Читать книгу География одиночного выстрела - Андрей Курков - Страница 19
Сказание об истинно народном контролере
Глава 19
ОглавлениеПродолжалась синяя полярная ночь, подсвеченная многоцветными небесными волокнами, и летели по ней аэросани, в которых поеживался, бодрясь, комсомолец Цыбульник, время от времени посматривая на приборную доску, а на сидении рядом дремал народный контролер Павел Александрович Добрынин. Дремал он и слышал в дреме своей лай родного пса Митьки, и сразу же, сквозь этот лай, словно был это и не звук, а какой-то особый вид теплого тумана, проступало милое и простое личико его жены Маняши. Смотрела она на него, своего мужа, сквозь этот теплый лай и улыбалась широкою деревенскою улыбкою. И от этого видения улыбался и сам народный контролер, улыбался с закрытыми глазами, из-за чего комсомолец Цыбульник с интересом поглядывал на лицо пассажира, думая, конечно, о чем-то своем.
Неизвестное время провели они в пути. Уже и сам Цыбульник засыпал на ходу со штурвалом в руках, и будь это улица, а не сплошная снежная равнина, наверняка врезались бы аэросани или в избу, или в фонарный столб. Но здесь такой опасности не было. Наконец комсомолец облегченно вздохнул и замедлил движение аэросаней. Тише стал и рев двигателя, и, наверно, поэтому проснулся Добрынин, протер глаза, посмотрел по сторонам, а потом – вперед.
А впереди показался маленький одинокий домик с красным флажком на крыше.
– Это что, село или город? – спросил Добрынин, тщетно пытаясь вспомнить якутские определения населенных пунктов.
– Пригород! – ответил Цыбульник, и голос его показался народному контролеру не совсем довольным.
Подогнав аэросани к самому порогу, комсомолец остановил их, отключил двигатель и спрыгнул на снег.
– Вот сволочи! – буркнул он негромко, подойдя к двери.
– Кто? – поинтересовался Добрынин.
– А хер их знает! Проходи! – И, открыв двери, комсомолец пропустил вперед Павла.
Домик был двухкомнатным и холодным. На полу валялись обрывки бумаг, какой-то мусор.
Цыбульник, зайдя следом за контролером, неожиданно рванулся вперед, подбежал к маленькой тумбочке, сделанной, как видно, из военного ящика, распахнул дверцу и громко выматерился, уставясь на пустые полочки.
– Чего там? – спросил Добрынин, подходя к комсомольцу со спины.
– Сперли! – кратко ответил Цыбульник. – Найти бы этих сук и расстрелять!
– А что сперли-то?
– Три чистых тетради и комсомольские взносы.
– А кто ж это мог здесь?! – вслух удивился народный контролер.
– Кто-кто! Эскимосня местная! – пробурчал комсомолец. – Ну я им устрою!
Через пару минут Цыбульник немного успокоился, затопил печку-буржуйку, такую же, какая стояла в аэродромном домике, сделанную из бензиновой бочки. Принес из второй комнатки разломанных досок.
– Спать будете здесь, – показал он Добрынину на коротковатую деревянную кровать, сбитую, как Добрынину показалось, из тех же военных ящиков, украшенных разными трафаретными знаками и длинными рядами секретных цифр.
Постепенно воздух в домике нагрелся. Цыбульник улегся на вторую, точно такую же коротковатую кровать и, сказав, что поспит немного, захрапел.
Добрынин тоже прилег, но спать не хотелось – видно, в аэросанях он достаточно отдохнул. Да и предчувствие скорой работы бодрило его, возбуждало мысли и воображение, хотя и не совсем понятно было ему, с чего он начнет исполнение своих обязанностей в таком пустынном и северном месте.
Как обычно в минуты бодрого покоя, вспомнил он о подаренной товарищем Калининым книжке и даже сходил в сени, где оставил котомку с вещами, принес ее, родимую, и опустил на деревянный пол у своей кровати. Но тут его опять захватили мысли и воспоминания, и не достал он из котомки книжку, решив заняться чтением в другой раз, который наверняка случится скоро.
Снова прилег, положил голову на твердую подушку, покрытую шершавой мешковиной, и зажмурил глаза, чтобы легче было думать о том теплом и семейном прошлом, которое, как казалось, радовало его многие годы назад, хотя на самом деле было все это совсем недавно, и только физические расстояния между этим прошлым и сегодняшним его северным состоянием измерялись огромными и даже немыслимыми цифрами, которые сравниться могли только с рядами цифр на этих примелькавшихся здесь Добрынину ящиках для всякого военного снаряжения.
А вскоре Цыбульник проснулся, встал, походил по комнатке, разводя руки в стороны с целью физической зарядки, и даже присел пару раз.
– Ну что, – произнес он бодро, отдохнувшим голосом. – Попьем чайку и поедем знакомиться с городом!
Добрынин, заметив изменение тона комсомольца, обрадовался и сам потянулся, взбадриваясь и набираясь жизненной энергией.
Чай вскипел быстро – примус у комсомольца работал отлично и гудел чуть-чуть потише аэросаней, извергая из себя голубоватое керосиновое пламя, которое жадно лизало прокопченное днище медного, давно не чищенного чайника.
«Не хозяин!» – подумал Добрынин, бросив взгляд на чайник и припомнив другой, блестящий как зеркало чайник в аэродромной избе.
А Цыбульник разлил уже чай по двум простым солдатским кружкам, стоявшим на той самой тумбочке, которую кто-то обчистил в отсутствие хозяина дома.
– У тебя к чаю что-нибудь есть? – спросил он.
Добрынин подумал и вспомнил, что осталось в котомке только два надкушенных сухарика.
– Нет. Все там на аэродроме съели…
– Ну ладно, – по-простецкому махнул рукой комсомолец и вытащил из-под своей кровати маленький железный сейф, открыл его особым толстым ключом, и сразу же на тумбочке появилась коробочка с колотым сахаром и пачка печенья, на которой был нарисован красноармеец на посту. Печенье так и называлось – «На посту» и по вкусу напоминало казенные сухари, хотя и было значительно мягче.
– Э-э-эх! – вздохнул, кусая печенье, комсомолец и мотнул головой, словно хотел что-то душевное сказать.
– Трудно? – спросил Добрынин, уловив что-то знакомое в этом вздохе.
– Да-а-а, – протянул Цыбульник. – Нелегко.
– Ну а какие здесь трудности?
– Разные, – ответил комсомолец. – В основном, конечно, это трудность работы с местным населением. Они ж дикие. По-человечески, по-русски, только двое говорят, из них один шаман – местный поп, а значит враг рабочего класса, а второй – просто вылитый предатель. А остальные – забитые необразованные люди и почти все – воры!
– Да-а-а… – протянул в свою очередь Добрынин, понимая Цыбульника и вспоминая о своем родном колхозе, в котором, правда, по-русски говорили все.
– Я здесь уже второй год, – после очередного вздоха, продолжил комсомолец. – А сколько уже сделал! Просто не верится! Составил карту вредных мест, заменил двух идолов…
– Чего? – переспросил Добрынин.
– А-а, – тот махнул рукой. – По дороге в город покажу, объяснить это трудно. Бери сахар, только Кривицкому о сахаре не говори!
– А что – отберет? – поинтересовался Добрынин.
– Конечно, отберет. – Цыбульник кивнул. – Шаман ужас как сахар любит. А он же теперь заместитель Кривицкого.
– Как?! – воскликнул народный контролер. – Местный поп – заместитель у главного коммуниста города?!
– Да, – сказал Цыбульник. – Ну а что делать? Второго коммуниста здесь на ближайшие тысячу километров нет. Ну приняли мы в партию три северных народа, ну тех, что здесь поблизости живут, но они же по-русски ни бум-бум, и кроме того все – воры. А шамана они все равно слушаются, что он им скажет, то и делают. Ну а говорит он им то, что Кривицкий ему скажет.
– А-а-а, – понял Добрынин. – Значит, шаман – это представитель местной интеллигенции, на которую надо опираться?!
– Да, точно! – подтвердил комсомолец добрынинскую мысль. – Представитель, но все равно сволочь! А сахар как любит! Ни одна лошадь так сахара не любит, как он!
Упоминание о лошади заставило Добрынина убрать с лица улыбку. Вспомнился теперь народному контролеру конь Григорий, глупо и незаслуженно погибший в снегах этого жестокого Севера.
– Так что лучше при нем и не говорить о сахаре.
– А ты сюда откуда приехал? – спросил комсомольца Добрынин, все еще находясь в размышлении о трагической судьбе коня.
– Я? С Украины. С Житомирщины. Там у нас богатые земли! Не то, что здесь – куда ни плюнь – снег. Да ведь и не плюнешь по-нормальному!
– А я из Манаенковской области… – сказал Добрынин. – У меня там жена осталась, двое ребятишек и пес.
Дальше чай пили молча. Видно, каждый окунулся в свое прошлое и нежился мыслями в нем, не желая возвращаться так быстро к сегодняшним проблемам и заботам. Цыбульник то и дело подтягивал нижнюю губу, словно хотел укусить ее – и было понятно Павлу, что о чем-то комсомолец жалеет, грустит о чем-то, но не спрашивать же его об этом, ведь и Добрынину тоже есть о чем пожалеть, хотя жалость эта будет неразумной и ненужной, так как пожалеть он может лишь о том, что оставил свою семью на не определенное Родиною время.
– Ну что, – Цыбульник, допив чай, поднялся. – Поедем?! По дороге я тебе одно место покажу.
Перед тем, как выйти, комсомолец уложил сахар, недоеденное печенье и коробочку с чаем в сейф, закрыл его толстым коротким ключом и задвинул под свою кровать.
Добрынин прихватил котомку, и они отправились дальше. Снова ревел двигатель, и свистел, разрезая морозный воздух, пропеллер. Аэросани неслись по гладкому снегу под волнующимися и светящимися волокнами северного неба. Неслись, повинуясь уверенным рукам Цыбульника.
Земля, покрытая снегом, начинала впереди немного горбатиться, искривляя линию горизонта, неясного, но все-таки видимого, несмотря на ночь. Комсомолец сбавил скорость, и аэросани легко преодолели первые холмики и неглубокие впадинки, похожие на блюдца.
– Подъезжаем! – сообщил Цыбульник.
Добрынин с нетерпением вглядывался в окружавшую их ночь, видел холмы, видел снег, но больше ничего видно не было.
Еще через какое-то время комсомолец молча указал рукою на более высокий холм, возникший впереди.
– А что там? – спросил народный контролер.
– Сейчас увидим! Главное, чтобы там никого не было.
Перевалив через тот высокий холм и уже при выключенном двигателе скатившись вниз, аэросани остановились около действительно странного места. Добрынин из-за любопытства спрыгнул на снег первым и тут же быстрыми шагами подошел к круглой площадке коричневого цвета – видимо, специально очищенной от снега. Посередине площадки из мерзлой земли торчал деревянный столб, оканчивавшийся, как показалось Добрынину, знакомой человеческой головой. А под столбом черным пятном лежала зола.
– Что это? – спросил Добрынин.
– Вот это? То, о чем я и говорил. Святое место. Раньше здесь было чуть-чуть по-другому: стояло несколько простых столбов-идолов. Но мы тут немного изменили. Оставили один столб с бюстом Ильича.
– А зачем? – искренне удивился народный контролер.
– Как зачем? – тоже искренне удивился вопросу контролера Цыбульник. – Есть же специальная программа «ПО ОБЛЕНИНЕНИЮ ЗАПОЛЯРЬЯ И ДАЛЬНЕГО ВОСТОКА». Вот по этой программе надо перестроить все культовые места северных народов в ленинские уголки и агитплощадки. Я пока только два таких места переделал, а здесь рядом еще мест двадцать. Но вот бюстов не хватает. Я заказывал тридцать, а прислали два.
