Читать книгу Лопухи и лебеда - Андрей Смирнов - Страница 7

Хождение в сценаристы
Предчувствие

Оглавление

Мы сидим и смотрим на дверь. В коридоре прекращается беготня, смолк трезвон. Мы ждем.

– Крыса! – сообщает Гордей, отскакивая от двери.

Мы слышим быстрые шаркающие шажки. Дверь вздрагивает. Это Крыса налетела на нее с разгона и теперь недоумевает.

Стул, вставленный в дверную ручку, начинает ходить ходуном. Мы следим за единоборством Крысы с дверью. Чаша весов постепенно склоняется на сторону Крысы. Стул перекосило, Гордею приходится его поправлять. Неожиданно стул разваливается у него в руках, и Гордей сталкивается нос к носу с Крысой.

Мы встаем. Крышки парт дают залп.

– Гордеев – за матерью! С портфелем.

Она ждет, пока он покорно складывает манатки. Гордей выходит.

– Что-нибудь бы новенькое придумали… Сядьте и встаньте, как полагается.

Встаем еще раз. Получается даже лучше – дружней и звонче. Кажется, стены рухнут.

– Я вижу, вы настроены по-боевому. Кто дежурный?

У нас даром ничего не пропадает. Без промедления отвечают:

– Гордеев!

– Зуев! Сходи в учительскую, принеси мне стул.

И в ожидании прохаживается вдоль доски.

Крысу голыми руками не возьмешь.

Узкие губы с опущенными углами придают ей презрительное выражение. Прозвище ей известно, но тут она бессильна. Школа не знает промахов в кличках. Наши родители, знакомясь с ней, прячут улыбки – вылитая крыса.

Копейка приносит стул.

– Староста, кто отсутствует?

Староста Сальников сопит, оглядывая нас.

– Кто отсутствует, я спрашиваю?

– Филатов… Ну и Гордеев.

– Что с Филатовым?

– Ой, Анна Михална… – вылезает рыжий Пиня, и Крыса косится на него.

– Что? Хворает?

Пиня медлит. Мы стоим тихо.

– Его крысы съели!

Удержаться от смеха невозможно.

– Пинчук, вон из класса!

– А чего я сделал?

– Поторопись…

Пиня, вскинув на плечо противогазную сумку, идет к двери и так ею хлопает, что сыплется штукатурка.

С поразительной быстротой Крыса взлетает со стула. В ее расплывшемся теле скрыта подвижность грызуна.

– С родителями, к директору! И пока мать не заплатит за дверь, можешь не являться! Рублем наказывать будем!

Ее тонкий высокий голос раскатывается в пустом коридоре.

Она подбирает осколки известки, заворачивает в бумажку, прячет и хлопает себя по бедру:

– Будем бить по карману родителей!

И с ненавистью смотрит на заднюю парту – туда, где, привалясь к стене, возвышается Бадя, огромный, краснорожий, угрюмый. Его широкую плоскую физиономию освещает бронзовый фингал.

– Садитесь.

Даже учителя боятся Бадю.

Из рыжего бесформенного портфеля она достает бесчисленные листочки, раскладывает свой пасьянс. Некоторое время она молчит, вглядываясь в свои каракули. Записи ее не интересуют. Она просто набирается сил.

– Что вам было задано? Берг!

– Стих про школьников.

– Не паясничай, Берг. Иди отвечать.

– Книжку потерял, Анна Михална.

– Надо было прийти пораньше и выучить.

Черные живые глаза Берга смеются. Он огорченно разводит руками.

– Садись, двойка. Хлюпин!

Она уже понимает, что ее ждет.

– Не учил.

– Двойка. Данильянц!

– Не выучил.

– Двойка… – И тихо говорит: – Хочешь урок сорвать, Губайдуллин?

Бадя смотрит в окно. Страсти не туманят тяжелого Бадиного взора. Как Будде, ему ведома суть вещей. Он сразу видит, куда бить.

– Сальников! Может, и ты не выучил?

