Читать книгу Андреевский флаг - Андрей Леонардович Воронов-Оренбургский - Страница 4
Глава 2
ОглавлениеКарл XII, король Швеции, объявил России войну. Война эта, впрочем, была ожидаема, важна для России и имела столь сильное влияние на судьбу ее, что трудно переоценить ее значение. В отечественной истории ее окрестили Северной войной, потому как в ней участвовали не только Россия и Швеция, но и другие северные государства.
Шведы издавна, со времен варягов1 <1 Древнерусское название викингов – выходцев из Скандинавии, дружины которых в IX—X веках совершали походы в Восточную и Западную Европу с целью грабежа и торговли, а также служили в качестве наемных воинов на Руси и в Византии.> слыли народом лихим и воинственным. Они часто отнимали земли у своих соседей. Так, штыком и кровью, им достались Ингерманландия и Карелия, Лифляндия и Эстляндия. Россия, понятное дело, желала возвратить под свою законную власть две первые, Польша – последние. В это тревожное время поляки избрали своим королем саксонского курфюрста Августа II, но с тем условием, чтобы он непременно отнял у шведов прежние земли польские. Желания, амбиции и выгоды соединили Августа II с Петром I. Король датский тоже «имел зуб» на Швецию за отнятие части его кровных земель и с большой охотой согласился быть союзником России и Польши против Швеции.
Меж тем Швецией правил в это время молодой, энергичный король – Карл XII. Имя сего легендарного короля было окутано воинской славой. Вся Европа рукоплескала шведскому штыку. Кумиром Карла был прославленный полководец античной Греции Александр Македонский. Во всей истории древней и новой он не находил никого выше Александра Великого и почитал за славу и честь во всем ему подражать. С такими намерениями, с храбростью, доходившей до геройства, с гордыней, близкою к гордыне македонского завоевателя, не удивительно, что Карл не только без страха узнал о собиравшемся против него союзе, но и обрадовался сему. Судьба посылала ему прекрасный случай представить миру во второй раз героя македонского, и ответы его на требования союзников были столь дерзки, что казалось – не они, а он объявил им войну!
* * *
Вот в такое грозовое, шаткое время, а все же решился собрать у себя в имении известных на Москве людей отставной полковник граф Панчин. «Война войной, будь она проклята, ан жизнь продолжается, – взвинчивал он себя рюмкой и скреплял: – Покуда жив да в силах, надо успеть младшенькую, Марию в свет вывесть, к мужнину плечу пристроить… Кто знает, как оно дальше станется. Сегодня жив, а завтра, быть может, край твой, Иван Евсеевич… Торопись, Панчин! Кто рано встает, тому Бог дает…»
Вот и теперь он своим деятельным началом зажигал всех домашних и многочисленную прислугу в подготовке к новому званому обеду с дивертисментами. Почтенный Иван Евсеевич знал, что отнюдь не всем окружающим нравятся его нововведения, которыми он, вельможа старой формации, в угоду петровской моде нашпиговывал свои празднества. «Но так время какое? – ворчал в усы старый граф и, повернув в сторону женской половины разгоряченно-багровое лицо, восклицал, уже не тая горклой досады: – Петровское! Ерничаете да смеетесь надо мной?! Мол, из ума выжил старик! Ду-уры! Кур-рицы! А вот погодите, плакать будете! Меня вспоминать станете, ан поздно – сдохну!»
И уж если в сей грозный час ему, не дай Бог, под руку попадалась супружница, графиня Евдокия Васильевна, первая противница его выкрутасов в духе «à la capitaine Peter2 <2 Это простое имя „Питер“ было любимою подписью Петра: оно встречается почти в каждом его письме.>», то на нее, несчастную, он спускал всех мыслимых собак.
