Читать книгу У Геркулесовых столбов - Андрей Столяров - Страница 3
ПОСЛЕ ЖИЗНИ
Повесть
ОглавлениеХодить, конечно, не следовало. Но сначала свалилось послание по электронной почте: «Уважаемый Игорь Михайлович!.. Такого-то числа в такое-то время состоится мероприятие, посвященное сколько-то-там-летию со дня чего-то… Предполагается присутствие (дальше шел ряд известных фамилий) … Будем рады видеть Вас в числе участников»…
Затем через пару дней позвонила обволакивающе вежливая девочка из оргкомитета и со страстными придыханиями, которые вполне можно было счесть за любовные, объяснила, как они будут счастливы, если уважаемый Игорь Михайлович смогут почтить. Ну, просто больше им ничего в жизни не надо… Девочку Пасков слил – впрочем, так же вежливо, обещав, что обязательно постарается. Ощущение было – приглашают исключительно для забутовки. Мероприятие тусклое. Хотят, чтобы в зале была более-менее представительная аудитория. Еще не хватало тратить на них время!.. Однако еще через пару дней позвонил уже непосредственно Леня Бергер, можно сказать, в натуре, собственноручно, живой, и в своей обычной манере, когда не поймешь, то ли в шутку он говорит, то ли всерьез, спросил: «Ну, ты что, старик, елки-палки? Зазнался совсем? Старых приятелей забываешь?..»
Лене отказать было трудно. Во-первых, действительно старый приятель, не так уж много у Паскова осталось знакомых с того времени. Точнее – никого не осталось. А во-вторых, Леня, будучи человеком, умеющим создавать заделы, только что организовал ему небольшую, но, судя по всему, весьма содержательную поездку в Москву – провести тренинг для работников одного министерства. Это и в самом деле могло иметь перспективу. Додон уже полгода скрипел, что, мол, пора, пора нам осваивать этот рынок. Давняя его идея: работать в Санкт-Петербурге, но на Москву. Там можно снизить расценки, поскольку задраны до небес, а здесь – существенно прибавить людям зарплату. Разница все равно получается достаточно ощутимая. Опасно, правда. Не любят в столице таких, которые слишком высовываются. Однако эту часть Додон обещал взять на себя. Тоже – не с улицы, кое-какие возможности и у нас имеются. Взмахнул рукой как отрезал: сказано – едешь!.. Додон любил брать все на себя. Косил под крутого. Только расхлебывать это потом приходилось вместе.
В общем, где-то без четверти три (тоже, назначат время – словно никто из них нигде не работает), Пасков поднялся по лестнице в конференц-зал Дома прессы (кстати, не бывал здесь уже несколько лет), занял крайнее место в ряду – это чтобы ускользнуть где-нибудь с середины, пристроил портфель, прикинул – нет ли там чего-нибудь ценного, терпеливо вздохнул, глянул на полупустой зал и отправился искать Леонида Самойловича.
Леонид Самойлович, впрочем, пребывали неподалеку: распаковывали пачки книг и укладывали их стопками на столе президиума. Вот уж кто за эти годы нисколько не изменился: те же брюки гармошкой, как будто никогда не знавшие утюга, тот же вытертый джемпер с торчащими в беспорядке ниточками, та же темная клетчатая рубашка, мятым воротничком высовывающаяся из разреза. И улыбочка – точно все перед ним виноваты, но он прощает. Вахлак вахлаком, питерская интеллигенция, хранитель высокой духовности. Однажды Пасков спешил куда-то по Загородному проспекту: морось – ни снег, ни дождь, хлюпает, подтекает, все отсырело, противно, лужи, не обойти, через весь тротуар, парочки, которые, как назло, ползут – нога за ногу, вдруг затормозила у поребрика новенькая вишневая иномарка, Леня приоткрыл дверцу и помахал с водительского сиденья – давай подвезу. Если у человека такая тачка, он может ходить в чем хочет. А джемперок, брюки, рубашка помятая – это демократическая униформа.
Вот и сейчас Леня сделал все сразу – спросил, как дела, не дожидаясь ответа, выразил удовлетворение тем, что Пасков, спасибо, нашел время к ним заглянуть, передал пачку книг хлопчику, стоящему с другой стороны стола, несколько озабоченно поинтересовался – останется ли Игорь Михайлович на фуршет, опять выразил удовлетворение тем, что Пасков от подобной чести решил уклониться, и, потянув новую пачку, обернутую в хрустящую типографскую коричневую бумагу, сказал, что подумал над тем вопросом, который у них в последнем разговоре возник, тут – Марек Бортанский, он сейчас на одной популярной радиостанции, подойди – по-моему, это как раз то, что тебе требуется.
– Марек здесь?
– Да, вот он, у монитора…
Кто изменился за эти годы, так это Марек. Он не то чтобы вырос, но стал как-то значительнее, осанистее, по-современному представительнее, в кожаном пиджаке, в дорогих джинсах, в бадлоне, скрывающем горло, а на запястье руки, делающей величавые жесты, как драгоценность вспыхивал огоньками браслет явно не дешевых часов. Девушка, чье лицо было Паскову смутно знакомо по телевизионным обзорам, точно завороженная кивала после каждого его слова. Речь шла о монтировании сюжета из разнородного материала. Пасков немного послушал, отметил как специалист чрезмерную пространность Марекова разглагольствования – все это можно было сказать намного короче, – а потом, чувствуя, что поучение может затянуться до бесконечности, деликатно покашлял и попросил Марека буквально на три минуты.
– Я же занят, вы видите, – недовольно ответил Марек.
Однако смилостивился и все-таки поинтересовался, в чем дело.
Задетый тоном Пасков сухо объяснил суть вопроса.
– Аналитика? – сказал Марек. – Ну, знаете, аналитики сейчас много…
Сдерживая раздражение, Пасков пояснил, что речь идет не столько об аналитике, коей и в самом деле хватает, сколько о социотерапии, рассчитанной на индивидуальное восприятие. Наработаны простые и достаточно эффективные методы очистки психики, и, наверное, знакомство с ними может быть интересно широкому кругу слушателей.
Это тоже была идея Додона. Не надо рекламы – во-первых, дорого, а во-вторых, реклама уже всех раздражает. Мы ведь работаем с более-менее интеллигентной публикой. Не будем ничего втюхивать, будем просто, по-человечески объяснять, чем мы занимаемся. Вообще время от времени появляться в эфире.
Мареку это, впрочем, было по барабану.
– Терапия? Терапии тоже сейчас хватает, – сказал он, пожевав темные, как у негра, неопрятные губы. – Так я все-таки не понимаю, чего вы хотите?
– Извините, я ничего не хочу, – вежливо ответил Пасков и вернулся на место.
Он был зол – прежде всего на себя самого. Ну ладно Марек – дурак-дураком, всегда был несколько туповат, хотя раньше это не так бросалось в глаза. Но он-то, Пасков, тоже хорош. Нарушил одно из важнейших правил нового времени: никогда ничего не проси. Сам же и сформулировал его несколько лет назад. Просить можно только у самых близких друзей. И то нечасто. А всем остальным либо представляй просьбу в виде проекта, который их может заинтересовать, либо сразу же предлагай оплату – неважно чем, но, опять-таки, чтобы выглядело не просьбой, а деловым предложением. «Ты – мне, я – тебе», иначе нельзя. И вот – так глупо. Купился на то, что с Мареком когда-то были приятелями. Но это – когда-то. А ныне уже совсем иная эпоха.
Он был действительно так зол на себя, что даже не сразу отметил, что некая женщина из соседнего ряда смотрит на него как-то чересчур пристально. Тоже машинально на нее глянул – вроде лицо знакомое, отчужденно кивнул, сел, без надобности открыл портфель, переложил, просто чтобы остынуть, бумаги из первого отделения во второе, вытащил авторучку, снял с нее колпачок, снова надел. Такие вот обыденные операции успокаивают. И только когда вновь захлопнул портфель, поставил его у сиденья и чуть откинулся, чтобы профессионально расслабиться: все-таки впереди были час-полтора муторного сидения, до него, как от взмаха крыльев, прояснивших сознание, вдруг дошло, что – смотрит Мизюня.