Сало долго вылезает из-за парты, оттягивая момент. Он сопит на весь класс, чувствуя, как Бадя улыбается ему в затылок, и краска волной поднимается по его шее.

– Не могу, Анна Михална…

Сяо Лю, мой сосед, смеется.

Обреченность прорастает в Крысиных морщинах. Она кашляет.

– Смеешься, Грешилов?

Я спешу отвести глаза, но поздно.

– Весело тебе?

– Ничего я не смеюсь.

– Ты ведь у нас член совета дружины? Вас там этому учат?

Я встаю.

– Правда, весело? Измываться над старухой. И смеяться исподтишка… Знаешь, кто так поступал?

Глухая печаль ее взгляда пронизывает меня.

– Фашисты. Они сразу не убивали. Растягивали удовольствие. Сначала помучат, посмеются. А потом убьют. Правда, смешно?

И улыбается беспомощной, надтреснутой улыбкой.

Я мотаю головой.

Тихий короткий свист раздается с задней парты. Я оборачиваюсь – Бадя подмигивает мне неподбитым глазом. Ненависть захлестывает меня, ноги сами собой делают шаг к доске…


…Ноги босы, грязно тело,

И едва прикрыта грудь…

Не стыдися! Что за дело!

Это многих славный путь…


Я стою у Крысиного стола и слышу себя, как сквозь вату.

Вот оно. Ползет по классу. Копейка перегнулся к Хлюпину, коротко шепчет ему в самое ухо. Тот замирает. Я понимаю, как ему хочется взглянуть на меня. Постеснялся.

А другие смотрят. Равнодушно. Сочувственно. Любопытно.

И Копейка улыбается мне в лицо, укрытый от беды, осененный могуществом Бади.

– А почему четыре? – с горечью спрашиваю я.

– Потому что читал без выражения.

Иду на место. Сяо Лю отодвинулся на самый край парты. Откалывается.

Черные лоснящиеся заводские корпуса проступают за окном в сыром тумане. На дворе под голыми тополями еще держатся островки грязного снега.

В ушах стучит это проклятое слово, перетекающее из уст в уста, с парты на парту.

Слово это – облом.

Крыса прохаживается, упрятав за спину руки и слегка переваливаясь.

– Некрасов называл свою музу “Музой мести и печали”… Что тебе, Грешилов?

– Можно выйти?

– Нельзя. Скоро звонок.

Меня знобит.

Они будут бить меня всем классом.


Я слышу женский смех на лестнице. Хорошенькая химичка Виктория Борисовна что-то рассказывает старшей вожатой Вере. Они забирают из гардероба свои пальто и присаживаются на лавочку. Слушая химичку и улыбаясь, Вера натягивает боты, прячет туфли в авоську.

– Грешилов, ты чего домой не идешь?

– Сидит и сидит, – говорит Никитична. – Медом намазано, что ли?

Вера оглядывает вестибюль.

За окном Валька Топоров в черном флотском бушлате, перешитом из отцовского, пританцовывает на ветру, не спуская глаз с дверей.

– Тебя ждут?

Я стыдливо киваю.

Мы выходим втроем. Валька с независимым видом пропускает нас. У ворот человек двенадцать. Вера решительно направляется к Баде:

– Только тронь его, Губайдуллин. Детской комнатой не отделаешься. Я в роно поеду. Вылетишь из школы как пробка.

Вера с Викторией доводят меня до угла.

– Ну, – улыбается химичка, – дальше доберешься, герой?

Мне очень хочется, чтобы они проводили меня до дому, но язык не поворачивается попросить.

Свернув за “Бакалею”, я припускаю во весь дух. Оглядываюсь – погони не видно. Размышляю секунду и ныряю в проходной двор.

Свист обжигает мне слух. Это Копейка, маленький и цепкий, повисает на моем плече. Я пытаюсь его стряхнуть, кричу, колочу изо всех сил по руке. Мы оба падаем. Они накатываются из-за угла и окружают меня.