Добрынин слушал комсомольца с большим интересом. Сразу появилось и утвердилось в душе Добрынина уважение к этому сильному человеку, променявшему богатые земли Житомирщины на сплошные снега Заполярья. И с горечью он подумал о своей недавней слабости, когда то ли в полудреме, то ли в другом не совсем сознательном состоянии он чуть не пожалел о том, что оставил далеко позади свою семью, которую, конечно, любил он горячо, но все-таки не так горячо, как Родину. Ведь ясно было и без обдумывания, что Родина у человека одна, а семей может быть несколько.
– …а здесь они своих сжигают, – показал Цыбульник рукой на след от костра.
– Мертвых, что ли?
– Как когда, – ответил комсомолец. – Я ни разу не видел, но думаю, что и живых тоже. В жертву приносят, чтобы охота лучше была, чтобы рыба ловилась. Такие у них заблуждения.
– В жертву?
– Да, идолам своим. Ну теперь это, конечно, уже не так. Постепенно отучаем их. Теперь они одному идолу приносят. И даже Ленина как-то по-своему назвали. А совсем скоро, когда старые заблуждения начнут забываться, мы во всех этих местах полноценные памятники вождю поставим и приучим эскимосню цветы к памятникам приносить, а не людей сжигать под ними. Это же дикость прямо какая-то. Я как только прибыл сюда – удивлялся страшно, а теперь привык и просто жду.
– Да-а-а… – выказал удивление народный контролер. – А живут они как? Ну там, жены у них есть? Дети?
– Да есть, конечно, – отвечая, комсомолец подошел поближе к столбу, поверх которого был укреплен бюст Ильича, и стал внимательно разглядывать этот бюст. – Что это они там на плече у Ленина вырезали?! А? – спросил он сам себя и потянулся на носочках еще выше.
– А что там?
– Рыба какая-то с клыками, – говорил Цыбульник. – Нет, это, наверно, морж.
– Морж? А это что?
– Зверь морской, – объяснил кратко комсомолец. Потом обернулся к Добрынину и продолжил: – Очень злой зверь. Если в стадо соберется – может много людей убить, особенно рыбаков. Это они, наверно, в религиозных целях на плече у вождя моржа вырезали. Тоже, наверно, для удачной охоты.
Подивился Добрынин местным заблуждениям: уж и впрямь на что русский народ заблуждаться любит и умеет, но до идолов и до сжигания людей дело не доходило. Значит Север – место серьезное, и послали его сюда не просто так. Видно, есть здесь что проверять и контролировать.
Вернулись к аэросаням и продолжили путь в направлении города Хулайбы.
* * *
Город Хулайба состоял из трех больших деревянных изб и нескольких чумов. Лежал город в ложбинке между трех холмов, причем на вершине одного из холмов так же, как и на крыше аэродромной избы, стоял ветроопределитель, и его полосатый красно-белый сачок то надувался, наполняясь морозным ветром, то безвольно опадал, что свидетельствовало о непостоянстве движения воздушных масс.
Выйдя из аэросаней, Добрынин и Цыбульник зашли без стука в избу, на двери которой значилось «Хулайба дом №». Зашли, остановились перед следующей дверью. Тут уж комсомолец постучал и, услышав донесшийся с другой стороны выкрик, открыл дверь.
В просторной комнате было тепло. Буржуйка стояла в самом углу, и было слышно, как шипят и потрескивают в ней горящие дрова. Рядом тоже лежали дрова – березовые. Добрынин залюбовался кудряшками березовой коры и даже не посмотрел на человека, который, поднявшись над своим столом, приветствовал вошедших приятною улыбкой.
– Ну, с приездом! – говорил человек.
Добрынин спохватился, обратил на него свое внимание. Кивнул.
– Я – Кривицкий, – объявил человек, встретившись с народным контролером взглядом. – Председатель Хулайбы. А вы – Павел Александрович Добрынин? Верно?
– Да, – подтвердил Павел.
– Ну, очень рад! – сказал Кривицкий. Потом обернулся к комсомольцу. – Техника не подводила?
– Нет, – отчеканил тот. – Лучше самолета!
Добрынин разглядывал Кривицкого и делал о нем свои выводы. Видно было, что человек он сильный и большой, высотой с комсомольца Цыбульника, но лицо имел бабье, и это не то чтобы совсем не понравилось народному контролеру, но вызвало в нем кое-какие сомнения относительно твердости характера.
В комнате же все свидетельствовало наоборот – о твердой руке хозяина. И стол, широкий и достаточно длинный, и красное знамя, стоявшее в другом углу, установленное в специальную крестовину. А кроме того на стене над столом висел очень необычный портрет самого Кривицкого. На другой же стене – обычный портрет вождя Ленина, читающего газету «Правда». Под портретом Ленина чернел солидный, метра полтора в высоту, несгораемый шкаф.
Оглядевшись вокруг и снова улучшив свое ощущение хозяина этого кабинета, Добрынин возвратил свой взгляд на необычный портрет Кривицкого. Что-то в этом портрете было шершавое.
– Нравится? – поинтересовался председатель Хулайбы.
– Интересно, – признался народный контролер. – Это как-то не так сделано…
– Редкая работа. – Кривицкий кивнул с гордостью. – Портрет из ценных мехов северных животных: щеки из соболя, брови из моржовых усов, усы – из тюленьей шкуры. Это подарок одного местного народа. Я им еще портрет Ленина заказал для музея в Москве. Хочу туда передать, так что если все будет в порядке – возьмете с собою, когда в столицу полетите.
– Хорошо, – согласился Добрынин. – А что тут у вас есть для проверки… чтобы контроль чего-нибудь сделать?
– Ну об этом завтра поговорим, Павел Александрович, – мило по-женски улыбнулся Кривицкий. – А сегодня отдыхайте. Я дал распоряжение на площади провести базар в честь вашего приезда, так что можете посмотреть, как мы тут живем, взять себе что-нибудь местное, а на ужин вас с товарищем Цыбульником товарищ Абунайка пригласил, мой заместитель. Он из местных, но в отличие от них по-русски говорить умеет.
* * *
На небольшой площадке, как раз между деревянными избами и чумами, сидели прямо на снегу, только подложив что-то под себя, местные жители – человек десять. Перед ними лежали товары, но пока Добрынин с Цыбульником не приблизились вплотную, понять, чем на этом базаре торгуют, было нельзя.
Народный контролер, затаив дыхание, с любопытством остановился в нескольких метрах от «торговых рядов» и стал рассматривать товары. У одной бабки с удивительно плоским лицом, загорелым до коричневости, на котором видны были только две узенькие щелочки глаз, товар был в основном мясной: строганина, которую Добрынин еще никогда не видел, засоленное мясо неизвестных зверей и какие-то мясные палочки длиною в человеческую руку. Добрынину захотелось попробовать эти невиданные продукты Севера, и, видно, Цыбульник заметил это желание во взгляде народного контролера, а может быть, Добрынин просто облизнулся, сам этого не заметив. Комсомолец сразу же подошел к нему и, наклонившись к уху, прошептал:
– Можете брать все, что нравится!
– Да как-то нехорошо… – прошептал в ответ Добрынин и тут же задумался – а почему это они шепотом разговаривают, если здесь никто по-русски не понимает.
Но тут Цыбульник снова зашептал, но уже громче:
– Берите, не бойтесь. Во-первых, видно же, что вы – русский. Ну а если так брать вам не нравится, то я вам служебный пароль скажу, а вы, когда что-нибудь нравится, будете говорить пароль и пальцем показывать на ту вещь, которую купить хотите…
Эта идея понравилась Добрынину. Просто так брать только потому, что он – русский, – было в этом что-то нескромное, неприятное. Ну а если есть специальный пароль, значит, заведен такой порядок, а следовательно, это свыше организовано.
– А какой пароль? – спросил народный контролер.
– «Бурайсы».
– Странный пароль, – негромко проговорил Добрынин.
– Это на местном языке, – объяснил комсомолец.
Народный контролер подошел к загорелой бабке, ткнул рукою в самую длинную мясную палочку и сказал: «Бурайсы!»
Бабка проворно взяла мясную палочку и протянула народному контролеру.
– Спасибо, – сказал Добрынин бабке.
– Не надо! – Цыбульник посмотрел на контролера, чуть скривив губы. – Они же все равно этого не понимают.
Прошлись вдоль разложенных на снегу товаров. Добрынин за пароль «купил» еще несколько кусков странного мяса. Попробовал откусить кусочек от мясной палочки, но она оказалась такой соленой, что сразу на морозе у Добрынина защемили губы.
Цыбульник «купил» за пароль несколько штук какого-то мехового зверя, не знакомого Добрынину.
– Штаны чинить надо будет, протерлись уже, – пояснил он Добрынину.
В общем базар был бедненький и непонятный. Продавцы сидели, а покупателей, кроме контролера и Цыбульника, не было. Правда, заметил Добрынин, что сами продавцы между собой что-то обменивали, но старались это делать незаметно и за спиной представителей русского народа.
Перед тем, как покинуть базар, Добрынин уложил все покупки в котомку, затянул веревку и забросил котомку на плечо. И тут кто-то прикоснулся к нему. От неожиданности Добрынин вздрогнул, обернулся. Перед ним стоял невысокий, ему по плечо, местный житель, который, правда, отличался от остальных присутствовавших. Лицо у него было не такое широкое, как у той бабки и других продавцов, а кроме прочего были у него настоящие усы, закрученные кверху.
– Русский! – сказал он мягким, чуть шипящим голосом. – Давай менять соболь на штуку! – и он дотронулся до котомки, висевшей на плече.
– Нет, товарищ, – уважительно ответил контролер. – Не могу – жена подарила…
– А-а, – кивнул местный житель. – А хорошая штука!
Добрынин на всякий случай развел руками, показывая, что он действительно не может это поменять, и поспешил к ожидавшему его чуть поодаль комсомольцу.
– Чего он от тебя хотел? – спросил Цыбульник.
– Соболь на котомку поменять…
– А сколько он соболей давал? – поинтересовался комсомолец.
– Не знаю, – признался Добрынин. – Я отказался. Все-таки жена подарила.
– Ну правильно! – кивнул Цыбульник, но на лице его на мгновение появилась, а потом исчезла ехидная улыбочка. – Пойдем счас к Абунайке, отдохнем у него, только не говори, что у меня сахар есть!
– Да нет, помню! – сказал Добрынин.
– А этот, что тебе соболя предлагал, это тот второй, что по-русски умеет. Его Ваплахером зовут. Надо же, чтобы мама такое имечко дала!
– Наверно, нерусская была, – произнес Павел. – Русская бы так свое дитя не назвала.
– Это точно! – подтвердил Цыбульник.
Абунайка жил в стороне от городка. Жилище его не было ни избой, ни чумом.
– Это на их языке балаганом называется, – объяснил Цыбульник. – В таких балаганах самые уважаемые люди на Севере живут, из местных народностей, конечно.
У входа в балаган на снегу лежали несколько пушистых собак, а рядом с ними – сани со сваленной на них собачьей упряжью.
У Добрынина сразу потеплело на сердце. Как увидел он собак, так сразу и село свое вспомнил, и жену, и пса Митьку, глупого и шумливого.
– Дома сидит Абунайка! – тоже глядя на собачек, сказал комсомолец. – Счас мы его покормить нас попросим. А позже, может, и товарищ Кривицкий придет.
