Читать книгу Пиковая дама – червонный валет. Том первый - Андрей Леонардович Воронов-Оренбургский - Страница 9

Часть 2 «Потешка»
Глава 1

Оглавление

Минуло три года. Алексею исполнилось пятнадцать. Это был уже далеко не тот хрупкий и тихий мальчик, которого некогда привел за руку в дирекцию театра купец Злакоманов. Безмятежное детство осталось где-то там, далеко за порогом учебных классов. Из того затянутого дымкой времени в Кречетове осталась лишь неуемная тяга к знаниям, ко всему новому, к совершенству. Природная впечатлительность продолжала будить фантазию. Друзья-сверстники тянулись к нему. Алексей, не проходило и дня, выдумывал что-то веселое, необычное, яркое. «Шутихи», смелый, нестандартный рисунок грима на лице, костюмирования случались столь неожиданно дерзкими по замыслу, что смешили окружающих до колик. К тому же Кречетов награждал своих «ряженых» героев самыми невероятными прозвищами, которые рождались в его голове легко, точно по мановению дирижерского взмаха. Прозвища с легкой руки он раздавал и своим близким приятелям, от которых потом те долго не могли отряхнуться.

Ровно в восемь – часы сверяй – у чугунной ограды раздался до тошноты всем знакомый скрип колес и характерное дребезжание пролетки, прозванной «эгоисткой» в народе. Минутой позже послышался осипший голос Чих-Пыха, утренние приветствие и твердо-сухое: «Иди, иди. Егор! Уволь, не дыши на меня!».

– Дарий! Дарий пожаловал! Стройся, потешные!

Юнцы послетали птицами с насиженных мест, стремительно выстроились парами и застыли. На лицах воспитанников проступил глубокий чекан почтения, страха и уважения. Как и три года назад, общий трепет – перед грозой училища – по старинке наполнил Алексея.

Двери балетного класса шумно и широко разлетелись, и в бобровой шубе нараспашку, в высоком цилиндре, с упругим английским стеком в руке – вечным «жезлом муштры» – порывисто вошел месье Дарий. По заведенному правилу он с придирчивой цепкостью оглядел вытянувшихся в струнку и почтительно кланявшихся ему учеников. Нынче, Бог миловал, обошлось без форменного «разгону»: как видно, маэстро был в духе и встал по утру с той ноги…

– Гнусное зрелище, Петров! Стыдно-с! А ну, подтянуть живот! Подбородочек выше! Срам! На вас, ветрогонов, весь Саратов смотрит, а вы?… Позорить училище вздумали? Меня-а? – Месье Дарий остановился возле Петрова, склонил по-сорочьи голову, заглянул в потемневшие от страху глаза и пару раз звонко щелкнул его стеком по лбу.

В шеренге воспитанников ехидно прыснули, но Дарий как будто и не слышал.

– Дурак ты, Петров! Дураком и помрешь. Ты должен глядеть соколом и ходить женихом. Помните, вы – воспитанники третьего курса! Не за горами вас ожидает ее величество сцена! А вы-ы?! Знайте, глупые головы, муза брезглива и отворачивается от тех, кто ее предает. Вам следует зарубить на носу, что актер полжизни служит на имя, и лишь затем имя служит на него! А ты что открыл рот, Жадько, точно прихлебываешь чай у тетки на Сочельник? – Стек хлопнул по плечу только что хохотнувшего над приятелем пересмешника. – Я спрашиваю, кто разрешил тебе его открывать? – въедливо повторил, растягивая слова, маэстро. – Или ты уже возомнил себя великим, мой друг?.. Так знай, болван, известный – это тот, кто думает, что он знаменитый. Знаменитый – это тот, кто полагает, что он великий. Великий – это тот, кто вообще об этом не думает. Уразумел?

– Да, месье.

– А теперь подумай, кто ты.

Утренняя ложка традиционной дидактики была роздана, все облегченно вздохнули, а месье Дарий легко, как юноша, словно ему и не было сорока пяти, сбросил с плеч тяжелую шубу на руки подбежавшего дежурного и лаконично объявил:

– Разогреваемся у палки17, начинаем с плие18, затем батманы и рон-де-жамбы. За репетитора нынче Кречетов. Я буду чуть позже. Продолжаете вчерашний урок – первый час посвящен экзерсису. Кречетов! – Маэстро задержал острый взгляд на Алексее. – Прошу, голубчик, перволеток ни в коем разе не жалеть! Мне нужен горячий материал, а не холодная глина. Все понял, голубчик? Тогда прошу!

