Читать книгу Бес искусства. Невероятная история одного арт-проекта - Андрей Степанов - Страница 3
Глава 1
Шедевр модернизма
ОглавлениеАктуальный художник Беда́ Отмух (по паспорту Борис Мухин) стоял на выставке перед картиной Ван Гога «Арлезианка» и мучительно размышлял:
– Ну что бы с ней сделать такое, а? Может, помолиться? Встать на колени прямо тут – и помолиться. «Винсент, Господи, Винсент!» Нет, было уже. А что, если не помолиться, а помочиться? Ну, будто бы от восторга пузырь не выдержал. «Винсент, не могу, Винсент!» Тоже было. Думай, Бедюша, думай… А может, губы накрасить и всю картину зацеловать? Ладно, не всю, конечно. Сколько успею. Или вот что: нарисую-ка я ей на лбу подсолнух. Красным фломастером, ярко, сочно. Хорошая мысль!
Беда тяжело вздохнул и потрогал себя за поясницу.
– Мысль-то хорошая, да ведь это полгода в тюрьме, а у меня почки. И потом, тоже было. Все было! Все изгадили, хоть уходи из профессии! И ничего нового в башку не лезет. Видно, я и вправду устарел…
Последние три года творческой жизни художника были отмечены жесточайшим кризисом. Проекты лопались один за другим, и продвинутая критика уже занесла свой красный фломастер, чтобы поставить на Беде жирный крест. Мухин буквально на глазах терял самое драгоценное свое свойство: актуальность. Впрочем, свойство это было всегда особого рода. В узком кругу современных художников Беду называли «классиком»: все его акции были как-то связаны с некогда авангардным, а теперь давно уже ставшим азбучным искусством и выражали, как писал один продвинутый критик, «еле слышную в наше время хрустально-ностальгическую ноту тоски по недостижимой реальности».
Найти эту ноту было непросто.
В юности Боря неплохо рисовал и даже поступил в художественно-промышленное училище имени Серова учиться на оформителя. Однако творческую душу юного Мухина эта прагматичная профессия не грела. Ему хотелось писать пейзажи – с жаркими летними полднями, тучными коровами, прохладными речками и тенистыми березовыми рощами. Из него мог бы, пожалуй, получиться народный художник, певец колхозной деревни, но уже в конце второго курса на этом пути возникло серьезное препятствие: он познакомился с жизнью колхозной деревни.
Летом Мухин отправился на этюды в Псковскую область. Речки, рощи, бескрайние поля и чистые озера присутствовали здесь в изобилии, попадались даже коровы, но наряду с ними встречалось много такого, чего привычная Мухину живопись избегала. Все связанное не с природой, а с человеком было очень бедно и очень печально. Кого-нибудь другого эти наблюдения могли бы толкнуть на тернистый путь отражения реальной действительности, но Боре судьба готовила иное будущее.
Однажды, сидя в деревенском нужнике, в окружении гудящего облака мух, и глядя на сколоченную из неструганых досок, знакомую до мельчайших деталей дверь, он задумался, насколько то искусство, которым он занимается и которое громко величают реализмом, далеко от подлинной реальности. Вслед за этой критической мыслью явилась другая, уже философская: а является ли вообще реальность – ну хотя бы вот эти доски или эти мухи – предметом искусства? Затем пришла и третья, этическая: до чего же фатально, окончательно и непоправимо отличается и сама действительность, и мысль о ней от полотен, которые надо сначала намазать несъедобным маслом, а потом попытаться пристроить на выставку. Отчего все так устроено? И зачем? Не найдя никакого ответа, художник толкнул дверь – и вышел из сортира.
Той же ночью ему приснился вещий сон.
Господь Саваоф, похожий на декана факультета живописи Виктора Альбертовича, пожилой, бородатый и суровый, сидел за столом у себя в кабинете и смотрел на него исподлобья.
– Чем вы занимаетесь, Мухин? – спросил Саваоф.
– Картины пишу, – ответил студент и, подумав, добавил: – Прости, Господи.
– А ну-ка посмотрите на эту картину! – велел вдруг декан, ткнув пальцем в стену.