Он будто ждал такого случая! Заложив большие пальцы рук за крученый шнур халата, растопырив седые брови, граф говорил натужно, бурля от волнения, всякий раз ища какие-то большие, сокрушающие доводы:
– Ежли б все по-старому было! Ежли б как прежде стояло! Вот крест, я бы… а-ах… не извивался б, как червь под лопатой… Но на поверку-то все не эдак! Глянь за окно! Не я, а вы портите мне кровь, неблагодарные! То не знаешь, язвить тебя… сколь голов уже полетело боярских, и каких! Сколь в опалу царскую фамилий брошено, не чета нашей! Только моим пупом и удалось славно замуж выдать Анютку, старшую… породниться с графом Шереметевым Борисом Петровичем… пусть и не по прямой линии, но оно того стоит! Так-то, цени, кукушка! А через тебя да сестриц твоих, упыриц, с их мужьями-вурдалаками… с их злобой да ядом – жди беды в дом! А потому не стой у меня на путях, Евдокия! Не быть по-твоему. Полковник Панчин ни татарам, ни туркам спуску не давал. Молчи, баба! Я вашему гнезду не потатчик. Ага, то-то и оно. Против воли государя идти – только лоб расшибать! Ну-к, иди сюда. – Граф низал глазами остолбеневшую жену и, остановив свой взгляд на ее выцветших губах, поманил пальцем.
– Что еще? – Побледневшая Евдокия Васильевна, мучительно улыбаясь, потупилась под взглядом мужа.
– Ну-к подойди, обезножела разве? – примиряюще порозовел морщинами граф. – Давай живенько. У тебя глаза, матушка, поострей будут… – Он держал наготове список приглашенных на первое июля, по случаю «открытия парка голландского жанра».
…Список был длинный, как вожжа, хотя и не такой бесконечный, как в прошлый раз; он состоял из шести десятков фамилий и по прочтении вслух супругой шел на окончательное утверждение главе дома.
– Давай же, не томи, огласи, душа моя… и забудем размолвку. – Серебристая, как ковыль, бровь заученно приподнялась, что делало лицо графа более выразительным и сообщало домашним: гнев сменен на милость.
…За высоким ореховым бюро, с гусиным пером в руке, перед граненой чернильницей, графиня пробежала колонки фамилий, выведенных мелким старосветским бисерком супруга. Иван Евсеевич, человек дотошный, последовательный во всех делах, держался строго алфавитного канона.
– Адлерберг Фридрих-Ганс, командир пехотного полка, с супругою Марианной.
– Тэк-с, тэк-с, далее. Не томи!
– Алаповский Василий, боярский сын, с женой Иустиной Матвеевной… Князь Андреевский, вдовец, с недорослем своим Степаном… Камер-фурьер Бабкин Даниил Дмитрич, тоже вдовец… без отпрысков? – Жена искоса, с опаской посмотрела на мужа. Тот раздраженно наморщил переносицу, дрогнул усами:
– Значит, без отпрысков, коль не указано! Ишь, заноза! Дале давай, не сбивай…
– Баранов Павел Тимофеевич, потомок онемеченного русского дворянского рода татарского происхождения, с супругою Олимпиадой… А… это, Ваня?
– Да черт с ним… пусть будет, нынче обласкан государем, вдруг что…
– Граф Барятинский с женой… Веккерштейн… Ой, Ваня, а тут тобой большой вопрос поставлен. Это как понимать? Кто он?
– А бес его знает, из новых кто-то… Но…
– Так вопрос твой зачем?
– «Зачем, зачем»! – Граф с бурным негодованием посмотрел в глаза жены и, поведя плечами, сплюнул перекипевший шлак слов: – Хрен его знает, душа моя! Да фамилия, помилуй Бог, уж больно неблагозвучная, жидовская, верно, ась? Век-кер-штейн. Хм, еще бы фон Веккерштейн – туда-сюда, мог бы за немца сойти… А так: не то заяц, не то рак… Беда…
– Так что же? – Евдокия Васильевна вкрадчиво, почти шепотом спросила: – Прочерк?
– Ай, вычеркни к дьяволу… Христопродавцев мне еще тут не хватало! Ан нет, вдруг да!.. – Он поднял указательный палец и крепко наморщил лоб. – Ну, Бог с ним. Я человек доступный… Пусть будет, поглядим, что за гусь…
– Да будет, Иван Евсеевич, лоб в гармошку собирать. Полно, ваше сиятельство. Список блестящий, как Бог свят: что ни стул, то княжеский, графский или баронский титул, что ни столовый прибор, то особы, приближенные к государю… Ох, высоко летаешь, Ваня, дажить оторопь берет. Знаешь…
– Что, пугает? – Граф пробежался по списку тяжелым, негнущимся взглядом.
