Читать книгу Предатель - Андрей Волос - Страница 8
Глава 2 Землемер Ибрагим Главарь Игумнов
ОглавлениеПРОТОКОЛ
На основании ордера Главного Управления Государственной Безопасности НКВД СССР за № 8770 от 15 августа мес. 1933 г. произведен обыск у гр. Шегаева Игоря Ивановича в доме № 8 кв. 16 по улице Селезнев пер. При обыске присутствовали: Козлов Ксенофонт Савельевич, проживающий в этом доме кв. 16.
Согласно данным указаниям задержан гражданин Шегаев Игорь Иванович.
Взято для доставления в Главное Управление Гос. Безопасности следующее. Паспорт сер. МЮ № 634022 и военный билет на имя Шегаева Игоря Ивановича. Две записные книжки с адресами и телефонами. Две тетради со стихами. 7/ IХ-33 г. Протокол подписал — Шегаев.
Обыск проводил: сотрудник ГУГБ НКВД Грахов.
АКТ
Мы, нижеподписавшиеся, дворник Кузьминов и сотрудник НКВД Грахов составили настоящий акт в том, что во время производства обыска в д. № 8, кв. 16 по Селезневу пер. у гр. Шегаева Иг. Ив. последний всячески оскорблял сотрудников, производящих обыск. В частности называл сотрудников НКВД хулиганами и бандитами, а также говорил, что НКВД во время обысков подбрасывает различные документы и пр.
Все это делалось со стороны Шегаева с целью спровоцировать сотрудников НКВД, так как когда был закончен обыск, он потребовал записать в протоколе обыска о якобы грубом отношении лиц, производивших обыск. Подписали — Кузнецов. 7/IХ-33 г.
Сотрудник ГУГБ НКВД Грахов.
В углу кабинета стояли свежевычищенные сапоги, и запах скипидара перешибал даже застарелый дух табачной кислятины.
Чередько дважды прочел вторую бумагу. Его внимание привлекла разнобоица фамилий. Видишь как: поначалу дворник звался «Кузьминов», а в месте его подписи отчетливо читалось «Кузнецов». Поди разбери теперь, чему верить. И вообще, зачем Грахову нужно было привлекать этого не вполне ясного дворника, когда и второй документ мог бы подписать тот же Козлов, фигурировавший в первом?
«Намудрил Грахов, — недовольно подумал Чередько. — Молод еще. Простую вещь нельзя поручить».
И, отложив бумаги, поднял взгляд на Шегаева.
То, что Грахов маленько намудрил, было дело внутреннее, свое, и не предполагало разбирательства, поскольку не стоило даже выеденного яйца. А вот подследственный, судя по протоколу и акту, был тот еще фрукт. И требовал самого пристального внимания.
— Ну понятно, — с хмурой язвительностью протянул Чередько. — Подбросили что-нибудь?
— Не понял, — сказал Шегаев, недоуменно встряхиваясь.
Он сидел перед молчащим следователем уж никак не меньше десяти минут и думал все только о тюремных часах. Дело в том, что пока его вели сюда, в кабинет, по гулким, как пустые бочки, коридорам, он встретил их четырежды — все на кафельных перекрестках, над стальными лестницами, — и все четыре стеклянных круга с черными стрелками и черной же римской цифирью показывали такое разное время, будто висели не на разных этажах одного здания, а в разных концах земли: в Индии, скажем, Америке, Австралии и еще где-нибудь под чертями: третий час, десятый, седьмой, четвертый. Впрочем, и минуты были разные. Стояли, что ли? — нет, по крайней мере на двух он успел заметить перепрыг стрелки. Бесплодно размышляя об этой неразрешимой нелепице, успел впасть в сонное оцепенение.
— Во время обыска, говорю, что-нибудь вам подбросили? — повысил голос следователь. — Вы вот, вижу, высказывались на этот счет!
Шегаев пожал плечами.
— Не знаю. Мне не сообщали.
— То-то же! — буркнул Чередько. — Не сообщали вам!..
Он положил перед собой чистый бланк протокола, справа вывел число — 13 сентября, ниже написал привычное: «Я, оперуполномоченный 2-го отделения ГУГБ Чередько, допросил в качестве обвиняемого Шегаева Игоря Ивановича».
Опустил ручку пером на чернильницу.
— Рассказывайте.
— Что рассказывать?
— Все рассказывайте.
Шегаев хмыкнул.
— В общем так. Взял я удочки — и на речку. Утро раннее! Солнышко на травке золотое! Птички поют!..
