Читать книгу Край ты мой любимый. Рассказы - Андрей Викторович Белов - Страница 3

Крещенские морозы

Оглавление

Как-то в августе, лет десять тому назад, дела вынудили меня поехать в дальний областной городишко. Ехать было часа три. Электричка была ранняя, и пассажиров в вагоне набралось от силы человек пять-шесть. Путь предстоял долгий, и, войдя в вагон, я сел напротив мужчины лет пятидесяти. Он сразу представился:

– Федор Емельянович.

Я тоже назвал себя.

– Далеко, Федор Емельянович? – спросил я, чтобы завязать разговор. Морщина, пролегшая вертикально на лбу, словно шрам от казацкой шашки, лицо худощавое, сам поджарый. На нем клетчатая простая рубашка, брюки неновые, но опрятные, а во взгляде и в выражении лица – тихая и уверенная правота в чем-то своем, которую видно сразу навязывать никому не будет, а скорее замолчит, если спор какой пойдет. Видно: мужчина основательный, сидеть сложа руки не в его характере и, что бы не делал, делать будет на совесть. Руки у него морщинистые, работящие; о таких мужиках в деревнях говорят: «На все руки мастер». Да и по лицу видно, что пережил за свои годы немало и свое понятие обо всем имеет.

– Да с час ехать, – ответил он и назвал станцию, рядом с которой небольшой поселок, домов на 70—80, из тех, что возникли уже после войны – годах в 50-60-х.

Знал я этот полустанок: не раз приходилось проезжать мимо. И каждый раз, если дело было весной, с радостью смотрел на буйно цветущие сады, скрывавшие от наблюдателя дома, дороги, заборы. Кажется, что все это один огромный цветущий сад; красивое место и запоминается надолго. А запах! Даже здесь, в электричке, в пору цветения пахло просыпающейся природой. Волей-неволей вдруг встрепенешься, скажешь про себя: «Весна-а-а!» – и вздохнешь глубоко и облегченно; потом улыбнешься, думая: «Вот и на этот раз до зеленой травки дожили!»

По тому, как он доброжелательно ответил мне, понял, что не ошибся в попутчике. Мы разговорились о том о сем, как обычно бывает между случайно и ненадолго встретившимися в дороге.

Пока электричка еще не отправилась, в вагон вошел моложавый на вид человек, но возраста неопределенного, одетый по молодежному броско, небрежно. О таких раньше писали: «Вечный студент». Джинсы, ветровка походная, глаза острые, язвительные, на лбу и в уголках рта уже мелкие морщины, короткая реденькая бородка, а по бокам щек пушок, и держится сам, как мальчишка, который старается казаться взрослым, в общем – «вечный студент».

– Игорь, – представился он и подсел к нам.

– Далеко путь держите, Игорь? – спросил я.

– Да так… – отмахнулся Игорь.

Может, я и ошибся, но мне показалось, что он из тех, кто полжизни будет думать, куда путь по жизни держать, а там уж и выбирать будет не из чего, да и некогда: прошла жизнь – и покатится остаток бытия его, как перекати-поле, куда жизнь выведет.

Минуты за три до отправления электрички в вагон вошел старичок. Живенький такой, седой весь, от макушки до бороды, даже брови седые, с не сходящей с лица добродушной улыбкой. Ни дать ни взять – Лука из пьесы Горького «На дне». Оглянулся на пустой вагон и к нам обратился:

– Можно с вами, православные? Все ж вместе веселей ехать будет, – и перекрестился.

– Ты из поповских, что ли? – спросил вечный студент.

– Был из поповских, теперь из расстриг, мил человек, буду, из расстриг.

– А чего это ты, дед, нас всех сразу в православные записал? – заносчиво спросил Игорь.

Поезд уже тронулся, и мы с Федором Емельяновичем исподволь стали слушать эту перепалку и ждали, что будет дальше.

– А какой же ты, мил человек, веры будешь? – спросил дед.

– Да никакой! Неверующий я, атеист, и в сказки, которые попы уже тысячи лет рассказывают, не верю, – небрежно ответил Игорь.

– Атеист? – это уже серьезно: он ведь против всех верований, а не против одной какой-то, он против самого Бога, как бы его ни называли, – вполголоса сказал Лука (как я его мысленно окрестил) и, сощурив глаза, с хитрецой спросил:

– А вы, молодой человек, Евангелие читали? А может, Ветхий Завет или Коран, или Тору? Или Трипитаку? А может, Конфуция изучали?