– Ну, не скажу, что пугает, но настораживает… Как бы это… – Евдокия Васильевна поджала губы.
– Ой, хватит, Бог с тобой, рыбка моя. – Он клюнул ее твердыми губами в ровный, точно но нитке прочерченный пробор. – Ну-т, легче?
– Мне – да, а вот ты, Иван Евсеевич… ой, не сгори в своих хлопотах…
Он притянул ее к себе, уперся в ее лоб своим и, сыро дохнув наливкой, спросил:
– Ты еще терпишь меня?
– А как ты думаешь?
– Любишь?
Она устало чмокнула его в губы, будто сказала: «Люби такого самодура… Змея Горыныча! Вечно как черт из табакерки! Ну, чего сорвался нынче с цепи?» И уже вслух продолжила:
– Ох, Иван Евсеич… сил моих больше нет. Устала я от тебя, от твоих затей, выпивки. Не могу больше видеть тебя такого мерзкого, жуткого, гадкого… Еще и сестер-богомолок моих приплел. Их уж второй год по твоей милости у нас нет. Ни их, ни мужей ихних…
– И сла-а-ава Богу, душа моя. Ты лучше обними меня… и молчи! – с упреком наставил он. – Потом можешь и говорить, погодя, но теперь обними и помолчи. Я ведь… люблю тебя… Мало ль чего не брякнешь за рюмкой…
– Вот-вот…
– Цыть, да и не болтал я… убей, не помню. Темно в голове было. И не плачь. Избави меня Бог от твоих слез! Доведешь ты меня до черты своими слезами, баба.
– А у самого что голос дрожит?
– Тьфу, шут бы тебя взял… благословенное семейство! Заплачешь тут с вами! Ну-т, будет тебе, не должна ты слезы лить, слышишь?
Она, обещая в дальнейшем, закивала головой, а он с мукой в душе крепче прижал ее к своей груди, пытаясь тщательно взвешивать каждое новое слово, но на сердце было по-прежнему горько и неспокойно. Все получалось шиворот-навыворот… все летело куда-то под откос… И виною всему он был сам: его кураж, его неистребимое желание докричаться миру: «Каков я есть молодец!» и его тяжелая любовь к рюмке.
– Ну-т, будет, будет… Ишь, настроила тут «вавилоны». Вам, бабам, только дай волю! Всю Россию слезьми зальете.
– Ваня?! – Она, обиженно вытирая слезы, как-то странно, с мольбой смотрела на него, а он, боясь сего взора, бубнил в усы:
– Что «Ваня»? Вот именно… Не сметь! Не сметь!
– Вот именно! – Она вырвалась из его рук, по-прежнему напряженная, но уже без слез в голосе, и перевела тему: – О Машеньке нашей, младшенькой, думать надо. Гриша-то Лунев будет? Она ж с прошлого году, с Сочельника3 <3 Канун Рождества.> в нем души не чает!
– Да и он, как Бог свят, неравнодушен к нашей стрекозе. Что ни месяц эпистола4 <4 Письмо, послание (лат.).>.
– Так будет? – Графиня напряглась плечами.
– Будет, будет! А то! – Он сжал перед грудью кулаки и, сверкая хмельным взором, добавил: – И Ягужинский Павел Иванович будет, и Трубецкой, и Нарышкин, и Зотов. Никто не позабыт. Я ж у тебя кто?.. О-о, в яблочко! А старый конь борозды не испортит, вестимо. Давай, давай, голубка моя, читай. Спаси и помилуй, Господи, нас, грешных. Эх, кабы все не напрасно!
Панчин намеренно твердо, крепкими, отчетливыми шагами подошел к заставе икон и трижды с поклоном осенился крестом.
– Ваня, да что с тобой? – охнула Евдокия Васильевна. – Ты пугаешь меня!
– Напугаешься тут. – Граф набрал полную грудь воздуха и, отдуваясь, как человек, который долго пробыл под водой, выдал: – Думаешь, у меня сердце кровью не обливается? Думаешь, я железный, трехжильный?