— Так, так, — заинтересованно покивал Чередько.
— Черви у меня в банке железной, с вечера накопаны. Поковырялся, вытащил одного — жирного такого.
Шегаев показал пальцами — какого жирного.
Чередько одобрительно мыкнул.
— И, значит, надеваю его на крючок…
Поскольку он ставил своей целью вывести следователя из себя, то должен был ожидать чего-то подобного. Но все же купился на его понимающие кивки.
Плюха была такой силы, что едва не повалила его на пол. Чтобы выправиться, Шегаев вскочил.
— Охрана! — рявкнул Чередько.
Вбежал красноармеец.
Шегаев сел.
— Давай дальше, — радушно предложил следователь. — Увлекательно излагаешь. Клевало знатно?
— Буду отвечать только на конкретные вопросы, — сказал Шегаев, потирая щеку.
Оценивающе взглянув на него, Чередько кивком отпустил красноармейца.
— На конкретные, значит… Вот оно как. Ну хорошо… Стало быть, воевать будем?
— Почему — воевать?
— А как же! Если человек не хочет сам разоружиться перед пролетарским следствием, не хочет сотрудничать, если он выбрал тактику запирательства, уклонения, уверток…
— Да каких уверток? — перебил Шегаев. — Мне нечего рассказывать. Точнее, я могу, конечно. Не нравится о рыбалке, давайте про геодезию поговорим. Да боюсь, вам и это неинтересно. Вы бы лучше сказали, что именно вас интересует! Так же нельзя! Меня арестовали восемь дней назад, и я сижу, даже не зная за что! Теперь вызвали. Вот, думаю, узнаю наконец, в чем дело. А вы не говорите! Хотите, чтобы я рассказал все, что знаю! Да ведь я двадцать шесть лет на свете прожил, много чего могу вспомнить! Скажите хоть, с чего начать!..
Он замолчал, задохнувшись.
Чередько со вздохом вытащил папиросу из пачки, сунул в рот, жестко зажевал, пристально глядя при этом на Шегаева, чиркнул спичкой, пустил клуб дыма.
— Не куришь?
— Не курю.
— Правильно, — одобрил Чередько. — Такая зараза, не отвяжешься. А ведь потом жалеть будешь.
— О чем жалеть?
— Да не о табаке, конечно, — следователь сощурился, глядя на пущенное им кольцо дыма. — Жалеть будешь, что уперся. Ты погоди, погоди! — он жестом остановил попытку возражения. — Ты думаешь, просто так тут оказался? Случайно, что ли? Ничего не случайно. Дело давно крутится. Все уж разобрали. Всех на чистую воду вывели. Все во всем признались. А ты думаешь, что запрешься сейчас — и вывернешься. А как же вывернешься, когда все уж записано и проверено? И про тебя самого — тоже.
Шегаев на миг представил себе, что это так и есть — все давно прояснено, а он тут сидит упирается. Невольно поежился.
— Вы бы хоть намекнули — что выяснено-то? — предложил он.
— Ишь ты — намекнули!.. Тут намеками не отделаться. Рассказать надо. А если я тебе расскажу, это что ж? — следователь как-то незаметно перешел на «ты», да и прежде было видно, что «вы» его несколько тяготит. — Если расскажу, тогда уж поздно признаваться. Тогда уж никаких снисхождений. Вот и пожалеешь: что ж, дурак, не поверил, когда мне правду говорили! Ведь и впрямь уже все известно было! А я запирался, глупый! Вот уж, наверно, следователю смешно было на меня смотреть! Вот уж он потешался, когда я рожи ему строил! Строил-строил — а теперь меня под вышака́ подвели, а мог бы в малосрочники выйти!.. Не пожалеешь?
— Какого вышака? — тупо спросил Шегаев, про себя же снова и снова повторяя на какой-то дерганый мотив: «Пустое вы сердечным ты она обмолвясь заменила…» — При чем тут?
— Вот тебе раз, — вздохнул Чередько, гася окурок в железной пепельнице. — Совсем уж ты, брат, дураком показаться хочешь. Думаешь, все шуточки. А потом бац! — и к Духонину. Ну как знаешь… — Он протянул руку к чернильнице, но лежавшую вставочку не взял, а только постучал по ней пальцем, как будто взбадривая для скорой работы. После чего выговорил казенно: — Расскажите о вашей контрреволюционной деятельности.
— Я не веду контрреволюционной деятельности, — сказал Шегаев, пожав плечами.