– Нет… Камасутру читал, – зло отрезал Игорь. – И давай, дед, закончим на этом!

– Закончим, так закончим, – ответил дед. – Только ты вот о чем подумай: верующих я много за свою жизнь встречал, а вот атеистов – ни одного! Это ведь сколько надо прочитать и знать, чтобы все веры отрицать? Нет, я таких людей не встречал. Отрицают все огульно – вот и весь атеизм твой! Таких много, как ты. Значит, не тянется еще душа к Истине, не пришло еще ваше время понять ее. Мало пожили, мало жизнь нагибала… Ну да это дело наживное, – путаясь, то на «вы», то на «ты», закончил дед.

– Ладно, поживем – увидим, – задумчиво сказал Игорь. – А вот ты, дед, скажи, почему, кого у нас ни спроси, какой он веры, все отвечают, что православной, а сами Евангелие только и видели, что в церкви да у своей бабки на полке?

– Традициями народ живет, традициями и стоит на этой земле. И не только у православных так, а каждый народ традициями живет, сохраняя и себя, и обычаи своего народа, и память о своих предках, – произнес старик, – не позволяя пропасть и затеряться даже маленькому народу среди прочих.

– Да ты философ! – удивленно сказал Игорь.

– В науках не силен, врать не буду, а что насчет веры – много чего читал и размышлял, много чего рассказать могу, – ответил старик.

– За что же расстригли тебя? – насмешливо спросил вечный студент.

– Отвечу, хоть и молод ты еще – боюсь, не поймешь, – тихо сказал старичок. – По молодости все мне было интересно: мусульманство, буддизм, конфуцианство. Изучал и другие религии. Хотел понять, чем веры между собой отличаются и какая из них самая правильная. И понял я, что Бог один, только имен у него много! Вот за это и расстригли.

– Ты крещеный, Игорь? – спросил дед.

– Да, крещеный. Мать тайком от отца крестила. Отец при прошлой власти был членом партии, потому и тайком, – сказал Игорь. – А вот что я не пойму, дед, так это то, зачем Иисус крестился: ведь не было на нем ни первородного, ни других каких грехов?

– А говоришь, что знать ничего не знаешь, атеист, мол! Хороший вопрос задал. Вот и поищи сам ответ на свой вопрос о таинстве Крещения! – с прищуром ответил дед.

Затем старичок повернулся к окну и стал смотреть на мелькающие мимо дороги, на людей, на перелески, на деревушки. И стал он думать о чем-то своем – наверное, о вечном и главном. Утих разговор, только слышно было, как бабка внуку своему что-то все выговаривала в другом конце вагона да двое мужиков в карты перекидывались, потягивая пиво. Перестук колес на стыках рельс медленно, но верно нагонял на пассажиров сонливость.

На ближайшей станции, где известная обитель была, дед сошел, попрощавшись со всеми. «Паломник», – подумал я.

Некоторое время ехали молча.

Вдруг Федор Емельянович подвинулся ближе к краю скамьи, выдвинувшись вперед, и сказал:

– А расскажу я вам свою историю, почему я два дня рождения праздную: второй – 19 января, в Крещение! Только не перебивать, договорились?

Голос у него был тихий и уверенный – сразу видно, что человек быль рассказывает. Мы с вечным студентом одобрительно закивали.

Хоть и прошло с тех пор много времени, но ту историю я запомнил хорошо.

Помолчал немного Федор, собрался с мыслями и начал свой рассказ.


– Шел мне тогда 49-й год; до пенсии далеко, работать еще да работать. И случилось мне в областную больницу угодить, по случаю: под машину попал.

– Выпивши, что ли, был? – спросил вечный студент.

– Нет, Игорь, не пил я! Не то чтобы я праведник – и со мной такой грех случается. В пятницу после рабочей недели выпил немного, было. А с утра – ни-ни! А случай тот произошел в субботу! Да ты слушай, не перебивай, договорились же!