Евдокия Васильевна вздрогнула, замерла. Она стала белой: лицо, волосы, руки, словно снежную статую обрядили в чепец и платье с оборками. Медленно, как во сне, она отложила список.
– Ну что ты смотришь на меня, как коза на репу? Отечество в опасности! Война!
– Как? Опять?! – Перо выпало из ее сухих дрожащих пальцев. – Так ведь с турками мир заключен. Иль опять ущерб луны нам грозится?
– Хуже, матушка. Премного хуже! Швед – пес цепной – клыки своей своры оскалил. Нынче схватился с союзными нашими: первым силу Карла испытал король датский.
– Ну, и?.. – мелко закрестилась графиня.
– Нет больше датского войска! Как крысы с корабля, бежали оне от шведских штыков.
– Ах, батюшки светы!..
– Сраженье под самой столицей ихней, Копенгагеном, было. Теперь уж Дания друг и помощник шведу… и не иначе. Ныне Карла их с теми же гордыми мыслями вознамерился переплыть Балтийское море и выйти на берег Лифляндии.
– Спаси Господи! И вышел?
– Кто?
– Ну, Карла ихний? – Она, слабея ногами, оперлась на бюро.
– То-то и оно, что вышел, матушка! Так вот одно его приближение, сказывают, заставило ляхов дерзких и чванливых саксонцев оставить начатую осаду Риги!
– И что ж теперь?
– А теперь черт знает, душа моя. – Полковник выдержал паузу. Решительно налил себе рюмку, залпом осушил ее и, сырея взором, твердо сказал: – Из достоверных уст стало ясно: уверенный в безопасности Риги, Карл намерен идти к Нарве, потому как там, по уговору с союзниками, стоят наши главные русские силы. Без малого сорок тысяч штыков, матушка. То-то будет баталия! Жаль, что в рядах их недостает двух знаменитейших воинов, с коими я имел честь быть знакомым: Лефорта и Гордона… Ну, так ты знаешь, государь оплакал их смерть еще год назад. Начальником войска отныне поставлен фельдмаршал Головин и генералы: герцог Делакруа, Бутурлин, Вейде, достославный наш Шереметев и князь Долгорукий. Так что все, матушка, в руках Господа… Будем молиться. Швед – это тебе не шуры-муры… Не турка с янычарами… Это, голуба, жутко подумать! У короля их Карлы, будь он трижды неладен, – лучшая армия в мире и лучший в Европе флот… Ей-ей, второй после Англии будет, скажи на милость!
Иван Евсеевич по своей неугомонной натуре хотел еще круче озаботить подробностями войны свою благоверную, но она вдруг охнула тихо и так же тихо сползла спиной по ореховой переборке бюро.
– Доня-а! Любушка моя! – Граф метнулся к жене; на красном лице его дергалась виноватая улыбка; выпрашивая глазами прощение, он упал на колени, припал к теплой, мягкой, родной груди. Сердце супружницы билось, но так тихо и так далеко, что Иван Евсеевич испугался. Вся жизнь его в этот момент ушла в слух. «Жива, жива, жива! – несказанно жадно прислушиваясь, итожил он. – Ежли подымется, – черкнуло огнивом в голове, – как перед Богом клянусь, брошу пить». И уж вслух, громко, на ухо: – Доня! Дружок мой! Евдокия!
…Ветер в открытое окно приносил сухой запах сена, пропахший донником с примесью клевера; из-под застрехи крыши звонко, журчливо летел воробьиный щебет.
– Оси-ип! Черт тебя носит! Графине дурно! Соли! Нюхательные соли неси! Уксус со льдом! И пиявок!
* * *
– Все, слава святым угодникам, обошлось, ваше сиятельство, в лучшем виде! – спустя четверть часа доложил графу запыхавшийся дворецкий. – Помрачение у матушки иссякло…
– Обморок, дурак!