Бьют портфелями, стараясь попасть по голове. Я прикрываюсь, как могу. Отступаю к стене. Не хватает воздуха, я быстро устаю. Удар сзади в затылок. Я роняю портфель. Теперь я безоружен. Берг, гадина, ты-то куда? Сегодня меня, завтра тебя…

Внезапно удары обрываются. Дышим.

Бадя, стоя в сторонке, манит меня:

– Ходи сюда.

– Не пойду.

– Ходи, говорят…

Кто-то дает мне пинка. Иду. Подхожу, загораживая рукой лицо.

– Убери грабку, – говорит Бадя.

– Не уберу.

– Хуже будет.

– Не уберу.

– Кому говорят?

Опускаю руку.

И слепну. Удар приходится в переносицу, все вспыхивает багровым огнем, я куда-то лечу, врезаюсь в какой-то ящик. Все солоно – из глаз слезы, из носа кровь.

– Понял, сука? – назидательно говорит Копейка.

Они уходят.

Прямо передо мной – глухая кирпичная стена. Ящики. Гора угля. Примятая стрелка травы щекочет мне щеку – свежая, ранняя. Из-за ящиков возникает хмурый Сяо Лю, поднимает мой портфель, стряхивает с него налипшую грязь.

Я ложусь на холодную землю, царапаю ее, молочу кулаками. И долго, злобно плачу.


– Я никуда не пойду!

– Это что-то новенькое…

От резкого света лампы чернота за окном еще глуше и бесприютней. Мне нестерпимо хочется под одеяло, оставшееся у бабушки в руках, обратно, в сон и тепло, туда, где нет ни этой морозной ночи, ни школы, ни надоевшего стука маминой машинки.

Бабушка трогает мой лоб.

– А ну-ка, померь… – Она уже стряхивает градусник, подозрительно приглядываясь ко мне. – И глаза у него блестят.

– Драться не надо в школе.

Мамин голос, слегка охрипший, доносится из-за шкафа, а машинка стрекочет не смолкая.

– Нет, он всю ночь воевал, разговаривал во сне. Я так и знала, что он заболеет!

– И горло что-то побаливает, – сообщаю я как бы с досадой и на глазах у бабушки делаю трудный тягучий глоток.

Одеяло я получаю обратно. Бабушка – моя единственная надежда.

– Здоровый парень не может сдачи дать! Слушать тошно!

Ненавижу маму! И звук у машинки противный.

– Когда же она встала? – тихо спрашиваю у бабушки.

– Она и не ложилась. Сам себя человек не жалеет. Голодаем, что ли?

– А не голодаем оттого, что я не сижу сложа руки! – Взвизгивает отъехавший стул, и мама, осунувшаяся, выдергивает у меня градусник и одеяло.

– Все равно он уже опоздал, – замечает бабушка.

– Вот я отцу расскажу! Барчук! Сию минуту одевайся! Потому тебя и бьют! Еще и голову морочит, работать не дает!

А без одеяла как-то особенно ясно, что чудес не бывает.


Я сворачиваю в переулок, позади остаются шум машин и свет фар, тускло горящие витрины и торопливая толпа. А здесь – только колючий снег крутится под фонарями, молчат замерзшие дома, и хруст моих шагов вспарывает ледяной воздух.

Нет на свете ничего тоскливее, чем опаздывать туда, куда вовсе и не хочется идти!

Я бегу, глотаю ветер, и слезы намерзают на щеках.

В вестибюле – одна Никитична.

Я влетаю в класс и от неожиданности спотыкаюсь – директор Яков Степаныч важно прогуливается в проходе между партами, у стола стоит понурясь Копейка, а Нилыч невозмутимо пишет на доске условия задачи.

– Это называется – дневник! – Осторожно, двумя пальцами, Яков Степаныч поднимает перед собой и показывает всему классу сильно похудевший, заляпанный Копейкин дневник. – От такого дневника в городе может вспыхнуть эпидемия, и ты, Зуев, будешь виноват. Это же просто бактериологическое оружие!