Игриво, как римский сатир, покачивая стеком, гроза училища пересек зал и удалился в дирекцию испить чаю и перекинуться словцом с начальством. Стройные воспитанники вновь, как «цветы-бутоны», склонили в почтении головы.

* * *

– Выше, выше. Тянем подъем! Не забываем носок! Спина прямая! Опять опускаешь локти! Поднять, поднять, не ленись… Колено! Правое колено подтяни… вот, вот молодец… И раз, и два… Не проваливаем грудь… носочек тянем, не забываем о нем… Локти, локти опять «поехали»… И р-раз, и два, и три… Так, так, хорошо, продолжай…

Алексей отошел от старающегося изо всех силенок малыша, что восторженными и пугливыми, черными, как спелая смородина, глазами смотрел на него. «Ах, бескрылые малявки», «микробы», – при взгляде на дрожащие напряжением шеи, вспомнились «дразнилки» Гусаря. Именно так их самих еще три года назад не зло, но метко обзывали смотревшие свысока старшие. У Кречетова отозвалось сердце: столь трогательны первогодки, забавны в своей неуклюжести, полудетской наивной длиннорукости и голенастости…

На память сами собой пришли акварели воспоминаний первых дней, проведенных в сих стенах. Вспомнилась и печальная история о прошлом его наставника – месье Дария, – что жила в Саратове…

В те годы первостатейной задачей театра, а значит, и училища, ставилось воспитание балетных танцоров. Благо для этого Саратов располагал достойным куратором – месье Дарием. Энергичный уроженец солнечной Бессарабии, ученик великого Дидло19, подлинный фанатик своего дела, он как никто другой прекрасно справлялся с данной задачей. Прежде маэстро блистал на Москве, снимал несколько комнат в доходном доме на Охотном ряду и держал прислугу. Обладая феерическим талантом от Бога и незаурядным багажом утонченных манер, он был быстро замечен и обласкан вниманием света. Молодое дарование, как рождественское украшение, как дорогую игрушку, приглашали на званые обеды и вечера, да и в другое время он был желанен, а более вхож в известные дома самых старинных фамилий Москвы. «Э-э голубь, коренная-то русская аристократия, настоящая, не в Северной, золотушной Пальмире, а у нас в Москве! Тут, братец, нос держи по ветру – лови случай! Только тут и живут, и томятся ожиданием славной партии девицы из лучших дворянских родов…» – не раз приходилось ему слышать чванливую похвальбу заносчивых москвичей.

Но судьба нежданно-негаданно сыграла жестокую шутку с ним – танцор порвал связку на левой ноге, и… безнадежно. Шло время. Недавний кумир Москвы впал в крупные долги. Огромные деньги, отданные на лечение лучшим профессорам обеих столиц, оказались брошенными на ветер. Многие светила хирургии после тщательного осмотра травмы наотрез отказывались браться за операцию. Другие – более охочие до серебра – подолгу мялись… Кто соглашался, кто нет, но ни один так и не пообещал, что когда-нибудь маэстро вновь выйдет на сцену.

Дальнейшая проволочка грозила неверным срастанием связок, искривлением ноги и пожизненной хромотой. И настал день, когда мсье Дарий, лежа на тахте, со странной откровенностью посмотрел профессору Розину-Каменецкому прямо в глаза.

– Обо мне вы не думаете, Леонард Матвеевич, – спокойно и просто, как безразличную правду, сказал он. – Что вам моя карьера?

Пожилой, откровенно седой профессор, сидевший рядом на стуле, хранил глубокое молчание. Заложив руку за борт своего черного, торжественно-траурного сюртука, он поник головой и почтительно молчал, точно любое сказанное им слово могло разрушить, разбить словно сотканное из стекла доверие между ними. В сгущающейся мгле промозглых осенних сумерек между ними, такими разными в возрасте, профессиях и мыслях, случился короткий, но значимый разговор:

– Да понимаете ли вы, черствый рационалист, привыкший своим ножом лишь резать и отсекать, как мясник!.. что для меня – актера – сцена?! – Нечто пугающее, фатальное пауком пробежало по скулам Дария. – Это… это все, профессор!.. Это моя жизнь… И ежели меня лишить возможности танцевать… – Он с лихорадочной обреченностью посмотрел в серьезные, в оправе глубоких морщин, глаза хирурга и… вдруг сцепил челюсти, откинулся на парчовые подушки, устремив свой горячечный взор в равнодушную гипсовую лепнину потолка.

