Читать книгу Ещё поживём. Стихи, проза, размышления - Андрей Наугольный - Страница 9

ПРОЗА
ПМ (парабеллум Макарова)
МУСОР (ВАГОН-2)

Оглавление

Выпал снег, нежный и чистый, как дитя в церкви, в святой для него час, перед крещеньем. Он сыпал всю ночь и возвёл такие пушистые вавилоны, что угрюмые дворники, шуровавшие на каждом углу, сбились с ног. От их телогреек валил пар…

«…Выпал снег, и всё забылось», – радостно удивился Горев на бегу, в спешке… Радостно, да не совсем. Снег… Утро… Одно из многих… Дистиллированный свет фонарей… И серебряные искры ледяным холодом обжигают сердце… Вся жизнь, видимо, состоит из тысячи повторений тех или иных событий, некогда заставивших содрогнуться душу и время от времени вновь пытающихся её надломить…»

Тогда тоже шёл снег. И старшина проорал:

– Подъём!

И солдатики, мрачные от недосыпа, на ходу одеваясь и застёгиваясь, выбежали на плац. На зарядку, как обычно… Насторожённо светили прожектора, у штаба суетились какие-то тёмные фигуры, и майор Шостак, замполит батальона, в надвинутой на самый нос шапке уныло брёл по направлению к столовой, а рядом с ним тихой сапой сновал дежурный по части, малость растерянный и хмельной…

Но зарядку пришлось отменить… За туалетом, на стальных перекладинах теплотрассы висел человек. Вниз головой. В нижнем белье под распахнутой шинелькой. В одном сапоге. Второй сапог чернел на снегу. Забравшись на теплотрассу, солдат, понятное дело, изрядно струхнул, и эта внезапная остановка привела к тому, что он повис вниз головой, так и не успев освободить одну ногу, застрявшую между трубой и стальной перемычкой…

Солдатик висел на ремне… За туалетом… И весь батальон, как стадо баранов, сгрудился вокруг этого места. Замер, забыв обо всём на свете. И шёл снег – тихо, тихо… И хотелось засунуть в сугроб голову. Вот такое было тогда утро. Не отогнать, не развеять…

Горев попытался прикурить, ломая спичку за спичкой. Ругнул себя. И, освобождаясь от ставшего привычным наваждения, пошёл дальше. Через сугробы, мимо расторопных дворников… В эту командировку его затолкали в последний момент, в конце отработки, и вот он торопился на поезд, воображая себя мучеником, давно утратившим предмет поклонения, но сохранившим странную тягу к жестоким экспериментам. Над собой, разумеется…

Февраль затаился, равнодушно позёвывая… И вокзал выглядел игрушечным в этот предрассветный час. Вокзальчик. Он призывно сиял всеми своими окнами, простодушно радуясь непрошеным гостям. Было бы чему… Вокруг деловито шныряли милицейские «воронки», несколько нарушая благостную картину. По-хозяйски. И ещё вспомнилось, словно вынырнуло откуда: «Февраль – самый короткий и самый злой месяц…». И стало зябко вдруг Гореву от неясных предчувствий. Все неприятности, а они не отставали от него в последнее время, случались с ним именно в феврале. Злой месяц, колючий…

Он, как всегда, опоздал и пришёл «под завязку». Погрузка была закончена. Тридцать человек – пьяницы и тунеядцы, направленные в ЛТП, разместились в обычном плацкартном вагоне, где в трёх купе мирно отдыхали обыкновенные пассажиры, смертельно напуганные внезапным вторжением уличного сброда. И вагон загудел. И выражаться начали и те, и другие. И попёрла библейская похабщина. Так что, где-то там, в глубине, проснулся и заплакал ребёнок – жалобно, горько, навзрыд…