– Так точно-с, обморок. Ни уксус, ни пиявки в ход не пошли-с! Лекарь Агапыч хотел было кровушку пустить, ну-с, стал быть, для облегчения общего самочувствию… ломоту, давлению у висков убрать. Я уж с Анфиской – женой Лукашки, кучера вашего… таз справил… Но как только-с лекарь-то наш бедовый… сунулся было с ножичком своим вострым, стал быть, к ее белой, с голубыми кровями, графской рученьке… ан барыня ать-хвать его по руке ногтищами в кровь, да как вытараш-шит глаза-лупошки, да гаркнет на Агапыча! «Пш-шол вон, упырь непутевый!» Так тут, сами понимаете-с, ваше сиятельство, мы… про все пиявки и уксусы враз забыли-с! Радость-то какая! Матушка на ноженьки сама поднялась… как будто и не было лихоманки-то.
– Обморока, дурак.
– Так точно-с, обморока.
– Где ж она теперь? – Граф, заложив руки за спину, промял ноги вдоль окон своего кабинета.
– На своей половине, государь мой. Отдыхать изволют-с.
– Вот и славно, Осип. Бог справедлив, Бог милостив. Благодарю за службу. Ступай в лакейскую и наведи ревизию в их гардеробе… Чулки, ливреи, парики… Чтоб, значит, галуны на месте, пуговки, крючки, всё чин по чину… И чтобы ни одной морщинки!
…Осип исчез, а граф Панчин, переведя дух, налил «с горкой» рюмку: «Грех не выпить за здравие благоверной. Спаси Господи, живи сполна». И, крякнув в кулак, сделал вывод: «С бабами о войне – ни слова!», после чего приготовления к съезду гостей взвились с новой силой. Бугаевские артельщики еще дважды приезжали на трех подводах с Москвы; в имение Панчиных свозились горы всякой всячины. По черным лестницам тащились вереницею ящики с винами. Вся прислуга и двенадцать лакеев едва успевали справляться с поставленными задачами… А тут уж незаметно подкрался и канун торжества – 1 июля 1700 года.
…Уставший, но счастливый, граф Панчин в последний раз обходил свои пенаты; оглядывал хозяйским ревнивым оком убранные белыми скатертями столы, на которых торжественно и благородно мерцало в ожидании гостей разложенное столовое серебро и шестилапые шандалы. Сотни, тысячи свечей по всему особняку, стройные и белые, как небесные стрелы ангелов, ждали своего часа, чтобы по мановению руки вспыхнуть во всей красе и засверкать в ледовых, прозрачных гранях богемского хрусталя.
Иван Евсеевич, любуясь на две огромные люстры своей залы, даже смежил на миг глаза, представив, как волшебно преломятся шафраново-оранжевые язычки пламени в тонко вызванивающем хрустале; как чарующе вспыхнут невидимые доселе гравировки, бритвенные грани резьбы, шлифовка… и как озарится особым блеском и многоцветной алмазной игрой света гостевая зала: наборный пакет, пышная лепнина и алый бархат портьер; и как чудно отразятся и многократно увеличатся эти огни в нарядных зеркалах и надраенной до солнечного сияния бронзе.
– Ах, черт побери, благословенное семейство! Помпезно, вычурно? Но каково?! Кто может пред этой красотой и блеском устоять? Пусть взыграют небеса! Панчины гуляют! Однако я дьявольски устал! – Граф сверкнул лакированной тростью-подружкой и ловко, в два крутка, отвинтил набалдашник из слоновой кости. Настороженно зыркнул из-под бровей, не дозорит ли за ним «соколиный глаз» благоверной, и… бульк-бульк-бульк – налил из трости с серебряной сердцевиной в перевернутый набалдашник-рюмку любезной жженки. – Э-эх, хороша, зараза! То ли еще завтра будет! Нет, други, пора мне нынче на покой… Устал, как бес. Все последних три дня – сплошной кошмар! Ни сна, ни покоя. Туда скачи, сюда лети! Одним духом и жив. Еще наши дороги, язвить их в душу… будь оне прокляты! Все кишки вытрясло. Нет, нет, дай себе отдых, Ваня. Все завтра, все потом.
…Костяной шар занял свой сторожевой пост, и «волшебная» трость графа продолжила свой мерный постук по глянцевой глади паркета.
