тебе дорогу? Нету здесь никаких дорог! – сердито ответил Иван Тимофеич.

– В тайге нету, это мне известно… Не об том я. Где тут у вас центральное место?

– А зачем вам? – спросил Владимир.

– Та штуку одну присобачить… – инвалид исподлобья осмотрел дома.

– Нет у нас такого места, – ответил Иван Тимофеич.

– Врешь! – не поверил инвалид. – Где культовое здание?

– Какое?

– Церква! – объяснил иными словами Кортецкий.

– Там, – показал рукой Иван Тимофеич.

– Пошли, христиане! – скомандовал пришлый.

И они направились к часовне, до которой было шагов тридцать. Инвалид толкал тачку. Рядом с ним шел Андрей, рассматривая незнакомые круглые предметы, похожие на черные миски.

– А что это тут у вас воет? – на ходу спросил инвалид.

– Колокол, – ответил Андрей.

Инвалид тяжело вздохнул и недовольно мотнул головой, молча удивляясь.

Подошли к часовне. Иван Тимофеич, кося одним глазом на Кортецкого, отпер дверь. Инвалид взял с тачки одну круглую штуковину и залез внутрь. Тут Иван Тимофеич заметил, что за штуковиной этой потянулась какая-то тонкая веревка.

Все зашли в часовню. Инвалид пристально осматривался. Остальные так же пристально следили за ним.

– Повезло вам вообще-то, – проговорил он. – Будь вы где поближе к Родине – взорвали б вам давно все это христианство. У нас на борьбу с опиумом динамиту не жалеют. Ладно. Дайте с тачки молоток! И свечу зажгите.

– Мы свечи зря не жжем, и спички попусту не тратим. Они еще прадедовские.


Андрей выскочил за молотком.

– Вот! – Кортецкий протянул коробок Ивану Тимофеичу.

Тот зажег свечу и осветил часовню.

Инвалид подошел к середине иконостаса, вытащил из кармана гимнастерки гвоздь и заколотил его на половину в деревянного распятого Христа. А после нацепил на гвоздь круглую штуковину.

– Ну вот, – удовлетворенно выдохнул он. – Теперь и вы услышите голос Родины… а то сидят в тайге, а там миллионы помирают на фронтах…

– А как оно называется? – спросил Андрей, показывая взглядом на круглую штуковину.

– «Сковородка» – по-простому, а так – радио, – объяснил инвалид. – Сегодня поздновато уже, а завтра заговорит, ей-богу, заговорит! Будете слушать, секта!

И Кортецкий обвел местных жителей колючим презирающим взглядом; только на Андрее его взгляд потеплел.

– Ну все, я у вас тут же переночую, а рано утром дальше уйду.

– Располагайся, божий человек, – Иван Тимофеич закивал и вышел из часовни.

За окошком в наступившей темноте гудел колокол, но была слышима и жизнь. Кричали птицы.

Инвалид, оставшись один в часовне, расстелил под иконостасом шинель и улегся на нее. Уже лежа, он чиркнул спичкой, и она, загоревшись, осветила все внутренности тесной маленькой часовенки. Окинув еще раз быстрым взглядом стены, Кортецкий поморщился и задул спичку. Закрыл глаза, но тут услышал скрип двери.

– Кто там?! – испуганно дернулся он, увидев в открытом проеме двери желтую половинку луны.

– Я это, – ответил тихий голос.

– Я – кто? – настороженно переспросил инвалид.

– Андрей.

– Ты чего пришел? – Кортецкий приподнялся на локтях.

– Спросить.

– Ну?

– А правда, что Родина в беде? – дрожащим голосом спросил Андрей.

– Да-а, – протянул инвалид. – В очень большой беде, везде война, фронт, а где нет фронта – там от голода мрут. Плохо.

– А Москва?!

– Ну, в Москве не мрут, конечно, но и там плохо. В окружении она. Я вот за Родину ногу отдал. А теперь последние силы отдаю…

– А утром вы куда?

– Дальше. У меня еще три «сковородки», присобачу их где-нибудь у людей, которые ничего не знают, и назад буду двигать.