Если на улице, несмотря на ночь, было все видно, то в балагане, когда они зашли, царила настоящая темнота и кто-то храпел.
– Эй, Абунайка! Бурайсы! – крикнул в темноту комсомолец, и сразу же кто-то в этой темноте вскочил, забормотал что-то на непонятном языке, а потом прозвучало по-русски: «Уже-уже!» Вспыхнула спичка, сделала дугу в темноте и, видимо, соединившись с фитилем керосиновой лампы, родила свет. В этом свете, немного разгоревшемся и осветившем весь балаган, появилось и лицо старика, усеянное морщинами. Длинные черные с проседью волосы опускались на плечи, ложились на грязно-белый воротник оленьей шубейки, коротковатой и украшенной внизу узкой полоской темного меха.
– Эй, кто, Цыбульник? – спросил старик, вглядываясь в пришедших. – Совсем плохо глаза видят.
– Да, Абунайка, это я с гостем.
– А гость откуда? – спросил старик.
– Издалека, почти из Москвы, – ответил комсомолец.
– А-а-а, – промычал Абунайка. – Какой далекий гость! Для далекого гостя надо что-то сделать…
– Слушай, старик, – Цыбульник подошел прямо к Абунайке и, вытащив из кармана замороженный конский орган, протянул его хозяину балагана. – Сделай холодец, может, Кривицкий приедет. Посидим…
– Ай-яй-яй… – замотал головой старик. – Это ж надо еще три оленьих… ай-яй-яй… бедные олешки… ну хорошо, Абунайка скоро придет!
И, подняв с пола большой нож, очень похожий на серп, старик вышел из балагана, оставив Добрынина и комсомольца одних.
– Тут холодно, как на улице… – проговорил народный контролер. – Он что, печку не топит?
– А зачем ему? Он так живет.
– И не замерзает? – удивился Добрынин.
– Нет. Он вместо печки молочную водку пьет перед сном. Тарасун называется. Крепкая гадость, из оленьего молока и еще чего-то делается.
Немного привыкнув к освещению, Павел осмотрел жилище, но ничего интересного или особенного не увидел. Все стены изнутри были покрыты оленьими шкурами мехом внутрь, пол тоже был устлан чем-то таким, но бурого цвета, в одном углу лежала целая гора каких-то тряпок или шкур, и Добрынин подумал, что это, должно быть, кровать. И все было бы ничего, если бы не едкий неприятный запах, который с каждой секундой становился все сильнее и резче. Не выдержав, Добрынин закашлялся.
– Пройдет! – успокоил его Цыбульник. – Это он здесь лекарство из оленьей мочи готовит. От всех болезней помогает, но только своим. Русским это лекарство пользы не приносит. Наверно, организм другой. Но зато вонь! Ну ладно, садись!
– Куда? – спросил, снова осматривая бурый пол, Добрынин.
– Давай на кровать его сядем!
Они прошли в тот угол, где лежала куча тряпок и шкур, и уселись на нее.
– Он сейчас придет, его стадо тут рядом, за холмом, – говорил Цыбульник. – Придет, выпьем. Согреемся.
Ждать старика действительно пришлось недолго. Вернувшись, он разжег костер прямо в балагане, поставил железную треногу и подвесил над еще слабеньким пламенем казанок с водой, куда бросил конский орган и что-то еще. Только после этого он подошел к гостям и сказал:
– Уже-уже, Абунайка холодец сделает, русский человек Кривицкий будет доволен…
– Тарасун давай, – полушутливо потребовал у старика комсомолец. – Холодно совсем.
– Тарасун… – Абунайка кивнул и полез за «кровать», наклонился там, что-то бурча на родном языке, потом вытянул из-за «кровати» бутыль мутного стекла, заполненную молочного цвета жидкостью.
– Тарасун вкусный… – закивал он, поднимая второй рукой с пола кружки и протягивая их Цыбульнику и Добрынину.
– Держи, Абунайка тарасуна нальет… тарасун крепкий… не замерзнет совсем… далекий гость пусть первый пьет!
Добрынин пригубил из кружки и сразу почувствовал, как приятно защипало в горле, и кисловатая теплота покатилась вниз, в самое нутро народного контролера. Он сделал еще один, настоящий глоток и закряхтел, зарыскал взглядом по балагану в поисках закуски или хотя бы занюшки.
Цыбульник понял, в чем дело, и протянул к лицу Добрынина руку. Народный контролер наклонился к ней и, уткнув нос в меховой рукав куртки, сделал громкий носовой вдох, потом второй.
– А-а-а! – радостно сказал старик. – Далекому гостю тарасун понравился?
– Хорош! Очень хорош! – Павел кивнул, одобрительно глядя на хозяина балагана. – А что, каждый день пьете?
– A-a-a, – заулыбался снова Абунайка. – Далекий гость не знает, что сегодня ночь…
– Знает! – грубо оборвал его комсомолец. – Далекий гость забыл!
– Ай, русский человек Цыбульник, не обижайся. Абунайка старый, русский язык знает плохо…
Разговор был какой-то глупый, и из-за этого Добрынин налил себе еще одну кружку тарасуна.
Вскоре пришел Кривицкий. Старик громко обрадовался его приходу. Заговорил громко, словно сам был глуховат:
– Холодец уже-уже будет вкусным! Тарасун свежий! Очень свежий!
– Давай своего тарасуна! – сказал ему Кривицкий и, получив сначала металлическую кружку, а потом уже и заполнив ее молочной жидкостью, сделал несколько сильных глотков.
Абунайка захлопотал около костра, снял треногу с казанком и вынес из балагана. Потом вернулся.
– Уже-уже застынет.
– Как-то вы неорганизованно тут… – произнес Кривицкий, глядя на Цыбульника и народного контролера. – В балагане гости на полу сидят, а не на хозяйской лежанке!
Добрынин послушно поднялся и опустился на пол. Комсомолец тоже присел рядом, а потом уже и сам Кривицкий уселся, дополнив собою геометрическую фигуру национального застолья.
– Ай-яй-яй… – бормотал, роясь за «кроватью», старик.
– Да, товарищ Цыбульник! – заговорил вдруг Кривицкий, обернув свое по-женски милое лицо к комсомольцу. – Радиограмма была из Якутска. Получили там для тебя шестьдесят восемь спецбюстов вождя, так что когда соберешь с населения партвзносы, поедешь в Якутск. И захватишь там для меня березовых дров – подарок от моего кремлевского друга!
Упомянув про кремлевского друга, Кривицкий бросил взгляд на Добрынина, словно проверял, произвело ли это на него нужное впечатление.
Народный контролер же, услышав про друга, вспомнил о товарище Калинине и подумал: а есть ли у него сейчас чего-нибудь к чаю или так пьет он чай, без всякой прикуски.
– Слушаюсь, товарищ Кривицкий, – комсомолец кивнул. – А разве не рано еще взносы собирать? Недавно же я собирал, и амбарчик уже забит – все равно складывать их негде.
– Амбарчик уже пустой, – резко ответил товарищ Кривицкий.
– А когда забрали? – удивился комсомолец.
– Пока ты ездил.
– A-a-a, – донеслось радостное мурлыкание Абунайки. – Нашел, вот еще тарасунчик! – и старик опустил на пол перед сидящими гостями еще одну бутыль молочной водки. – А я уже-уже холодец несу…
– А не опасно целый амбар денег хранить тут, если воруют… – вставил свою мысль в разговор Добрынин.
– Каких денег?! – переспросил Кривицкий. – Денег тут нет.
– А взносы партийные?
– Так это же не деньгами, а соболиными шкурками собираем. – объяснил председатель Хулайбы. – Потом отправляем в Москву, а дальше уже не наша забота. У нас тут три партийных народа, добрых два десятка сел…
Снова появился старик, завис на мгновение над сидящей компанией, опустил на пол казанок с застывшим холодцом, а потом и сам присел рядом.
– Холодец хороший… – сказал он, заглядывая в глаза товарищу Кривицкому.
По кружкам налили еще тарасуна. Потом старик протянул две ладони к казанку и сказал Кривицкому:
– Бери холодец, не обижай Абунайку!
Председатель взял кружку в левую руку, а правою полез прямо в казанок, порылся там, превращая застывший холодец во что-то белое и разрыхленное, и вытащил синевато-коричневый то ли конский, то ли олений орган.
Потом старик повернулся к далекому гостю Добрынину и сказал те же слова: «Бери холодец, не обижай Абунайку!»
Брезгливо стало на душе у народного контролера, но помня, что национальные супы и прочее надо уважать, он протянул руку к казанку и, стараясь быть аккуратнее и не очень испортить блюдо, быстренько нащупал там что-то твердое и длинненькое и, вытащив его, поднес ко рту.
Комсомолец тоже был проворен и легко вытащил из казанка свою порцию. А уже потом и хозяин балагана взял в руку вытащенный из холодца орган и поднес кружку к губам.
– Ну… – задумался вслух товарищ Кривицкий, а потом сказал: – За победу социализма в Заполярье!
Глухо стукнулись кружки. Добрынин глотнул тарасуна и автоматически сунул в рот то, что держал в руке. Орган оказался чуть жестковатым, но жевался легко. Только прожевав первый кусок, народный контролер неприятно задумался о том, что в нормальной жизни русские люди органы не едят. И как-то сама собой от этой мысли возникла в организме народного контролера тошнота, но Добрынин живо утихомирил ее и запил эти ненужные раздражающие мысли несколькими глотками тарасуна. Потом налил в кружку еще.
– Абунай-гин! – донесся окрик из-за толстой меховой двери балагана. – Уркэ бими нэлэскэн ниврэн!
– Чего это? – недовольно спросил товарищ Кривицкий.
– Абунайку поговорить зовут, – объяснил, поднимаясь, старик. Наклонившись и приподняв толстую меховую дверь, он выскользнул из балагана.
Добрынину было очень хорошо. Тепло невиданной нежности разливалось по его ногам и рукам, и даже в голове он ощущал приятные, не объяснимые русским языком приливы чего-то услаждающего настроение. Дожевав орган, он налил себе еще тарасуна, уже не обращая внимания на также молча пьющих товарищей. Тишина, конечно, не нравилась ему. Куда приятней было бы, если б возникли вокруг родные русские звуки: лай или вой собаки, хлопанье дверей, а то и просто звук дождя. Да ведь и тут, возле самого этого балагана лежат на снегу пушистые собаки, что у них, лай другой, что ли?! Нет, один у собак лай! Вот если б они залаяли… Облизнувшись от вкусной мечтательной мысли, народный контролер зачерпнул пальцами немного оставшегося в казанке от холодца жира и запихал его в рот, добавляя маленькие приятные глотки молочной водки.
Вернулся Абунайка. Быстренько уселся на свое место и тоже взял рукою из казанка жира.
– Про что говорили? – строго спросил товарищ Кривицкий.
– А-а, спросили поджечь дом Бутуная, он с охоты еще не пришел…
– И что, разрешил? – допытывался председатель Хулайбы.
– Разрешил, – старик кивнул. – Абунайка добрый, Абунайка все разрешает…
– Ну спасибо… – Кривицкий поднялся. – А мне еще работать надо… Спасибо за холодец… Пойду я.
Нетвердо держась на ногах, председатель Хулайбы выбрался из балагана и потопал в своих высоких унтах по спокойному, смирно лежащему снегу.
Добрынин с комсомольцем допили вторую бутыль. Комсомолец между глотками пробурчал что-то недовольное по поводу сбора партвзносов, назвав это «собачьим делом», из чего далеко не трезвый народный контролер понял, что Цыбульнику такое поручение не нравится.