Палата досталась мне шестиместная, а лежало нас там всего четверо: я – в гипсе от шеи до пояса; молодой таджик со сломанной ногой (на стройке работал, ну и свалился в шахту для лифта: оступился, чудом живой остался: в центре шахты, внизу, пружина посередине была, попал бы на нее – насмерть разбился); еще в нашей палате лежал парень молодой, совсем мальчишка. На дельтаплане друзья уговорили полетать, так с первого раза его ветром и понесло на лес – перелом позвоночника. Ох, уж и тяжко ему в больнице было: лежать только на спине разрешалось, вставать или сидеть нельзя. Четвертым в нашей палате был Николай – «фирмач», как мы меж собой его звали, – владелец транспортной компании, с опухолью коленки. Этот частенько искал, кто бы из ходячих больных в магазин сходил за коньяком. Большой любитель коньяка был и толк в нем знал. Бывало, как начнет о коньяках рассказывать, – заслушаешься. Деньги у него водились; думаю, из-за него-то и было в нашей палате только четыре человека вместо шести.

В тот день нашей палате повезло: Катя, санитарка, с утра начала уборку именно у нас. Смешливая и добрая девчонка. Как мать померла, – отца она и не помнила – переехала жить к деду по материной линии. Сама еще не работала, на дедову пенсию жили. Как-то лампочка в люстре перегорела, встала Катя на стул, потянулась к люстре, а дед вдруг подошел сзади и обнял ее за ноги, да под юбкой. Поняла Катя, что житья не будет здесь, у деда; собрала свои вещи и к подруге – ночевать, а вскоре и в областной центр поехала на заработки. Устроилась в эту больницу санитаркой.

Как-то попросили ее ночью подежурить. Тихо в ту ночь было, вот и зашла она в нашу палату. А мне гипс проклятый никак заснуть не давал. Подсела она на мою кровать, рассказала свою историю и спрашивает меня:

– Федор Емельянович, разве так бывает?

– Забудь, Катенька! Ну, взыграло у мужика, как говорят, мол, бес в ребро. А уехала правильно: может, дед твой и неплохой мужик, но раз так случилось, то правильно решила не искушать.

Да и что лукавить: все при ней было, такая крепко сбитая сельская девка, икры сильные, красивые – такие мужикам нравятся. Как начнет тянуться куда-нибудь, чтобы пыль вытереть, или нагнется полы под койками мыть, так вся палата замрет в тишине: юбка-то сзади приподнимается чуть-чуть; мужики, кто прямо смотрит, а кто косится. Катька знала это, но делала вид, что не замечает: молодая бабья кровь в жилах играла. Даже и меня такие виды за живое брали, хоть и не пацан давно, повидал в жизни, а как поползет юбка вверх и оголит ноги выше колен, так перехватит дыхание, да и воображение остальное дорисовывает. Дорисовывает, и все тут, ну никакого удержу нет. Хороша! Кому в жены достанется, счастливый будет: не только с телом, но и с душой девка была.

Почему повезло, что она с утра пришла? – Объясню: как к вечеру придет палату убирать, так потом мужики полночи успокоиться не могут, все бабью тему обсуждают – ни почитать, ни поспать, ни подумать о чем. Я ведь по сравнению с ними старик, а и то нет-нет да втягивался в эти разговоры, да так, что бабья тема до утра не отпускала.

Дело было к вечеру, потянулись посетители: родственники, знакомые, сослуживцы. Пришли к Славке – это тот, что на дельтаплане прокатился, – пришли мать его и девчонка молоденькая, Машей звали. Мать привела лечащего врача и все у него расспросила: как лежать, как есть, какой уход и лекарства Славе нужны. Долго потом она Машу наставляла. Ну, думаю, невеста, не иначе. Маша каждый день приходила, а часто и ночами около Славы дежурила; две кровати у нас свободные были.

Как-то встретились с мамашей Славы в курилке – так у нас «предбанник» мужского туалета называли. Сразу подумал: «Неужто лень до женской половины дойти, что в другом конце коридора? Или наглость?»

– Маша—то невесткой, что ли, будет? – решился спросить я эту даму.

– Еще чего!!! Невеста у него из хорошей обеспеченной семьи, а эта… – пусть надеется, пусть ухаживает за сыном, убирает да подтирает за ним! Той некогда: в университете учится, – ответила дамочка.

«Ну, не все в твоей власти, – думаю, – от молодых все зависеть будет. Горе вместе пережить? Да к тому же благодарность и преданность – они ведь дорогого стоят. Ну а случись, что Машину любовь только и используют для выхаживания, так от такой семьи бежать надо! Тяжела обида будет, да переживет!»

Ко мне редко кто приходил, и то – только по выходным, а то был будний день, и я никого не ждал. А тут вдруг дверь быстро открывается, Катя заглянула – косички две торчат по сторонам головы, как у школьницы, – и скороговоркой выпалила:

– Федор Емельянович, Федор Емельянович, к вам пришли, – оглянулась. – Вон по коридору идут. Я им объяснила, как вас найти.