Погрузка была закончена, но собрались, как выяснилось, далеко не все. Откуда-то привезли Француза (отгулял, голубок!), широко известного в городе забулдыгу. Грязная фуфаечка, стоптанные кирзачи… Весёлый и злой, он бесшабашно скалился и молол чепуху. Потом, заметив в толпе провожающих знакомое лицо, метнулся туда, не обращая внимания на грозные окрики конвоиров. Безумный нищий, возомнивший себя принцем крови…

Его ждал мальчик, рядом с которым восторженно подпрыгивал на трёх лапах (передней правой не было – култышка чёрная) лохматый беспородный пёс. Увидев Француза, они в радостном смятении поспешили к нему навстречу, но тщетно… Подлетел капитан Рыжов, начальник конвоя, отпетый мент. Он выдал Французу звонкий подзатыльник («За что, начальник? Ёк-макарёк…») и забросил его, как мешок картошки, в тёмный тамбур вагона, где того подхватили невидимые руки…

Мальчик плаксиво скуксился, а пёс яростно залаял, получив мимоходом увесистый пинок от Рыжова. Сам капитан уже деятельно мотался среди «воронков», в толпе не проспавшихся, явно с перепою, чекистов… И огненные искры сыпались во все стороны, при каждой затяжке, от его беломорины, уютно тлевшей в углу вечно орущего рта… Наконец Рыжов заметил Горева – тот никуда не спешил и на дело не напрашивался. Сумрачно буркнул:

– Службы не знаешь. Опоздал. Ладно, полезай внутрь и устраивайся у тамбура с той стороны. Вот, вместе с Егоровым будете… – И он указал Гореву на туго затянутого в форму недомерка из пожарной команды, сонного, с мертвенно-бледным лицом и стеклянными глазами. Они нехотя пожали друг другу руки и полезли в вагон. Пожарникам не было никакого дела до ментовских проблем, но их бросили на усиление, и, в меру своих сил, заниженную службу они, всё же, тащили…

В вагоне пахло гнилью и табаком. Пьяницы и тунеядцы беспечно обживали отведённое им пространство, а после камер приёмника-распределителя путешествие в плацкартном вагоне (вояж, вояж!) представлялось им раем, нечаянным подарком судьбы. Они уже что-то жевали, травили баланду, теребили замусоленные карточные колоды, отчаянно курили, вызывая яростное сопротивление проводников и пассажиров…

Поезд поскрипел, погромыхал всеми своими винтиками и неспешно тронулся. Ноев ковчег. Каждой твари по паре… Вперёд и с песней. Егоров молчал. Его глаза, не отражая света, запали куда-то вглубь и замерли там. Он нахохлился, как ворона под дождём, и отрешённо уставился в окно. Весь его облик как бы говорил об одном: «Еду, еду… Но делать ничего не буду, сами своё дерьмо расхлёбывайте…». С ним всё было ясно. И Гореву пришлось отметить – не получилось разговора, что ж поделаешь, замкнулся человек, надо занимать себя самому. Что с того? И одному не худо. Только в одиночку Горев становился Горевым, а не кем-то ещё… В одиночку.

Утро было сереньким, как папки с делами в кабинете следователя. И тяжёлые мысли, как кошмарные сны, стремительно накатывали из ниоткуда… Попал Горев в милицию случайно. Один из его шапочных знакомых, известный абориген барахолки по кличке «Тампакс», работавший в милиции по вольному найму, пристроил туда и его, Горева, на открывшуюся внезапно вакансию. Так он и стал ментом. По недоразумению. Он не обладал ни холодной головой, ни горячим сердцем, ни чистыми руками… Всего в нём было понемногу, как в мусорной куче. Да, прирождённым чекистом он не был. Факт. И рукам волю не давал. Никогда. Даже – если это было необходимо… А может быть, и нет, может быть, он просто обманывал себя, да и необходимости, как таковой, на самом деле и не было, не возникало… Но испачкаться Горев не боялся. Нет. Тем более – как он считал – грязь появляется и особенно видна только там, где излишне заботятся о чистоте. Рядов, например. С сомнительным рвением. А в народе как? Из грязи и в князи. А, в общем, не в этом дело. Он страшился своей работы, в целом, как страшится всеми покинутый маленький несмышлёныш – чёрного паука с аккуратным крестиком на упругой спинке…