Все, конечно, смеются, и Яков Степаныч добродушно усмехается.

– А почему ты без галстука? Разве ты не пионер?

Копейка молча вытаскивает из кармана жеваный галстук. Новый взрыв смеха.

– Ну и разгильдяй! Хотя что же требовать от рядовых пионеров, если член совета дружины опаздывает на контрольную…

И широким жестом директор указывает на меня. Я покрываюсь пятнами.

Нилыч, записав задачу, отвернулся к окну и сопит, засунув, по обыкновению, руки в карманы необъятных штанин. Он мрачен.

– Иди за матерью, Зуев. Скажи, что я хочу ей твой дневник показать.

– Она не придет… – угрюмо бормочет Копейка.

Улыбка сбегает с лица директора.

– А не придет – можешь в школу больше не являться… А ты, Грешилов, зайдешь ко мне на большой перемене.

Дверь за ним закрывается, Нилыч кивком сажает меня на место.

– Левые – первый вариант, правые – второй! – объявляет он с облегчением. – Контрольная – районная, отметка в четверти будет от нее зависеть. Соображайте как следует…

Настороженный гул проползает по классу и стихает – мы читаем задачу. Задача ерундовая…

Сяо Лю толкает меня, кивая куда-то назад, я машинально оборачиваюсь.

Это Бадя зовет меня и, показав чистый листок, передает на переднюю парту. Он просит списать.

Кровь бросается мне в лицо. Я отворачиваюсь и долго не могу сосредоточиться. Сяо Лю искоса наблюдает за мной.

Бадин листок тем временем путешествует из рук в руки и прибывает ко мне. Бадя, усмехнувшись, как будто желая меня приободрить, пожимает плечом – мол, долго я буду злиться?

И, проклиная себя и весь свет, я пишу решение на его бумажке.

Нилыч стоит у окна, уставясь во мрак.


Мама купила новые занавески, и мы вешаем их всей квартирой. Сосед Миша вбивает костыль в стену, женщины подвязывают кольца, а я – на подхвате.

– Живей давай! – весело кричит Мишина жена Оксана. – Поглядеть охота.

Она в халате, разгоряченная, только после кормления, и ей не терпится участвовать. Витька дремлет у нее на руках.

Бабушка качает головой, ее мучают сомнения.

– Расцветка какая-то… слишком заграничная.

– Ой, мама, у тебя старорежимные представления!

– По двадцать восемь брали? – интересуется другая наша соседка, Соня, паспортистка из домоуправления. Она озабоченно курит у дверей, отгоняя дым в коридор.

– По тридцать два, – сухо отвечает мама.

– Чего ты даешь? – говорит мне Миша. – Молоток давай.

Ошибаюсь я от усердия.

В дверь звонят, я бегу открывать.

– Жалко, не успели! – нервничает мама. – Только не говори ничего, пусть сам увидит…

Папа приходит усталый.

– Здорово, поросенок… – Он привычно шлепает меня по спине и идет на кухню.

Раздевшись до пояса, он долго умывается. Я стою у двери с полотенцем и чистой рубахой в руках, сторожу, чтобы не зашли женщины.

– Я по четвертной контрольной пять с минусом получил.

– А почему с минусом?

– Помарок много.

Брызги летят по всей кухне, он фыркает и стонет, стирая с шеи полосы копоти, и с такой же яростью вытирается.

– У нас занавески новые, – не выдерживаю я. – Только это – секрет.

В комнате мы появляемся в самый ответственный момент – Миша закрепляет багет. Отец здоровается, садится на свое место к столу.

– С обновкой, Константин Васильевич! – улыбается Оксана.

Миша спрыгивает на пол и задергивает обе половинки. Деревянные кольца сухо и тонко звенят. Все рассматривают покупку в торжественной тишине.

Мама старается выглядеть безразличной.

– Ну как тебе? – спрашивает она, не выдержав.

– Нормально.

Бабушка сдвигает мамину машинку и бумаги, ставит перед отцом сковородку с макаронами.

– Мне нравится, что рисунок скромный, – объявляет она.

– Хозяин доволен – с вас магарыч! – Миша оглушительно смеется.

– Ой, я вам так благодарна, честное слово! Мне прямо неудобно…

– Немыслимые все-таки деньги, – выходя, вздыхает Соня, и мама тускнеет.

– Да плюнь ты на эту воблу! – добродушно советует Оксана, пробуя Витькину пеленку. – Нам с Витькой нравится…

– Ради бога, тише! – пугается бабушка.

– Ее, что ли, деньги? Хоть приличная вещь в доме. А то все на эту чертову жратву.

– Совсем другой вид, правда? – Мама на глазах расцветает. – Знаешь, какую очередь выстояла!

Мы остаемся вчетвером. Бабушка берется за штопку. Родители молчат.

А занавески – восхитительные! По темно-вишневому фону бегут, извиваясь, блеклые зеленые огурцы, вспыхивают лимонные искры.

– Классные занавесочки! – говорю я. – Прямо как в театре…

Усмехнувшись, отец отодвигает сковороду.

Розовые пятна выступают на маминых скулах.

– Тебе не нравится? Если ты насчет денег, то ты напрасно волнуешься… – быстро говорит она отцу. – Я все рассчитала. Это я взяла из тех денег, что отложены на лето. Ты премию получишь за первый квартал, я туда доложу. А мне, наверное, шестнадцатого заплатят, я взяла баланс печатать… Неужели ты сам не видишь, насколько стало уютней?

– Какая премия? В мою смену две плавки запороли… – говорит он с досадой. – Ухнула премия.

– Ой, у меня там чайник… – вскакивает бабушка.

Мама пытается улыбнуться.

– Ну, возьму еще халтуру, – лепечет она. – Как-нибудь не помрем…

– Не ругайтесь, пожалуйста, – говорю я.

Папа надевает пиджак:

– Я к Сумарокову…

– Сыграй лучше со мной, – прошу я.

Когда бабушка приносит чайник, мама сидит, уронив на колени руки и глядя перед собой.

– А где Костя? Опять пошел в шахматы играть?

Вздохнув, мама раскладывает бумаги на столе, заправляет машинку. Я тащу кожаную подушку, на которой она обычно сидит.

– А все эти проклятые деньги… – говорит она еле слышно.

Я смотрю, как скачут мамины пальцы с коротко обрезанными ногтями. Машинка хлестко стрекочет, захлебывается.

– Тебе пора спать, – рассеянно говорит она.


Сцепив за спиной руки и покачиваясь, Копейка разглядывает плакаты на стенах пионерской комнаты. Смутная ухмылка теплится на его лице.

– Иди поближе, – говорит старшая вожатая Вера. – Не бойся, мы тебя не съедим.

– А кто боится? – храбрится он.

Мы сидим за столом, покрытым красным плюшем. Мартовское солнце, отражаясь от скатерти, бросает нам на лица огненные пятна.

– Ну, расскажи нам, Зуев, как ты дошел до жизни такой…

– Сколько у тебя двоек? – спрашивает Саня Колупаев, наш председатель.

– По какому? – интересуется Копейка, а мы хихикаем.

– Кончайте. По скольким предметам?

– Позабыл…

Вера справляется в тетради:

– По четырем. Да и по остальным дела у него далеко не блестящие.

– По трем, – спорит Копейка.

– Значит, я, по-твоему, вру?

– Он географию сегодня исправил, – сообщаю я.

– А по трем – мало, что ли?

– Вкатить ему выговор, чтоб знал… – предлагает Белоконь из седьмого класса. – Долго мы с ним нянькаться будем?

И замолкает под суровым взглядом Веры – все знают, что он торопится на тренировку, он у нас боксер.

Копейка бодро шмыгает носом.

– Ты же неглупый парень, Зуев, – говорит Саня. – Зачем ты из себя шпану корчишь?

– На него просто Бадя плохо влияет…

– Посмотри, как товарищи за тебя волнуются! – говорит Вера. – А тебе наплевать.

– Кому наплевать? – бормочет Копейка.

– Ты “Хижину дяди Тома” читал, Зуев?

Копейка молчит, ожидая подвоха.

– Что ты в рот воды набрал? Читал или нет?

– Постановку видел…

– Значит, имеешь представление, как живут в Америке такие ребята, как ты?

– Это же до революции было, Вера Георгиевна, – замечает Белоконь.

– А думаешь, сейчас лучше? Вы же недавно были в театре. “Снежок” смотрели. Помните, как его травят? А ведь он хотел учиться, очень хотел! А ничего не вышло. И все только потому, что он черный! Наводит это тебя на какие-нибудь мысли, Зуев?

Я зажигаюсь от слов Веры.

– Государство нас кормит, поит, одевает – только учись! – с жаром объясняю я. – Неужели так трудно выучить хоть на тройку?

– Мы же тебе добра хотим, – поддерживает Саня.

Копейка молчит.

– Своего ума нету, – говорит Вера, загораживаясь от солнца ладонью. – Связался с Губайдуллиным, лебезит перед ним. На парте вырезал матерное слово… Ты мать свою любишь, Зуев?

Угрюмый взгляд Копейкина упирается в пол. Над ухом у него – пятно зеленки.

– Мало матери забот, так еще придется платить за порчу школьного имущества. Никого ты не любишь – ни мать, ни товарищей, ни себя самого!

– А ведь он может учиться, – говорю я. – Если, конечно, захочет…

Вера встает задернуть штору и замечает, как Копейка показывает мне из-за спины свой щуплый кулак.

– Грешилов, это он тебе?

– Ты же сам себе делаешь хуже, Зуев, – с сожалением говорит председатель. – Прямо нарываешься на исключение.

– Ага… – бурчит Копейка.

– Исключение – это крайняя мера, – сурово говорит Вера. – Исключить никогда не поздно. Я предлагаю послушать мнение класса. Грешилов учится с ним в одном классе, он лучше других может судить, как воздействовать на Зуева.

Все поворачиваются ко мне.

– Не бойся, Грешилов. Говори то, что думаешь.

Я заставляю себя поднять глаза и, глядя в упор на Копейку, с бьющимся сердцем говорю твердо:

– Предлагаю исключить из пионеров.

Воцаряется тишина. Вера, кажется, немного ошарашена.

– Ты только выйди! – негромко цедит Копейка.

– Замолчи, Зуев! – обрывает его Вера. – Ну, может быть, предупредим его в последний раз? Вызовем мать…

– Сколько можно? – взрываюсь я с неожиданной для себя яростью. – Они же весь класс в страхе держат! Он и Бадя! Сами не учатся и другим не дают! Сколько раз он обещал исправиться! Сколько мы ему выговоров давали! А толку что?

– Не ори, Грешилов, – говорит Саня. – Я с ним согласен, Вера Георгиевна. Мы сами приучаем их к безнаказанности.

Вера молчит.

– Ставлю на голосование. Кто за исключение?

Поднимают руки все, кроме Белоконя и Веры.

Копейка силится ухмыльнуться, хмурые слезы наворачиваются ему на глаза, и он, рванув с шеи галстук, швыряет его на пол:

– Подавитесь! – и выбегает, звонко всхлипнув.

– Тебе, значит, безразлично – пионер ты или нет? – кричит Вера ему вслед.

Копейкин сбивчивый топот смолкает на лестнице. Тихо в коридоре.

– Если так – я тоже за исключение, – решительно говорит Вера.

– Может, домой к нему сходить? – предлагает Белоконь.

– Правильно! – кивает Саня. – Вот Грешилов и сходит.

– Сам иди!

– Как тебе не стыдно, Грешилов? Кому же, как не тебе? Ты его одноклассник. Вот уж не ожидала от тебя…

– Да он боится, – говорит Белоконь.