— Не ведете? — хитро прищурившись, переспросил следователь.
— Не веду.
— Хорошо! — как будто даже обрадовался Чередько. — А это что?
И швырком присунул к Шегаеву одну из лежавших справа от него тетрадок.
— Тетрадь…
— Ваша?
— Не знаю. Можно взять?
— Берите.
Шегаев раскрыл, пролистал, со вздохом отложил.
— Моя.
— И что же там?
— Стихи, — он снова пожал плечами. — Разве сами не видите?
— А какие стихи? — гнул свое Чередько, не обратив внимания на колкость.
— Незрелые, — усмехнулся Шегаев.
— А я скажу: контрреволюционные! — загнав в угол, припечатал следователь. — Разве нет?
— Контрреволюционные? Чем же это?
— Как это: чем же! Пожалуйста! — Чередько раскрыл тетрадь. Шегаев только сейчас заметил, что уголки некоторых страниц были загнуты, чего сам он никогда не делал. — Вот вы пишете… м-м-м… вот. Чем безжизненней наша пустыня… чем безжалостней наша свобода… вот оно, написано! Ведь ваше?
— Мое, — нервно согласился Шегаев. — Мое, да! Ну и что?! Что в этом контрреволюционного?!
— Вот тебе раз! — Чередько смотрел лукаво: то ли придуривался, упрямо и честно работая на успех следствия, то ли и в самом деле недоумевал, как такое может быть кому-то непонятно. — Как вы жизнь тут показываете? Жизнь у вас — безжизненная, свобода у вас — безжалостная! Это разве не огульное вранье? Разве не вражий голос? Смотрите, мол: все живое у них повыбито революцией! жизни нет! свободы нет!.. Разве не так?
— Что за бред! — возмутился Шегаев. — Вы второе двустишие прочтите! Там ясно сказано: тем слышнее созвучья простые ослепительных струн небосвода! При чем тут революция?! Речь о проявлениях духа, а не о революциях! О свободе духа, о пустыне, в которой оказывается дух, получивший полную свободу! Вот о чем!
Загадочно усмехаясь, следователь смотрел на него, как будто читая в лице еще необлекшееся в слова признание.
— Расскажите о своих отношения с Игумновым, — с удовлетворенным вздохом сказал он через минуту.
— С Игумновым? — переспросил Шегаев.
— С Игумновым Ильей Миронычем, — уточнил Чередько. — Главарем контрреволюционной банды.
* * *
Ему не нужно было этого вопроса, чтобы размышлять о судьбе Игумнова.
И о своей связи с ним.
Он думал об этом с первой секунды — когда услышал об аресте.
Нелепица! Дикость!.. Все равно что арестовать бабочку, стрекозу… бросить в камеру сноп солнечного света… заковать в кандалы морскую волну или музыкальную фразу.
Тот небольшой кружок, центром которого являлся Илья Миронович, не имел и не мог иметь отношений с властью: ни противиться ей, ни поддерживать ее не представлялось возможным, поскольку их существования не касались друг друга: власть обитала в одной стихии, они в другой; подозревать, что они, осуждая власть, как явление косное, порождающее несвободу, хотят при этом переменить ее, поставить на иные рельсы или привести к ней иных людей, было все равно что подозревать плотву в желании вмешаться в жизнь тигров, ласточек — в стремлении навести порядок в мире кротов…
Познакомились они у Красовского.
Шегаев заглянул в кабинет, увидел, что у Феодосия Николаевича посетитель, и хотел закрыть дверь, но Феодосий Николаевич махнул рукой — зайдите, мол.
Приподнялся из кресла, представляя их друг другу:
— Илья Миронович, это Игорь Иванович Шегаев, помощник мой незаменимый… Познакомьтесь, Игорь — Илья Миронович Игумнов… Садитесь, Игорь, послушайте, какие диковины профессор рассказывает!
Голос у Красовского был довольный, да и Игумнов посмеивался — должно быть, начинали с каких-то рутинных вещей, деловых, а уж потом разговор забрел на иное.
— Да какие же диковины? — простодушно удивлялся Игумнов, но глаза были сощуренные, смеющиеся, и бороду он поглаживал не просто, а как-то хитровато, будто готовя некую каверзу.
— Как же не диковины? — в тон, с деланым возмущением, отвечал Красовский. — Ваше предложение от триангуляционной сети отказаться — это разве не диковина?!
