Читать книгу Жить! (сборник) - Андрей Рубанов - Страница 1
Андрей Рубанов
Тубанар
ОглавлениеВ начале мая по ночам меня стал бить сильный кашель.
Через месяц я сдался докторам. Они просветили мое тело вдоль и поперек и определили туберкулез, и я очень обрадовался.
Думал, рак легких, приготовился к худшему.
Тяжелые болезни посылаются нам во избежание еще более тяжелых болезней.
Неприятности, проблемы, катаклизмы, и войны в том числе, посылаются во избежание еще более крупных проблем, катаклизмов и войн.
Примерно за два года до того, как все началось, мне был знак.
Я вдруг стал испытывать страх инфекции.
Никогда у меня не было таких страхов, всю жизнь пил из грязных стаканов, докуривал чужие сигареты, обменивался рукопожатиями с больными СПИДом. Мой круг общения всегда наполовину состоял и до сих пор состоит из подонков, убийц, барыг и наркоманов, многие сидели в тюрьмах и лагерях, многие инфицированы гепатитом, менингитом, туберкулезом и черт знает чем.
Глупо бояться заразы, проживая в нижнем слое общества.
Но я вдруг стал бояться.
В метро ловил себя на том, что стараюсь отодвинуться от людей, особенно от бедно одетых азиатов. Отворачивал лицо.
Зимой и осенью перчаток не снимал.
Стал обращать внимание, как много вокруг кашляющих, чихающих и просто распространяющих зловоние.
Эта фобия – страх заразы – то появлялась, то исчезала и никогда не мешала мне. Это был не страх даже, а внезапно возникающий фантазм, важен был не он сам, а то, что его никогда не существовало – и вот он появился.
И сбылся спустя два года.
Теперь мне пришлось собрать манатки и сдаться в приемный покой больницы.
– Два месяца, – предупредили врачи.
Я почувствовал ужас.
– Это минимум, – добавили они.
Разговор произошел накануне; потребовалось несколько дней ожидания, прежде чем освободится койка; мне предложили на выбор новую больницу на окраине или старую в центре Москвы, я выбрал центр и не прогадал.
Двухэтажную, жирного красного кирпича больницу построили больше ста лет назад, и сначала тут была богадельня, шаркали ревматическими ногами дореволюционные старушки и старички. Теперь ни следа от них не осталось, и по гулким коридорам под высокими потолками прохаживались в разных направлениях вялые люди в спортивных штанах, с лицами цвета старого асфальта – туберкулезные больные. О старых временах напоминали только сама архитектура, полукруглые окна, и еще часовня на втором этаже, напротив главного входа. В часовне теперь устроили столовую. Пожирая утреннюю кашу без соли и сахара, я имел возможность поднять глаза и прочитать на стене какую-нибудь фразу на церковно-славянском, вроде «Спастися душам нашим».
Ситуация была неприятная, но не составила для меня большой драмы; наоборот, попадание на казенную койку означало символическое дно, конец одного важного периода и начало другого.
Чтобы пойти вверх, надо опуститься на дно и оттолкнуться.
Мне было сорок семь лет, опыта достаточно. Я знал, что, если у человека случается спад, человек не может преодолеть этот спад простым усилием воли.
Спад остановится сам.
Человек будет скользить вниз, пока не достигнет нижней точки.
Конечно, я не собирался терять в четырех стенах два месяца быстротекущей жизни – в моих планах было задержаться на две, допустим, недели, максимум на три, до выяснения точного диагноза, а лечиться можно и дома.
Сосредоточенные женщины в белых халатах споро оформили новичка и отвели на второй этаж и показали пальцем: вот твоя палата, вот твоя койка.
Мы, конечно, понимаем, что новичок заранее принял неприступный, «набыченный» вид: он полагал, что туберкулезная больница – это что-то вроде филиала тюрьмы или следственного изолятора. Где же современному человеку подхватить заразу, как не в тюрьме?
Новичок был, увы, не новичок в делах вынужденного сожительства. Пять лет жизни, половину молодости, он провел в армии и в следственной тюрьме, и он приготовился к спорам по поводу места в тумбочке, в шкафу, в душевой кабине, возле открытой форточки или батареи центрального отопления.
Но в палате оказалось всего трое, и все они спали.
Я лег и тоже заснул, чтоб не отрываться от коллектива.
Палата на четверых, разделенная перегородкой; по двое недужных на каждой половине.
Бо́льшую часть суток все спят, и я тоже.
Очевидно, нам дают какое-то снотворное или успокоительное, мы спим по двадцать часов, а когда не спим – ходим медленно, пошатываясь. На наших серых лицах одинаковое выражение неудовольствия. Нам не нравится, что мы нездоровы. Наша болезнь злит нас, мы хотели бы оказаться с обратной стороны больничного забора – но нельзя. Мы заразны.