– А можно с вами пойти? – голос Андрея задрожал.

– А тебя твои сектанты не прибьют, если словят?

– А мы до рассвета, я знаю, как к речке выйти, а ни отец, ни братья этого пути не ведают.

– К речке – это хорошо… Но если пойдешь, надо будет тебе меня слушаться…

– Буду, – пообещал Андрей.

– Ну вот, тогда первый приказ: всю ночь стеречь тачку, а перед рассветом разбудишь меня и тронемся.

– Хорошо, – кивнул Андрей.

– Не-е, – перебил его инвалид. – По-военному надо отвечать: «Слушаюсь!»

– Слушаюсь, – прошептал Андрей.

– Хорошо, иди.

Андрей тихонько запер за собой дверь и сел возле тачки, облокотившись о крыльцо часовни. Сверху светили звезды и гудел гудоколокол.

Андрей улыбнулся. Пока отец и братья дождутся знамения, он будет уже далеко.

Спать не хотелось. Всю ночь наблюдал он за небом, и показалось ему, что звезды движутся вслед за луной. А когда предлучи еще не показавшегося солнца разогнали мрак, Андрей живо поднялся на ноги, зашел в часовню и, помолившись, разбудил инвалида.

– Как там нас утро встречает? – Кортецкий заерзал, приходя в движение.

– Хорошо, – ответил Андрей.

Инвалид встал, скрутил шинель, и они вышли. Остановились у тачки, где инвалид сунул шинель в мешок.

– Теперь ты будешь катить ее, – сказал он. – Тот, кто приходит позже, становится младшим по званию.

Андрей кивнул, взялся за две расходящиеся деревянные ручки и направил тачку к воротам. Инвалид зашагал рядом, озираясь на солнце и улыбаясь сдержанной радостью. Выйдя за ворота, они на минутку остановились. Андрей поклонился скиту, а инвалид обвел постройки ехидным взглядом.

– Давай быстрее, а то здесь и останешься! – поторопил он Андрея.


Единственное колесо тачки поскрипывало жалобно, наезжая на ветки, опавшие с крон. Андрей спешил, старался, хотя бессонная ночь уже давала о себе знать. И исчезло куда-то звучание колокола, к которому, казалось, он уже привык, как к чему-то неизбежному и постоянному, как небо. А может, просто бессонная ночь отлучила его временно от слуха, и не успел он обернуться на кедр-колокольню, надеясь, что в последний раз, как услышал недовольное бурчание инвалида:

– Гудит, проклятый!

Андрей глянул на Кортецкого испуганно и тут же возвратил свой взгляд на тачку. И сам услышал гудоколокол, воющий протяжно и негромко. И пропало желание обернуться и посмотреть напоследок вверх.


Утром Владимир и Николай разбудили отца.

– Андрей ушел, – сказал Владимир. – Я видел их.

– И не остановил?! – спросил Иван Тимофеич, поднимаясь с лавки.

– Нет.

– Да, – кивнул отец. – Не надо было. А вы? Не хотели с ним?

– Мы будем ждать знамения, – твердо произнес Николай и опустил голову. – Зная лишь полдороги, не дойдешь до ее конца.

– Да, – Иван Тимофеич сцепил ладони. – А ведь он звучит. Звучит! – и глаза его загорелись. – Главное, верить, верить и ждать. Терпеливым все отблагодарится. Ведь звучит он?

Братья кивнули.

Иван Тимофеич встал.

– Какой сегодня день?

– Третий, – ответил Николай.

– Третий?! – повторил сам себе отец. – И был вечер, и было утро, день третий… И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов… Не буду я переписывать учение. Каждый волен изменять только им самим написанное.

И вышел Иван Тимофеич на крыльцо, вдохнул утреннего воздуха. Вдохнул свежести и звуков. Почувствовал тепло солнца и подумал о своем младшем сыне, пожелал ему небесконечного пути.

Зайдя в часовню, отец и его сыновья оставили дверь отпертой, чтобы впустить внутрь солнечные лучи. Лучи осветили нижний ряд иконостаса и ноги распятого Христа. И зазвучал в часовне тройственный шепот, а когда затих, вместо тишины воцарилось звучание гудоколокола, и долго еще не вставали с колен молящиеся, слушая это звучание и наполняясь им.