* * *
Наступил долгожданный день! Все были на взводе, в знобяще-радостном ожидании начала торжества. Хозяева и прислуга сияли парадной одеждой; по настоянию графа навстречу гостям, на перекресток большака, был послан гонец – ладный дворовый молодец Егорша Редькин. Чистый лицом, смазливый и статный, в красной атласной рубахе, овчинной безрукавке, в черных козловых сапожках, он славно смотрелся в седле и был на загляденье хорош!
…Покуда ждали желанной вести, Иван Евсеевич, стоя у мраморных львов на ступенях, куда подъезжали экипажи, в девятый раз пытал дворецкого:
– Заедки высший сорт, глаголешь?
– Не иначе, ваше сиятельство, сами прежде изволили трижды видеть.
– Тэк-с, тэк-с… Из рыбного реестра-то что у нас, Осип?
– Икорка свежая, язык проглотишь… и черная, и красная, батюшка, в избытке, не извольте сердце рвать. И семужка, и балык, и стерлядь-блядь…
– Что, что? – насторожился граф и грозно поворотил очами.
– И горячее, и холодное, говорю – все на «ять»! – вывернулся дворецкий и стряхнул с господского плеча невидимую соринку.
– Так-то оно так, Осип, – потирая сухие горячие руки, не в силах расслабиться от внутреннего «мандража», процедил сквозь зубы граф Панчин. – Да все уж это больно знакомо…
– Как-с?
– Избито, говорю, дурак. Вот кабы что-то этакое еще поспеть сделать… неординарное…
– Так разве тарталетки приказать стряпухам делать, ваше сиятельство?
– Что, что?! – Иван Евсеевич нахмурился.
– Это, государь вы мой, черный солдатский хлеб ромбиком, прожаренный на утином жиру и с выдолбкой…
– С такой такой «выдолбкой»? Ты что ж, смеяться вздумал, сукин сын?
– Помилуй Бог, как можно-с? – Краснея верхом скул, дворецкий склонил в почтении голову.
– Ну-т, и?
– Так вот-с, в этих выдолбках, лунках то бишь, – мозги из костей запеченные.
– Хм, пожалуй. – Чисто выбритая щека графа зарумянилась сверху донизу. – Однако солдатский хлеб… мозги… сие не грубо?..
Осип пожал поникшими плечами, но свое суждение воткнул:
– Вы ж сами, как-то, батюшка, о сем твердили, мол, у его сиятельства графа Ягужинского такую закусь подают… и все довольны, и ничего-с… Дажить заграничные посланники, и те как будто одобряли-с.
– А что, пусть будут. Вот только чьи мозги?
– Свины́, говяжьи, не беда бараньи сделать… Вы-ть только намекните, барин.
– Да не о том я. Как назвать!.. – Старый граф куснул желтыми зубами нижнюю губу. Осип приметил, как над седой бровью господина трепетал, трогая веко, живчик.
– А что как ежли шведские? – не спуская глаз с Панчина, подбросил идею дворецкий.
– «Шведские»? А вот это в яблочко! Благословенное семейство… – радостно откликнулся граф. – Именно «шведские»! А что? Тарталетки ратные, со «шведскими мозгами»! – Старик дважды стукнул концом трости о гранит. – Звучит, язвить их в душу!.. Молодца, Осип, верю, можешь, когда захочешь, чертяка. А ну, жги к поварским, пусть нам справят эту затею!
* * *
…Увы, ни валдайских колокольцев, ни поддужных бубенцов запряжных, которых столь ждали в доме Панчиных, так и не услыхали; радость торжества не улыбнулась графскому дому. Лакированных экипажей с гербами высоких гостей, которым были аж за две недели разосланы приглашения и кому надлежало с бокалами шампанского чествовать открытие «парка в голландском жанре»… так и не дождались.
Через два часа с Гороховского большака вернулся стременной Егорша Редькин. На белых ступенях господского особняка огненным пятном мелькнула его атласная рубаха.
– Как ести все глаза проглядел, батюшка!.. Ни птаха, ни мыша мимо не прошмыгнули, гы-гы-ы! – сам того не сознавая, с глупой радостью бойко доложил он. На ясном лице его застыла туго натянутая улыбка.
– Сгинь, окаянный! Дур-рак! – Трость графа проводила на двор огорошенного Егоршу.