Самое интересное, как Пасков на это отреагировал. Он снова, будто во сне, поднял портфель, бесшумно положил его на колени, откинул крышку, неторопливо, будто ничего важней сейчас не было, переместил бумаги в прежнее отделение, расправил загнувшийся от перекладываний уголок методички, защелкнул замки, без стука опустил портфель рядом с сиденьем и лишь потом вновь откинулся, якобы превратившись в слух, положил руки на подлокотники, с силой сжал мертвое дерево.
Сколько же он ее не видел? А вот те самые десять лет, которые Леня Бергер решил сегодня отметить. Чудовищное количество времени, темный придонный ил, который незаметно образуется жизнью. Ведь он практически не вспоминал о ней все эти годы, за исключением, разумеется, тех сумасшедших бессонниц, навалившихся в сентябре, тех огненных дней, недель, месяцев, когда он точно безумный метался по комнате, опустевшей после кончины Ксении Павловны, не мог дышать, жить, ни о чем другом думать, читать, работать, протягивал руку к допотопному телефону с размахрившимся нитяным покрытием провода – отдергивал пальцы, опять протягивал, иногда даже набирал первые три цифры номера, но затем все равно отчаянно бросал трубку… Нет, все-таки был один случай, кажется, лет семь-восемь назад, поехали за город, он уже тогда был знаком с Зикой, первые попытки ухаживания, еще неясно, приятели какие-то промежуточные, потом исчезли, все как обычно – палатки, водка, легкий переносной приемничек. И вот у багрово-угольного костра, который уже почти прогорел, только – жар, только слабые красноватые отблески, обозначающие сидящих, в колоссальном июльском сумраке, под звездами, в набухающей тишине, часов в десять вечера, услышали по приемнику, что в Петербурге дожди, и вдруг точно разодралась пелена прошлого: черный слякотный город, скользкие тротуары, ужасный ветер, несущий с Невы волны сырого холода, фонари в ореолах, пролет Съездовской линии, и среди этого – сияющие от счастья глаза Мизюни… Он вдруг поднялся тогда и, как призрак, пошел по траве к озеру. Свернул за деревья – камыш, слоящаяся над водой зыбкая простыня тумана… Ни времени, ни пространства… «Где ты?» – тревожно спросила Зика. – «Здесь…» – «Где-где? Я не вижу…» – Он протянул руку и, обхватив теплые плечи, грубовато привлек к себе… Вот, а мог бы так и не сделать ей предложение. С Зикой тоже, надо сказать, было непросто. Наладилось только года через три или через четыре. Главное в семейной жизни – терпение… А потом уже – нет, нет-нет, никогда, ни разу. Закопал в такие глубины, засыпал таким количеством мусора, такими загромоздил делами – больше не пробивалось. Доходили слухи, что она дважды собиралась замуж. Так и не собралась, что-то там у нее не связалось. Никаких подробностей Пасков не знал, все – через третьи руки, нет общих знакомых, только искаженное эхо, тень бывшей реальности. И еще слухи, что работает вроде бы в той же фирме. Чуть ли не отделом там стала руководить. Хотя как раз в это можно поверить.
Память, вопреки желанию, восстанавливала увиденное: уже поплотневшая, но еще очень ухоженная, тщательно, по-видимому, следящая за собой женщина, всегда помнящая о своем возрасте и не позволяющая ему брать над собой вверх. Холеная, временами, наверное, высокомерная. Пасков встречал таких в административных структурах. Поднимет брови, спросит: «Что вам угодно?..» – и это – Мизюня, это – горячий трепет от одного только случайного прикосновения?.. Пасков видел, что рядом с ней оставалось свободное место. Надо бы, вероятно, подсесть, хотя бы из вежливости, поздороваться, о чем-нибудь поговорить. Но о чем мы можем с ней разговаривать? Спросить, как жизнь? Ответит, что у нее все в порядке. В том-то и дело, что у Мизюни всегда все было в порядке. Пасков помнил, что когда у нее обокрали квартиру – месяца через три примерно после знакомства, вспыхнула в это время такая криминальная эпидемия: милиция уже развалилась, но кроме бандюг никто этого факта толком не осознал, – то помимо денег (и что там были за деньги?) унесли, вот уроды, еще и специальные объективы; пробовала тогда работать фотокорреспондентом, непрерывно «чмокала» что-то, порхала из конца в конец города, идут спокойно по улице, вдруг – стой, подожди, секундочку!.. – поспешно расстегивает сумку с аппаратурой. Зачем, кому это нужно? Поиграют и выкинут. К обычному аппарату такие объективы все равно не подходят. А ей без них – смерть: ни кадр издалека не схватить, ни панораму, ни обзорный формат. Рассказывала, всплескивая руками: «Возвращаюсь домой – дверь распахнута; вхожу тихонько, как не к себе, на кухне – милиционер. Строгим голосом спрашиваю: «Вы кто?» – Он отвечает: «Я – Вова…» Со смехом, хотя чувствуется, что в голосе – слезы. Новые объективы, как выяснилось, это четыреста долларов. Где взять бедной девушке четыреста долларов? Кажется, после этого фотографию и забросила.
Какая-то удивительная беззаботность. Сам Пасков, работая последние годы в научно-исследовательском институте, ведя самостоятельную тематику, в какой-то мере даже руководя группой из трех лаборантов, привык планировать свою жизнь надолго вперед: знал, что будет делать в конце месяца, через квартал, часто – через полгода. Как же иначе? Попробуй не запланируй – останешься потом без средств, без приборов, без реактивов. Никто даже пробирки не даст. А тут, с его точки зрения, что-то немыслимое. Есть деньги – сразу же все потратить. Что будет завтра? Вот будет завтра, тогда и станем об этом думать. Кто знает, может быть, никакого завтра не будет. А уж через неделю, скажем, тем более через месяц – такая даль времени, что и не стоит загадывать. Через месяц – это уже другая эпоха. Как будто не живет, а, шелестя крылышками, перепархивает с ветки на ветку. Сама про себя говорила: стрекоза-попрыгунья. Но обязательно серьезным, ответственным голосом добавляла: «Только для меня лето никогда не кончится». Почему-то была в этом уверена. И вот – кончилось лето, видно просто по внешности.