– Прекрати! Давайте сформулируем наше решение…


В палисаднике перед Копейкиным домом спорят и кричат мальчишки.

Притаившись под аркой ворот и зорко вглядываясь в пространство двора, я чувствую себя дичью.

Мне надо пробежать метров тридцать.

Я вижу трещины краски на стене крытого вагонкой барака. Я даже различаю на вербе под окнами серый пушистый ворс цветка, высунувшегося из бутона.

Весенний дурман, холодный, свежий, стоит в воздухе. В голове от него делается пусто и тревожно-весело.

Я слышу свист, звякает о землю планка, и двенадцать палочек разлетаются веером. Мальчишки несутся врассыпную, и пока они прячутся, а водящий подбирает палочки, я припускаю по доскам, проложенным через лужи.

Шмыгнув мимо многолюдной кухни, перевожу дух в полутьме длинного коридора и вкрадчиво стучу в дверь.

Скудная мебель сдвинута на середину комнаты. На столе – табуретка, женщина в темных сатиновых шароварах, стоя на табуретке, белит потолок. Она застывает, глядя на меня с равнодушным любопытством, и мел капает с кисти на ее голые сильные руки.

– Здравствуйте… Вы – мама Коли Зуева?

С топчана на меня таращится малыш. Голова его замотана пуховым платком, отчего она кажется огромной.

– Меня из школы послали…

Женщина морщится, поправляя съехавшую на лоб косынку. Она слезает на пол, застеленный газетами, и, оторвав клочок, торопливо обтирает пальцы.

– Нашкодил, что ль? – спрашивает она, не поднимая глаз.

Я мнусь, не зная, как подступиться.

– Просто на него Губайдуллин плохо влияет… – нежно объясняю я. – Он ведь может учиться, когда захочет. Никто его исключать не собирался, мы только хотели, чтоб он двойки исправил, потому что конец года скоро. Мы же его товарищи, правда?

Она слушает меня с тревогой и неприязнью.

– И мы за него болеем, а Губайдуллин сам не учится и других тянет назад…

– Маш, у тебя перловка есть? – В дверь заглядывает девушка, и газеты шуршат, всколыхнувшись на сквозняке. – Займи стакан.

Малыш хнычет. Сунув ему прищепку для белья, Копейкина мать сообщает со странной, как будто злорадной усмешкой:

– Мой-то допрыгался. Выключать его хотят. Дружка себе нашел, с Губайдуллиным сынком, говорят, снюхался…

Девушка косится на меня:

– Чего ж ты ябедничаешь? Сам небось такой же охламон.

– Ничего я не ябедничаю, – обижаюсь я. – Мне просто как члену совета дружины поручили. Мы в одном классе учимся… с Колей.

– Кутузка по нем плачет, по Губайдуллину, – размышляет соседка. – И вся семейка-то – прямо кодла. Ты, Маш, сходила бы к участковому, ей-богу, дали бы ему годика три, чтоб прочухался…

Мать Копейки вздыхает, и, как эхо, вздыхает девушка. Вздыхаю и я.

– Звать-то вас как? – спрашивает она нерешительно, и я заливаюсь краской.

– Грешилов Алексей…

Девушка всплескивает руками:

– Это в управлении у нас секретарша – твоя мать, что ли, сидит? На машинке печатает?

Теперь они обе рассматривают мое пальто и меня.

– Перловки дашь? – спрашивает девушка.

– На кухне там, в моем столе.

– Плюнь, Маш, – советует она уже в дверях. – Не слушай ты его. А Кольке всыпь.

Малыш затих. Мы молчим все трое.

– Штаны ему только купила, хорошие, лыжные, восемьдесят рублей отдала, – хмурясь, говорит Копейкина мать. – А уж он их порвал, новые ему подавай. А где я возьму? Одна я, мужика-то нету, сбежал. Детей вон настрогал, а теперь ищи-свищи. И Колька весь в отца, обормот… Юрочка заболел, на бюллетне я, за хлебом и то некому сходить.

Лопухи и лебеда

Подняться наверх