И исчезла за дверью.

Гляжу, через минуту, постучав в дверь и не дождавшись ответа, вошли двое: высокий молодой парень и старенькая женщина. Вошли, поздоровались со всеми и, осмотревшись вокруг, направились к моей койке – видать, Катя им про гипс, который до пояса, рассказала. В руках у молодого парня был пакет, и сквозь него просвечивали то ли апельсины, то ли мандарины.

– Здравствуйте, Федор Емельянович. Меня Сергей зовут, – подойдя поближе, сказал парень. – А это, – он махнул рукой, – бабушка моя, Алевтина Ивановна.

Таджик на одной ноге допрыгал к моей кровати со стулом; Алевтина Ивановна села. Была она типичной русской женщиной из российской глубинки: ситцевый халат, платочек, руки морщинистые, крестьянские. Видно, что руками этими дел она переделала, – на три жизни хватит. Пальцы уже и не разгибаются до конца – видно, что болят, как и у всех русских женщин к старости, кто на земле работает.

– Бабушку зачем за собой потащил? Для моральной поддержки, что ли? А я ведь тебя сразу узнал: рот твой перекошенный да ужас в глазах через лобовое стекло – последнее, что и помню. Что же ты… (еле сдержался от матерного слова, а про себя все ж подумал) бросил меня одного на дороге без сознания?

– Если бы бросил, так меня, может, и не нашли бы, а так – вокруг никого, трогать вас нельзя: вдруг позвоночник поранен. Позвонил со своего телефона в скорую и уехал. Не в себе был, ничего не соображал: вторую смену подряд работал, уже заканчивал, потому и наехал на вас – зазевался, – тихо объяснил Сергей.

– Понятно, понятно. Приезжий? – спросил я его.

– На заработки приехал. У нас в городишке работы мало, да и за ту, что есть, платят копейки. А мне семью кормить надо.

– Семью? Женат? Дети есть? – удивился я. – Да тебе лет то сколько?

– Девятнадцать, от армии освобожден. А семья моя – вот бабушка, да еще сестра младшая, Любой звать, – ответил Сергей.

– А родители? – тихо спросил я.

– Живы, только пьют, вот и живем мы с сестрой у бабки. Насилу уговорил, чтобы Любу в детский дом не определили, – тихо проговорил Сергей и добавил: – Нельзя мне в тюрьму, отец, никак нельзя.

Помолчали. В палате тишина: все отвернулись и вроде как спят.

– Федор Емельянович, следователь приходила? – спросил Сергей.

– Раиса Леонидовна? Как же, приходила. – Сказала, что дело раскрыто, только мои показания нужны.

– И вы показания уже дали? – с надеждой спросил Сергей.

– Нет, Сергей! Только увидел ее, расфуфыренную – одета с иголочки, маникюр и все такое, а взгляд-то холодный – такой только галочку в графе поставить, а человека за этими галочками она не видит, да и не хочет видеть, – так сразу и сказал, что голова очень болит, ничего не соображаю. Обещала прийти послезавтра к вечеру.

– Отец, помоги, не сажай! На колени с бабкой встанем, только не губи! – Сергей стал опускаться на колени, а глаза – полные слез. Тут и бабка, ухватившись за мою кровать, стала со стула слезать да колени подгибать.

Я и про гипс забыл, хотел вскочить, да опомнился. Кричу:

– Прекратите! Завтра приходи, подумаю.

– Приду, – выдавил из себя Сергей, и они с бабкой пошли к двери палаты.

– Стой, Серега! Возьми апельсины свои: сестре, Любе, отвезешь, да и бабушку не забудь угостить. Сами фруктов, поди, давно и в руках не держали!

Посетители ушли. Какое-то время в палате была полная тишина. Первым отозвался таджик:

– Не губи парня, Федорыч, – не выговорить ему ни в жизнь – Емельянович. – Он хороший парень, и сестренку растит. А? Федорыч?

– Не трави душу, Алимат, самому тошно.

– Не-е-е, Емельяныч, он же тебе алименты должен платить. Ты ведь работать пока не можешь. А может, и потом не сможешь: кисть правая у тебя отнялась. На пенсию по инвалидности, думаешь, проживешь? – отозвался со своей койки Николай.

– Эх, Николай, правильно в Библии сказано: «…Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие».