Правда, отсюда, наверное, и необыкновенная ее решительность. Если завтра не существует, значит все надо делать сегодня. В конце декабря (опять оттепель, опять слякоть) Пасков провожал ее с какого-то затянувшего собрания. Только что сняли Гайдара, настроение у всех было хуже некуда. Это что – поражение, отказ от демократических преобразований? Опять – советская власть? Опять возвращаемся к административно-командным методам? (Было тогда такое страшноватое пугало) … А вы что думали, восемнадцать миллионов членов КПСС так сразу куда-то и денутся? Секретари райкомов, горкомов, инструкторы, парторги на предприятиях, ответственные за пропаганду, заведующие идеологическими отделами? Всего лишь прошел год после путча. Это такая туша, что разлагаться будет еще несколько десятилетий. Отравит еще не одно поколение… Особенно горячился Мулярчик, который уже тогда переплывал в профессиональные демократы: участвовал в партийных радениях, хвастал, что, когда ездил в Москву, разговаривал там с самим Бурбулисом. Тот ему якобы сказал, что ситуация напряженная. Если мы отступим сейчас, значит никаких шансов у этой страны не будет… Харитон, заросший железными лохмами, диковато краснел и волосатой до неприличия лапой бил в накуренный воздух: сначала устраивают эту свистопляску с реформами, разоряют людей, отбрасывают страну в нищее прошлое, выливают на нас целую цистерну помоев, а потом удивляются, что никто не выражает восторга… Пасков тоже нес какую-то ахинею. Мизюня, съежившаяся по обыкновению в потертом кожаном кресле, втиснутом в угол, молча переводила взгляд с одного на другого. Потом, уже на Среднем проспекте, пожаловалась: «Зачем так кричать? У меня теперь голова – будто из чугуна…» Самое, между прочим, разумное, что было сказано за весь вечер… На Тучковом мосту ветер, взлетевший с воды, ударил в лицо мокрыми хлопьями. Когда вышли на Петроградскую сторону, асфальт уже побелел. Припорашивало, оставались на тротуаре темные водяные следы. Пасков тем не менее горячился: «Ну неужели там нет ни одного разумного человека? Неужели не понимают? Неужели считают, что можно вот так, ни с того ни с сего, взять и все отменить?..» На самом деле думал совсем о другом. Страдал от того, что никак было не одолеть проклятую нерешительность. Ведь уже почти четыре месяца ходят вместе, с утра до вечера, с вечера до утра, кофе иногда пьют из одной кружки, а лишний раз прикоснуться к ладони, к плечам, когда помогаешь надеть пальто, просто дотронуться – все еще мучительная проблема. Ну и сколько они так будут ходить? Все же рассказывал что-то. Мизюня, уткнувшись носом в жалкую выпушку меха, больше отмалчивалась. Вероятно, действительно устала от разговоров. Свернули во двор, остановились под лампочкой, освещающей вход в парадную. Горели несколько окон. Мизюня, до половины укрытая воротником, посмотрела ему в глаза. Пасков сказал не своим голосом: «Ну вот и пришли…» Шлепали капли с крыш, стукнула форточка, ткнутая изнутри раздраженной рукой. Была пауза – длиною, наверное, в целую жизнь. А затем Мизюня вдруг отпустила сжатый пальцами воротник, потянулась на цыпочках и поцеловала Паскова твердыми от озноба губами. Непонятно даже, как так получилось. Где-то позже, потом, призналась, что ее будто пронзило: не сейчас – значит уже никогда. А вдруг с тобой, боже мой, что-то случится? Вдруг, боже мой, я тогда себе не прощу… И больше уже не раздумывая – по темноватой, каменной лестнице, держась за руки, на последний этаж. Решилось буквально в одно мгновение. И так же, когда в полыхающем сентябре расстались, уже ни разу не позвонила. Совершенно неожиданная твердость поступков…
На сцене между тем произошли некоторые изменения. Книги со стола президиума исчезли, переместившись на широкую тумбочку, задвинутую в глубину, к стене, а вдоль зеленого сукна, придавленного блоками микрофонов, расположились люди, лица которых были Паскову знакомы: два московских политика, лидеры либерально ориентированной партии, деятель из местной администрации, также известный своей демократической ориентацией, депутат Государственной Думы, сразу же уткнувший лицо в пухлую записную книжку, и еще двое-трое из тех, что называются то ли аналитиками, то ли обозревателями. Пасков их, во всяком случае, видел по телевизору. В общем, вполне пристойно. Молодец Леня, сумел выставить иконостас. Странно только, что Марека в президиум не пригласили. Видимо, не дорос пока Марек, его номер шестнадцатый. Ничего, посидит где-нибудь в пятом ряду.
А вот Гермину он на первых порах не узнал, отметил только, что какая-то довольно эффектная женщина уселась с краю, рядом с депутатом Госдумы, тот сразу оживился, захлопнул блокнот, по-видимому, спросил о чем-то, она ответила, и лишь когда Леня Бергер, выйдя на кафедру, объявил, что заседание, посвященное десятой годовщине со дня основания, можно считать открытым и предоставил слово первому выступающему, полностью назвав по имени и фамилии, Пасков понял, кого ему эта женщина напоминает.
Странно, конечно, поскольку она, как и Леня, изменилась за это время не слишком сильно, разве что погрузнела немного, потяжелела, чуточку раздалась, ну, это понятно: годы, хлопоты, неприятности откладываются внутри, ничего с этим не сделаешь, однако грудь, составлявшая когда-то предмет Мизюниной зависти: мне бы такой размер, я бы забот не знала (шокировала, между прочим, Паскова таким заявлением), кажется, выпячена была еще сильнее – как два буфера натягивала тонкий джемпер, приподнимая «демократическую» кожаную безрукавку с аппликацией в виде лилий по сторонам, а неистовые, под бронзу волосы, которым Мизюня тоже завидовала: боже мой, ну вот дается же человеку ни за что ни про что!.. – выглядели нисколько не хуже, чем раньше, короче, быть может, несколько аккуратнее, но все той же, запомнившейся Паскову посверкивающей лавиной низвергались на плечи. Картинная южная красота. В сочетании с мраморными чертами лица, с горбинкой носа – пугающее ощущение фанатичности. Такой демон мщения. Такая народоволка, с убийственным хладнокровием стреляющая в царского генерала… На каторгу – так на каторгу, на эшафот – так на эшафот!.. Глаза, пылающие нетерпением… Тоже, кстати, не замужем, но тут хотя бы отчасти понятно. Рядом с Герминой любой нормальный мужик превращается в тряпку. Безумная энергетика. Кто же захочет, чтобы его превратили в тряпку? Кажется, одно время она была влюблена в Леню Бергера. Тоже сказала Мизюня, Пасков, разумеется, ничего такого не замечал. Что он тогда вообще замечал? Однако у Лени уже лет восемь была Тамарка, прыскающая весельем, двое детей, погодки, кудряшки на лбу, брак, устойчивый во всех отношениях; когда скапливались у них в квартире, даже если в три часа ночи, во мгновение ока выносила из кухни поднос с бутербродами. Чай, кофе – пожалуйста! На всех остальных женщин Леня глядел непрошибаемо, как на хороших приятелей. Разве что бесплотный, дружеский поцелуй в щеку. Это уже потом, будто гром с ясного неба, грянуло, дойдя до Паскова тем же размытым эхом: с Тамаркой Леня развелся, женился на аспирантке лет на пятнадцать моложе. Никто ни о чем не догадывался. Откуда? Тамарка – в первую очередь. Столкнулись как-то на Невском, обреченно сказала: «Ну, если уж так невтерпеж, попрыгал бы с ней, я бы, честное слово, закрыла глаза; зачем обязательно разводиться?..» Аспирантку Пасков потом тоже видел – так, мышка белая, серединка на половинку.
В общем, загадочная история. Хотя, если подумать, ничего загадочного в ней нет. Человек переходит в другую жизнь и, как животное после линьки, сбрасывает прежнюю шкуру. Иначе задохнешься в тесноте обстоятельств. Вот Гермина не сбросила вовремя и задохнулась. Пасков только краем уха слушал ее гортанный, привычный к выступлениям, менторский голос, но по всплывающим в нем устойчивым словесным клише без особенного труда догадывался о содержании. Такие-то каналы на телевидении уже контролируются администрацией президента, такие-то посты заняты выходцами из прежнего Комитета государственной безопасности. Идет наступление на гражданские права и свободы, ситуация критическая, мы превращаемся в полицейское государство. То есть все то, о чем сейчас стон в демократической прессе. Вяло, неинтересно, как заезженная пластинка, прокручивающаяся по одной и той же хрипящей дорожке. Никто уже внимания не обращает. И потом, если по сути – какое к черту полицейское государство? Полицейское государство – это прежде всего тотальный контроль за действиями каждого гражданина: как он живет, что думает, о чем шепчется с приятелями или с женой на кухне. И, разумеется, – меры по каждому шепоту. А тут, напротив, никому ни до кого дела нет. У них свои интересы, у нас – свои. Два разных мира, которые практически не пересекаются. Две разных страны, два народа. И слава богу. Лично мне ничего другого не надо.
Он почувствовал отчетливую теплоту на щеке. Точно проникшее неизвестно откуда весеннее зеленоватое солнце согрело кожу. Можно было даже не оборачиваться, чтобы понять, в чем тут дело. Мизюня, отделенная от него четырьмя или пятью людьми, как бы внимающими происходящему, чуть подалась вперед и повернула к нему лицо. Смотрела она так, будто в зале кроме них никого не было. Ему этот взгляд был знаком. Точно так же они иногда останавливались, например на улице, ни с того ни с сего, прямо посередине слякотного тротуара, поворачивались друг к другу, точно в столбняке, замирали и, не обращая внимания на прохожих, смотрели не отрываясь секунд пять-десять-пятнадцать, пока глаза не начинали слезиться. Словно поражались тому странному обстоятельству, что пребывают вместе. Как будто не верили сами себе и необходим был этот ничего не скрывающий, откровенный взгляд, чтобы удостовериться в данной реальности. Или во время бурной дискуссии на квартире у Лени, все уже не кричат даже – хрипят, размахивают руками, никто никого не слушает и слушать не хочет, тоже, будто включили жаркую лампочку, начинала разогреваться щека. Пасков поворачивался и уже не мог отвести взгляда. Глупо, наверное, выглядело со стороны. Ника Мигальская, которая сейчас работает на телевидении, выпускает ток-шоу то с экстрасенсами, то с трансвеститами, бог знает с кем, однажды даже раздраженно заметила, что это, дорогие мои, попросту неприлично: вы как уставитесь друг на друга, точно никого больше не существует. Правда, Ника Мигальская – не показатель. Было у Паскова смутное подозрение, что Ника к нему до некоторой степени неравнодушна. Проявлялось в косвенных мелочах: вдруг при разговоре, случайном, на кухне, чуть поднимет лицо, и губы полуоткрыты, словно для поцелуя, то за локоть возьмет, хотя вовсе не требуется, то прижмется к Паскову вроде бы по-товарищески, но это, конечно, смотря откуда смотреть. Нику будоражили собственные интересы. Что же до остальных, то вряд ли кто-нибудь хоть что-нибудь замечал. То есть замечали, естественно, тут дураку было понятно, но как-то не застревая на этом, не фокусируясь, как-то краем сознания.