Мы спим, это примиряет нас с реальностью.
Даже Леня спит: наш неофициальный старожил, ко всему привыкший. Его лечат уже три года, но без особого успеха. Препараты, трижды в день вливаемые в наши тела, действуют на всех по-разному, вот у Лени индивидуальная устойчивость. Точнее, не у самого Лени, а у бактерий, поселившихся в его легочной ткани. Зато невезучий Леня испытал на себе побочный эффект лечения: от приема лошадиных доз антибиотиков у Лени повредился слух, теперь Леня все время слышит в ушах свист. И во сне тоже.
Напротив Лени спит Григорьич – его, по слухам, скоро выпишут. Он отделался легко, восемью месяцами. Он дышит шумно и свободно, он крепкий грузный мужик с низким голосом, он в точности соответствует своему имени – такие грубые сильные григорьичи всегда есть рядом с нами, они заведуют гаражами и хозяйствами, они выбираются в среднее начальство, они разбираются во всех сферах жизнедеятельности, они крепко стоят на ногах, они любому готовы дать совет или подзатыльник.
Эти двое – наши старожилы, а мы за перегородкой, я и Макс, он лежит второй месяц, по местным меркам – ничего.
Макс – идеальный сосед: на его груди ноутбук, в ушах – провода, в руке – телефон. Максу нет и тридцати, он весь опутан проводами – если он не спит, он в сети.
Иногда на моей груди тоже появляется экран, и, на взгляд входящих медсестер и врачей, мы с Максом, наверное, составляем комическую пару: двое молчаливых, с одинаковыми проводами в ушах.
В нас, четверых, воткнуты иглы, и по трубкам в наши вены медленно втекают жидкости самых невероятных химических цветов. Бледный серо-желтый, напоминающий авиационный керосин, или, например, мутно-оранжевый.
Если мы не лежим под капельницами – мы все равно лежим, чтобы унять тошноту или головокружение.
Мы встаем, только чтобы справить нужду или поесть.
Еще трижды в день нам нужно выйти в коридор, получить горсть таблеток и тут же на глазах медсестры сожрать. Таблеток много, они огромны, и проглотить их сразу не получается, но на третий день я уже умел.
Мы – мирные, бесшумные зомби, у нас нет сил даже на то, чтобы разговаривать в полный голос.
Вчера к нам вкатили пятую койку и подселили новичка, очень простого на вид человека, с оттопыренными ушами, испитого и морщинистого; дела его были совсем плохи, он едва ходил и кашлял так, что звенели оконные стекла.
Едва растолкав манатки по шкафам, он заперся в туалете и выкурил там сигарету. Дым мгновенно учуяла медсестра; прибежала, маленькая, энергичная и грубая казашка Гуля, устроила скандал. Курение каралось мгновенным изгнанием из больницы. Новичок извинялся, голос его скрипел.
Длиннорукий, очень сутулый, впалая грудь – я решил, что он пролетарий, и не ошибся. Пришел врач составлять анкету, спросил, кем работает.
– Шофером.
– Что вы возили?
Он подумал и сказал:
– Коробки.
– Вы говорили, что похудели. Какой у вас сейчас вес?
– Семьдесят.
– А до того, как заболели?
– Сто двадцать.
– Вы похудели в два раза и не придали этому значения?
Шофер опять подумал, и морщины на его лбу покраснели.
– Нет, – ответил. – Подумаешь, похудел.
Расспросы, однако, продолжались недолго, с шофером было все ясно. Спустя полчаса медсестра Гуля воткнула ему капельницу, и он затих.
Ночью я проснулся от его храпа.
Это был храп алкоголика – то громче, то тише, с протяжными стонами-завываниями, со скрипением зубов; может быть, шоферу снилось, что его бьют или отнимают честную шоферскую зарплату. Я надел штаны и вышел за перегородку.
Шофер лежал лицом вверх поперек кровати, ногами на полу. Я увидел, что значит похудеть в два раза. Его бедра были тоньше щиколоток; кожа свисала морщинистыми складками.
Леня не спал, и Григорьич тоже.
Я потряс шофера за плечо.
– Бесполезно, – сказал Леня.
– Пробовали, – сказал Григорьич. – Не будится.
Шофер продолжал храпеть. Я потряс сильнее, твердо решил разбудить. Даже в тюрьме, по строгим арестантским обычаям, спящего можно толкнуть, если тот сильно храпит. Так что я был в своем праве. Но шофер только стонал, а потом и вовсе запрокинул голову, выставив острый кадык, и из горла потянулся сиплый вой:
– Ы-ы-ы…
Григорьич сел в кровати.