– Греться пойдем? – вдруг спросил-предложил старик Абунайка. – Тепло будет, жарко будет…
– Куда это? – поинтересовался Добрынин.
– У огня греться! – пояснил старик.
Все трое вышли в синюю заполярную ночь. Добрынину внутри и так было тепло, и, конечно, с гораздо большим удовольствием остался бы он сидеть, а может быть, даже и лежать на буром меховом полу балагана, но, помня первый рассказ о Ленине, он не стал перечить хозяину и отвечать на его предложение отказом.
– Во-о-он! – старик показал рукою на заметное зарево за холмом. – Туда идти будем. Там тепло.
Пока шли, Добрынин ощутил силу холода и покрепче сжимал кулаки в карманах своего оленьего кожуха.
– Холодает, – произнес Абунайка. – Будет еще холодней скоро!
– Куда еще! – недовольно буркнул комсомолец.
На ходу он пошатывался, видно, трудно было пьяным ногам нести такое большое и тоже пьяное тело.
Когда обошли холм, увидели пламя большого костра и небольшие фигурки людей, стоявших рядом.
– А зачем дом сжигать?! – спросил Добрынин, стараясь шагать рядом с быстроногим стариком.
– Так надо, – отвечал на ходу Абунай. – Если рыбак или охотник домой не вернулись – надо сжигать дом, чтобы злые духи там не поселились… Если поселятся – то потом перейдут и в другие дома жить, и много беды будет.
Ошарашенный объяснением, Добрынин на мгновение замедлил шаг, подождал шедшего позади комсомольца и спросил его:
– А что, здесь вправду злые духи есть?
Цыбульник посмотрел на народного контролера затуманенным молочным взглядом.
– Немного, но есть… – с трудом выговорил он.
У горящего чума стояли местные жители в красивых отороченных разными украшениями оленьих шубейках. Увидев Абуная, они посторонились.
Старик подошел к самому пламени, поклонился огню низко, почти до самого снега. Потом запричитал заунывно на своем языке. Тут же и остальные местные жители поклонились огню.
– Чего это они? – спросил Добрынин у стоявшего рядом комсомольца.
– Дикие обычаи, – сказал Цыбульник. – Скоро танцевать начнут!
– А если хозяин дома вернется, где жить будет?! – снова спросил народный контролер.
Комсомолец пожал плечами.
Пламя разгоралось сильнее, а старик Абунайка все завывал и завывал на своем языке, размахивая руками и время от времени кружась, как заводной волчок.
– Я назад пойду, а то холодно, – проговорил комсомолец.
– Куда назад? – спросил его Павел.
– В балаган, у старика заночуем сегодня… со мной пойдешь?
Добрынин подумал и решил остаться и посмотреть на местные обычаи.
– Ну как хочешь, – произнес напоследок Цыбульник.
Добрынин подошел поближе к огню, только остановился он чуть в стороне, чтобы не мешать Абунайке, который теперь выкрикивал какие-то звуки, поворачиваясь то к огню, то к слушавшим его местным жителям.
И вдруг народный контролер почувствовал, как кто-то толкает его в спину, и обернулся, ощущая в своем теле дрожь: то ли от испуга, то ли от холода.
Сзади стоял уже знакомый Добрынину местный житель, который совсем недавно предлагал народному контролеру обменять котомку на соболя.
– Сначала привет твоему гладкому лицу и твоей мудрости, потом разговор, – произнес местный житель, заглядывая в глаза народному контролеру.
– Привет, – оторопело ответил на странную фразу Добрынин.
– Русский человек вчера приехал? – спросил местный житель. – А я здесь давно живу и много знаю. Зовут меня Ваплахом…
Когда местный житель назвался, припомнилось Добрынину, как называл этого парня комсомолец, и призадумался он, не услыша в этот раз в нерусском имени ничего ругательного. А ведь Цыбульник имя по-другому произносил…
– Я – народ не местный, – продолжал парень по имени Ваплах.
– Да какой же ты народ?! – удивился Добрынин и тут же почувствовал, что приятный теплый хмель прошел, и все в народном контролере и внутри, и снаружи стало холодным и тяжелым. – Народ – это когда много людей, а ты – один человек…
– Не-е-ет, – упрямо протянул Ваплах. – Я народ – урку-емец… Больше, кроме меня, в этом народе никого нет, не осталось…
Тут Добрынин задумался. Об урку-емецком народе он никогда не слышал, но это не было удивительно, ведь раньше он думал, что сразу за Москвой страна кончается и начинается заграница.
– Ну вот… а как русского человека называть? – вдруг сам себя перебил вопросом Ваплах.
– Павел Добрынин…
– Если русский человек Добрынин останется одним русским – значит станет он русским народом… а если он потом умрет, то больше русского народа не будет…
Странные слова Ваплаха немного озадачили Добрынина, а тут еще Абунайка стал подпрыгивать с громкими выкриками, и с каждым прыжком он приземлялся ближе и ближе к народному контролеру. Пламя постепенно притухло, местные жители негромко причитали нестройным хором, постоянно повторяя слово «ОЯСИ-КАМУЙ». Ногам было холодно, а тут еще этот Баллах, который считает себя народом…
– Будет русский народ, будет! – немного раздраженно и устало сказал Добрынин.
– Пусть русский человек не обижается, его народ всегда будет, а мой народ умрет…
– Что за черт! – народный контролер вздохнул тяжело и посмотрел на парня прищурившись. – Чего он умрет?!
– Я умру, и народ умрет… а больше в народе никого нет… всех убили…
Захотелось Добрынину как-нибудь повежливее отвязаться от этого непонятливого местного жителя, возомнившего себя народом, и кашлянул народный контролер, подошел к Абунайке, который, попрыгав вокруг костра, остановился рядом и стоял спокойно, видимо, отдыхая. Подошел к Абунайке и сказал:
– Может, назад в балаган пойдем?
– Пойдем-пойдем, уже-уже пойдем, – старик закивал головою. – Я уже все сделал.
Добрынин оглянулся и с облегчением заметил, что Баллах исчез.
Местные жители поклонились старику, попрощались с ним словесно и тоже пошли куда-то. А старик, дотронувшись до руки Добрынина, чтобы привлечь его внимание, повел его назад в балаган.
Шли они медленно. В голове у народного контролера было тяжело и туманно.
Когда вошли в балаган, увидели лежащего на полу, раскинув руки, комсомольца. Он зычно храпел.
– Надо подвинуть и накрыть, – деловито сказал старик. – Цыбульник – человек слабый, простудиться может.
Из последних сил помог Добрынин Абунайке затолкать Цыбульника к «кровати» и свалить на него несколько оленьих шкур. После этого народный контролер устало уселся на бурый мех пола и перевел дух. Гул в голове стих, и он спросил старика, есть ли у того еще немножко молочной водки.
– Зачем немножко?! – удивился старик. – Много есть, много! – и он снова полез за кровать, вытащил еще одну бутыль.
Разлили по кружкам, выпили. Снова по внутреннему миру Добрынина полилось нежное, приятное тепло, и окунулся он полностью в это тепло и понял, что если б сейчас еще собака залаяла – полное бы счастье возникло в чувствах народного контролера. И тогда он спросил старика:
– Товарищ Абунайка, а собаки твои лают?
– Очень редко… они хорошие, смирные…
– А заставить их гавкнуть можно? – продолжал допытываться Добрынин.
– А зачем, они хорошие, смирные… – бубнил старик.
– Да я очень хочу лай послушать. У меня там далеко, дома, собака есть, такой звонкий пес… Митька… – народный контролер говорил так душевно, что не привычный к подобным разговорам Абунайка даже рот открыл.
– Русский далекий гость свою собаку любит! – радостно сказал он. – Хочет лай послушать?!
– Очень хочу!
– Абунайка сделает… Абунайка гостей любит…
И старик вышел из балагана. Комсомолец храпел уже потише, или же просто оленьи шкуры, которыми он был накрыт, не пропускали его зычный рык наружу. А Добрынин наслаждался своим состоянием.
– Ары… ары! – донеслось до народного контролера.
Это старик втаскивал в балаган сонную собаку, которая не очень хотела входить и лениво упиралась лапами.
– Ары-ары! – приказывал ей старик, тащя ее за загривок прямо к гостю.
Наконец он дотащил пса, усадил его между собою и Добрыниным и, показывая на народного контролера, заговорил с собакой по-русски:
– Видишь, далекий гость пришел, русский гость… лаять надо, «ав! ав!»
Но собака водила мордой то на хозяина своего, то на Добрынина и, казалось, совершенно не собиралась лаять.
– Ары-ырысь, видишь, русский гость просит, пришел, ну лай, лай! – снова попросил собаку хозяин, но она все равно молчала, и тогда старик взял и с размаху стукнул ее пустой кружкой по спине. Собака гавкнула, а старик, обрадовавшись, стукнул ее еще раз. То ли от боли, то ли от неожиданности собака залилась звонким красивым лаем, и, очарованный родными, привычными звуками, Добрынин прикрыл глаза и поплыл в мягкий и теплый весенний сон, где лежал он на покрытой одуванчиками полянке, а рядом игрался, лаял и катался на спине любимый пес Митька.
Старик все лупил и лупил своего пса, а пес лаял все громче и громче, и даже комсомолец проснулся и выглянул из-под сваленных на него оленьих шкур.
– Чего шумишь? – спросил он очень недовольно, ощущая кроме общего неприятного шума в балагане еще и собственную головную боль.
– Далекий гость просил пса полаять, – объяснил старик, перестав бить собаку кружкой.
Комсомолец бросил нехороший взгляд на Добрынина, потом, обернувшись к старику, сказал:
– Он же спит! Выгони собаку!
Добрынин слышал эти слова, и очень не понравились они ему, но сил открыть глаза и сказать комсомольцу: «Нет, я не сплю, я собаку слушаю!» не было, и вздохнул тяжело во сне народный контролер. И собака замолчала, и вообще тихо стало вдруг, тихо и тоскливо, и сразу исчез весенний сон, в котором только что пребывал Павел Александрович Добрынин, а вместо этого сна появился другой, холодный и неприятный, в котором народный контролер бежал по снежной пустыне, а за ним следом гнался на аэросанях с плохими намерениями местный житель по имени Ваплах.
* * *
После пробуждения, оказавшегося довольно тяжелым, Добрынин и Цыбульник позавтракали тонкими полосками сухого мяса, которое с трудом лезло в горло из-за своей солености. Запили завтрак кислым молочным чаем, приготовленным Абунайкой неизвестно из чего.
– Пусть русский человек Цыбульник скажет русскому человеку Кривицкому, что Абунайка устал и работать не придет… Хорошо?
Комсомолец кивнул.
Выйдя из балагана, Добрынин обратил внимание на общее просветление заполярной ночи, ставшей теперь уже не синей, а светло-голубоватой. Он с интересом глянул на низкое небо – цветные радужные волокна северного сияния были едва видны.
– Утро, что ли? – спросил он Цыбульника.
Цыбульник тоже посмотрел все еще мутным взглядом по сторонам.
– Да вроде светает… – протянул он. – Эскимосня еще спит, а мы – на работу… – в голосе у комсомольца было столько тоски, что Добрынин сразу вспомнил о своей малой родине, о деревне Крошкино.
Неспеша подошли к городу, поднялись на порог председательского деревянного дома, зашли.
Кривицкий сидел за столом под своим меховым портретом и перечитывал какие-то бумаги.
Комсомолец кашлянул, громко переступил с ноги на ногу.