Прошлое его было неказистым, он стыдился своего прошлого, настоящее – заурядным и пресным, будущее – он с надеждой всматривался в него – призрачным и невнятным… Всюду – кресты, крестики, нолики… Какая-то мучительная пустота, от которой не спрячешься, не убежишь… Его существование походило на сон, а сон – на воспоминание о каких-то нездешних, фантастических временах…

…А вагон жил своей особой жизнью. Дым стоял коромыслом, хоть топор вешай. Звенела посуда. У братвы откуда-то появились трёхлитровые банки, чай, который они поминутно бегали заваривать к титану… Главным заводилой был Француз. Он метался с этими банками, выдавал на ходу скабрезные анекдоты, о чём-то спорил с проводником… Шустрил, в общем. Братва веселилась от души. С той стороны вагона пришёл Рыжов. Он был чем-то явно озабочен. Маленький, лысый, с резкими дёргаными движениями типичного неврастеника… Он сказал:

– Нас семеро – их тридцать… Поднеси искру, и всё вспыхнет. Не довезём, так что, не спите… На кладбище отоспимся.

И он ушёл, удручённый своими фантазиями…

«Вот, не сидится тебе, волчара, – устало подумал Горев, и, продекламировав себе под нос: «Или бунт на борту обнаружив…», он задремал, задремал… Разбудил его Егоров – испуган, убит. Его бесцветные глазки вспыхивали и гасли, как зрачки обезумевшего светофора.

– Они договорились с проводником, чтобы тот продал им водки. Выпить им захотелось. В последний раз. И уже, видимо, выпили, – он вымучено улыбнулся. – Ты побудь здесь, а я пойду к Рыжову на инструктаж.

И он исчез. Канул… И заплёванный пол вагона, как шаткая палуба брига во время бури, начал убегать из-под ног. Гул нарастал. Мятеж. Бунт (напророчил!). Бессмысленный и беспощадный.

В вагоне действительно накапливалась, медленно вызревая, глухая косная сила, тёмные её волны уже ползли по коридору: бессвязные ругательства, долгие и нудные шепотки, натужный кашель; там всё двигалось, как щупальца невиданного чудовища, ищущего выхода и готового смести всё на своём пути… Кто-то, заводя себя и остальных, дико хрипел в соседнем купе:

– Если я выпью, то им мало не покажется. Я им устрою последний день Помпеи, была бы водка!

И тот, за стенкой, по-звериному заскрипел зубами. Всё смешалось. Где-то разбили стакан. В купе к Гореву уже несколько раз заглядывали какие-то безобразные рожи, заглядывали и благожелательно ухмылялись:

– Всё ништяк, сержант! Держи хвост пистолетом! Парит наш орел!

В груди появился странный, особый холодок, словно воткнули в сердце тупую иглу… И Гореву вдруг представилось, что весь этот растревоженный улей пришёл в движение и ворвался, хлынул, как грязевой поток, к нему в купе. И он точно увидел самого себя – истоптанного, скрюченного, жалкого – сначала в вонючем тамбуре, а потом уже там, где мелькали телеграфные столбы, ельник, резкая чернота откосов… «Ну, ты, доктор Живаго, проснись! Прямо-таки „Дети, бегущие от грозы“ какие-то… Причём резво», – приходя в отчаяние от собственной мягкотелости, подумал Горев. И он, усмиряя разыгравшееся воображение, встал, вытащил из-под сиденья дубинку и замер, тревожно прислушиваясь… Егоров не появлялся. А время застыло. Не было его в этом прокуренном вагоне. Потом враз всё сдвинулось, сбилось – и то, и это, всё…

В купе влетел капитан Рыжов. Влетел, пританцовывая. Взмокший, с дубинкой в руке.