– Твою мать, – сказал он. – Это диабетический шок. У него диабет, я слышал, он врачу говорил. Сахар в крови упал. У меня так тоже бывает.
На шум прибежала дремавшая в коридоре медсестра.
– Может и помереть, – сказал Григорьич.
Через пять минут в палате было тесно – пришли дежурный врач, и еще один из реанимации, и медсестра со шприцами и ампулами.
Шофера трясло в конвульсиях. Я держал за ноги, врач из реанимации – за руки. Потом меня сменил Леня. Медсестра двигала шоферу один укол за другим.
Лично я считал, что у шофера – белая горячка. Как раз пошли его вторые сутки вынужденного отказа от выпивки, самое время начаться галлюцинациям, а может, и психозу, зависит от того, сколько он употреблял ежедневно.
Но реальность современной медицины оказалась, как всегда, богаче моих дилетантских домыслов: больному вкололи в вену и в задницу множество самых разных препаратов и быстро привели в чувство.
В какой-то момент он обмочился, но это входило в логику ситуации. Чего же не обмочиться на радостях, если едва не умер?
Очнувшись, он стал извиняться перед всеми – на него сверху вниз смотрели шестеро – и умолять дать ему возможность переменить трусы. Он порывался встать, но вставать было нельзя; он хотел было, но врач из реанимации удержал.
Когда врачи ушли, я, Леня и Григорьич подняли шофера над постелью за руки и за ноги, а медсестра поменяла простыни.
Шофер сипло возражал, но Григорьич велел ему заткнуться и отругал за то, что тот не следит за своим здоровьем.
По-моему, я что-то ему сказал, «бросай пить, друг» или что-то в таком роде. Может, не сказал, а подумал. Голова работала плохо, в меня каждый день вливали литр самых злобных антибиотиков, которые существуют в природе. И вся история с шофером меня только разозлила. Шофер был в любом случае не жилец; мой ровесник, он выглядел на шестьдесят. Он явно трудно добывал свой хлеб, и его ждало безрадостное будущее: он должен был умереть в ближайшие три-четыре года от водки или болезней, вначале незаметных из-за пьянства. Человеку нельзя физически опускаться – мы рождены прямоходящими и никогда не должны опускать к земле свои лица и плечи.
Скорее всего, я ничего не сказал, а молча ушел и уснул.
А сосед мой Макс и вовсе не слышал происходящего. Он тяжело переносил лекарства и вообще плохо соображал.
Утром шофер все-таки встал. Я слышал, как он шаркал и пыхтел за перегородкой, звенел ложечкой в стакане – оклемался, в общем.
В тот же день его увезли в реанимацию.
После него в туалете остался вонючий дым и плавающий в унитазе пакетик с чаем.
Из реанимации его уже не вернули – не умер, конечно; скорее всего, перевели на первый этаж. Я его больше не видел.
На его месте в тот же день оказался новый человек, мальчишка лет двадцати.
Он заселился не один, с ним пришла жена, такая же юная, розовая толстуха, одетая под эмо, в розовое и черное, очень деловая. Она сама проверила матрасы и застелила постель собственным, с собой принесенным, бельем.
С врачом они разговаривали вдвоем, и на вопросы отвечала в основном именно толстая шустрая жена.
Это были настоящие взрослые дети.
Оказалось, что у двадцатилетнего мужа эпилепсия и какие-то еще отклонения по психиатрической части, – я не слишком прислушивался.
Розовая толстуха ушла, покормив мужа из термоса чем-то жареным. Она мне понравилась. Я специально вышел в коридор, чтобы посмотреть. Девчонка была некрасива, но прекрасна, она крепко держала парня в руках.
Наступила пятница; на выходные дни многих больных неофициально отпускали по домам.
Ушел Леня. Ушел Григорьич.
Эти двое были насквозь пропитаны лекарствами и не представляли для общества опасности.
Макс никуда не ушел, ему не разрешали даже выходить на улицу. Ему запретили и курить. Ему доставалось больше всех нас, втрое больше разноцветной фармакологии. Его привезли с кровохарканьем и собирались, в случае ухудшения, хирургически удалить пораженную бактериями область легких. Врачи пообещали Максу, что отпустят не раньше, чем через год. Если бы не компьютер и не Всемирная паутина, Макс, может, сошел бы с ума.
Мне тоже не разрешили уйти, да я бы и не смог.
Наслаждался покоем, не выходя из горизонтального положения.