– Да ладно тебе, не горячись. А хочешь, Емельяныч, прямо сейчас договорюсь с Катюхой, и она у нас еще раз уборочку в палате сделает? – весело сказал Николай и добавил:

– Настроение-то и поднимется!

Я и отвечать не стал: не до того мне было.

– Ты кем при прошлой власти-то работал, Федор Емельянович? – не мог угомониться Николай.

– В советское время – инженером. Ну, а как та страна исчезла, кем только не приходилось: даже пробовал, как и почти все бывшие, что с высшим образованием, заняться мелким бизнесом. Но не мое это оказалось – ты уж не обижайся, Николай, – жадности в характере не было, а без нее – какой уж там бизнес. Работал, на жизнь семье хватало. Да и что сказать? – Работы я не боялся. Все равно жизнь трудная была… Может, потому, и семья распалась. Но дети-то, двое, они как были, так и остались. Переехал жить к маме и работал дальше. Так ли иначе, а боль и обида притупились, ушли куда-то вглубь, в сердце – жить бы и жить…

– И больше не женился? Так с матерью и жил? – спросил Николай.

– Ну почему же? Была женщина, несколько лет прожили, не расписываясь, в гражданском браке; двое детей у нее осталось от первого мужа – помер он. Да ты видел ее, в прошлую субботу приходила ко мне. Только больше не придет: сказал я ей, чтобы не приходила. Ей детей растить надо, а тут еще я – инвалид: рука-то правая не работает – какой из меня кормилец? Решил, что лучше сразу точку поставить, чем потом себя и ее мучить: она и так на двух работах уборщицей тянет.

– Крутой ты мужик, Федор Емельянович, а… правильный! – задумчиво, как бы про себя, произнес Николай и добавил:

– Оклемаешься – ко мне пойдешь работать. Рука если заработает, то водилой будешь работать, а нет – машины мыть, документацию вести; придумаю, что делать будешь!

– Вот за это спасибо, от работы не откажусь.

– А там, глядишь, жизнь-то, и наладится, Емельяныч, а? – весело сказал Николай.

Всю ночь я не спал, думал, что с этим Сергеем делать. Вспоминал то субботнее июньское утро – будь оно проклято.

В выходной, в субботу, решил я тогда в свой поселок съездить. Вышел из дома рано, еще пяти часов не было; за полчаса до электрички вышел, а идти было всего-то минут семь: не любил суетиться и опаздывать. Прошел двор, через арку к наземному переходу подошел, а сам задумался о чем-то и, по сторонам не посмотрев, пошел дорогу переходить. Вдруг ударило меня что-то сильно справа. Только и запомнил лицо парня с ужасом и удивлением в глазах, смотрящее через лобовое стекло машины. Взгляды наши встретились… а потом темно.

Очнулся на каталке – везли меня в операционную. Позже узнал, что подобрали, лежащего на дороге: кто-то «скорую» вызвал. Правая сторона тела – сплошной синяк или, как там говорят, гематома, два ребра сломано, сотрясение мозга. И все бы ничего – заживет! А только правая рука сильно раздроблена была: на части поломана.

Первыми же мыслями на операционном столе были: «А работать-то как?.. А жить?.. А дети?..» Предложили вколоть снотворное – отказался. Подумал: «А вдруг руку отрежут, пока спать буду?» Инструменты были все знакомые, слесарные: дрель, отвертки, пассатижи, клещи… Только – блестящее все. А уж когда хирург сказал: «Соберем руку твою, Федор Емельянович, пластинами да шурупами соберем», – успокоился.

Гипс от шеи да пояса и рука торчком, согнутая перед грудью. Кто бы из врачей не приходил в палату осмотр делать, первое, что я слышал: «Пальцами правой руки, – та, что в гипсе, – пошевелите». А они не шевелятся, и вся кисть не шевелится!

Через две недели вторая операция – все равно кисть правая не шевелится, а главное – не чувствую я ее, совсем не чувствую, как будто и нет ее вовсе.

Сергей, как и договорились, пришел на следующий день. Подошел к моей койке и молчит.

– Так, Сергей, слушай, что я решил. В показаниях напишу, что выпил водки с утра, на электричку опаздывал, выскочил из арки во дворе и прямо наискосок побежал через дорогу – напрямик, а не по «зебре».

– А алкоголь в крови? У тебя же, Емельяныч, анализы крови взяли, как в больницу привезли! – напомнил Николай.