Вышли они из часовни, но дверь не закрыли.

А лучи солнца опустились, сползли с иконостаса и освещали теперь деревянный настил пола. Ожила, зашипела вдруг черная «сковородка», прибитая инвалидом к распятию, и строгий далекий голос заговорил размеренно, оставляя между словами длинные пространства-паузы: «Передаем сводку Совинформбюро. Прослушайте сигналы точного времени: в Москве, Ленинграде, Киеве – 1945 год, лето, в Перми, Норильске, Магнитогорске – 1943 год, лето, в Усть-Илиме, Воркуте, Анадыре – 1939 год, осень. Сообщение для Перми, Норильска, Магнитогорска и районов Восточной Сибири: после тяжелых продолжительных боев советские войска оставили Крым, враг понес серьезные потери в живой силе и технике…»

Словно заметив, что в часовне никого нет и никто не слушает этот далекий голос, «сковородка», издав какой-то кашляющий звук, замолчала.

Настал вечер.

На краю неба проклюнулась первая, еще тусклая из-за неполной темноты звезда. Где-то рядом заухал, проснувшись, филин. Пришло время просыпаться спавшему и засыпать бодрствовавшему. И вдруг в том месте, где только-только было красное солнце, поднялся яркий столб света, как бы защищая землю от падающего ночного неба, от его темных сил, созидающих ночь.

– Гляньте! – крикнул Иван Тимофеич сыновьям.

Обернулись они и замерли.

– Неужели дождались… – шептал Иван Тимофеич, и в глазах у него блеснули слезы. – Счастье какое…

– Что же теперь? – спросил старший сын, и в его голосе зазвучали растерянность и надежда.

– Собирайтесь, – сказал отец, не сводя взгляда с яркого столба. – Берите хлеб, одежду.

Побежали сыновья собирать свои котомки. А отец остался стоять. Между ним и далеким горизонтом сияло знамение Господа, указующее путь.

Владимир и Николай подошли к отцу.

– Благословляю вас в путь, – заговорил отец. – Путь далекий, но, пройдя его, вы выйдете туда, где исполнятся ваши чаяния.

– А вы, отец?! – спросил Владимир.

– Я не пойду. Сил у меня уже мало, но верю, что смогу отдать долг и за себя, и за вас…

Братья замолчали, переглянулись.

– Да и оставив меня здесь, вы чаще будете вспоминать, откуда пришли… Слишком старый я для дороги… Идите. Путь очень далекий, и идти придется вам ночами.

Владимир и Николай неподвижно стояли перед отцом, не сводя с него глаз.

– Идите же! – чуть не закричал Иван Тимофеич.

Владимир переступил с ноги на ногу. Николай потупил взгляд.

– Палкой мне вас гнать, что ли?! – рассерженно вопросил отец.

Владимир подошел к отцу, обнял его и зашагал к воротам. То же сделал Николай.

Они ушли, а он стоял и не сводил глаз с яркого столба, в сторону которого только что ушли его сыновья. Ушли, чтобы больше никогда не вернуться.

Знамение продолжало сиять, светить, и подумал Иван Тимофеич, что будет оно сиять каждую ночь, пока не дойдут его сыновья к заветной цели, пока не выйдут они к людям, с которыми останутся.

И обрадовала его эта догадка. Так, по крайней мере, сможет он узнать, когда закончится путь их.

Утром четвертого дня Иван Тимофеич пошел на кладбище. Взял с собой сапу и лопату. Первым делом подошел к могиле жены и остановился в оцепенении: крест, вырубленный из молодой лиственницы несколько месядев назад и тогда же поставленный, корней не дал и высох. Опустил он сапу и лопату рядом на землю и обвел кладбище взглядом, и не по себе ему стало. Даже некогда проросшие кресты, превратившиеся позже в причудливой формы деревья, стояли теперь сухими. Быстрым шагом подошел Иван Тимофеич к могиле деда своего и увидел, что покрыта она корою, сброшенной с себя мертвым кедром. Забил Ивана Тимофеича озноб. Оглянулся он еще раз и увидел, что на всем кладбище лишь одно живое дерево осталось – старая дикая груша, уродливый ствол которой стелился на безвестной могиле. Иван Тимофеич подошел к ней и услышал гудение шмеля, кружившего у ее цветков. Груша цвела, и вспомнил Иван Тимофеич, как бил его отец за то, что с другими ребятишками срывал он плоды с этого дерева.