Было просто не до того. Деятель, сменивший Гайдара в правительстве, вдруг заговорил на языке родных осин. Знаменитое «хотели как лучше, а получилось как всегда» всплыло позже, а первоначально, когда еще только начинали прислушиваться, попер с экранов такой густой волапюк, из которого не извлечь было никакого смысла. Что означало «вот так, а потому именно»? Или – «будем работать, но несмотря на это что-нибудь сделаем»? Прямо оторопь нападала. Неужели коммунистам, имеющим большинство в Верховном Совете, действительно удалось застопорить ход истории? Вперед в прошлое? В новый застой, из которого будет уже не выкарабкаться?.. Черный Мырдин, что ты вьешься над моею головой?.. Ничего было не понять… «Все правильно!..» – орал Харитон, сжимая стакан так, что казалось, брызнут осколки. Нельзя строить демократическое общество на костях! В основе русского государства всегда существовало стремление к справедливости!.. Мулярчик от таких слов даже подскакивал. Эту справедливость уже устанавливали в сталинских лагерях! Вот там все были равны!.. При чем здесь лагеря?.. А при том! Модернизация, слом прежней системы, всегда требует колоссальных издержек!.. Модернизация Англии… Модернизация Франции… Петровские реформы, которые тоже можно рассматривать как модернизацию!.. О чем это они? Да о том же, о чем вся страна. Каким путем следует осуществлять реформы?.. Крик такой, что лопаются барабанные перепонки. Голова действительно – будто из раскаленного чугуна. Еще бы! Столько лет боязливо шептались на кухнях! Шалеешь от одной только мысли, что это можно сказать во весь голос. Вот что тогда было главное. Давно ли «плачущий большевик» (прозвище от того, что и в самом деле как-то прямо на трибуне расплакался) тихим и от того особо значительным голосом на вопрос какого-то корреспондента, когда у нас будет настоящая свобода слова, отвечал: идеологию мы не отдадим. И ведь чувствовалось – не отдадут. А теперь: не отдадите – сами возьмем! Достаточно посмотреть, что изо дня в день печатается в газетах. Одно требование открыть архивы ЧК – НКВД – КГБ чего стоит! Кому какое дело, что Мизюня на него смотрит? Гораздо важнее – удастся ли наконец обуздать инфляцию? На купюрах какие-то уже вовсе невероятные, просто сумасшедшие цифры. Масло столько-то тысяч, килограмм мяса – столько-то тысяч. Проезд на метро стоил пять копеек, теперь – пять рублей. А потом вообще ввели продажу специальных жетончиков. Просто не успевали переделывать турникеты на входе.
Чудовищная произошла пертурбация. У родителей было на книжке отложено семь или восемь тысяч рублей, скопленных так, наверное, лет за тридцать работы в геологических экспедициях. Считали себя вполне обеспеченными людьми. На восемь тысяч в советское время можно было купить машину. И вдруг сразу – копейки. Что – восемь тысяч теперь? На восемь тысяч теперь можно было прожить ну – две недели. Вышли из употребления монеты. В карманную мелочь превратились синие сторублевки, похожие на фантики от дешевых конфет.
А знаменитая эпопея с ваучерами? Сколько было волнений, сколько надежд, сколько разных советов – куда лучше их вкладывать. Чубайс, он в те дни только-только перебрался из Петербурга в Москву, утверждал, что скоро на каждый ваучер можно будет купить две машины. Сейчас даже вспоминать смешно. Сродни известному заявлению президента, который, кажется, месяца через три после отпуска цен вдруг брякнул на всю страну, что где-то за Уралом банка сметаны стала стоить дешевле. Господствовала тогда в умах такая иллюзия: предоставить все рынку, цены, конечно, взлетят, как же иначе, но немедленно возникнет конкуренция производителей и собьет их чуть ли не до прежнего уровня. Так, кстати, иллюзией и осталась. Одно из тех прекраснодушных мечтаний, которые в реальности не осуществляются. Наконец после долгих сомнений вложили их в некий фонд, то ли «Генеральный», то ли в «Державный», – это их тех, что начали произрастать вокруг как грибы. Мариша, впрочем как и Пасков, была прельщена названием. «Державный» – это звучит! Ну и все. Никаких, разумеется, дивидендов. Никаких машин. Никаких процентов на капитал. Фонд потом куда-то исчез. У Мариши до сих пор хранятся где-то бумаги, удостоверяющие вложение.
Бог с ними, с ваучерами! Бог с ними, с деньгами, которые таяли будто снег, брошенный на сковородку. Жить можно было и совсем без денег. Там выпьешь чая с каким-нибудь бутербродом, здесь перехватишь промасленный до отвращения, коричневый жареный пирожок с капустой. От капусты иногда просто – разило. Ну и ладно. Главное все-таки было – головокружительный воздух свободы. Раньше как? Школа – институт – работа по специальности. Шаг влево, шаг вправо – распахивается пугающая неизвестность. Даже непонятно, куда этот шаг делать. А тут одних только новых терминов появляется по четыре штуки в неделю. Что такое «многоуровневый маркетинг»? А «социализация психики»? А «гендерные маргиналы»? В общем, «дилер брокеру лизингом бартер не выклюет». Институт с его колбочками и мензурками провалился куда-то в трясину. В самом деле, что там у него было? Наполовину сделанная (и написанная) диссертация по токсикологии? Нормирование предельно допустимых концентраций ядовитых веществ? Ну, защитил бы, наверное, года через полтора, ну, еще через пару лет, наверное, стал бы старшим научным сотрудником. И ради этого? Когда вокруг тебя – жизнь? Выяснилось внезапно, что Леня Бергер тишком-тишком организовал нечто вроде газеты. Даже какими-то загадочными путями выбил для нее помещение на Четвертой линии: первый этаж, ржавые перевитые решетки на окнах, бывшая коммуналка, где выцветшие обои пучились устрашающими пузырями; начали было отдирать в одном месте – обнаружились на штукатурке газеты времен русско-японской войны: сообщения из штаба главнокомандующего Куропаткина. Поначалу Мулярчик, кажется, носился с мыслью, что надо бы их очень осторожно отклеить. Какую в результате можно собрать коллекцию! Так и бросили. Ни на что в те сумасшедшие месяцы не хватало времени. Позже, наверное уже лет через восемь, Пасков совершенно случайно проходил по этим местам; охваченный ностальгией, свернул на Четвертую линию: ворота из узорчатого чугуна, наборный замок, приплюснутая к стене коробочка телекамеры. А во дворе, уже не булыжном, конечно, но аккуратно заасфальтированном, опустив глазастые рыла, дремлют три или четыре явно недешевых машины. Понятно, что поселились «новые русские». Этот кусочек жизни, где спорили, кричали, работали, любили, надеялись, закопан теперь надежнее, чем эпоха русско-японских сражений.