– Так он и есть в крови: я ведь вечером, накануне-то, в пятницу, принял. А уж сколько его – это дело другое: алкоголь ведь на всех по-разному действует, да и выскочил я на дорогу неожиданно, из подворотни!

Николай еще немного подумал и уверенно сказал:

– Да, Емельяныч, похоже, отворотил ты беду от парня.

И, обращаясь к Сергею, сказал:

– Только ты, Серега, держись в своих показаниях твердо: мол, неожиданно он выскочил и под колеса, видел ты его, а затормозить уже не успел.

Вижу, что Сергей все сразу понял и без Николаевых слов, и сквозь слезу, заикаясь, выдавил из себя с трудом:

– Спасибо, отец, век не забуду.

– Вот и правильно – помни, чтобы впредь с тобой такого не случилось. И вот что: ты ко мне не приходи больше, чтобы не подумали чего.

Через день в больницу пришла следователь – Раиса Леонидовна. Записала показания и с удивлением спросила:

– Значит, пожалели Сергея?

Много чего я ночью надумал сказать ей: выговориться хотелось, но только и произнес:

– Православный я, хоть и некрещеный! И не Господь Бог я, чтобы судьбы человеческие решать!

Расписался в протоколе, как сумел, левой рукой. Следователь презрительно громко захлопнула папку и, не сказав больше ни слова, ушла.


На второй месяц вера в излечение у меня пропадать стала – стал я каждый день тренироваться писать левой рукой.

За три месяца в больнице ежедневных уколов вытерпел – и не сосчитать, процедур разных прошел – почитай, все, что в больнице были, – никакого результата. Разные люди в больнице работают – некоторые так прямо и заявляли, что не восстановится кисть, мол, нерв какой-то повредили при операции. И хоть левая кисть в кулак сжималась от таких слов, да так, что пальцы хрустели, но сдержался: так ни разу и не нагрубил никому. И только санитарка старенькая, лет и не сказать сколько, тихо, на ушко, сказала: «Ты, мил человек, не отчаивайся: время – оно все лечит. И рука твоя, дай срок, заработает. Ты, главное, поверь! Я ведь всю жизнь в этой больничке работаю – навидалась».

На четвертый месяц сил у меня терпеть эту больничную обстановку больше не было, да к тому же измучился я в гипсе от шеи до пояса: ни лечь удобно, ни выспаться невозможно – совсем на снотворное подсел. А ночью только и снится, что правой рукой что-то делаю: то стакан воды возьму со столика, то что-то пишу, а то и в затылке чешу. Начал просить, чтобы выписали. Заведующий отделением – он операцию и делал – ни в какую; каждый раз говорил, что еще надо другие уколы попробовать. И на следующее утро их начинали колоть, а я и сидеть уже не могу: живого места там, на чем сидят, совсем не осталось.

Четвертый месяц в больнице за середину перевалил. Привезла мама из поселка ножницы по металлу, заперлись в процедурной комнате да и срезали гипс. Обмылся, впервые за три с половиной месяца, надел чистую рубашку, вошел в кабинет к заведующему и заявил:

– Оформляйте выписку болезни, Рубен Арустамович, все равно сегодня уйду из больницы, сил больше моих нет в панцире, как черепаха, жить!

– Воля твоя, Федор Емельянович, выписываю, – сказал с грустью заведующий: видно, чувствовал за собой вину. – Только про массаж руки не забывай, обязательно продолжай – не бросай.

Выписался я в октябре. Осень. Вышел из больницы, смотрю вокруг и думаю: «Ненастье скоро, а затем долгая-долгая зима! А будет ли вообще в моей жизни весна когда-нибудь?» И так душе снова травки зелененькой увидеть захотелось, что хоть вой.

Из больницы домой ехали на автобусе.

Видя, как я с трудом вошел в автобус на остановке «Больница», сразу стали место уступать. Вот тут-то и не выдержали нервы: горло сжало, как комок застрял, слезы наружу рвутся, а плакать не могу: разучился с детства. Взялся здоровой рукой за поручень, отвернулся к окну и задумался: «Жить-то как дальше?»

Может, и запил бы, да удержался!

Мир – он, конечно, не без добрых людей. Деньги на массаж нужны были: все надежды с ним, с массажем, были связаны. Вот и устроился на работу, где, как говорится, надо было «бумажки с места на место перекладывать», – и одной рукой управлялся.