На картине две колхозницы в красных платках жали рожь.
– Что вы видите?
Борис присмотрелся – и вдруг почувствовал отвращение. То, что висело на стене, не было искусством.
– Я вижу тряпку, – ответил он, – грязную тряпку.
– Очень грязную?
– Очень. Она вся в засохшем масле.
Лицо декана посуровело еще больше. Он встал и вытянул руку:
– Изыди из кабинета моего!
Студент повернулся и, замирая от предчувствий, распахнул дверь. Гудящее изумрудное облако окутало его со всех сторон. На секунду Боре показалось, что он попал в основание радуги.
Он вытянул руку, и на ладонь ему села муха.
– Что ты видишь? – раздался голос позади него и в то же время как будто свыше.
– Мух твоих, Господи, – ответил художник, удивляясь тому, как гулко и спокойно звучат его слова.
– Что ты можешь сказать о них?
– У них изумрудные спины, прозрачные крылья и совершенная архитектура тела. Они прекрасны и странны, как все твои творения, Господи.
– А теперь слушай и запоминай! – загремел голос. – Никогда больше ты не должен касаться красок. Сегодня ты распахнул актуальную дверь. Иди и круши!
Несостоявшийся живописец сделал шаг вперед, не отрывая взгляда от собственной ладони. На ней по-прежнему неподвижно сидела зеленая муха. Боря поднес ее к лицу и растворился в ее фасеточных глазах.
Так умер пейзажист Борис Мухин и родился актуальный художник Беда Отмух.
Наутро он покинул деревню и сразу по приезде в город подал заявление об отчислении. Впереди ждала новая, неведомая жизнь.
Жизнь эта оказалась бурной. Начинал он действительно с мух, стараясь как можно лучше выполнить волю тех сил, которые направили его на путь истины. К тому же на самом излете советского андеграунда пошла мода на Сальвадора Дали, Луиса Бунюэля и связанную с ними трупно-мушиную тематику. Чего только не делал Беда с мухами в те чудные предрассветные годы… Эх, да что теперь вспоминать!
А потом порвалась связь времен, лопнули путы соцреализма, сорвалась с цепи колесница современного искусства – и понеслась. Мух Беда вскоре забросил и лишь изредка вводил их в свои перформансы – ненавязчиво, мельком, где-нибудь на заднем плане, скорее в виде талисмана, чем по соображениям художественной необходимости. Так старые мастера, какие-нибудь там фламандцы, оставляли свой автопортрет в толпе пришедших послушать Христа.
Вершиной его карьеры стала выставка 2005 года, идея которой, как утверждали злобные зоилы, была украдена у великого Пьеро Мандзони. Называлась она так: «Полное собрание выделений художника за 2004 год». Базовые выделения были аккуратно разлиты и разложены в красивые разноцветные колбы и аптечные склянки, запаяны и расставлены в живописном беспорядке на полу галереи «Вражина». Стены украшали умеренно абстрактные полотна, названные по временам года. Три картины были сработаны из Бедюшиных ногтей («Весна»), волос («Лето») и подкрашенных желтой акварелью плевков («Осень»). Четвертую, самую выразительную картину – «Зима» – Беда написал собственной кровью. Кровь он сначала сдал в донорский пункт, а потом явился туда в сопровождении корреспондентки журнала «Арт-Хау» и со скандалом добился возврата пробирки.
Сосудов с базовыми элементами набралось довольно много. Хранил их Мухин сначала дома, в коммунальной квартире, но когда сосед-сварщик привел милицейский наряд, да еще с нервной собакой, пришлось срочно эвакуироваться вместе со всем добром за город. Беда поселился в пустующем доме своего тогдашнего благодетеля и покровителя – хозяина «Вражины», легендарного куратора современного искусства Кондрата Синькина. Всю осень и начало зимы художник трудился не жалея сил, и результат оказался впечатляющим. Сразу после Нового года открылась выставка, обозначенная на афишах как «стопроцентно персональная».