Кто бы мог тогда предвидеть нечто подобное? А кто бы мог три-четыре года назад хотя бы предположить, что в России, которая тогда и Россией-то еще не была, вместо одышливого монстра КПСС возникнет реальная система многопартийности? Посмотрели бы как на сумасшедшего. А теперь – «Трудовая Россия», «Демократическая Россия», «Демсоюз», КПРФ, РКП, «Свободные демократы». Черт ногу сломит в программах. И ко всему – карикатурный лидер ЛДПР, намеревающийся омыть сапоги в водах Индийского океана. Еще император Павел задумывал этот поход. Лидер меж тем собирает ревущие толпы на стадионах. Вам это ничего такого не напоминает? Гитлер, пока его движение не обрело силу, тоже многим казался карикатурным…
Реальность становилась фантомом. Фантомы – реальностью. Все было подвешено, ничего толком не определено. Мизюня уже на одном из первых свиданий, похлопав глазами, обмолвилась, что вроде бы замужем. Правда, муж у нее такой – несколько виртуальный. Это – как? А вот уехал в Москву по делам и уже полгода не возвращается. Иногда, нечасто, звонит – слушаю голос в трубке. Кстати, выяснилось заодно, что и брак у нее официально не зарегистрирован. С предыдущим мужем не развелась, было как-то не до того. И в квартире на Ординарной улице, куда она Паскова так отчаянно повела, в действительности не прописана. Прописана она у матери, там же, где и ребенок. Почему? Ну, им это, понимаешь, удобнее. Какая из меня мать? Убегу – прибегу неизвестно когда. Там Машка, по крайней мере, накормлена. Вот так – замужем в одном месте, ребенок – в другом, живет – в третьем на каких-то птичьих правах, любит – четвертого. И ничего, не гнетет – все как-нибудь образуется.
У Паскова, впрочем, было не лучше: чуланчик с голубиным окошком под потолком; кровать, тумбочка, стул влезает, если придвинуть. Даже закрывался не настоящей дверью, а занавеской. Рядом, в комнате чуть побольше, шуршит Ксения Павловна. Это после того, как окончательно разошелся с Маришкой. Общая с соседями кухня, те – зыркают и шипят, поскольку угадывают конкурента на площадь. Однако не прежние времена, в милицию не пожалуешься. Жуть лестничного коридора, вата из обивки дверей, полуслепые лампочки, которые то бьют, то вывинчивают. Думалось сначала, что ненадолго. Ксения Павловна, когда первоначально знакомились, даже замахала руками: «Какие деньги? Совесть надо иметь – за чулан брать деньги…» Полочки на всех стенках, кружевные салфеточки, статуэтки, между ними – раскрашенные под деревенский пейзаж старенькие гипсовые тарелочки. Лет пятьдесят, наверное, собирала. На столе – проступающий из дагерротипных штрихов портрет юноши, застегнутого на все пуговицы студенческого мундира. Какая-то романтическая история. Любили вроде друг друга, что-то не получилось. Куда-то уехал, погиб; все, Ксения Павловна замуж так и не вышла. Одно время Паскова тянуло осторожненько расспросить об этом: что за юноша, правда ли, как это было у них в те легендарные времена? Вот только – когда? Пока примчишься с какого-нибудь очередного мероприятия, пока напишешь, пока добежишь до редакции, чтобы забросить материал, пока проводишь затем Мизюню на Ординарную улицу… В общем, тоже – все как-то… Неопределенно… Почти два года просуществовал в этом чуланчике…
Зато случались и совершенно фантастические истории. К Мареку Бортанскому, например, вдруг обратилось настоящее японское телевидение. Тоже ничего не понять: почему японское? Почему именно к Мареку? Не политик, не журналист, не обозреватель, не деятель науки или культуры. Им, оказывается, хотелось мнение «человека с улицы». Марек важно вещал в монитор десять минут, заплатили ему триста долларов. Это же сколько будет, если на советские деньги? Тогда, видимо, и решилась его судьба. С тех пор у Марека – либо радио, либо телевидение. Хотя, если честно, как был дундуком набитым, так дундуком и остался. Никакие программы, каналы, станции умнее его не сделали.
С Пасковым тоже была совершенно фантастическая история. Вдруг возник откуда-то человек, как начали говорить позже, кавказской национальности. Все что положено: кепка, бронзовое лицо, борода, потрясающего изгиба нос, втрое больше обычного. Акцент при разговоре просто чудовищный, напыши, дарагой, программу партии «новых с-сыциалыстов». Почему я? Мене твоя статьи очень нравятся. Выдан аванс в пятьсот долларов, наскоро проговорили какие-то идеологические параметры. Пасков за три дня выжал из себя что-то пусто-возвышенное, позвонил по оставленному телефону – такого человека там никогда не было. Откуда возник, кто дал ему адрес газеты? Больше – никогда, ничего, словно призрак явился и отлетел в пучины небытия.
И аналогичная история была у Мизюни. Работу она тоже оставила: хватит, зачем мне эта советская богадельня (оформляла какие-то стенды в научно-производственном комплексе), пыталась зарабатывать фотографией, порхала из одного края города на другой, язык на плечо, пальцы пожелтели от реактивов. Тоже – как-то все, бог его знает. Брали десять снимков, печатали пять, платили в итоге за два. Однажды призналась, что шла из Купчино в центр пешком – не было денег на транспорт. И вдруг звонок из английского консульства: мы хотели бы заказать вам серию фотографий о жизни современного Петербурга. Ленинград тогда уже переименовали. Две недели носилась как ненормальная, по мокрым дворам, переулкам, лестницам, проездам, каналам. Даже на крыши какие-то продавленные карабкалась. Заплатили так, что хватило бы на полгода нормальной жизни. Разошлось у нее, правда, гораздо раньше. Сама говорила: не могу понять всего двух вещей – откуда берется пыль и куда исчезают деньги. И затем тоже со смехом рассказывала, как выкраивает жалкие копейки, рубли, бегает от ларька к ларьку, сравнивает у них ценники, а потом вдруг грохает все на какие-нибудь пустяки. Когда деньги кончились, нерешительно позвонила в консульство – там даже фамилии такой не вспомнили. За три месяца все изменилось больше, чем за три года.
Опять же – бог с ними, с консульствами, с бесплотными призраками! Пусть Черный Мырдин… Пусть истерия на заседаниях Верховного Совета России… Пусть громовые заявления партий и общественных организаций… Крики – предательство!.. Не позволим!.. Предсказания испепеляющей гражданской войны… С ума сошли, кто будет сейчас сражаться за коммунистов?.. Пусть мокрый снег… Пусть тусклые, будто издыхающие фонари во мраке… Пусть – никуда… Пусть ледяные колдобины на Сенной, которую ремонтируют вот уже двадцать лет… Взорвали когда-то церковь, теперь ничего путного не получится… Пусть жуткие толпы, ледяная вода… Пусть зевы луж… Пусть ветер… Простуженные навсегда тополя… Но ведь Мизюня – ахнет, вцепится слабыми пальцами: «Держи меня, крепче!.. Ай!.. Крепче!.. Чуть не упала!..» И вдруг, ни на что не обращая внимания, секунд пять умоляющего горячего взгляда… Глаза в глаза – как будто никого больше не существует… Подумаешь – Верховный Совет!.. Подумаешь – не хватает денег даже на чашку кофе!.. Возьмем чай, будем по очереди отпивать из одного стакана…
И разумеется, совсем уже ни в какие ворота. В том же слякотном декабре, пронизывающем тем не менее до костей, Пасков бежал переулком как раз по направлению к Сенной площади. Куда, зачем – теперь уже, конечно, не вспомнить. Первая встреча с Додоном? Все может быть… И вдруг на переходе, когда остановился перед потоком транспорта, хлынувшим с набережной канала, – сон среди белого дня, обморок, видение отроку Варфоломею: какой-то сад, так, во всяком случае, можно судить по деревьям, раздробленное листвой солнце, утренняя испарина над дорожками, они с Мизюней сидят на деревянной скамейке, волосы у нее белые, как будто прошло по крайней мере лет сорок, кожа птичья, сухая, обтягивает лицо, и у него тоже, он знает, волосы совершенно белые, и вот медленно поворачиваются друг к другу и точно так же, не отрываясь, до бесконечности смотрят. И вдруг – пронзительное ощущение счастья: все эти четыре десятилетия были вместе… Такое внутреннее дежавю… Зажегся, наконец, светофор. Пасков перебежал на другую сторону. Свернул почему-то не на Сенную, а к Кокушкину мосту. Так это, значит, серьезно? Это уже – до конца жизни?.. Через полчаса, когда встретились, сказал об этом Мизюне. Она выслушала его и быстро поцеловала. Затем подняла брови: «А как же иначе?» Таким тоном, будто ничего другого и быть не может…
Шею вдруг свело мягкой судорогой. Пасков поспешно повернулся обратно и придавил пальцами болезненное вздутие мышц. Сколько же он смотрел на Мизюню? Ему казалось, что всего пару секунд. Однако по тому, как опасливо, точно на не вполне вменяемого, поглядывали на него двое соседей слева, по тому, как старательно они притворялись, будто бы ничего особенного не происходит, можно было полагать, что на самом деле гораздо дольше.