«Значит, снова плоды будут… – подумал он, глядя на дикую грушу, и понял, что не хозяин он больше в скиту. – Кому же теперь они достанутся? Кто их срывать будет?!»

И побрел Иван Тимофеич назад к дому, оставив и сапу, и лопату. Тяжело было на душе, но не с кем было поделиться. И оставил он в себе эту горечь, как оставлял в себе многие тяжелые раздумья и печали. Не думал он о том, что душа человеческая не бездонна и не все она выдержать может. Не думал о том, что даже спрятанная глубоко в душе горечь остается горечью, а печаль – печалью, и если не поделиться ими, не растворить их среди людей, способных разделить с тобой и горе и радость, то, накопившись, соединившись с другими печалями, вырвется все тяжкое наружу и приведет тебя в отчаяние, и не возникнет в тебе желания превозмочь боль. А не превозмогая боль, ты покоряешься ей.

И стал Иван Тимофеич ждать вечера. Торопил он мыслями солнце, желая ему скорейшего заката. Нетерпеливо поглядывал на него. Так весь день и прошел в ожидании заката, и когда свершился закат и спряталось солнце, то не поднялся больше на месте заката яркий столб, не осветилось небо в той стороне, а самыми яркими оказались луна и звезды. Замер Иван Тимофеич, не веря глазам своим. Подождал еще, пока не поднялась луна. Потом опустился на крыльцо дома.

«Что же он?! – лихорадочно думал Иван Тимофеич, глядя на небо. – Или я ошибся?! Но не выйдут же они из тайги без него! Хоть бы сюда их вернуть! Хоть бы дать им знак…»

Словно спохватившись, Иван Тимофеич пошел в часовню, нащупал там на окошке коробок спичек, оставленный инвалидом, и, зажав его в руке, направился в дом.

Взял топор, стал рубить лавку. Щепки летели в разные стороны. Собрав их, Иван Тимофеич чиркнул спичкой и попробовал разжечь маленький костер прямо на деревянном полу, но щепки не взялись огнем, и спичка затухла.

Тогда он собрал щепки и вернулся в часовню. Там положил их на пол.

Достал свечу, зажег.

Бросил напряженный взгляд на черную «сковородку», прибитую к распятому Господу. И стал аккуратно выкладывать из расщепленной лавки шалашик-костер. Закончив, снова чиркнул спичкой, но она лишь облизала огоньком одну щепку и затухла. Тогда Иван Тимофеич достал несколько свечей, зажег их и уложил в середину шалашика. Щепки взялись огнем и тихонько потрескивали.

Иван Тимофеич обвел часовню ищущим взглядом, остановил его на двери. Поднялся, снял ее с петель и принялся разламывать. Сухие доски, из которых была она сколочена, поддались, и даже топор не был нужен. Выложил он их поверх шалашика и замер, следя за пламенем, медленно поедавшим щепки.

И подумал он о медлительности огня.

И о том, что огонь не выживет без дерева.

И о том, что чем дольше дерево сопротивляется огню, тем горит дольше.

О том, что природа сама растит деревья и сама рождает пламень, ускоряющий приход новых деревьев. А значит, любой пожар во благо. Значит, огонь несет обновление, уничтожая былое и настоящее.

И что есть знамение, как не пламя?! Что есть тепло, как не расстояние между огнем и протянутыми к нему ладонями?

Иван Тимофеич опустился на корточки у еще не разгоревшегося костра. И услышал треск откуда-то сверху. Поднял голову. Шумела черная «сковородка». Сквозь шумы и хрипы прорвался далекий голос: «Передаем сводку для Воркуты, Анадыря и районов Крайнего Севера. За последнее время Советская армия осуществила ряд успешных попыток освобождения народов Западной Украины, Западной Белоруссии, Молдавии и Бессарабии. К сожалению, не удалось освободить народ Финляндии, на многострадальной земле которой осталось лежать много наших героев, отдавших жизни за светлое будущее… Почтим же их память минутой молчания. Просим всех встать…»

Иван Тимофеич поднялся на ноги, в недоумении глядя на источник звука. Источник молчал. А костер все никак не разгорался. То ли не хватало огню силы, то ли движения воздуха. Распахнул Иван Тимофеич окошко в часовне – и сразу прохладнее стало. И увидел он в окошке луну, плывущую желтым ликом к земле.

И снова оглянулся на огонь, едва горевший. Вспомнил рассказы деда о язычниках, которые жили и веровали еще до староверов, до христиан. Веровали в огонь, в солнце и приносили огню жертву. Так, может, и этот огонь ждет жертвы?! Ведь пока вера менялась, огонь оставался таким же, как и тысячи лет назад. И так же горел, так же светил ночью, так же согревал жилища.

«Да, – подумал вдруг Иван Тимофеич. – Нужна жертва…»

Он подошел к иконостасу, взглянул на лица святых. Вынул из иконостаса икону Богородицы и прислонил ее к кострищу ликом вверх. Снова вернулся к иконостасу. Вынул «Спаса в силах», поставил рядом. Одного ряда иконостаса хватило для того, чтобы обложить иконами никак не разгоравшийся костер.

У костра, обложенного образами, опустился Иван Тимофеич на колени, закрыл глаза и зашептал молитву, но в конце ее не произнес «Аминь», а просто замолчал. И глаза открывать не захотел. Слушал негромкое звучание колокола и проступавшее на его фоне тихое потрескивание костра.

И вдруг пришло к нему спокойствие. Пришли мысли о мудрости, и понял он, что только сейчас приблизился к настоящей, а не книжной мудрости. Ведь истинная мудрость заключается не в созидании и укреплении уже созданного, даже если оно верно. Высшая мудрость – уничтожить то, что строил всю жизнь и что предки строили. Уничтожить, поняв, что неправильно это, как дорога, уводящая от колодца в пустыню. Уничтожить, чтобы расчистить потомкам или природе место для нового созидания, для новых ростков или новых храмов.

А потрескивание костра стало громче, и заглушило оно звучание колокола.

Иван Тимофеич открыл глаза и увидел, как из проемов между иконами показались язычки пламени, начавшие облизывать огнем края ликов.

– Святые, а горят… – удивленно сказал старик, уставившись на иконы одержимым взглядом.

«Спас в силах» стал покрываться темными пятнами – доска прогорала. Святые окипали краской в огне. Шипели доски. От них шел сладковатый запах. Пламя поднялось в полчеловеческого роста. Стало жарче и ярче. Иван Тимофеич отошел на два шага и остановился на пороге часовни. С благодарностью посмотрел вверх, на ночное небо.

– А ведь можешь, если горишь! – прошептал он.

И, словно услышав его шепот, пламя разлилось по всей часовне, по стенам, по потолку. И тесно стало пламени.

Отскочил Иван Тимофеич на двор. Залюбовался устремляющимися вверх искрами.

– Ну вот, – вздохнул он. – И знамение может быть рукотворным.

А пламя поднималось, прорывалось сквозь крышу, и рухнула крыша, и стены, дрогнув, осели.

Иван Тимофеич поднял горевшую доску, выпавшую из пожара, и понес в дом. Словно факел, она осветила большую комнату. И стал он при свете этого факела сбрасывать на пол все деревянное, способное возгореться и стать еще одним рукотворным знамением.

Ночь еще длилась, но пылающий скит вовсю разгонял мрак, готовясь встретить утреннее светило. А Иван Тимофеич сидел под кедром-колокольней и ловил едва слышимое в шуме пожара гудение колокола. Слушал единственный звук, который оставил он миру на память о себе. Только что эта память? Один, пусть хоть и долгий, но только звук…

Бикфордов мир

Подняться наверх