Наступил декабрь. Выпал снег и растаял, и снова выпал, и снова растаял… Такие уж зимы теперь. Никаких изменений в жизни моей не происходило. Мать все чаще говорила про инвалидность: «Хоть пенсию получать будешь». Я и слушать такое не хотел: не мог смириться, что в сорок восемь лет пенсионером стану, считал, что жизнь на этом и закончится.

Как-то, в том же году, в декабре, проходил я мимо маленькой церквушки, мимо которой уж ходил много лет, не замечая ее. Какая-то еще не ясная, но, как я чувствовал, очень важная для меня мысль остановила меня около нее. Снял шапку, вошел в церковь, постоял и стал рассматривать иконы, обходя все внутри. Новое чувство – чувство умиротворения – не покидало меня, однако одна икона особенно привлекла мое внимание. В это время подошла женщина и стала собирать огарки свечей. Она и объяснила:

– Икона великомученика Пантелеймона-целителя. Он у Господа нашего просит о здоровье людей: о твоем здоровье, моем, близких наших. Перед ней можно произносить молитву для исцеления даже самых страшных болезней души и тела.

– А можно ли молиться некрещеным? – спросил я и обернулся к ней, но она уже перешла к другим иконам.

Долго я думал: «Может, креститься мне? Может, поможет? А может, тоска из души уйдет?» Очнулся я только на улице – стою, сняв шапку, и смотрю на купола; мимо народ идет, а я и не замечаю.

Через несколько дней в свой день рождения в этой церкви и крестился; крестной была моя мама.

Ну, крестился и крестился… Да только дня через два-три проснулся от того, что в средний палец на правой руке вдруг как иголку воткнули. И началось: каждую ночь, как засну, что-то начинает происходить в моем теле: или в голове, или в ногах назревает как будто энергия какая-то. Копится, потом начинает по телу двигаться и, как дойдет до плеча, так молнией через всю руку прострельнет и в пальцы вопьется иголками, да так, что я даже зубы стискивал, чтобы не закричать.

С надеждой и удивлением смотрел я каждый раз на пальцы и вскорости заметил, что средний палец чуть-чуть, еле заметно вздрогнул. В церковь частенько стал захаживать, а массаж все-таки не бросил – продолжал делать.

Еще через полгода я уже и здороваться с людьми за руку мог.

После Нового года Сергей стал звонить, не забывал с праздниками поздравлять и все о здоровье справлялся. И каждый раз, вроде шутя, говорил:

– Ты, Федор Емельянович, в отпуске следующим летом в своем поселке в каком месяце будешь? Вот и подброшу тебе Любу на месяц, в каникулы – хоть сам куда съезжу, отдохну. Она хозяйственная, все умеет, а продуктов я подброшу…

Тут мой попутчик Фёдор Емельянович прервал рассказ, вскочил:

– Ох и разговорился я.

Подъезжали к полустанку, на котором ему выходить. Он засуетился, надел рюкзак, взял сумки – уж совсем было собрался бежать к тамбуру, как я его спросил:

– А как сейчас, один живете?

– Зачем один? Вон Серега Любочку на лето, на каникулы привез, – и помахал в окно.

На перроне стоял высокий парень и держал девочку лет двенадцати за руку – оба улыбались и махали в наше окно.

– Так это?.. – начал я.

– Да-да, тот самый Сергей! – с улыбкой ответил Федор.


Давно уже разлетелись у Федора Емельяновича дети по стране, и свои – кто в Перми, кто в Крыму; и не свои – Сергей теперь не шоферит – начальник колонны у Николая. А кто и в Москве – Любочка институт закончила, да и работу нашла там же, в столице. В письме сообщила, что Николай замуж зовет.

«Вот жизнь закручивает, и судьба дорожки перепутывает – летят года!» – думал Федор.


Зима в этот год вроде как играла с жителями поселка: выпадет снег в один день, завалит дорожки на участках, главную улицу, ведущую сквозь поселок, со всеми ее проездами и проулками, да и перестанет снег падать. Но стоит расчистить завалы, как опять снег пойдет, да сильней прежнего, и снова покроет все своим мягким, пушистым и красивым ковром, да поболее прежнего – что махал лопатой накануне, а что и нет – все заново разгребать. Народ радуется этакой красоте необыкновенной, а про себя ворчит, не злобясь, на погоду.

