Читать книгу Аранхуэсский концерт. Фантасмагория безвременья - Анна Бабина - Страница 8

Allegro con spiritu
ОНА

Оглавление

Мы с отцом сидели в Горьковском саду. Медленно крутилось колесо обозрения. Когда я была совсем маленькой, мне казалось, что с колесом что-то не то: ни одна карусель не вертится так медленно, должно быть, заело механизм, почему же никто не чинит?

Сухие листья ползли через асфальтовые дорожки, как калеки: в переходе возле Центрального рынка сидел один такой, в грязной военной форме с обрезанными штанинами. Иногда он хрипел про зелёнку, и это считалось настоящей песней. Какие-то серые, груборукие мужики останавливались возле него, совали деньги и всхлипывали мясистыми, в красную нитку, носами. Когда я пела странные песни, папа говорил: «что вижу, то пою, как чукча», а калеке, наверное, разрешали, потому что убогих полагалось жалеть.

Сейчас нет убогих, только «люди с ограниченными возможностями», но в целом мало что изменилось. Калека в переходе, казалось мне, совершенно ничем не был ограничен: он пластался на грязных плитах в любую погоду, вливал в себя вонючий, пронзительный спирт, а после плевался бесконечными зелёными песнями. Случалось, что у него, как у бабушкиного патефона, кончался завод, и он только молчал и раскачивался, раскачивался и молчал.

Я тоже начала раскачиваться, потому что отец молчал, молчал уже слишком долго. Посмотрела на него сбоку, исподтишка, и он показался мне странно похожим на обычных людей, не таким, каким бывал обычно. Другой. На секунду представила, что он ни с того ни с сего предложит мне сладкой ваты – терпеть её не могу, как кому-то может нравиться эта приторная гадость, паутиной липнущая к губам и пальцам, – но если купит, обязательно съем всю, пусть вытошнит потом. И пальцы оближу. Хотя нет, пальцы нельзя. Это некрасиво. Он может разозлиться.

А вдруг мы пойдём на карусель?

Глаза у отца водянистые, белёсые; слава богу, мне не достался этот цвет. У соседки по общаге радужки казались белыми – такие светлые. Страшно. Поначалу я даже спать боялась при ней. Она говорила (врала, конечно), что раньше глаза были синими, но она их выплакала, когда умер отец. Её отец умер, и она плакала по нему. А я, стала бы я?

Стала бы, наверное.

Мама говорит, нельзя о таком – ни думать, ни говорить, а отец ей однажды бросил: чтоб ты сдохла. Не в запале, как случается, а металлически, как «точное время», прямо в глаза.

Стала бы я плакать по отцу?

Когда человек умирает, всегда оказывается, что в нём что-то было. Не обязательно хорошее, просто что-то, отличающее его от других.

Отец не предложил ни сладкой ваты, ни карусели. Достал из внутреннего кармана тоненькую книжку по астрономии. «Наука – школьнику, учпедгиз, 1964 год».

– Почитаем? – спросил.

Будто у меня был выбор.

Отец обожал предисловия и прологи. С большинством книг мы там и оставались – на первых страницах, вступлениях, введениях. Больше всего он любил учебники истории, но всюду застревал в «первобытно-общинном строе». Помятые билеты, открытки, газетные вырезки навсегда засыхали между страницами первых глав, съёживаясь, как цветы. С шестнадцатой страницы на открыточного зайца пялились питекантропы и синантропы, а с семнадцатой на оборот открытки, исписанный идеальным дедовым почерком, гордо глядел кроманьонец. Неандертальца с его короткой шеей и мощными надбровными дугами полагалось, видимо, воображать, и я фантазировала, пока мне не начали сниться кошмары.

Если я когда-нибудь напишу книгу, в ней обязательно будет пролог – исключительно для отца.

В учпедгизовской «науке» предисловия не оказалось. Вместо этого отец закрыл глаза и сказал в пространство:

– Я хотел учиться на историческом, – зло сказал, с нажимом, будто это я его отправила на экономику, и сразу начал читать про звезду Бетельгейзе.

Начиналась книга бодрым, почти художественным рассказом от первого лица. Автор якобы застрял ночью на таежном полустанке, прохлопав последнюю электричку. Вместе с ним на платформе оказались школьники с учительницей, и он, глядя в чернильное небо, рассказывал им о звёздах.

Я представила, что торчу с незнакомым мужчиной ночью среди леса и поёжилась. Дома и в школе, на курсе безопасности жизнедеятельности, нас учили избегать таких историй. Даже присутствие одноклассников и учительницы не умаляло моей тревоги.

Ко мне подкрадывалось предчувствие того, что случится много позже, и страх оледенил меня. Чтобы немного упокоиться, я представила, как мы с отцом сидим на крыльце дачного домика. Там, в моей понарошке, он принёс из дома одеяло, чтобы я укуталась. Люблю это слово, уютное, как кокон, в который нет доступа ни волчку, ни подкроватному чудовищу, ни зимним сквознякам. В понарошке я смотрела на яркую звезду над непричесанной лесной кромкой. Звезду звали Бетельгейзе, красный гигант в созвездии Ориона. Стоп, как он мог читать там, в темноте? Над крыльцом фонаря не было, а света из окна явно недостаточно, чтобы разглядеть мелкий шрифт. Несостыковка выбросила меня обратно в осенний Горьковский сад, и я поперхнулась.

Закипая жёлтой пеной, шипели деревья, пахло попкорном и сладкой, будь она неладна, ватой.

– Ты слушаешь? Что я сейчас прочитал?

Отец смотрел прямо на меня. Без кокона снова стало невыносимо холодно. Я поежилась. Мимо медленно проплыл глянцевый круп пони, увешанный разноцветными кисточками. Колесо обозрения поскрипывало – или это скрипели мои неповоротливые мозги?

– Бетельгейзе, карлик…

– Это было пять минут назад. Я для кого тут надрываюсь? Сижу, как идиот, трачу своё время…

Я знала, что в финале он скажет спасительное «дура», словно кулаком ткнёт, и сразу отстанет. Правда, потом ещё долго, до самого дома, не заговорит. Действительно, что с дурой-то разговаривать?

Я пыталась вспомнить хорошее.

Честно.

Аранхуэсский концерт. Фантасмагория безвременья

Подняться наверх