Я всегда любил выходные дни, даже если сам работал семь дней в неделю с утра до ночи; эту общую приподнятость, расслабленность, атмосферу законного праздника: небольшого, но зато неотменяемого. Самые энергичные и трудолюбивые люди по субботам и воскресеньям становятся вялыми и не спешат отвечать на входящие телефонные звонки. В больнице – то же: не так зычно переговариваются уборщицы, и не вбегает нервная медсестра, требуя немедленно сдать кровь на анализ.
Весь день я просуществовал в непривычном состоянии овоща, дремал, жевал или смотрел кино.
Во второй половине дня к Максу пришла его девушка, и я вышел из палаты, чтоб дать им возможность побыть вдвоем. Девушка, как я понял, всерьез любила красивого высокого Макса, иначе зачем бы ей приходить каждый день, рискуя заразиться? Конечно, таким образом она старалась доказать свои чувства.
Впрочем, она побыла недолго. Может, полчаса. Когда я вернулся на свою койку, глаза у Макса блестели. Я за него порадовался.
Мальчишка-эпилептик иногда подавал голос из-за перегородки: звонил жене и что-то излагал в подробностях. Простые люди умеют очень подробно рассказывать друг другу о разных мелочах, дует ли из форточки, болит ли зуб, а особенно кто, кому и что сказал, и зачем обидел, и что имел в виду. К счастью, ближе к полуночи мальчишка угомонился.
Ночью у него начался приступ. Я проснулся от всхлипов и бульканья слюны. Я видел достаточно эпилептиков и понимал, что происходит. Надо было вставать, идти к нему, перевернуть на бок, а в идеале вставить меж зубов что-нибудь твердое, чтобы несчастный не проглотил собственный язык. Надо было, наверное, позвать медсестру. Но я не встал, никуда не пошел и никого не позвал. Лежал и равнодушно слушал, как он хрипит и сотрясается.
Я решил, что встану, если он будет задыхаться всерьез. Мне казалось, что, если начнется полноценная агония, если бедолага начнет захлебываться слюной, я пойму, почувствую момент и тогда помогу.
Но если бы я ошибся, если бы он умер – я бы не чувствовал за собой никакой вины.
В прошлый раз я встал и помог, шофера спасли от диабетической комы, от смерти. Но чудесное спасение ничего не изменило. Люди, остановившие собрата на краю гибели, только вздохнули и тут же разошлись кто куда.
В этот раз я не встал и не помог, потому что это тоже ничего бы не изменило.
Еще один больной. Еще один спасенный.
И если бы он помер, этот мальчик, никто бы не обвинил меня в бездействии. И даже косого взгляда не направил бы в мою сторону.
Я отвечал только перед Богом. Но появись сейчас Бог или его ангелы, упрекни меня в черствости – я бы молча кивнул. Ну да, черствый.
Но бесконечно менее черствый и беспощадный, чем сам Создатель, согнавший нас, костлявых, серых, кашляющих сипло, в одно место и заставляющий гнить заживо.
Зачем он наградил человека, в его юные годы, целым набором тяжелых хворей?
Ну и, конечно, в голове все время крутилась одна и та же мысль, знакомая множеству людей. А может, вообще не надо никого лечить? Может, хорошо бы слабым умирать в младенчестве, чтобы планета доставалась только сильным, здоровым, краснощеким особям?
Я слышал, как хрипение за перегородкой становится тише и затем прекращается совсем. Мальчишка задышал ровнее. Обошлось, подумал я. Помощь не понадобилась. Кто-то другой помог.
В воскресенье вернулись Леня и Григорьич, оба деловитые и возбужденные. Принесли мешки с харчами, затеяли пир, пригласили и меня, и Макса, но мы оба вежливо отказались. От запахов нас только сильнее тошнило. Григорьич с полным ртом рассказал о своих приключениях. Разбил машину. Жизнь Григорьича была со всех сторон налажена и продумана, вечером пятницы сын пригонял ему автомобиль, и выходные дни Григорьич проводил за рулем. Теперь вот попал в аварию.
– Солнце ослепило, – оправдывался он. – Въехал в стоящий автобус.
– Не понос, так золотуха, – мирно отвечал Леня.
– Ничего. Выпишут – все проблемы разрулю сразу.
Спустя час Григорьичу стало плохо, открылась рвота. Снова пришел дежурный врач, и после пяти – семи вопросов диагностировал у пациента тяжелое сотрясение мозга. Оказалось, Григорьич не просто протаранил автобус, но сильно ударился головой.
Григорьич возражал, что голова у него крепкая, что удара он даже и не заметил, но, когда ему велели лечь на каталку, подчинился сразу. Его увезли в реанимацию.
А я снова заснул.
Уже было понятно, что в этой палате я – самый здоровый человек.