Это, впрочем, чувствовалось и по течению заседания. Гермина свое выступление, оказывается, уже завершила, и – опять вернулась, и опять слушала депутата, который, обрадовавшись, что-то ей оживленно нашептывал. Явно намеревался продолжить знакомство. А на трибуне, будто дерево в кадке, много раз стриженное и потому имеющее искусственный вид, с достоинством пребывал сейчас человек в официальном сером костюме с галстуком, и Пасков немедленно признал в нем Аскольдика.
Значит, Аскольдик здесь тоже присутствует. Ну, это понятно. Еще в те давние романтические времена, когда никто ничего плохого ни в ком не видел, всем было ясно, что уж кто-кто, а Аскольдик наш обязательно выплывет. Единственный среди них, кто всегда ходил в костюме и с галстуком. У остальных – черт те что, свитера какие-то, джемперочки, безрукавки залатанные, дешевые джинсы, в лучшем случае – брюки от одного костюма, пиджак – от другого, и только Аскольдик в любое время дня, ночи – точно из парикмахерского салона. Сколько, должно быть, тратил усилий только на свой жесткий бобрик. Но добился в конце концов, довел до кондиции; теперь – не вульгарная свиная щетина, как у нынешних коммерсантов, а – благородный, чуть с сединой, открывающий лоб ученого и мыслителя. Спокойные, внушающие доверие черты лица, внимательные глаза, неторопливые жесты. Странно, что несмотря на такую импозантную внешность Аскольдик по-настоящему высоко не поднялся. Хотя это, конечно, откуда смотреть. Кто он сейчас? Директор Центра по исследованию социальных процессов. Так, во всяком случае, было написано в приглашении. Боже мой, сколько подобных центров расплодилось за последнее десятилетие!.. Центр стратегических исследований – Центр геостратегических исследований… Центр политических исследований – Центр геополитических исследований… Социально-аналитический центр по современной политике – Центр исследований современной политики и социологии… И в каждом – свой штат, свой директор, свора сотрудников, которых надо обеспечить зарплатой… Аскольдик тем не менее молодец. Профессор, оказывается, доктор наук. Впрочем, он уже тогда был кандидатом. Смотрел немного вперед. С трибуны, однако, понес ту же самую ахинею: полицейское государство… всевластие исполнительных органов… слабые ростки демократии, затаптываемые сапогами реакции… Наверное, это ему по должности так положено. Сидит, вероятно, на грантах из-за рубежа, отсюда и лексика.
Слушать все это было невыносимо. Пасков незаметно подхватил с пола портфель, пригнулся, надеясь, что со сцены его видно не будет, соскользнул с кресла в проход, где перетаптывались опоздавшие, и, бросив взгляд на Мизюню, которая делала вид, что с интересом внимает, через довольно плотную толчею у дверей протиснулся в коридор. Там он благожелательно покивал девушкам из оргкомитета, демонстративно, всем видом показывая, что только лишь на минутку, вытащил из кармана и слегка размял сигарету – это был его способ сматываться с мероприятий, – так же незаметно скользнул на лестничную площадку с соответствующей табличкой, и, словно голодный, мазнув по воздуху зажигалкой, втянул в легкие крепкую порцию дыма. Курить ему было никак не бросить. Пробовал много раз, мучался, покупал всякую лекарственную отраву, рекомендуемую в газетах, сосал леденцы, принимал таблетки, даже выточил по совету Додона, который сам, разумеется, не курил, палочку из орешника, наподобие сигареты, – это чтобы обмануть многолетний рефлекс; ничто не действовало, хватало его на сутки, затем вдруг ломался – жадными, нетерпеливыми пальцами выхватывал сигарету из пачки. Наконец вообще сдался, теперь даже немного бравировал: «А зачем, собственно, мне бросать? Кому это мешает?»
Кстати, Мизюне следовало бы появиться именно в данный момент. Она всегда и везде появлялась с опозданием так минут на двадцать, на тридцать, будто в принципе не понимала, что значит прийти вовремя, какое-то свое ощущение времени, и было совершенно бессмысленно согласовывать его с общепринятым исчислением часов и минут. Для нее просто не существовало никаких «четверть третьего» или «без десяти шесть», только «в три», только «в шесть», что, правда, в действительности означало половину седьмого. При этом считала себя человеком очень серьезным, точным, ответственным, обижалась, причем не на шутку, при любом намеке на легкомыслие. Пасков, впрочем, не без оснований подозревал, что то странное время, в котором Мизюня существовала, и было временем подлинным, истинным течением жизни, а те часы, минуты, секунды, на которые его было принято разбивать, превращали жизнь в суету, не имеющую ни смысла, ни содержания.
Казалось, сам город сводил их тогда вместе. Паскова выносит наверх эскалатором на станции метро «Горьковская», Мизюня как раз в этот момент продавливается внутрь сквозь заиндевелые двери – стаскивает с головы вязаную синюю шапочку, похожую на буденовку, стряхивает с нее снег о колено. Или Пасков торопится куда-то по Невскому (черт его знает куда, в те сумасшедшие месяцы все обязательно куда-нибудь торопились), вдруг пролет тротуара перед Казанским собором освобождается от прохожих – Мизюня в образовавшейся пустоте мчится ему навстречу. Это на Невском, в разгаре дня!.. Или Пасков спешит по направлению к Исаакиевской площади, вдруг на набережной, в морозной неземной тишине – быстрое прикосновение к локтю. Совершенно заиндевелая. Даже ресницы в инее. Куда, откуда? А вывернула из переулка, вижу – что-то знакомое. Времени, разумеется, ни секунды. Чмокнула в ледяную щеку – помчалась дальше. Метров через сто обернулась – помахала в воздухе варежкой. Потом еще через сто метров. Потом – еще и еще… По пустыне мороза, среди порхающих в бледном январском солнце снежинок… Пока не превратилась в точку за изгибом канала…
Так же неожиданно возникла она и в компании. Вот только что ее не было – и вот уже помогает Тамарке расставлять на столе чашки, тарелки, тащит из кухни сердито попыхивающий крышкой эмалированный чайник. Гермина, кажется, ее притащила. Она же ввела в обиход запоминающееся имя Мизюня. Давняя школьная кличка, образованная от фамилии. А может быть, и не Гермина. Никто тогда не интересовался, откуда берется тот или иной человек. За демократию? За свободу слова? Садись, бери – чашку, маленький граненый стаканчик, выставленный на подносе. Таких стаканчиков, грамм на семьдесят водки, в природе уже не осталось. Пасков как-то видел набор, продающийся в качестве сувенира. Конечно, уже не то, явная профанация. Так разжиревший индеец, украшенный перьями и тщательно скрывающий астму, исполняет перед туристами, с которых раньше бы просто содрал скальпы, устрашающий боевой танец.