– А-а, – председатель Хулайбы наконец оторвал взгляд от бумаг. – С добрым утром! А я думал, что вы еще спите!
Такое предположение немного обидело Добрынина. Неужели Кривицкий думает, что народный контролер прилетел сюда только для того, чтобы молочную водку пить.
– Нет, товарищ Кривицкий, – сказал Добрынин твердо. – Мы встали, чтобы работать.
– Ну садитесь! – председатель едва заметно улыбнулся, показывая рукой на приставленные к его столу с другой стороны два стула для посетителей.
– Я лучше пойду аэросани проверю, заправиться надо, – промямлил полусонным голосом комсомолец и выскользнул из кабинета, оставив Добрынина наедине с Кривицким.
Народный контролер подошел, сел на предложенный стул, еще раз посмотрел на диковинный портрет и понял наконец разницу между портретом и оригиналом, разницу, которую он чувствовал, но как бы не видел: на портрете у Кривицкого было по-зверски мужское лицо, волевое и даже злобноватое, а в жизни, за столом, сидел человек с чисто бабьей физиономией, и единственное, что в нем было от мужчины, кроме одежды и тонких усиков, – это голос, который хотя и не хрипел, но был достаточно твердым с примесью внутренней стали.
– Работать? – повторил Кривицкий, не сводя глаз с народного контролера. – А что бы вы хотели делать?
Народный контролер полез за пазуху и, порывшись там, вытащил из пришивного кармана рубахи свернутый мандат, подтверждавший его всесоюзные правомочия. Вытащил и протянул хозяину кабинета.
Кривицкий пробежал бумагу взглядом.
– Ну это я о вас знаю, а что бы вы хотели здесь проверить? Ведь у нас ни фабрик, ни заводов нет.
Добрынин задумался. Фабрик и заводов в городе действительно не было, но зачем-то же его сюда отправили, а значит надо было что-то проверить, и то, что Кривицкий задавал ему такие вопросы, было подозрительно: неужели председатель города не знает, что в его городе можно проверить?!
– Может, лучше отдохнете немного, посмотрите на местные обычаи, мы вам охоту на аэросанях организуем – оленей постреляем, – предложил Кривицкий.
Такое предложение окончательно заставило народного контролера заподозрить Кривицкого в чем-то нехорошем.
– А может, я у вас жизнь проверю?! – предложил неожиданно Добрынин, сам обрадовавшийся такой внезапной идее.
На лице у Кривицкого возникло недовольное недоумение.
– Чью жизнь? – спросил он.
– Жизнь города, вообще…
Председатель Хулайбы задумался крепко и серьезно. И даже лицо его на время мысли стало не таким женским из-за того, что он нахмурился.
– Ну а как вы можете жизнь проверить? – спросил он после напряженной паузы.
– Ну расспросить всех: что они думают о жизни, что в ней хорошо, что плохо…
– Так ведь по-русски почти никто не говорит! – воскликнул хозяин кабинета.
– Вы говорите, Цыбульник говорит, Абунайка говорит, этот, как его… урку-немец говорит… Попрошу их рассказать мне, что остальные жители думают.
Кривицкий почесал затылок, посмотрел в глаза народному контролеру мрачно и почти откровенно враждебно, потом вздохнул.
– А-а, вспомнил! – вдруг проговорил он, резко сделав выражение лица радостным и оптимистичным. – Есть что проверять! Я просто забыл!
Добрынин тоже обрадовался, и взгляд его не скрывал этого чувства.
– Мы же хотим дворец культуры строить! – заговорил Кривицкий. – Из особых ледяных кирпичей. А лед для этого будем вырезать из реки. Река у нас рядом. Омолой называется. В общем, надо проверить толщину льда, чтобы знать, можно уже вырезать кирпичи или надо еще немного подождать… Так, может, вы и проверите толщину?
– Да, конечно, – ответил Добрынин с готовностью. – Только объясните, как и чем проверять.
– Тогда я попрошу нашего радиста проводить вас на место к реке, а там посередине стоит такая полосатая мерная палочка. Надо будет посмотреть, на какой отметке лед держится, и записать это, а потом мне доложить.
Задание было понятно Добрынину, и дополнительных вопросов не возникло.
– Ну тогда я прямо сейчас пойду? – полуспросил он Кривицкого.
– Хорошо, – ответил Кривицкий. – Только минуточку подождите! – и он подошел к стенке, на которой висел портрет читающего газету Ильича, и постучал в нее кулаком.
Через какое-то мгновение в кабинет вошел низенький коренастый мужчина в коричневой кожаной куртке и толстых ватных штанах.
– Вот, знакомьтесь – это наш радист Вася Полторанин! – сказал Кривицкий.
Добрынин и радист пожали руки, представившись друг другу.
– Покажешь ему, где река, он толщину льда проверять будет! – приказал Полторанину председатель.
Полторанин кивнул.
Попрощавшись с Кривицким и забросив котомку на плечо, пошел Добрынин за радистом на улицу. Руки в карманах кожуха мерзли, да и воздух, казалось, тоже стал холоднее, хотя кожа лица не щемила, как в первый день прилета.
Шли они молча. Радист Полторанин смотрел себе под ноги и только иногда поднимал голову, сверяя правильность пути.
– Холодает, кажется? – не выдержав неприятного молчания, заговорил первым народный контролер.
– Ага! – кивнул Полторанин. – Уже и не плюнешь нормально!
– Как нормально? – переспросил, не поняв, Добрынин.
– Ну как нормально? Если нормально плевать, то что: слюна вылетает изо рта и падает на предмет или на землю, а здесь, особенно в холода, – только захочешь плюнуть, приготовишься и – плю! – а изо рта уже что-то замерзшее вылетает. Вот.
Добрынина эта мысль заинтересовала. Сам он здесь еще ни разу не плюнул, потому что все время держал рот закрытым – открывать его на улице было очень холодно, и сразу же морозный воздух пробирался через рот и морозил тело изнутри. Но сейчас, услышав слова радиста, Добрынин решил попробовать. И только он собрал во рту побольше слюны, набрал в легкие холодного воздуха и открыл рот, как в мгновение будущий плевок замерз, превратившись в кусочек льда, и пришлось народному контролеру его просто вытолкнуть языком.
– Да-а-а, – сказал он, поняв, что на Севере и плюнуть нормально нельзя.
– Вот и речка! – радист показал рукою вперед.
– Где? – переспросил Добрынин, видя перед собою одинаково снежно-белую поверхность.
– Счас! – сказал радист и, когда они сделали еще с десяток шагов, остановился и повел сапогом по поверхности, снимая с нее снег.
Под снегом оказался лед, и был он довольно прозрачен – можно было смотреть сквозь него вниз, наверное, на целый метр.
– А палочка? – спросил Добрынин. – Для измерения?
Полторанин поискал взглядом упомянутую мерную палочку и, найдя, показал народному контролеру. До мерной палочки было еще шагов сорок.
– Мне назад надо! – сказал радист. – Работа срочная, надо быть готовым к связи с Якутском!
– Ну иди, – кивнул Добрынин. – Я сам дойду да и вернусь без труда, дорогу запомнил.
– Ну счастливо! – сказал Полторанин и потопал назад к городу Хулайбе.
А Добрынин не спеша пошел к видневшейся красно-белой мерной палочке. Думал на ходу о том, что наконец-то стал он для Родины полезным и начал исполнять свои настоящие обязанности.
И воображал он себе блестящий, как настоящее стекло, дворец культуры, который возвысится над остальными строениями города Хулайбы и привлечет своей ледяной красотой взоры больших и малых народов этого холодно-таинственного края, и смогут все эти народы, придя во дворец, разместиться в нем свободно и чувствовать себя уютно, в одной дружной семье, а в центре дворца будет стоять и обогревать всех огромная печка-буржуйка размером с дом председателя Хулайбы, и дрова для нее, обязательно березовые, будут привозить на специальном самолете из самой Москвы. И когда-нибудь он, Павел Александрович Добрынин, залетит на этом самолете специально на денек, чтобы зайти во дворец, поздороваться с народами и рассказать им, что когда дворца еще не было и ни один его кирпич не был вырезан из речного льда – он, народный контролер Советского Союза, самолично проверял толщину льда, с тем чтобы принять решение о начале великой северной стройки.
– Э-э-эй! – донесся вдруг до слуха Добрынина негромкий, но протяжный крик.
Добрынин остановился, посмотрел туда, откуда кричали, и увидел совсем рядом, шагах в двадцати от него, сидящего на снегу Ваплаха, одетого в совершенно белую и очень длинную оленью доху. Если б не загорелое до коричневости, как у всех местных жителей, лицо, не различил бы Добрынин его на фоне снега.
– Ну чего тебе? – спросил он урку-емца.
Ваплах посмотрел в ту сторону, куда ушел радист, и, не увидев его, поднялся на ноги и приблизился к контролеру.
– Сначала привет твоему гладкому лицу и твоей мудрости, потом разговор… – произнес Ваплах.
– Привет! – ответил Добрынин. – Ну, какой разговор? Говори, только побыстрее – я на работе.
– Русский человек Добрынин пусть не идет к палке, – сказал очень тихо, почти шепотом урку-емец. – Беда будет! Я видел: русский радист ведет русского человека Добрынина к реке, и я пошел, потому что думал – не пойду – обязательно беда будет!
– Какая беда? – Добрынин озадаченно посмотрел на Ваплаха. – Что за беда?
– Зачем говорить? – ответил на это Ваплах. – Народ – урку-емец лучше покажет русскому человеку Добрынину…
И Ваплах, вцепившись в рукав добрынинского кожуха, повел народного контролера за собою, ступая впереди осторожно и выдерживая короткие паузы перед каждым новым шагом.
Нехорошее предчувствие заставило Добрынина полностью довериться урку-емцу, и он шел за ним, слушая, как негромко потрескивает под их ногами лед, и думая о том, что, должно быть, еще рановато вырезать кирпичи из замерзшей реки, ведь если лед потрескивает, значит он еще недостаточно глубокий и толщина его невелика.
– Вот! – остановившись, выдохнул урку-емец. – Теперь я покажу русскому человеку Добрынину…
И, наклонившись, Ваплах провел рукой по льду, очищая его от легкой наснежи. Перед глазами урку-емца и Добрынина открылась полоска прозрачного льда, и там, внизу, на непонятной из-за оптического обмана глубине что-то засинело.
– Ваплах сейчас покажет… – урку-емец пополз на четвереньках дальше, сгребая со льда снежок.
Добрынин присел на корточки и внимательно смотрел вниз: прямо под ним во льду в странной летящей позе полулежал какой-то человек в синих брюках и темной кожаной куртке, а рядом, отдельно от человека и, казалось, ближе к поверхности льда также «завис» желтый канцелярский портфель.
– Кто это? – вырвалось у Добрынина, и он вдруг почувствовал, как по его коже прокатилась волна ужаса. Внезапно он понял, что человек, вмерзший в лед, конечно же, мертвый, и смерть его была ужасна и неожиданна, раз шел он куда-то с портфелем.
– Ваплах видел этого русского человека в Хулайбе. Он к русскому человеку Кривицкому приходил, а потом его послали толщину льда мерять… Ваплах еще покажет!
И, отползя чуть в сторону, урку-емец расчистил еще один кусочек ледяной поверхности, и подошедший туда Добрынин увидел еще одного вмерзшего в лед человека. Этот человек лежал лицом кверху, и был он почему-то без шапки, хотя и в таком же оленьем кожухе. Растрепанные рыжие волосы стояли на его голове невообразимым веером, а лицо его, покрытое веснушками, видимыми даже через лед, застыло с каким-то просящим выражением.
– И этого Ваплах в Хулайбе видел, – проговорил урку-емец.
У Добрынина сперло дыхание, а на глазах непроизвольно выступили слезы, и сразу же глаза заболели, защемили, по-видимому из-за того, что выступившие слезы сразу замерзли и теперь царапались.
– Русский человек Кривицкий их сюда умереть послал… – произнес грустным голосом Ваплах. – Они с русским человеком Кривицким ругались чуть-чуть.
Страшная догадка поразила Добрынина, пока смотрел он на двух вмерзших в лед мужчин: неужели и его ждала такая же смерть? Неужели коммунист Кривицкий почему-то захотел его убить?
– Русскому человеку Добрынину нельзя в Хулайбу возвращаться… – проговорил Ваплах и уважительно заглянул в глаза народному контролеру.
– А куда же мне? – растерянно, по-настоящему испугавшись за свою жизнь, спросил Добрынин.
– У Ваплаха совсем недалеко хороший чум есть с печкой… тепло будет, еда будет…
Отведя взгляд от вмерзших в лед людей, Добрынин попытался взять себя в руки и все серьезно обдумать, но никакие мысли почему-то в голову не приходили. А страх, забравшийся в душу, не отпускал народного контролера. Так и сидел он, упершись горестным взглядом в ничего не значащий снег, лишь бы не видеть всего ужаса открывавшейся под ним во льду картины.
– Пусть русский человек Добрынин со мной пойдет, – позвал урку-емец, подойдя и остановившись над народным контролером.
– Нет, – проговорил Добрынин и, сжав кулаки, стал наполняться внутренней злобою, которая как бы вытесняла, прогоняла куда-то прочь ощущение страха и безысходности. – Надо разобраться… – медленно, но уже другим, более решительным голосом произнес Павел. – Надо это проверить, почему они погибли… и из-за чего.
Стащив с плеча котомку, Добрынин вынул из нее топор и с размаху всадил им прямо по льду над головой человека с желтым портфелем.
– Надо ж похоронить их по-человечески, – приговаривал Добрынин, кроша лед тяжелым инструментом. – Чтобы в гроб или в ящик, хотя бы на склад их отвезти, как людей…
Лед брызгал осколками под ударами топора, но сопротивление его было велико, и Добрынин, остановившись, чтобы перевести дух, и уже ощущая усталость в руках, увидел, что прорубил он дырку на глубину коробка спичек. Понятно стало, что не вызволить ему из ледяного плена погибших. Снова пришло в душу смятение и уже не страх, а по-детски невнятная обида. Перевел он свой взгляд на желтый портфель и подумал, что надо хотя бы его изо льда вырубить – может, там бумаги, документы какие-нибудь.
Принялся теперь Добрынин врубаться топором в ледяную твердь над портфелем.
Ваплах отошел на пару шагов и наблюдал оттуда за Добрыниным, который с новой силой крошил лед тяжелым и острым инструментом, на ходу говоря что-то злое и непонятное урку-емцу, но очень похожее по интонациям на заклинание злого духа Каппы.
– Эй, Ваплах, помоги! – остановившись через некоторое время, позвал Павел.
Урку-емец подошел и увидел, что прорубил народный контролер весь лед, лежавший на портфеле, и даже подрубил чуть-чуть с краю, так, что теперь только нижний лед удерживал портфель. Но сам Добрынин, наверняка уже и подуставший порядком, вырвать портфель из лунки не мог.
Взялись они вместе за портфель и потащили его четырьмя руками на себя.
– Ну, еще ра-а-аз! – командовал Добрынин. – И еще ра-а-аз!! После нескольких попыток портфель все-таки поддался, и с треском оторвали его Добрынин с Ваплахом от нижнего льда.
Народный контролер сразу открыл его, сунул туда руку, но тут же вытащил и сказал:
– Все смерзлось…
– На печке разогреть надо, тогда растает, – подсказал урку-емец.
– Ну пошли! – Добрынин поднялся на ноги, зажал портфель под мышкой, а руки спрятал в карманах – ладони его уже были сине-фиолетовыми от холода.
Повел его урку-емец к ближним холмам, но не туда, где находился город Хулайба. Шли они недолго, хотя и не спешили.
– Там такие места есть, – говорил урку-емец. – Рядом лед толстый-толстый, а чуть поближе к берегу – тонкий, как оленья кожа… А палку ту поставил русский человек Шендерович, чтобы не ходили к ней – там самый тонкий лед!
– А что это за Шендерович? – спросил Добрынин, уже чуть успокоившись и желая отвлечься от мрачных мыслей, бродивших в его голове после только недавно пережитого страха.
– А был такой человек перед русским человеком Кривицким, – рассказывал на ходу урку-емец. – Хороший был человек, партвзносов не собирал, меня от болезни вылечил… его все уважали.
– А где он сейчас? – поинтересовался народный контролер.
– Сейчас его нет. – Ваплах вздохнул. – Его медведь убил.
Чум Ваплаха стоял в низинке между двумя холмиками. Был он маленьким, раза в два меньше балагана, но зато как только вошли они внутрь, так сразу Добрынин и почувствовал тепло этого темноватого безоконного жилища, в котором на самой середине красовалась буржуйка, сделанная, как и остальные, из бензиновой бочки. Сквозь прорезанную в ней сбоку дырку на «меховой» олений пол падал красноватый отсвет.
– А-а. – Ваплах наклонился к печке. – Хорошо не потухла… надо еще дерна бросить… – и он приподнял край оленьей шкуры на полу и вытащил оттуда несколько бурых комьев. Забросил их в печку и только тогда обернулся к Добрынину и предложил ему усесться на такую же, как и у Абунайки, лежанку.
– Русский гость кушать будет? – спросил урку-емец.
Народный контролер кивнул. И тогда Ваплах поставил сверху на печку небольшой котел с едой.
– Надо бы портфель оттаять… – проинес задумчиво Добрынин и посмотрел на урку-емца очень дружественно и уважительно.
Ваплах взял из рук контролера желтый портфель и поставил его возле буржуйки.
– Скоро-скоро оттает, – проговорил он. Потом присел рядом с Добрыниным и спросил: – А русский человек Добрынин сюда зачем приехал?
– Проверять приехал, – кратко ответил народный контролер, опять задумавшись о страшной судьбе застывших во льду людей.
– А что русский человек Добрынин проверять будет?
– Да я все имею право проверять, и работу, и жизнь, и порядок…
– А-а-а… – протянул Ваплах. – А один из мертвых тоже проверять приезжал. Я чуть-чуть разговор слышал. Из-за японцев они поругались…
– Из-за каких японцев? – Добрынин насторожился.
– А которые за партвзносами приезжают, – ответил урку-емец. – Тот русский человек хотел их увидеть, а русский человек Кривицкий говорил, что никаких японцев здесь нет.
– А что, есть они тут или нет? – спросил очень серьезно Добрынин.
– Тут их нет, но за партвзносами приезжают. Сам видел. К амбарчику на такой снежной машине подъедут, перегрузят в машину все шкурки, потом какой-то ящичек русскому человеку Кривицкому передадут, поклонятся и уедут до следующего раза.
«Вот оно что!» – подумал Добрынин и внутренне помрачнел еще больше. Никак не мог он ожидать, приехав сюда, что столкнется тут, на далеком Севере, с такими беспорядками, которые и беспорядками трудно назвать, потому что на самом деле все выглядело намного серьезнее. Все это было страшным преступлением, а преступником оказался главный коммунист города Хулайбы. И эта мысль испугала Добрынина, но все же справедливая злость оказалась сильнее испуга, и, поразмыслив еще, понял народный контролер, что коммунист не может быть преступником, а значит нельзя считать Кривицкого членом партии Ленина, нельзя было даже думать, что Кривицкий и товарищ Калинин состоят в одной партии.
И стало понятно Добрынину, что Кривицкий и есть тот враг, о каких часто писали в газетах и которые, скрываясь под личиной партийцев, творят свои темные дела. Все стало понятно Добрынину о Кривицком, но возникло сразу много вопросов: а кто знал о происходящем, почему комсомолец Цыбульник ничего не сказал народному контролеру, почему радист Вася Полторанин, который довел Добрынина до реки, не предупредил о смертельной опасности? Неужели не знал?
И очень тяжело вздохнул народный контролер. Неужели жизнь на самом деле такая жестокая?
– Еда готова, – сказал Ваплах, трогая пальцем стенку котла, стоявшего на буржуйке.
Добрынин глянул на урку-емца. Есть ему расхотелось, но и обижать своего спасителя Павел никак не желал.
– Я потом, – проговорил он и снова задумался.
– Русский человек Кривицкий – нехороший человек, – закивал головою Ваплах, словно прочитал мысли народного контролера и решил вслух согласиться с ними.
– Знаешь, Ваплах, – сказал Добрынин. – Не называй его, пожалуйста, русским человеком. Какой он русский?! У него же лицо бабье.
– Хорошо, – сказал урку-емец. – А как его называть?
– Называй его просто Кривицким, хотя он, конечно, сволочь. И надо его строго наказать за все, что он сделал.
Мысль о наказании понравилась Добрынину, и он продолжал обдумывать ее, но уважение к порядку остановило его, потому что понял он – наказывать кого-то может только суд или человек, у которого есть на это специальное разрешение, а у самого Добрынина было только разрешение проверять и контролировать, а значит ничего, кроме записанного в мандате, он делать не мог. И от этой мысли народный контролер загрустил.
– Может, русский человек Добрынин тарасуна выпьет? – предложил Ваплах, видя мрачное лицо Павла.
– Слушай, – заговорил Добрынин. – Не называй меня русским человеком!
– А что, Добрынин не русский человек?
– Да русский я, русский, но зови меня Павлом. Ты – Ваплах, я – Павел. Понятно?
– Да, – урку-емец кивнул. – А Павел тарасуна хочет?
– Нет, – отрезал Добрынин. – Надо что-то делать, а не водку пить! Преступника наказать надо, а здесь ведь ни суда, ничего такого нет. А сам я, понимаешь, Ваплах, не имею права его наказывать…
– Абунайка умный человек, надо с ним говорить! – предложил урку-емец.
– Твой Абунайка – заместитель Кривицкого!
– Это ничего! – улыбнулся Ваплах. – Зато он умный! Я пойду, позову его, а Павел пусть еду покушает!
Урку-емец ушел, и остался Добрынин один в маленьком и уютном чуме. Шипел в буржуйке сухой дерн; тепло стало Павлу, и он даже расстегнул олений кожух, который давно уже не снимал с себя из-за суровости климата. Расстегнул кожух, наклонился к желтому портфелю, открыл его. Листы бумаги внутри были мокрыми, но почувствовал народный контролер, что теперь уже можно было их отделять друг от друга, и вытащил он всю пачку, присел на полу у печки и положил эту мокрую пачку себе на колени. Аккуратно отделил верхний листок и, придвинувшись к топке буржуйки, попробовал прочитать написанное на бумаге в красноватом отсвете тлеющего дерна. Однако как ни напрягал он глаза, а разобрать ничего не мог по причине того, что размокшие чернила расплылись по бумаге, и только отдельные кусочки слов были различимы, но сами по себе эти кусочки никакого смысла не имели. На всякий случай опустил Добрынин первый листок бумаги на пол у печки, полагая, что если высохнет он, то, может быть, разборчивее станет, а сам взял следующий лист, поднес его к тускловатому печному свету.
«Со слов местного жителя Барулая, – прочитал Добрынин хорошо сохранившийся текст, написанный химическим карандашом, – стало мне известно о зверском убийстве члена РСДРП Шендеровича, присланного для организации Советской власти в якутском городе Хулайба. Убийство было организовано присланным товарищу Шендеровичу в помощь товарищем Кривицким, вступившим в преступный сговор с японскими империалистами. Также есть основания считать тов. Кривицкого виновным в таинственном исчезновении целого северного народа урку-емцев, которые отличались высокой образованностью и все до единого хорошо говорили по-русски. Этот народ бесследно исчез после убийства товарища Шендеровича. Перед исчезновением, по словам местных жителей других национальностей, народ урку-емцев насчитывал до ста двадцати человек, включая женщин и детей. Считаю необходимым прислать сюда специальную комиссию для более полного расследования совершенных тов. Кривицким и его подручными преступлений. Подпись: Егоров Егор Федорович, народный контролер Советского Союза».
«Вот ты кто! – подумал с горечью Добрынин, дочитав бумагу. – Так, значит, здесь поступают с народными контролерами…»
И захотелось Добрынину плакать, плакать не жалостно по-бабьи, а так, как плачут настоящие большевики на похоронах собратьев, – плакать без слез и беззвучно, плакать внутренне, ощущая страдание каждой кровинкой своею. И выпить захотелось, но от этого желания Добрынин удержал себя. И снова подумал о том, что надо Кривицкого судить и судить его прилюдно. И опять возник вопрос: как? Каким судом?
И от кажущейся беспомощности своей закусил Павел губу и почувствовал на языке вкус собственной крови.
Шипел дерн, пропитываясь неспешным игривым огнем.
Кто-то подходил к чуму – были слышны поскрипывания верхового снега.
С ожиданием Добрынин смотрел на низенький вход в жилище, завешенный двойной или тройной оленьей шкурой.
Зашли двое – Ваплах и заместитель Кривицкого Абунайка. Старик вежливо поклонился народному контролеру.
– Привет твоему гладкому лицу и твоей мудрости! – сказал он, опускаясь рядом на мягкий ворсистый пол. – Мне урку-емецкий человек Ваплах рассказал много… а русский человек Кривицкий совсем недавно говорил: далекий гость в реке утонул. Я думал – беда, а Ваплах приходит и меня сюда зовет…
– Да… – сказал Добрынин, желая остановить не совсем связную речь старика. – Ваплах сказал, что вы – умный человек. Вы знаете, кто такой Кривицкий?!
– Абунайка умный, – старик кивнул. – Абунайка знает плохого русского человека Кривицкого, Абунайка про японцев знает, Абунайка много знает…
– А почему же товарищ Абунайка знал про эти беззакония и ничего не делал? – строго спросил народный контролер.
– А что мог Абунайка делать? Абунайка не сильный, старый и нерусский. Надо, чтобы русский приехал и наказал русского, а Абунайка не может сказать, что русский человек – плохой, Абунайке никто не поверит…
– Ну ладно, – Добрынин махнул рукою, утомившись от многословия старика. – Скажите, товарищ Абунайка, у вас здесь свой суд есть?
– Суд? – переспросил старик.
– Ну да, если кто-нибудь что-то украдет или убьет кого-то, вы его наказываете?
– Да-а… – ответил старик.
– Значит, это у вас организовано, и вы знаете, как наказывать? – уточнил Павел.
– Конечно, Абунайка знает! – подтвердил старик.
– Тогда вы можете и Кривицкого своим судом наказать? – спросил Добрынин, глядя старику прямо в глаза.
Абунайка задумался, поднес сухую желтоватую руку ко рту, дотронулся до острых коротких усов.
– Наверно, можем, – наконец произнес он.
– Ну тогда берите его и судите! – твердо сказал, как приказал, Добрынин.
– Абунайка к народу пойдет, суд готовить будет, а на суд русского человека Добрынина позовут! – старик поднялся, поклонился контролеру и ушел.
– Русский человек еду не кушал? – спросил Ваплах. – Надо кушать, а то холодно будет…
– Ладно, давай! – устало проговорил Павел.
Урку-емец снял с печки котел, разлил из него какую-то похлебку по двум глиняным мискам и одну протянул народному контролеру. Подал ему и белую костяную ложку.
«Эх, хлеба бы сейчас!» – с горечью подумал Добрынин.
Похлебка была излишне соленой, но вполне съедобной. Съел ее Павел быстро и вспомнил первый рассказ о Ленине и о невкусном национальном супе. «Наверно, это не здесь было», – подумал Добрынин.
Урку-емец ел медленно и при этом громко чмокал губами. Доев, он опустил пустую миску на пол под печку и снова предложил выпить тарасуна. На этот раз Добрынин не отказался. Во рту сразу стало приятней, но на душе по-прежнему тяжелым камнем лежали впечатления этого дня, и ни о чем другом Павел думать не мог.
– Абунайка все сделает, – снова угадав мысли Павла, проговорил Ваплах. – Он с народом поговорит, народ его слушается.
Дальше сидели они молча. Пили тарасун, думали каждый о своем.
Времени прошло немного – может, два часа, может, три. И послышался снова скрип верхового снега. В чум зашел Абунайка. Зашел деловитой быстрой походкой. И на круглом загорелом лице его было такое серьезное выражение, что Добрынину сразу захотелось встать на ноги. Все-таки серьезные люди всегда вызывают уважение.
– Суд готов, – сказал старик. – Собаки ждут. Надо ехать.
Вышли, сели в сани. Старик закричал на собак и хлестнул их недлинной нагайкой. Уже на ходу Павел застегивал свой кожух, хотя после выпитого тарасуна было ему тепло.
– Где суд-то будет? В Хулайбе? – спросил он старика, сидевшего впереди.
– Зачем в Хулайбе? – старик пожал плечами. – На хорошем месте суд будет, там всегда судим.
Собаки бежали проворно. Снег почти пел под полозьями саней, и это нравилось Добрынину и успокаивало его. Рядом сидел урку-емец. Сидел он с закрытыми глазами и тоже негромко пел, словно подпевал снегу. Пел он что-то на своем урку-емецком языке. Песня была заунывная и грустная, и решил Павел, что в песне этой поется о трагической судьбе урку-емецкого народа. И захотелось Павлу поподробнее расспросить Ваплаха, что же все-таки с его народом произошло, но не решился он прерывать песню.
А собачки бежали быстро, и залюбовался их бегом Добрынин. Красивые и пушистые были собачки, и только одного не хватало Павлу – хотелось ему, чтобы собачки эти на бегу лаяли, но они бежали молча, и понял Добрынин их молчание, ведь и сам он, постоянно будучи под северным небом, держал рот закрытым, чтобы не запустить к себе вовнутрь этот колючий морозный воздух. Вот и собаки, наверно, именно поэтому не лаяли.
Вокруг поднимались и опускались покрытые снегом холмы, все было однообразно и сурово.
Поднявшись на вершину очередного холмика, Абунайка приостановил окриком собачек и посмотрел с высоты по сторонам, потом снова прикрикнул, и понесли собачки сани вниз по пологому спуску.
Добрынин присмотрелся вперед и увидел коричневатую площадку, очищенную от снега, и еще несколько собачьих упряжек и одну оленью. На площадке стояли люди, что-то делали, но что именно они делали, с этого расстояния видно не было.
Совсем скоро Абунайка остановил собачек на самом краю площадки, и собачки обрадовались, увидев своих сородичей, завиляли друг другу обрубками пушистых хвостов.
Павел подошел к местным жителям и тут понял, что он уже был в этом месте – возил его сюда на аэросанях комсомолец Цыбульник по дороге на Хулайбу. И точно так стоял один деревянный столб с укрепленным на его вершине бюстом Ильича, на плече которого что-то было вырезано. Да, это было то самое место, «ленинский уголок», как называл его комсомолец.
Местные жители, как оказалось, привезли с собою дрова и в этот момент были заняты укладыванием их в особый квадратный костер, который, правда, еще не горел.
– А где Кривицкий? – спросил у Абунайки Павел.
– Уже-уже едет, – ответил старик.
Ваплах подошел к деревянному столбу и сказал что-то на своем языке, глядя снизу вверх в лицо вождю.
– Э-э-эй! – донеслось откуда-то, и Павел, обернувшись, увидел, как к ним приближается еще несколько собачьих упряжек. Подъехав к площадке, они остановились. На одной из них лежал Кривицкий. Лежал он на животе.
Павел подошел, посмотрел на председателя Хулайбы. Тот был обвязан с ног до головы тонкими ремешками из оленьей кожи. Он что-то мычал, но понять его было трудно.
Ваплах уже разговаривал с только что приехавшими людьми. Потом он обернулся к Добрынину.
– Они говорят, что русский человек Цыбульник на снежной машине удрал, а русского человека Полторанина связали и в городе оставили. Он хороший человек, он ни разу «бурайсы» не говорил.
– Бурайсы?! – повторил Добрынин и задумался – ведь это был пароль для базара, сообщенный ему комсомольцем. – А что это слово значит?
– Убью, – ответил Ваплах.
Павел сделал шаг назад и с опаской посмотрел на урку-емца.
– Ты чего? – спросил он.
– Нет, «бурайсы» на местном языке означает «убью», – объяснил Ваплах. – Это слово такое, человек Кривицкий это слово очень любил.
– Ну и пароль! – Добрынин покачал головою и посмотрел на лежащего Кривицкого с большою справедливою злостью.
Старик Абунайка, хлопотавший вместе с другими около идола, вдруг подошел к Добрынину.
– Начинать можно, – сказал он. – Суд готов.
– Ну так начинайте! – разрешил Павел.
Несколько местных мужчин, а были они все как на подбор низкие, коренастые и, судя по всему, довольно сильные, подошли к саням, подняли Кривицкого и отнесли под столб, опустив его там на подготовленный квадратный костер.
Только теперь Добрынин понял, какое наказание приготовил для Кривицкого Абунайка, и он подошел к старику.
– Вы что, сжигать его будете? – спросил.
– Ага, – старик кивнул. – Очень много зла русский человек Кривицкий сделал, семь человек убил, один народ совсем из-за него пропал… надо сжигать…
Конечно, думал Добрынин, такого преступника надо убить. Но что-то в Павле протестовало против такого вида казни, и он, снова отыскав возле костра старика, подошел к нему и спросил:
– А может, у вас есть другое наказание, ну такое, чтобы тоже смертная казнь, но только без огня?
– Есть, конечно, – кивнул Абунайка. – Летняя, сейчас никак нельзя. Земля твердая, ледяная совсем.
– А что это за летняя? – больше из любопытства, чем из надобности поинтересовался народный контролер.
– Ну если кто-то убил человека или священного медведя, то его вместе с убитым надо в одной яме живым закопать.
– Да, – Добрынин посмотрел на коричневую твердую землю под ногами. – Это не подходит. Ну ладно, начинайте.
Абунайка крикнул что-то своим людям, они отошли от кострища, на котором лежал связанный Кривицкий. Потом один совсем молодой парень поднес к лицу председателя Хулайбы кружку с молочной водкой, влил ее в рот ему, а потом полил тарасуном волосы Кривицкого.
– Подождите! – сказал вдруг Павел, и тут же Абунайка посмотрел выжидательно на Павла и что-то проговорил тому парню.
Парень отошел.
– Я хочу его кое о чем спросить! – объяснил Добрынин и сам приблизился к лежащему на спине Кривицкому.
– Ты за что народного контролера Егорова убил? – наклонившись к лицу Кривицкого, спросил Добрынин. – И кто второй?
Кривицкий посмотрел на народного контролера с такой злобой, что Павел отшатнулся. Стало ему ясно, что Кривицкий – отпетый враг, ненавидящий не только самого Добрынина, но и всю Советскую страну, и вроде не было больше нужды с ним разговаривать, но все-таки попробовал Павел задать врагу еще один вопрос. Спросил он о судьбе урку-емецкого народа, но и на этот вопрос Кривицкий лишь злобно промычал и даже отвернулся демонстративно.
Добрынин тяжело вздохнул и отошел в сторону. Потом нашел взглядом Абунайку, кивнул ему, мол, начинайте.
Абунайка самолично поджег костер. Дров в этом костре было много, ведь в высоту он был метра полтора. Кривицкий попытался перевернуться или вообще скатиться на землю, но это у него не вышло – слишком крепко он был обвязан ремешками.
Старик запел что-то, обращаясь взглядом к бюсту вождя и кланяясь ему. Вскоре остальные стали подпевать Абунайке.
Пламя разгорелось. Затрещали дрова, затрещали громко и мелодично, и понравился Добрынину треск, напомнивший о печке в его избе, но тут Кривицкий испортил этот звук, закричав что-то матерное.
Но на кричавшего внимания не обратили, и даже песню свою местные жители не прервали из-за этого крика.
Добрынину этот суд не очень нравился, но понимал он, что все происходит по местным национальным законам, которые надо уважать, как учил Ленин, и поэтому решил Павел просто уехать сейчас отсюда. И подошел к урку-емцу, который с готовностью согласился отвезти Добрынина в Хулайбу.
Добирались они на упряжке до города недолго. Первым делом подъехали к большому деревянному дому, где располагался кабинет председателя. Добрынин зашел, постоял у стола, посмотрел на меховой портрет, потом заглянул в другую комнату и обнаружил там связанного радиста, сидевшего на стуле перед радиостанцией.
– Ну? – спросил его Добрынин.
– А я при чем? – совсем тихо и хрипло почти проплакал, а не сказал Полторанин. – Я – радист. Я что – знаю, кто должен эти шкурки забирать: японцы или китайцы.
– А об убийствах знал? – строгим голосом спросил Павел.
– О каких убийствах? – заныл радист. – Меня недавно прислали, позапрошлой ночью…
«А может, он действительно ничего не знал?» – подумал Павел и еще разок внимательно присмотрелся к лицу радиста.
Парень он был простой, и то, что он был так сильно напуган, показалось народному контролеру доказательством его невиновности.
– Ну ладно, – Добрынин подошел и принялся распутывать длинные кожаные ремешки, которыми Полторанин был обвязан. – Кривицкого уже наказали.
– Как наказали? – спросил радист.
– Совсем наказали, – ответил ему Павел. – А мне теперь надо в Москву добираться, доложить обо всем товарищу Калинину… только как туда добраться?
– Вам к военным надо, у них самолет есть, – потирая затекшие руки, подсказал Полторанин.
Про военных Добрынин как-то забыл, а ведь действительно – если у того аэродрома есть военный склад, значит и военные где-то недалеко должны быть!
– А как туда добраться? – спросил Павел.
– На упряжке, – проговорил Полторанин. – Можно, конечно, радировать, чтобы они свой транспорт прислали.
– Не надо, чего их беспокоить! – отмахнулся контролер. – Вот что, останешься здесь за Кривицкого, а я попрошу в Кремле выбрать кого-нибудь для Хулайбы, чтобы честный человек был. Понятно?
– Да, так точно… – ответил радист.
– Пошли, поможешь мне портрет Кривицкого со стенки снять!
Вдвоем они зашли в кабинет, придвинули стол к самой стене, и Полторанин снял с гвоздика «меховой» портрет.
– А зачем он вам? – спросил радист.
– Хочу товарищу Калинину показать, как доказательство преступления.
Ваплах так и сидел на санях у самого дома, когда Добрынин вышел на порог с портретом в руках.
– Ты дорогу к военным знаешь? – спросил Павел. Урку-емец кивнул.
– Тогда поехали, только заскочим сначала к тебе за моей котомкой и портфелем.
– Вдвоем нельзя ехать, надо Абунайку с собою взять. Добрынин не стал расспрашивать, почему вдвоем ехать нельзя.
Урку-емцу он верил, и значит были на то серьезные причины, раз Ваплах так говорил.
Поехали они к Ваплаху, подбросили в буржуйку еще дерна, погрелись, выпили тарасуна по кружке.
– Ну, теперь можно к Абунайке, уже наверно дома, – сказал через некоторое время Ваплах.
Абунайка действительно был дома.
– Утро наступает! – сказал он пришедшим первым делом и устало улыбнулся.
Павел повел носом – от старика пахло чем-то нехорошим и горелым, а к этому еще примешивался и запах оленьей мочи, из которой Абунайка делал, по словам сбежавшего комсомольца, какие-то лекарства.
– Надо к военным ехать! – сказал старику урку-емец. – Русский человек Добрынин спешит очень.
Старику, видимо, не хотелось отправляться в дорогу, но он все-таки кивнул.
– На моей упряжке поедем, – проговорил Ваплах, заметив, что старик наклонился за лежавшей на полу недлинной нагайкой-погонялочкой.
– Ну хорошо, – согласился Абунайка.
Вышли они из балагана. И только в этот момент Добрынин обратил свое внимание на удивительную светлость окружающего мира. Значит, и ночь, и рассвет окончились, и теперь вокруг царствовал белый и радостный день. Первый раз за последнее время Павел улыбнулся. Кривицкого больше не было, а значит, какую-то часть порядка и справедливости Добрынин навел, но понимал он, что до окончательного порядка еще далеко, да и не под силу его крестьянскому уму наводить серьезный порядок во всех его тонкостях, должны для этого прибыть сюда люди образованные и, наверное, из больших городов или из Москвы.
Уселись на сани. Урку-емец устроился впереди и хлестнул своей погонялочкой пушистых собачек. Натянули они ремешки, сдвинули сани с места и легко побежали вперед по дороге, не видимой глазу и известной только жителям этих мест.
Ваплах, доверив дорогу собачкам, обернулся и посмотрел на Абунайку серьезно и, как показалось Добрынину, взволнованно. Старик хоть и находился в полудреме, но этот взгляд заметил.
– Что сказать хочешь? – обратился он к урку-емцу.
А по сторонам проносились холмы и снега, и пели полозья свою негромкую, чуть свистящую песню.
– Нехорошо получилось, – сказал Ваплах. – Эква-Пырись не будет доволен.
– Почему не будет?! – удивленно спросил старик.
– Плохого человека в жертву принесли. Эква-Пырись подумает, что не любят его больше… – сказал Ваплах.
Добрынин не мог уразуметь, о чем разговаривают его попутчики, и от этого смотрел по сторонам и вперед, и, к своей радости, увидел он впереди приближающиеся деревья, росшие не густо и в основном между холмами. А сами холмы, особенно вершины их, были голыми.
– Не-е-ет, – не согласился с Ваплахом старик. – Будет он доволен.
– О чем вы? – спросил Павел.
– В жертву положено самых лучших приносить, а мы самого плохого сегодня сожгли. Бог доволен не будет.
– А-а, – понял, в чем дело, Добрынин. – А я думаю, что правильно сделали. Хорошие должны жить и строить будущую жизнь, а сжигать надо плохих.
После слов Добрынина наступило недолгое молчание, во время которого, должно быть, и Абунайка, и урку-емец обдумывали сказанное народным контролером. А потом Ваплах кивнул сам себе и произнес:
– Русский человек – умный, русский человек знает, кого надо сжигать, а кого нет.
– Да, – добавил Абунайка. – Мудрые люди всегда издалека приходят, глупые – рядом живут.
Летели их сани быстро. С любовью смотрел Добрынин на проносящиеся мимо деревья, невысокие и тонкоствольные, но все-таки чуть-чуть напоминающие о его родных местах. Думал он о будущем, когда приедет он в Крошкино с орденом, сядет за стол и будет рассказывать Маняше и детям своим об этих страшных днях или неделях, проведенных в совершенно не обустроенном для жизни человеческой холодном краю, где ни похоронить нельзя по-людски, ни наказать так, чтобы по-человечески, а все творится по местным национальным законам, таким не похожим на законы русские, согласно которым и в Москве, и в деревне Крошкино живут.
– Эй! – обернулся опять Ваплах. – Там что-то стоит!
И старик, и Павел вгляделись вперед, но, видимо, зрение у них не было острое, как у урку-емца. Только минут десять спустя увидели они аэросани, лежащие на боку. Подъехали, на собачек прикрикнули, чтобы те остановились.
В аэросанях никого не было.
– По кругу ходить надо! – сказал Добрынин, и попутчики его послушно подошли к машине и стали вокруг нее шаги накручивать.
– Нет, тут снег малый, – замотал головой Ваплах. – Надо просто смотреть, под этим снегом ничего нет.
Разошлись они в разные от машины стороны. Абунайка полез на холм, Ваплах наоборот – начал спускаться в низинку, где росли не росли, но все-таки стояли несколько низеньких деревьев.
Добрынин ходил вокруг машины, внимательно присматриваясь к снежной поверхности.
– Эй! – позвал с вершины Абунайка. – Я нашел его!
Спешно поднявшись к старику на вершину холма, Павел и Ваплах увидели лежащий на снегу скелет мужчины – кости были гладко обглоданы, и только орган лежал нетронутый и от мороза полиловевший. Рядом валялись обрывки меховой куртки.
– Ай-яй-яй… – проговорил Абунайка. – Ояси был здесь.
– Звери, что ли? – переспросил Павел.
– Злой дух Ояси-камуй! – объяснил Ваплах. – Это только он так людей и животных съедает.
У Павла закололо в животе. Он схватился рукою за болящее место и скривил рот.
– Уходить надо! – заторопился Абунайка. – Опять прийти может! Он очень злой!
Почти бегом спустились они с холма и снова помчались на санях в сторону далекого военного городка.
Постепенно боль у Павла прошла, и он прилег, положив голову на котомку. Ваплах, погоняя собачек, пел свою песню, а Абунайка дремал сидя, иногда шевеля бескровными бело-желтыми губами.
Долго они неслись по северным снегам.
– Этот Ояси – очень злой дух, – рассказывал лежащему Добрынину урку-емец. – Он невысокий совсем, мне по плечо, голова плоская и желто-зеленая, а глаза круглые и зрачки красные. Кожа у него вся в пупырышках, и ходит он совсем неслышно. К моему чуму приходил раз, одну собаку съел. Хорошая собачка была… А другие собаки молчали, боятся его, наверно…
Этот ужасный рассказ, как ни странно, убаюкивал народного контролера, и казалось ему, уже входящему в теплоту и уют сна, что кто-то сидит рядом с его кроватью и сказку рассказывает. Слушал сквозь наступающий сон Павел голос Ваплаха, и дрожь пробирала его до тех пор, пока не утонул голос урку-емца в других звуках окрепшего сна и не появился во сне у Добрынина добрый дедушка, бродящий по Москве и собирающий у всех, кто по дороге встречается, конфеты для детишек. А люди, прохожие и даже военные, останавливались охотно, увидев дедушку, и ссыпали в его мешок множество всякой всячины, которую доставали из разных карманов своей одежды. И обрадовался за дедушку Добрынин, и пошел он дальше по улицам и переулкам своего сна, вслед за дедушкой, чтобы в случае необходимости помочь этому дедушке в чем-то или хотя бы мешок его куда-нибудь отнести, если самому дедушке не под силу будет поднять такую тяжесть. Было хорошо ходить по этим широким городским улицам, и только иногда отвлекал Добрынина голос урку-емца, кричавшего что-то своим собакам на непонятном урку-емецком языке.