Леонард Матвеевич покачал головой, скорбно вздохнул, крепче сжал пальцы на затертой кожаной ручке докторского саквояжа, стоявшего на коленях.

Оба молчали, каждый глядя в свою сторону, по-разному понимая жизнь. Их души радовались, печалились и рыдали не в унисон, но жило и что-то другое в их сути, что, напротив, спаивало их сердца и засыпало глубокий ров, коий отделяет человека от человека и делает его столь одиноким, несчастным и сирым.

Профессор бессознательным движением накрыл ладонью холодные длинные пальцы пациента, и рука последнего так же невольно откликнулась дроглым вниманием.

– Вы полагаете, как и все остальные, что я… никогда уже не смогу…

При иных обстоятельствах Розин-Каменский ответил бы мягким, но категоричным докторским «да», но в эту минуту против его воли, против разумной формальной логики прозвучал иной ответ, и морщинистые, полные губы сказали заведомую ложь.

– Ну, что вы, mon cher.20 Отнюдь не так… У нас с вами есть еще шанс… и мы поборемся, видит Бог, надо лишь верить, не падать духом и уповать на милость Всевышнего.

– Бросьте вашу щадящую этику. Вы же врете сами себе, профессор.

Леонард Матвеевич виновато улыбнулся, неопределенно пожал плечами. И вновь в комнате взялась тишина, слышно было, как за окном частила капель и гремели колесами экипажи.

– А вам когда-нибудь мечталось, профессор? Нет, лучше: снятся ли сны? – задумчиво, все так же продолжая глядеть в потолок, неожиданно поинтересовался Дарий.

– Сны? – Доктор удивленно наморщил лоб.

– Да, сны. Черно-белые или цветные?

– Хм, весьма редко, знаете ли… весьма… Все осталось где-то там, в молодости… – тепло, с некоторым сожалением улыбнулся глазами старик.

– А я… последний месяц… каждую ночь. Цветные, яркие, до мелочей. Чудные бывают сны, профессор. Вижу как наяву, как вас, ей-Богу… вижу все: что любил, чем страдал, ради чего жил…

Больной опять замолчал, а Леонард Матвеевич ощутил, как встрепенулись и задрожали холодные пальцы, все еще лежавшие под его ладонью. Они задрожали отчетливее, и чуткое затишье сумеречья вдруг наполнилось жалобным звуком подавляемого плача.

Доктор нервно дернул щекой и сморгнул набежавшие слезы. Бережно он убрал свою руку и потер чисто выбритый цирюльником подбородок. Розину-Каменецкому было за шестьдесят, но он так и не привык за свою практику лицезреть, как плачут взрослые, полные сил люди.

– Господи, за что меня так?! В двадцать пять лет?.. За что?.. – пряча по-детски лицо в подушки, рыдал актер.

– Полно вам, полно, mon cher! Будьте мужчиной! – малоубедительно строжился Леонард Матвеевич. – Вы, вы… ну-с, право, совсем как дитя.

– Простите… профессор, не буду, – хрипло и рвано прозвучал ответ. – Чего уж там… все кончено… зачем?

Операция прошла на редкость удачно. Розин-Каменский превзошел себя. Месье Дарий благополучно избежал искривления ноги, а благодаря своей воле, усиленным тренировкам – и хромоты. Однако о сцене говорить не приходилось. Все антрепренеры на Москве точно сговорились и отвечали либо сочувственным, либо суровым «нет», что, впрочем, разницы не имело. Куда вдруг подевались покровители, сильные мира сего, эти истинные, столбовые дворяне, которыми так кичилась Москва в противу Петербургу, которые еще вчера настойчиво слали через посыльных велеречивые приглашения и цветы?.. Все кончилось в одночасье: негласный вердикт был вынесен – блестящий танцор, стремительно, как комета, покоривший небосвод Мельпомены, сгорел для нее, а значит, и стал безразличен. Москва слезам не верит, о чопорном Петербурге и думать не стоило…

Тем не менее, хотя обе столицы пребывали в равнодушно-надменной дреме, но провинциальные театры наперебой зазывали прославленного маэстро. После мучительных колебаний, взвесив все «за» и «против», в один из пасмурных зимних дней месье Дарий незаметно для окружающих съехал с Охотного ряда, и бубенцы его тройки одиноко погремкивали в далеком пути, нарушая застуженную вечность приволжских просторов.

Много еще сплетен и слухов хаживало об этом человеке в стенах училища и гримерках театра. Сказывали, будто он хладен, как лед, и вовсе не замечает дам, оживляется только с танцмейстерами, не терпит бывать на балах и званых обедах, а главное, по ночам, уединившись в своей казенной холостяцкой квартире на Дворянской улице, где нет никого, кроме старого француза-слуги, пьет в одиночку горькую, а то и курит кальян, заправленный турецким гашишем.

Но не эти маловероятные, во многом завистью надуманные скабрезные истории трогали и заставляли волноваться память Алексея, а тот воистину каторжный труд, то святое, как правило, бескорыстное служение искусству и та суровая, требовательная любовь к своим питомцам, которую изо дня в день, из года в год маэстро дарил своим ученикам. Эти каждодневные экзерсисы виделись бы исключительно мукой и зарождали в юных душах опасную тоску, если бы их воспитатели не были столь вкрадчиво терпеливы и столь серьезно внимательны.

И сейчас, глядя на перволеток, на этих «щенят о пяти ногах», как весело нарекали сей возраст сами мастаки и старшие потешные, наблюдая за той особой старательностью, с какой те тянут ножку и держат локоть, прикусывая от напряжения губы, – Кречетов не удержался от счастливой улыбки. «Давно ли и я… вот так?..» – помогая светлоголовому юнцу грамотно выполнить гран батман, рассуждал он.

Ему вдруг остро вспомнился тот уже давно привычный, особенный запах класса, куда его некогда препроводил Иван Демидович Сухотин, оставив новичка один на один с маэстро. Всех принятых в училище прежде всего рассматривали через призму пригодности к балету.

– О, краски стыдливого отрочества? Знакомо, знакомо… – отрывисто и четко сказал репетитор, уставившись на взявшегося, что снегирь, багрянцем Алешку. – А ну пройдись. Отбрось страхи. Так, славно. Теперь встань у палки. – Месье Дарий кивнул на привинченный к огромной зеркальной стене буковый упругий брус. – Хм, какой ты олененок, право! Длиннющие ресницы, как у девицы, глаза – сырой бархат… Да ты просто красавчик, Кречетов.

Балетмейстер, ритмично постукивая себя стеком по икре, легко и поразительно плавно, чем немало покорил тогда Алешку, подошел к нему. Бледное, странно переменчивое лицо склонилось к обмершему от страха ученику. Светлые, с бликом металла глаза еще раз с макушки до пят придирчиво оглядели мальчика. Сильными, по-обезьяньи цепкими пальцами Дарий ощупал его колени, плечи, мышцы рук и ног, проверяя их на вес и неожиданно резко разворачивая в стороны.

– Это театр, дружок, храм искусства! Здесь много вопросов не задают: либо ты годен… и с тобой есть смысл повозиться, либо ступай за дверь. Ну-ка, подними руку. Плавнее, плавнее! Что ты окостыжился? Не будь деревяшкой. Пальчики, пальчики должны быть собраны… Вот, вот, молодец… А теперь поднимем поочередно ноги. Вот, вот, тянем, тянем лапочки, как та кошка… Не будь лентяем! Еще, еще… так… так… Хм, однако, дружок, однако…

Маэстро, остро выбрасывая в стороны легкие, по-балетному выворотные ноги, прошелся туда-сюда, точно исполнил пляску святого Витта. Мальчишка был излишне хрупок, но зато пропорционально и ладно скроен. В нем, ей-ей, угадывался послушный, качественный материал. И месье Дарий, положительно довольный первичным осмотром, неожиданно заявил при вновь объявившемся служителе:

17

Старое название балетного станка.

18

Приседание (фр.).

19

Дидло Шарль-Луи (1767–1837) – французский артист, балетмейстер и педагог, в 1801–1829 работавший в Петербурге и поднявший русский балет.

20

Мой дорогой (фр.).

Пиковая дама – червонный валет. Том первый

Подняться наверх