Выстраивая экспозицию, Мухин остался верен своему имиджу классика. Он не стал отдавать все выставочное пространство образам современности, а решил сыграть на контрасте двух эпох в искусстве. Для этого Беда расставил по углам большого зала «Вражины» антикварные книжные шкафы, в которых переливалось синевой и золотом полное собрание сочинений Льва Толстого в девяноста томах. В центре он установил прилавок, на который водрузил подобранные на свалке рыночные весы с двумя чашами. Над прилавком высилась во всей своей рубенсовской красе Бедюшина муза и подруга Малаша Букина, завернутая в хламиду Фемиды, с деревянным мечом в руках и с повязкой на глазах. Посетители могли положить на правую чашу любое количество экспонатов по своему выбору и попробовать уравновесить их томом классика. Если кому-то это удавалось, то Фемида снимала повязку и, посмотрев на него с интересом, вручала ему муху в спичечном коробке.
В общем, все было сделано добротно: просто, выразительно, с серьезными затратами и глубоким месседжем. И поначалу дела шли хорошо: газеты сочились сарказмом, а народ валил валом. Но сразу после закрытия удача развернулась к художнику тылом. Беду не взяли на биеннале, и значит, целый год работы пропал зря. Причины были чисто конъюнктурные, не имевшие к искусству ни малейшего отношения. Куратор Синькин этого даже не скрывал. Он сказал, глядя куда-то в сторону от Беды и его выделений:
– Ты, старик, не обижайся, а лучше подумай головой. Из-за таких, как ты, наше искусство считают вторичным. То Мандзони, то Аккончи, то Нитш, то Бойс – одни кальки. Смотришь на твое дерьмо, и даже грустно становится. Думаешь: Господи, как все-таки отстала наша Россия! Лет на сорок, не меньше. Да ты сам-то хоть понимаешь, что ты отстой?
Мухин не отвечал. Потупив взор, он медленно считал про себя до тридцати трех – числа своих лет. Не дождавшись ответа, Кондрат подошел поближе, навел свои голубые глаза на художника и добавил тихо, но так, что было слышно по всей галерее:
– Вот что я тебе скажу, Беда. Становись современным! Слышишь ты меня или нет? Современным, твою мать, становись, пока не поздно. Нюху моему верь: пропадешь ты со своей классикой. Совсем пропадешь, ни гроша тебе никто больше не даст.
Становиться современным Беде совсем не хотелось. В тот момент его больше всего подмывало двинуть Синькину по морде деревянным мечом Фемиды. Но он сдержался. Подобные жесты устарели так давно, что арт-общественность просто ничего бы не поняла. Он промолчал и затаил обиду.
С этой минуты все покатилось под гору. Проекты лопались один за другим, а Мухин злился, худел и на глазах терял актуальность.
Последняя его попытка вернуть себе доброе имя называлась «Стояк». Посетителям «Вражины» было предложено открутить гаечным ключом заевший болт на приделанной к туалетному бачку трубе, чтобы оросить шампанским точную копию писсуара Марселя Дюшана. Сразу после извержения шампанское разрешалось вылакать, но только при помощи рта, не пользуясь никакой посудой. Месседж акции был одновременно и ностальгический, и ехидный: отдавая поклон великому провокатору, Беда тем же жестом наглядно демонстрировал свинскую, корытную и продажную сущность наследников маэстро. Чтобы эта мысль стала предельно ясна, он заготовил сюрприз: в момент распития из динамиков должно было грянуть оглушительное хоровое хрюканье. Фонограмму Мухин записал лично, посетив те самые места, где на него в юности снизошло озарение. Ему хотелось, чтобы свиней было не меньше пятидесяти, но удалось собрать всего десяток: деревня совсем сдала за эти годы.
И кто бы мог подумать – эта искрометная, с огоньком, придумка сорвалась из-за сущей ерунды. Дегенератам-посетителям оказалось просто не под силу отвернуть проклятый болт. Конечно, в неорошаемости Дюшана тоже читался некий художественный смысл, и даже высокий, но… В общем, пришлось вызывать сантехника и сливать акцию. Шампанское вычерпали принесенными с собой пластиковыми стаканчиками бутербродные журналисты, стояк с писсуаром прибрал для своих нужд водопроводчик, а Беда, погоревав с недельку, отправился куда глаза глядят на поиски вдохновения. Худой и бледный, как голодающий Дракула, он блуждал по московским и питерским выставкам, пытаясь нащупать тот самый радикальный, самый небывалый, самый самоотверженный жест, который разом вынесет имя Беды Отмуха на поверхность сознания воротил актуального искусства.
И вдруг – это произошло в Мраморном дворце, на выставке «Шедевры из частных коллекций» – в Бедюшином мозгу что-то щелкнуло и начало тихо потрескивать. Но что же там теплилось, что? Вот это он и пытался сейчас понять.
– Трахнуть? – продолжал мучиться художник, глядя в глаза арлезианке. – Эй, Беда, с ума-то не сходи. Но что же тогда? А вот что – дерьмом вымазать и мух напустить! Хм. А может, не дерьмом? Может, медом? Это, конечно, не так радикально, как дерьмом, но ведь тоже понятно – в принципе. Мол, налипли вы тут на буржуазное искусство, как мухи на мед. Эвфемизм называется. За эвфемизм три месяца дадут по хулиганке. А что, неплохо! Хотя это, конечно, совсем не то, что дерьмом. Критики рожи сморщат. Где, спросят, твоя патетика, где твоя энергетика, таков ли ты был в молодые годы? Да, правы вы, милые, правы, но и меня поймите: за дерьмо-то не меньше года! А за мед можно и на условный закосить.
Беда приободрился, подтянул свои красные штаны и принялся обдумывать детали.
– А что? Технически реально. Значит, так. Мед разбодяжить, залить в клизму. Мух у меня еще осталось немного. В правом рукаве прячу клизму, в левом – мухосброс из проекта «Дали за рубли». И все, выхожу на дело. В левом рукаве мухи, в правом клизма, главное не перепутать. И – быстро, энергично, без лишних слов: правой! левой! Разворот, фото на фоне акции, а потом падать на пол, биться и обозначать протест. И еще: когда потащат на выход, оставлять на паркете след пожирнее. В штаны пакет положить бумажный с тем же медом. А мухи подтянутся, они меня никогда не подводили. Вроде есть концепция, да? Простенько, правда…
Арлезианка смотрела на Беду брезгливо, словно желая сказать ему: «Рыло ты неумытое…»
– А ты – шедевр модернизма, – вслух ответил ей художник.
Повернулся к дуре спиной и перешел к «Испанке» Гончаровой.
Толстый небритый смотритель, скучавший на стуле у дальних дверей, проводил взглядом длинную фигуру в красных штанах и широко зевнул, даже не пытаясь прикрыть рот ладошкой.
«Ишь ты, пасть какая, – подумал Беда. – Ну ничего, это хорошо. Ты зевай, милый, зевай. Зевай пошире, а у нас все получится. Не может не получиться. Мы еще повоюем! Мы еще поглядим, кто там пропадет со своей классикой!»
Он погрозил воображаемому Синькину кулаком и решительно двинулся к выходу. Уже в дверях еще раз покосился на сонного цербера буржуазной культуры.
И вдруг встал как вкопанный.
Медленно повернулся и подошел поближе к дремлющему толстяку.
– Не может быть… – прошептал Беда, всматриваясь в обрюзгшее лицо.
Но зрение не обманывало. На смотрительском стуле мирно посапывал его старый боевой товарищ, живая легенда московского акционизма Валя Пикус. Как же он изменился!
– Валик, ау! – тихо позвал Мухин. – Не спи, милый, Ван Гога попрут.
Смотритель вздрогнул и выпучил на него красные глаза.
Беда широко распахнул объятья:
– Валька! Брат! Сколько лет! Ну, чего уставился? Не узнаешь, что ли? Я это, Бедюха. Ну!.. Обниматься давай!
Однако Валя, вместо того чтобы обнять товарища, вдруг засопел, как еж, и вскочил. Тяжело переваливаясь, он подбежал к «Арлезианке» и прикрыл ее своей широкой спиной.
– Не подходи! – взвизгнул он. – Не смей, слышишь! Не подходи к искусству, Беда! Винсентом тебя заклинаю!
– Кем-кем? – изумился Мухин. – Валька, да ты чего?