– Ну, дурдом, сейчас начнётся, – хладнокровно сообщил он, – но у нас ещё есть шанс! Ты не лезь, я сам! Меня они знают. Очень хорошо – с плохой стороны. Собаки…

И он бросился по вагону. Его голос был гулким, как шаги конвоя в коридорах тюрьмы, как шаги Командора…

– Молчать, шпана! – с весёлой злостью кричал он. – Ты? А может быть, ты! Кто хочет высказаться? Не вижу желающих… Педрилы несчастные!

И минут через десять, показавшихся вечностью, он снова оказался рядом с Горевым. Он притащил с собой Француза волоком… «Фамилия у него смешная, – вспомнил Горев, – Монзиков». Рыжов был страшен. Он, ухватив левой рукой Француза за шиворот, правой молотил того по печени. Француз бессмысленно улыбался, бормотал невнятное: «Бог – не фраер, начальник…» – и пытался голосить, как торговка базарная…

– На! – и Рыжов толкнул Француза к Гореву, – держи его, бей!

И он, сжавшись в тугой комок, двинулся вновь по вагону. Без тормозов… Горев поймал Француза, как подушку, – бросались, вот так же, когда-то в детстве – и встряхнув его, словно не по-настоящему всё, понарошку, ударил локтем по переносице. Француз завизжал, как поросёнок. И страх отступил. Он ударил ещё раз и ещё… И что-то заговорил, завыл… Первобытная ярость жгла его сердце, и душа замерла, онемела, таким холодом повеяло на неё – смертельным, арктическим – из бездны, о существовании которой он и не подозревал в себе…

Голова Француза моталась, как неваляшка. Он был в отрубе, в состоянии грогги, и выпал в осадок… Остановил Горева всё тот же Рыжов.

– Всё, отбой, – лицо капитана расплывалось в какой-то блин, не разберёшь ничего. – А где Егоров, где это говно? Куда он делся? Да оставь ты его! Тоже мне – человек без комплексов, убьёшь ведь… На вот, выпей!

Горев бросил Француза, и тот, давно уже в отключке, рухнул на пол. А Рыжов, вытащив из-за пазухи пузырь водки, щедрой рукой налил Гореву целый стакан. Опустошение. Безоблачное молчание. Сияющие вершины. У Горева перехватило горло. Он вспомнил изумлённые глаза Монзикова. Пелена, пепел… Мальчик с собакой. Тихий снежок, острый коготок… Того айзера – в одном сапоге, на теплотрассе, вниз головой. Отупение, полный бред… «Не пропадай», – тихий свет маминой улыбки. За окном громыхал встречный, грохочущий мрак, почти истерика… Что же это, Боже? Шизуха… Всё говно, кроме мочи?.. И Горев, потирая разбитые в кровь костяшки пальцев, медленно потянулся к стакану. Монзиков валялся на полу, пуская кровавые пузыри… Тряпка, ветошка, ненужный хлам…

Сквозь мутную влагу и грязное стекло Гореву улыбался – ласково и понимающе – капитан Рыжов. Его глаза, две грязные лужицы, затянутые льдом, а там, на этом самом дне… «Что ж, каждый ангел ужасен», – словно током ударила, опрокинула Горева совершенно безумная мысль. И он засмеялся, внезапно успокоившись и уже выискивая, чем бы таким ему закусить…

Горев открыл глаза. Сон, всего лишь сон… Сон ли после кошмара?.. А может – вместо него? За окном топорщился лес. Егоров читал газету. И было слышно, как там, среди хаоса разговоров, о чём-то твердит Француз, властно покрикивая на своих незадачливых собеседников… Оклемался, или?.. И откуда-то выплыл Глеб-финикиец, урод, из подсознания, и угнездилась в душе назойливая уверенность в бесконечности подобного рода преображений.

Ещё поживём. Стихи, проза, размышления

Подняться наверх