— Феодосий Николаевич, триангуляционная сеть — это у нас с вами вынужденность! Мы иначе не можем! Зачем мы покрываем Землю сетью треугольников? — затем, что, имея в поле зрения три вершины треугольника, координаты которых нам известны, легко можем рассчитать координаты точки, в которой находимся. А если вы и без этих треугольников сможете получать координаты любой точки? Причем не относительные — от ближайшего узла сети, — а абсолютные, астрономические! То на кой, простите, ляд вам тогда триангуляционная сетка?
Красовский с досадой шлепнул ладонями по кипе лежавших перед ним бумаг.
— Да как же получать координаты, Илья Мироныч?
— А по радио, Феодосий Николаевич, по радио!
— Откуда?
— Да с сатэллитов же!
— А там они откуда возьмутся?!
— Как же «откуда»? Если два сатэллита движутся по орбите, координаты каждой точки нам известны, то простейшая засечка радиосигналов на поверхности Земли позволяет вычислить координаты этого пункта!
— То есть у меня какой-то специальный радиоприемник должен быть?
— Конечно! И радиопередатчик! И быстрый вычислитель!
Игумнов поднялся, шагнул к доске и стал, тряся бородой, размашисто черкать мелом.
— Вот поверхность Земли! Вот траектория сатэллита! Один отсчет! Другой! Разве трудно рассчитать координаты?
— Вот так! — Красовский развел руками и посмотрел на Шегаева — мол, что ты с ним будешь делать! — Сатэллиты! Передатчики! Ну и фантазер вы, Илья Мироныч. Честное слово! Жюль Верну такое и не снилось.
— Ну, знаете, мало ли что Жюль Верну не снилось. Спал, должно быть, маловато.
Игумнов положил мел и, оборачиваясь, весело подмигнул Шегаеву. Глаза у него были серые и смотрели из-за очечных стекол с таким насмешливым прищуром, как если бы он всегда знал заранее, кто что собирается в эту минуту сказать.
— Дело за малым! — безнадежно махнул рукой Красовский. — Тут простых башмаков не найти, а вам, Илья Мироныч, вон чего подавай — сатэллит! Портянками не разжиться — а ему передатчик!..
Игумнов и впредь не раз заговаривал о будущем геодезии, которое, судя по всему, видел как на ладони. Впрочем, это касалось не только геодезии: всякое будущее Илья Миронович мог описать подробно и отчетливо — в отличие от настоящего, с которым имел куда более непростые отношения.
Так сложилось, что на следующий день Шегаев оказался на Моховой — и они снова встретились, точнее даже — столкнулись.
— Игорь Иванович! — воскликнул Игумнов. — Что же вы опаздываете?!
Досаду он изобразил настолько натурально, что Шегаев опешил и едва не расплескал свои щи.
— Шучу, шучу! — Игумнов смеялся, ставя на стол два стакана с простоквашей, один из которых был накрыт куском черного хлеба. — Уж простите меня, вечно какая-нибудь глупость с языка свернется!
Собственно, с этого незапланированного обеда в университетской столовой по-настоящему и началось их знакомство.
Прихлебывая простоквашу, Игумнов толковал о том, что Солнце несомненно полое — а иначе, при таких размерах, невозможно объяснить сравнительно небольшую его массу; и что бесконечность и вечность есть обиходные понятия человеческого ума, поскольку человек живет именно в бесконечной и вечной Вселенной. И, кстати, именно поэтому такой же обиходной для него должна быть идея бессмертия, а если обиходной, то, следовательно, мыслимо достижимой; увлекшись рассуждениями, заявил, что есть ли Бог, нет ли Бога, но именно решение связанных с бесконечностью вопросов, установление живой связи между человеком, как существом преходящим, и бесконечностью, вечной в своем существовании, и является религиозной деятельностью, кто бы там что на этот счет ни толковал. Когда же Шегаев, дохлебав щи, обнаружил, к великому своему изумлению и гневу, на дне тарелки грязную копейку, неведомо как там оказавшуюся вместе со всеми своими бациллами, Игумнов грустно заметил, что, должно быть, таким образом Нарпит пытается скомпенсировать клиенту отвратительное качество своей стряпни…
Потом шли по заснеженной, но ростепельной, влажной Никитской, отчего-то пропахшей мокрой бумагой. Свернули на бульвар.
— Вы еще молоды, — говорил Игумнов, посмеиваясь, как всегда делал, когда предмет рассуждений вынуждал его взять совершенно серьезный тон. — Но тоже скоро почувствуете: математика иссушает только тех, в ком соков изначально не было. Математика — не часть жизни, математика — это и есть жизнь. Она единственная способна к саморазвитию. Математика может сформулировать закон, которому еще нет практических подтверждений. Открыть неведомые свойства реальности. И если она их открывает, можете быть уверены, что скоро столкнетесь с ними на самом деле!..
Профессор поскользнулся, Шегаев поддержал.
— Да вот взять хотя бы Максвелла! — воскликнул Игумнов. — Он предложил систему уравнений для описания электрических явлений. Оказалось, что с помощью несложных преобразований из них выводится волновое уравнение. И тогда Максвелл предсказал существование электромагнитных колебаний. А через двадцать лет Герц подтвердил его правоту!
Профессор победно посмотрел на Шегаева.
— Все прочие науки тупо плетутся за фактом, за практикой. Нет явлений — нет зависимостей, нет зависимостей — нет наук! Идеальным итогом их развития является система, объединяющая всю эмпирику. Несомненно, она окажется очень практичной, поскольку создается практикой с целью использования в практике! Она позволит легко и быстро находить любые данные, которые могут понадобиться для приобретения той или иной выгоды, пользы, той или иной экономии средств, того или иного способа действия и достижения нужных результатов. Как славно, что все на свете можно классифицировать! И как жаль, что классификацией нельзя ничего объяснить!.. Вы согласны?
— Согласен, — кивнул Шегаев.
— В основе классифицирующих дисциплин лежит стремление к власти — к власти над вещами, к овладению их свойствами. А в основе познания лежит стремление к истине, которую нельзя установить, овладевая теми или иными закономерностями в устройстве вещей. Мы накидываем на мир сеть придуманных нами классификаций, тянем-потянем — а истины-то не вытягиваем!
— Осторожно, — сказал Шегаев. — Скамейка.
— Поэтому если ученый-естественник говорит, что научно разобрал те-то и те-то явления и выяснил те-то и те-то зависимости между ними, он заслуживает того, чтобы к нему прислушались. А если начнет толковать, что, например, научно обосновал смысл и цель жизни или так же научно доказал бытие или небытие Бога, то придется заключить, что коллега несет сущий вздор! Являя полное невежество как в науке, так и в философии!
Торжествующе договаривая последнюю фразу, Игумнов наступил левым ботинком на развязанный шнурок правого, об опасности чего Шегаев давно уж собирался его предупредить, да все не находил мгновения вклиниться в его страстную речь, и, резко запнувшись, чуть не полетел носом в афишную тумбу…
* * *
Собственно говоря, что может быть поставлено ему в вину?
Анархизм?
Прежде это слово не было бранным. Даже еще в двадцать первом году известие о смерти «старого закаленного борца революционной России против самодержавия и власти буржуазии», русского теоретика анархизма, историка, географа, философа, литератора князя Петра Алексеевича Кропоткина шло на первых полосах газет. За подписью Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов…
Однако смысл русского мирного анархизма состоял в предотвращении попытки насильственного построения коммунизма. Кроме того, как можно простить анархизму его главную идею: человеку свойственна устремленность к свободе, и никакие цели, как бы заманчиво, а то и величественно они ни формулировались, не должны быть осуществляемы в ущерб свободе? Еще более крамольно звучали предостережения насчет того, что государство, идеологически перенасыщенное, выстроенное линейно, по шнурку одного-единственного учения, вскоре обернется косным чудищем, безжалостно топчущим того самого человека, во благо которого оно порождалось…
Но если Илья Миронович и анархист, то анархист от философии: анархизм как политическое движение (преступное и контрреволюционное) давно разгромлен.
— Видите ли, — любил повторять он. — Конечно, мы бросаем вызов тем учениям, верность которых подтверждается всего лишь неколебимой пирамидой власти или многовековых традиций, а вовсе не повторяемостью результатов экспериментов. (Всем без лишних слов было понятно, что Игумнов имеет в виду марксизм и православие.) Но не только им. Речь идет о создании целостного, всеохватного мировоззрения, основанного на свободной мысли — на мысли, не засоренной идеологией. Свобода — вот что должно быть главной характеристикой всех проявлений человеческой культуры — в том числе и науки!..
Шегаев не сразу осознал степень бескомпромиссности, присущей его воззрениям.
— Первая эпоха научных завоеваний кончилась, и результаты ее во всем, что касается познания мира, удивительно прискорбны. В сущности, наука только снабдила нас несколькими скудными метафорами. С их помощью мы пытаемся намекнуть на вещи, для действительного познания которых у нас нет никаких средств. Мы говорим — «пространство». И даже чертим координаты, с помощью которых передаем друг другу некоторые сведения, полагая, что сведения эти касаются пространства. Но наши чертежи остаются нашими чертежами, пространство же существует вчуже, и какие бы линии мы ни провели, они ничего не прибавят к нашему пониманию того, что есть пространство на самом деле. Мы говорим «время». И заводим механизмы, призванные пробудить нас утром от сна или показать, напротив, что пришла пора лечь в постель. Однако что есть время на самом деле, нам неведомо. Уж я не говорю об относительности!.. Мы произносим слово «сознание» — и уверены, что уж в этом-то случае мы знаем, о чем идет речь. Увы! — мы совершенно не представляем себе, ни как оно, сознание, устроено, ни как работает, ни откуда берется, ни куда исчезает. То есть мы отважно оперируем тем, ни происхождение, ни законы чего нам неизвестны. При этом выказываем еще большую смелость, признавая истинность полученных нами выводов!.. Но даже если нас пронизывает мгновенное знание истины, мы упираемся в катастрофическую необходимость облечь эту гаснущую вспышку в слова: операция, похожая на попытку привезти на ломовой подводе куриное яйцо, для верности завалив его, чтобы не скатилось по дороге, горой булыжника!..
Когда Илья Миронович заговорил о тамплиерах, Шегаев удивился.
— Вы о монахах? — переспросил он, неуверенно извлекая из памяти какой-то исторический обломок.
— О рыцарях храма, — уточнил Игумнов. — Слышали?
— Кое-что. А при чем тут они?
— О, — оживился Илья Миронович, как всегда, когда выпадала возможность поговорить о предметах не вполне очевидных. — Собственно говоря, они интересны как проводники восточных учений…
Двенадцатый век! Рыцари ордена участвовали в Крестовых походах с самого их начала. Следовательно, продолжительное время пребывали в Палестине — жаркой, опасной, загадочной стране. Вдобавок овеянной чудным флером фантастических событий начала эры… В ту пору она кишмя кишела ученым и околонаучным сбродом. Остренький, должно быть, кипел бульончик: греческие раскольники и константинопольские еретики… зороастрийские маги… индийские йоги и заклинатели змей… египетские фокусники.
— Вообразите! Египтяне туда мумии привозили, устраивали, как ныне бы сказали, демонстрации. Народ в их павильоны валом валил. Примерно как в Мавзолей, — высказавшись этак, Игумнов с нарочитым испугом приложил палец к губам и шикнул, как будто сам поймал Шегаева на непозволительном кощунстве.
Рыцари вступали в краткосрочные военные союзы с сарацинами, неминуемо общались с ними, сходились, дружили, внимали речам исламских проповедников. Окончательная потеря Святой земли и несметные богатства, завоеванные к той поре, обрекли их на праздность, вечно порождающую никчемные размышления… Все вместе способствовало появлению идей и обрядов, совершенно не совместимых с ортодоксальной мыслью и духовным направлением первоначального учреждения ордена. Рыцари стали называть себя «друзьями Господа», брали на себя смелость общаться с Богом без посредничества церкви. В сущности, уже само название ордена указывало на его мятежное честолюбие. «Храм» — ведь это куда более величественное, обширное и ясное понятие, чем «церковь». Храм выше церкви: церкви падают, Храм остается символом родства религий и вечности их духа. Видимо, они числили себя иереями именно этой — не скоротечной, не преходящей, не переливающейся из формы в форму, а вечной и неизменной религии, носительницы Вечного Духа в понимании Дионисия Ареопагита — Духа неизъяснимого и не являющегося ничем из того, что может быть означено словом… Делая каждого защитником Храма, орден должен был посвятить их в лучшее христианство, чем то, каким являлось начальное, в более чистую и святую веру.
— Расцвет ордена приходится на конец тринадцатого века. В начале четырнадцатого последовал страшный разгром.
Ну да, известно: они стали слишком богаты. А потому делали что хотели. Между тем Филиппу Красивому нужны были деньги для реализации собственных планов. К тому же сей добрый король, скорее всего, подозревал, что когда-нибудь орден возымеет желание посягнуть на толику его власти… хотя тамплиеры, напротив, не раз помогали Филиппу выкрутиться из совершенно гибельных ситуаций. Вовсе не покушались, а поддерживали его монаршую силу.