За несколько дней до Крещения, да и еще день после, снег повалил уж всерьез, без перерывов, да такой, что и о лопатах позабыли: без толку разгребать снег, когда он валит и валит, да так, что и соседних домов не видно. Сразу за снегопадами ударили морозы – настоящие, крещенские, и наступила такая тишина, что аж в голове звенело. Забудь не то что о лопате, но и о том, чтобы из дома выйти. В эти снежные, а затем и морозные дни маленький районный поселок, и так-то тихий, совсем как обезлюдел; мглистая изморозь сковала воздух. Лай собак теперь если и слышался, то откуда-то издалека – вроде как из соседнего поселка. Не видать, чтобы кто-то вез на санках воду с колодца или дрова на прицепах машин.

Только вьющаяся тропинка чьих-то следов по засыпанной снегом главной поселковой дороге, петляя, уходила куда-то вдаль к околице, да и следы вели только в одну сторону. Вроде как шел человек по земле, прошел сквозь поселок и ушел дальше по своим далеким-далеким делам, неся через весь мир веру, надежду, любовь, не давая каждому думать, что он один на этом свете. Казалось, сама земля вместе со всеми, кто на ней живет, очищалась от грехов в делах и в мыслях, накопившихся за год.

«Жизнь прожить – не поле перейти», – вспоминал поговорку Федор в такие дни, и представлялся ему Мир, как огромное зимнее поле, где каждому суждено перейти его своей дорогой, оставляя свой единственный и неповторимый след. Следы всех людей уходили вдаль, сходились, расходились, пересекались с другими следами, но, возникнув раз, никогда не кончались.

Федор любил в крещенские дни, одевшись потеплее и натянув на толстые шерстяные носки редкие теперь валенки, дойти до околицы поселка, где был маленький прудик, спящий под толстым слоем льда. Шел по следам того, кто проложил эту дорожку. «Видать, нужда была большая у человека – в такой-то мороз!» – думал Федор. Шел, вдыхал морозный колючий воздух и не мог надышаться этой радостью обновления себя и всего вокруг – всего Мира, что иначе, как с большой буквы да с уважением, не произнесешь и не напишешь.

Полвека прошло, а помнил Федор, как углубили место для пруда на пути безымянного ручья, вдруг появившегося вдоль дороги, ведущей через лес к поселку от трассы, и берущего начало где-то в болотах ближайших лесов. Помнил он, как мальчишкой ходил с поселковыми ребятами на поиски его истока и как, поплутав по болотам, возвращались они ни с чем. Да и названия в то время у ручья не было. Ниже по течению на картах был обозначен исток реки Захаровки. Так и получилось, что до поселкового пруда местные жители дали ручью свое название – Раменка, а после прудика ручей вытекал уже как речка, имея название официальное, как на карте, – Захаровка. На пути реки Захаровки сельскохозяйственная испытательная база вырыла большой котлован, и туда, на большой пруд, иногда ходил Федор. Но сейчас следов туда не было, а тропить по глубокому снегу он не решился; следы, что привели его сюда, петляя, уходили в заснеженное поле, насколько глаз хватало.

После деревни Захарово речка впадала в реку Большую Вяземку, а далее туда же впадала и Малая Вяземка. И, уже с названием Вяземка, воды впадали в Москву-реку… – вот так и в жизни: все связано друг с другом и все связывает и переплетает судьбы людей, живущих здесь, на этой земле.

«Крещение! Крещенские морозы!» – подумал Федор, стоя за околицей на берегу замершего пруда и глубоко вдыхая этот святой воздух. Знал ведь, что морозы эти не что иное, как простое совпадение с Великим праздником, и никаких крещенских морозов на самом деле не существует, а душа все равно пела, когда мороз выходил на крещенские дни. Хотелось верить, что все неспроста в жизни и во всем есть своя связь – великая и тайная, которую нам пока не понять. И не то, чтобы шибко верующий был Федор, а спроси его, какой веры себя считает, – не задумываясь ответит, что православной.


Стемнело. Взошла луна. Зажглись придорожные фонари и засверкали снежинки вроде как мелкими крестиками. И не поймешь: то ли искрится весь Мир, а то ли крестится.

Посмотрел Федор Емельянович с удивлением на это чудо, постоял еще за околицей у пруда, снял шапку и…

«Крещ-е-е-е-ние! – раздался его сильный голос на всю округу. – Крещ-е-е-е-нские мор-о-о-зы!»

Посмотрел на бескрайнее белое поле за прудом, на чьи-то следы, ведущие мечты куда-то вдаль, за горизонт, и, подумав «да… не поле перейти», повернулся и пошел обратно, теперь уже по своим же следам, ведущим через его «поле»…

Край ты мой любимый. Рассказы

Подняться наверх