Кого только не было в этой громадной квартире на Васильевском острове! Какие-то журналисты, не напечатавшие ни единой статьи, какие-то начинающие поэты, жутко обидчивые и, главное, непрерывно под градусом (объясняли это спецификой литературного творчества), какие-то якобы диссиденты, при каждом удобном случае напоминающие о своих заслугах в борьбе с тоталитарным режимом. Какая-то Таля, кричавшая, лишь только разговор касался национальности: «Да вы найдите во мне хотя бы одну каплю русской крови! И что ж я, по-вашему, уже не русская?..» Потом все же уехала – когда у «Стены плача», дощатой перегородкой протянувшейся вдоль Гостиного, встали какие-то парни в нарукавных повязках: продавали «патриотическую литературу», объясняли желающим, что все российские беды – от засилья евреев. Мне просто страшно, призналась Таля. Страх крови, исторической памяти, это уже не преодолеть… Мулярчик, расплескивавший на себя водку, невыносимо кричал, что не осталось в России ни чести, ни благородства. Стянутые к переносице маленькие коричневые глаза так и бегали… Харитон, бухал басом в ответ, что благородство и честь – понятия сугубо западноевропейские. Именно там в силу исторических обстоятельств появилось конное рыцарство, и его корпоративная этика распространилась потом на все общество. В России рыцарства не было, в нашем сознании преобладает не честь, а совесть… «В чем разница?.. – кричал непримиримый Мулярчик. – Честь защищает свое, а совесть – чужое…» Впрочем, Харитона тогда затмевал некий камрад Буценко, приезжавший на джипе с затененными стеклами и никогда не задерживавшийся надолго. Камрад Буценко поразил всех, во-первых, ярко-малиновым пиджаком с золотыми пуговицами, такие клубные пиджаки только-только еще становились признаком нового времени, а во-вторых, необыкновенной свободой рассуждений по нацио нальной проблеме. Давайте посмотрим, говорил он, набычивая крупную голову: Ленин – еврей, фамилия его – Бланк, Троцкий – еврей, тут, по-моему, ни у кого нет сомнений, Каменев, Зиновьев, Свердлов, Урицкий, Якир. Далее – Бела Кун, Радек, Цурюпа и прочие «Пятаковы». Далее – Каганович, Тухачевский, Гамарник. Иосиф Виссарионович, между прочим, тоже – грузин, если не хуже. Кто организовывал первые лагеря? Ягода и Берзинь. Кто руководил ЧК, кто расстреливал? Дзержинский и Петерс. Ведь ни одного русского человека. Может русский в своей стране иметь какие-то преимущества? Вдруг вскидывал голову, покрытую жесткой щетиной, и обводил всех взглядом, от которого становилось как-то не по себе. Даже чудовищно обросший бородой Харитон – и тот терялся. Чувствовалась в словах камрада Буценко первобытная сила. Потом исчез – никогда больше не появлялся.
Наибольшее впечатление, впрочем, производили вовсе не те, кто кричал. Пасков помнил, как в марте – или, может быть, это было уже начало апреля? – Илья Полоскин, флегматичный, одышливый, такой спокойный, что во время самых яростных споров казалось – вот-вот задремлет, прочел им целую лекцию о перспективах экономического развития. Изношенность основных фондов у нас составляет примерно восемьдесят процентов, быстро заменить их, развернуть новые технологии – таких денег никто не даст, поэтому продукция на мировых рынках будет неконкурентоспособна. Кроме того, Россия лежит в зоне «зимнего климата», средняя годовая температура у нас минус пять с половиной градусов, а в Европе, которую овевает Гольфстрим, – плюс полтора. Поэтому производственные расходы здесь всегда выше: на фундаменты для домов, на углубление коммуникаций, чтобы не промерзали, на толщину стен, на одежду, в конце концов на питание. Единственная наша ценность – сырье, да и то если гнать его без дорогостоящей переработки… Все это – спокойным голосом, в наиболее патетичных местах опуская толстые веки, с цифрами, с фактами, чуть ли не с таблицами, по которым можно сравнивать коэффициенты расходов. Произвело колоссальное впечатление. Леня, приветливо поморгав, предложил написать по этому поводу передовую статью. Статья, разумеется, опубликована не была. Лет через семь вышла книга, которую Пасков видел в двух-трех магазинах. Кажется, даже стала интеллектуальным бестселлером. Никому это тогда уже было не нужно.
Мизюня участия в спорах не принимала. Либо помогала Тамарке, метавшейся между гостями, чтобы, не дай бог, кого-нибудь не обидеть, либо сидела где-нибудь с краешка – зажав руки коленями и как кукла чуть поворачиваясь то к одному, то к другому. Лицо ее ничего не выражало. А однажды, пожав плечами, сказала Паскову:
– Зачем столько эмоций? Ну – коммунисты, ну – демократы… По-моему, те нисколько не лучше этих…
Паскова это тогда просто ошеломило. Как ты можешь?.. Чтобы наш всенародно избранный президент, гарант реформ, единственная надежда на будущее, и эти жуткие ископаемые, карьеристы, политические уроды, назначенные от КПСС?.. Чуть тогда из-за этого не поссорились. Пасков метров двести, до поворота на Ординарную улицу, возмущенно фыркал, жестикулировал, отдувался, как после долгого бега. Даже в квартире, когда яростно целовались, некоторое время еще погромыхивал. А теперь ясно, что была абсолютно права. Демократы, большевики, патриоты, либералы разных оттенков… Все это безнадежно проехали. Женская мудрость оказалась проницательнее мужского ума.
Во всем она почему-то оказывалась права. Ведь это именно Мизюня как-то вскользь выразилась про Марека – что не слишком умен. Кому бы это тогда могло придти в голову? Яростный демократ, рыночник, неистовый защитник свобод, весь в кипении, вот-вот выйдет на баррикады. И вдруг через какое-то время стало предельно понятным. Не только, кстати, Паскову, но и всем остальным. С небольшой, правда, поправкой: очень хитрый дурак. Дурак дураком, а устраиваться умел лучше многих. Чуть ли не первым начал осваивать в Петербурге всякие зарубежные фонды. Уже тогда жил неплохо. И на телевидении, где нужно иметь дьявольский нюх, держится уже столько лет при любом раскладе начальства. Значит, умен в чем-то другом… Или про Гермину как-то сказала, что ее – жалко. Тоже вызвало тогда удивление: уж кто-кто, а Гермина ни на какую жалость сроду не претендовала. Не жалела ни себя, ни других. Из гроба достанет, велит сделать, не обращая внимания ни на что; потом еще выразит неудовольствие, что сделал так медленно. Какая может быть жалость к Гермине? А вот присмотреться сейчас к эффектной, вроде бы благополучной женщине, вникающей, кстати без интереса, в назойливый шепоток соседа, и вопреки всякой логике рождается именно жалость.
Или вспомнить хотя бы Вавика Куликова. Про него Мизюня, даже как-то немного морщась от отвращения, сказала только одно слово «гогочка». Вавик и в самом деле производил неприятное впечатление: самодовольный смешок, быстрые глазки, шуточки, анекдоты, девицы какие-то вечно вокруг него, жутко уродливые. Неужели не может найти ничего лучше? Пользовался, однако, авторитетом: единственный среди них, кто в советские времена действительно пострадал. Написал лет восемь назад что-то вроде эссе о природе власти, давал читать в рукописи, попало в соответствующие органы, даже на допросы таскали, как он после рассказывал в многочисленных интервью, пытались вербовать, угрожали разными неприятностями. Вавик Куликов – это в те времена была фигура. Из телевизора не вылезал, голос – проникновенный, страдающий, сразу чувствуется, что у человека душа болит за Россию. И как-то не очень быстро дошло – а какие, собственно, неприятности у него были? Посадили его, выслали из страны, хотя бы – с работы уволили? (Вавик числился сотрудником Института современной истории). Напротив, даже диссертацию через год защитил успешно. Уж что-что, а диссертации в таких случаях перекрывались намертво. И вот лет через пять, когда все уже поутихло, вышло покаянное интервью в одной из петербургских газет: оказывается, все же стучал, но, как клятвенно заверял, исключительно на плохих людей. Интересно, как определял, кто плохой? Наверное, указывал «товарищ полковник». Крест тогда же надел, сантиметров на десять такой, поверх одежды, чтоб все видели – православный, выступать по радио или в прессе начал исключительно о духовном: очень сетовал на падение нравственности среди россиян, всю вину возлагал на растлевающее влияние низкопробной американской культуры. В общем, как-то оно стало понятнее. И когда, уже несколько позже, в «эпоху укрепления властной вертикали», непрерывным потоком пошли статьи на тему «Бей Чечню – спасай Россию!», никто особенно не удивился. Не такие еще случались метаморфозы.
Пасков посмотрел на часы. Прошло уже минут двадцать, а Мизюня так и не появилась. Она и не появится, понял он во внезапном холоде сердца. В самом деле – зачем? Что мы можем сказать друг другу? У него – Зика, Георгий, курсы, жизнь сцеплена так, что нет места для прошлого. У нее в свою очередь фирма, выставки, вероятно друзья какие-нибудь, переговоры. Вероятно, тоже – совсем другой человек.
Он вдруг испугался чего-то – так пугаются, когда среди ночи пронзает квартиру длинный тревожный звонок: кто это? откуда? кого принесло? – сбежал по ступенькам вниз, сунул номерок гардеробщице, которая еле двигалась, и, не сразу попав в рукава замшевой куртки, подбитой мехом, даже не застегнувшись, не поискав молнию, выкатился наружу.
На Невском, как обычно, валил мокрый снег, толщей струй прочеркивающий все городское пространство. Уже стемнело, затеплились сиреневые фонари, зажглись ближние фары в потоке прущегося от Фонтанки к Садовой транспорта. Впервые, быть может, Пасков пожалел, что у него нет машины. У Зики была маленькая люсия, крошка, божья коровка, купленная после поездки в Германию; время от времени она подбрасывала его, если требовалось. Паскову же машина была просто противопоказана. Он имел дурацкую, ничем не устраняемую привычку задумываться за рулем. Ни с того ни с сего, спонтанно, точно находишься в библиотеке. Так-то оно еще, быть может, и ничего, но вот задумываться за рулем – опасно для жизни. Задумаешься однажды на светофоре и поедешь – навстречу судьбе. Очнешься потом в палате, кругом – родственники с апельсинами. Да и не нужна в Петербурге машина. Проще дойти пешком, во всяком случае, если где-нибудь в центре города. К тому же – вечный ремонт, как начатый к юбилею, так до сих пор и не завершенный, жуткие пробки, объезды по переулкам этак – километров на десять. Зика за рулем каждый раз чуть ли не матерится. Бог с ним, пешком гораздо надежнее.
С Мизюней они ходили только пешком. Какие машины! Если вдруг повезет с гонораром, который Леня выплачивал, кстати, очень нерегулярно, то изредка шиковали – подскакивали кое-где на частнике. Тоже – мокрый снег, дождь, кошмарные, будто сделанные специально, выбоины на тротуарах. Мизюня ужасно мерзла в ту зиму. Еще бы – осенние короткие сапоги, варежки, сквозь которые просвечивали голые пальцы, свитерок, шарфик пушистый, скорее декоративный, шубка какая-то вытертая, на рыбьем меху, давно требующая замены. Пасков как-то в один из первых разов помогал ее снять: изнутри, на подкладке, как немой крик о помощи – штопка; вешалка, вероятно, несколько раз обрывалась, ее пришивали, наспех, стягивая иголкой расползающуюся старую ткань. Такая вдруг захлестнула жалость. Если бы было можно! Если бы хоть чуть-чуть больше денег!.. Мизюня, кстати, что-то почувствовала – выхватила пальто из рук. Терпеть не могла, если ее начинали жалеть. Это когда по поручению Лени они ходили в Технологический институт брать интервью у студентов. Почему-то уже восемь вечера. Занятия давно закончились. Преподаватель, встреченный в коридоре, посоветовал найти группу, сдающую сейчас курсовые. Идти почему-то надо было через подвал. Жутковатая теснота, бетон, вентили, трубы во встопорщенной краске, из обмотанных ветошью сочленений капает ржавчина. Хочешь не хочешь, а вспомнишь высказывание Полоскина об изношенности основных фондов. Видимо, ничего из этой страны не получится. Выбрались наконец, у Мизюни – огромное ржавое пятно на виске. Где это она умудрилась коснуться? Пасков оттирал его сложенным носовым платком. Потом не удержался – поцеловал это место. «Еще!..» – строгим голосом потребовала Мизюня. Нашли группу, сидящую в полутьме за обшарпанными столами. Преподаватель, желчный старик в очках, твердо высказался за демократию. Студенты глупо прыскали и отмалчивались. А вы как, ребята, сами?.. Да мы – никак… Как так – никак?.. Да мы газет не читаем…
У Паскова это как-то не укладывалось в голове. Многое тогда действительно в голове не укладывалось. Гайдар хотя бы рискнул – отпустил цены. А дальше-то что? Наладится, как гласят учебники по рыночной экономике, само собой? Конкурентные механизмы сбалансируют производство и спрос, цены угомонятся, можно будет вздохнуть хоть чуть-чуть свободнее. Ничего такого, однако, не происходило. Наоборот, чем дальше, тем хуже, тем меньше оставалось уверенности и надежды. Вдруг где-то в Сибири вышли на рельсы шахтеры. И не просто так вышли, а на сутки остановили движение поездов. Зарплату им не платили, оказывается, уже целый год. Потом – забастовка учителей. Тоже, оказывается, не платили. Затем – прогремевшая на весь Петербург забастовка работников Кировского завода. Если судить по газетам, не платят вообще никому. Денег нет у врачей, у военных, у докеров, у работников электростанций, у милиции, у почтовиков, у актеров, у преподавателей… И все, разумеется, требуют, требуют, требуют… Митинг профсоюзов… Митинг ученых… Митинг объединения левых партий… Пикет скорой помощи у здания городского парламента… Нет, оказывается, бензина, чтобы ездить на вызовы… Чем они там, в правительстве, вообще занимаются?.. И только уже через несколько лет – после всяких акционирований, после катастрофического августовского дефолта, после таинственных залоговых аукционов, сопровождавшихся то скандалами, то обращениями в суд, то убийствами, когда выяснилось, что Черномырдин – один из богатейших людей планеты, личное состояние исчисляется несколькими миллиардами долларов, стало понятно, чем они там в действительности занимались. Однако уже проехали, все забыто, истлело, погребено – прах истории, откуда уже ничего не выкопаешь…
Самое удивительное, что оказались вдруг в совершенно иной стране. Год назад, после путча, когда республики разразились «парадом суверенитетов», никто, если честно, на это и внимания не обратил. Подумаешь, заявление о независимости! Каких только заявлений в то время не делали! И вдруг оказалось, что – пугающая реальность. Теперь чуть ли не визы требуют для поездки на свою территорию. Особенно усердствовали в этом прибалты: сразу же – разметка границы, контрольные пункты, пошли наряды, осуществляющие досмотр в поездах. Попробуй не подчинись – тут же высадят. А приезжающие оттуда рассказывали нечто и вовсе несообразное: русский язык теперь принципиально «не понимают», говори на латышском, литовском, эстонском, в крайнем случае – по-английски. Это при том, что английского тоже никто не знает. В органы управления берут только представителей «коренной нации». Выдумали такое название. Остальным – поворот. Требуют вывода войск, выселения всех этнически русских. Целые толпы собираются на площадях и скандируют: «Чемодан!.. Вокзал!.. Россия!..» На заборах пишут «Русские оккупанты – вон!». С ума посходили! Как будто не полки латышских стрелков помогли в свое время большевикам удержаться у власти. А если Россия предъявит свой исторический счет? Удручающая провинциальность. И ведь меньше, чем год назад, вместе требовали, чтобы монстр под названием КПСС ушел от власти… Гражданская война в Таджикистане: кто с кем воюет, за что – абсолютно не разобрать. Война в Карабахе между Арменией и Азербайджаном: слухи о таких зверствах с обеих сторон, что им невозможно поверить. Лучше даже не думать об этом. Противостояние в Приднестровье: русское население не хочет ни с того ни с сего оказаться в Молдавии. А раздувшиеся как пузырь амбиции Украины? Это что – чтобы съездить теперь на отдых в Крым, надо спрашивать, получается, специальное разрешение? Крым разве – не часть России? А Севастополь? А Черноморский флот, который собираются распилить пополам? На кораблях между тем поднимают российские флаги. Воевать с Украиной? Действительно общее сумасшествие. Принял свою конституцию Татарстан: местные законы имеют приоритет по сравнению с российским законодательством. Татарстан тоже, выходит, независимое государство? Что-то такое в Башкирии. Якутия вдруг заявила, что недра республики принадлежат ее населению. Неужели все так и развалится на удельные княжества? Создали какое-то Содружество Независимых Государств. Украина, Грузия и Молдавия войти отказались. А на всех городских рынках тем временем встали «хачики». Новое слово, бог знает, что в переводе. Русских вытеснили, скупают у крестьян по дешевке, продают втридорога. Неужели так и будем терпеть?
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу