Читать книгу Женщина из шелкового мира - Анна Берсенева - Страница 7

Часть I
Глава 7

Оглавление

В комнате было тепло, монитор переливался в темноте таинственными огнями – уходя, Альгердас не выключил компьютер. При взгляде на эти ласковые переливы Мадина почувствовала, что сердце у нее заливается счастьем и волна этого счастья подбрасывает ее сердце вверх, к самому горлу.

– Ну вот, – сказал Альгердас. – Вот мы и дома. Есть хочешь?

– Ты хочешь? – спросила она.

– Нет. Доделаем фазовку?

– Да, – кивнула Мадина.

В анимационных терминах она разобралась довольно быстро, Альгердас без труда их ей объяснил. Фазовка – это была вставка между основными кадрами мультфильма кадров промежуточных. Это было необходимо, чтобы жесты и мимика персонажей выглядели живыми, последовательными. Альгердас как раз заканчивал сейчас свой новый фильм, небольшой, на три минуты; фазовка была одной из завершающих стадий работы.

В его мультфильме танцовщица кружилась в каком-то странном стремительном танце, похожем на танец дервишей, и вместе с ней начинала кружиться сначала маленькая травяная полянка вокруг нее, потом весь лес, а потом вся земля, которая, раскружившись, улетала во вселенскую бесконечность.

Движения танцовщицы Альгердас и соединял теперь фазовкой.

– Не устала? – спросил он, глядя на экран и водя мышкой по столу.

Картинка на экране менялась от каждого движения его руки и даже, Мадине казалось, вовсе без всяких движений – просто возникала в каком-то неуловимо новом качестве, тут же рассыпалась, снова соединялась, разбрызгивалась множеством искр, вдруг приобретала точные черты… Мадина сидела у Альгердаса за спиной и как завороженная наблюдала за жизнью, подчиняющейся движениям его пальцев.

– Нет, – сказала она и, положив голову Альгердасу на плечо, подышала ему в затылок. – А ты?

– Тоже нет. Посидим еще немного?

– Конечно.

Он с самого начала, с того дня, когда Мадина вошла в его комнату и поставила у стены чемодан со своими вещами, постаравшись сделать это как-нибудь понезаметнее, потому что ей казалось, Альгердаса может испугать появление женщины с вещами, – с того самого дня он начал работать вот так: Мадина сидела у него за спиной, следила за соединеньем и россыпью картинок на мониторе, они время от времени что-нибудь друг другу говорили, или она целовала его в затылок, или он вдруг оборачивался и, притянув ее голову тем движением, которое с самого начала так ее потрясло, целовал ее сам… Все это как-то сразу стало их общей жизнью, их общим занятием, и Мадина была счастлива оттого, что оно все длится и длится, не прерываясь.

– Все! – сказал наконец Альгердас. Монитор погас, словно подчиняясь его волшебному слову. – Теперь ты точно устала и точно голодная. Я пиццу закажу.

– У нас, между прочим, есть суп, – улыбнулась Мадина.

Туман еще застилал его глаза, но это был светлый туман. Он возникал всегда, когда Альгердас погружался в свою работу, в тот необыкновенный мир, который его работой охватывался и создавался.

– Правда? – удивился он. – А когда ты успела сварить?

Суп Мадина успела сварить накануне вечером, когда Альгердас уже спал. Проснуться раньше, чем он, и заняться супом было невозможно, потому что он просыпался совсем рано. А тратить на суп то время, когда он сидит за компьютером и можно сидеть у него за спиной, дыша ему в затылок, Мадине было жалко.

Она ушла в кухню, поставила кастрюльку с супом на плиту. Через открытую дверь ей было видно, как Альгердас стелет постель, включает белый торшер, стоящий у кровати. В его квартире было много белого цвета, и это создавало ощущение уединенной чистоты. То же самое ощущение было у Мадины в старом родительском саду в Бегичеве, и это стало, наверное, еще одной причиной того, почему она сразу почувствовала себя легко в Альгердасовом доме.

Он погасил в комнате верхний свет и тоже пришел в кухню.

– Садись, Алька, – не оборачиваясь от плиты, сказала Мадина и выключила огонь под кастрюлькой. – Суп уже разогрелся.

Прежде чем сесть за стол, Альгердас поцеловал ее в затылок и нарезал хлеб. За то время, что Мадина жила у него, им ни разу не пришлось распределять домашние обязанности, решать, кто будет выносить мусор, а кто мыть посуду. Посуду, впрочем, мыла машина; только здесь Мадина увидела этот кухонный механизм впервые и поразилась, как и, главное, зачем люди обходятся без него. Мусор обычно выносил Альгердас, потому что он чаще выходил из дому и ему удобнее было делать это по дороге. Еду готовила Мадина, но Альгердас никогда не требовал этого от нее и всегда готов был бы довольствоваться заказанной по телефону пиццей, если бы приготовленной еды вдруг не обнаружилось. И хлеб к столу он нарезал сейчас машинально, потому что заметил краем глаза, что хлеба на столе еще нет.

В его быте была та же доброжелательная простота и легкость, какая была и во всей той жизни, в которую Мадина теперь окунулась. И в милой улыбке юной Женьки она была, и в Никитиных фотографиях Мельбурна с высоты птичьего полета, и в переливающемся таинственными огоньками мониторе… Ей нравился такой быт, и она уже не очень понимала, как быт может быть другим и зачем он должен быть другим, если существует такой вот простой и легкий способ его устройства.

– Мне показалось, тебе не очень нравится, – сказал Альгердас.

Он покрутил над своей тарелкой стеклянную меленку с разноцветными горошинами, и в кухне запахло свежесмолотым перцем.

– Что не очень мне нравится? – не поняла Мадина.

– Мой фильм. Ты как-то скептически на экран смотрела, по-моему.

Как он мог заметить, скептически она смотрела на экран или как-нибудь иначе, ведь она сидела у него за спиной, Мадина не знала. Но заметил же, и это не могло быть случайным, и ей это было очень приятно. Даже мало сказать приятно – счастливо ей это было.

– Не то что не понравился, – ответила она. – Просто показалось, что он слишком умозрительный.

– Как это? – удивился Альгердас. – Как он может быть умозрительный, если ты его уже видишь? Значит, он уже не в уме у меня, а на самом деле существует.

– Конечно, – кивнула Мадина. – Но все-таки в нем не хватает жизни. По-моему, – добавила она.

– Это как? – снова спросил Альгердас. – Что значит не хватает жизни?

– Значит он слишком головной, слишком… сложенный, слаженный. В нем слишком много логики.

– Ну да! – не поверил Альгердас. – А по-моему, вполне абстрактный фильм. И непредсказуемый.

Мадине хотелось сказать, что он совершенно прав. Ей жаль было его разочаровывать: она видела, что к этому своему фильму Альгердас относится с трепетом. Но вместе с тем еще больше жаль ей было бы ему солгать. Да и не думала она, чтобы Альгердас нуждался в ее лжи.

– Непредсказуемости ему как раз и не хватает, – повторила Мадина. – И жизни.

По выражению глаз Альгердаса она догадалась, что он все-таки не понимает ее слов. Он вообще думал совсем иным способом, чем она, это Мадина уже поняла. Образами он думал, картинами, и для того чтобы какая бы то ни было мысль сделалась для него убедительной и важной, она должна была стать образом.

И тут она поняла, что ему надо сказать! Точнее, не поняла, а вспомнила.

– Вот, например, сны Толстого, – сказала Мадина. – Они совершенно непредсказуемы. И потому полны жизни.

– Какого Толстого? – спросил Альгердас.

– Льва Николаевича.

– Ну-у, это уж как-то вообще…

По его лицу и по тому, как он скептически покрутил головой, Мадина поняла, что Лев Толстой – это для Альгердаса существо настолько древнее, монументальное и застывшее, что ссылаться на него в чем бы то ни было, относящемся к современной жизни, кажется ему по меньшей мере странным.

– И совсем не вообще! – Мадина расслышала в своем голосе девчачью запальчивость.

Кажется, последний раз она разговаривала таким тоном в пятом классе, когда доказывала подружке Ирке, что украсить золотым «дождиком» платье на Новый год – это будет очень красиво и ничуть не хуже, чем стразами, которых у них в Бегичеве ни за что не достанешь. С тех пор в ее жизни становилось все меньше предметов, которые могли бы вызвать такую вот наивную запальчивость. В своем собственном, для всех других закрытом мире ничего не надо было доказывать никому и запальчивость была не нужна, и Мадина привыкла обходиться без нее.

Но сейчас девчачья запальчивость прозвучала в ее голосе снова, притом сама собой, даже без ее желания.

– Он очень живой, Толстой, – сказала Мадина. – И если только захочет, то может быть совершенно сюрреалистическим. Притом это не доставляет ему никакого труда – само собой у него получается. Вот смотри!

Она сказала «смотри», хотя надо было бы сказать «слушай», ведь сны Толстого она, конечно, могла не изобразить для Альгердаса, а только пересказать. Ей нетрудно было это сделать, потому что все они были яркими, а один и вообще такой, что Мадина запомнила его дословно.

– Вот слушай, – сказала она. Альгердас опустил ложку в тарелку, положил хлеб на стол и посмотрел на нее со вниманием и одновременно с едва заметным недоумением. – Это у Толстого был такой сон, и он его запомнил и записал в письме. «Я видел сон: ехали в мальпосте два голубя, один голубь пел, другой был одет в польском костюме, третий, не столько голубь, сколько офицер, курил папиросы. Из папиросы выходил не дым, а масло, и масло это было любовь. В доме жили две другие птицы; у них не было крыльев, а был пузырь; на пузыре был только один пупок, в пупке была рыба из охотного ряда. В охотном ряду Купфершмит играл на валторне, и Катерина Егоровна хотела его обнять и не могла. У ней было на голове надето 500 целковых жалованья и сетка для волос из телячьих ножек. Они не могли выскочить, и это очень огорчало меня».

Мадина не выдержала и засмеялась. Не потому что сон Толстого казался ей каким-нибудь особенно смешным, а потому что свобода и живость его воображения всякий раз вызывали у нее восторг. Потом она посмотрела на Альгердаса и сразу перестала смеяться.

– Что ты, Алька? – встревоженно спросила она. – Что у тебя вид такой потерянный?

Вид у него в самом деле был такой, словно на него вдруг свалилась гигантская снежная глыба, разбилась у него на голове, рассыпалась тонной снега, и вот он выбрался из-под этого снега и не может прийти в себя.

– Это что, правда Толстой написал? – спросил он наконец. – Лев Николаевич? Который «Война и мир»?

– Ну да, – кивнула Мадина. – А что такого странного?

– Да все странное! – воскликнул Альгердас. Он вскочил из-за стола, чуть не опрокинув тарелку, и зачем-то бросился к холодильнику, потом к подоконнику, потом обратно к столу. – Как же ты не понимаешь! Ведь это же… Он же нас всех одной левой, мимоходом, без усилия!..

– Кого – нас?

– Всех нас! Мы из кожи вон лезем, сценарии изобретаем, друг перед другом выворачиваемся – у одного эмбрион звука в ухо проныривает, у другого женщина становится треугольным пирожком, у меня вот танец в планету превращается… А он раз – и играючи придумал – или в самом деле увидел, это теперь уже неважно! – такое, на что другие жизнь готовы положить! Одной левой всех нас сделал, – повторил Альгердас.

Он был так взволнован, что Мадина почти испугалась за него. Но все-таки только почти; ей нравилось его волнение. Вот в нем-то – и в волнении, и в самом этом мужчине – жизни как раз было в избытке.

Она подошла к Альгердасу – он уже сидел у стола и нервно вертел в руке ложку, – обняла его и поцеловала в макушку. Он прижался лбом к ее груди и замер.

Тихо постукивали часы на стене. Закрепленный на циферблате маленький гном с рюкзаком шагал куда-то, волоча за собой секундную стрелку.

– А ты…

Альгердас поднял на Мадину глаза. В них стояло не удивление даже, а самое настоящее изумление.

– Что – я?

Наверное, ее голос прозвучал встревоженно, даже испуганно. Он улыбнулся.

– Просто… Знаешь, такое ощущение, что ты собиралась анимацией заниматься. Ну как? – объяснил он в ответ на Мадинин недоуменный взгляд. – Запомнила же ты этот сон Толстого зачем-то. Тут какой-нибудь стишок про унылую пору, очей очарованье три дня в школе учишь – не выучишь. Потому что какое тебе дело до унылой поры или там, наоборот, до вешних вод. А ты про этих голубей в мальпосте запомнила ведь, и наизусть к тому же! Что такое, кстати, мальпост?

– Почтовая карета, – сказала Мадина. – Но я этот сон специально не запоминала. Он как-то сам собой запомнился. И мультфильмы придумывать я не готовилась, – улыбнулась она.

– Тогда уж точно загадка. – Он улыбнулся в ответ своей прекрасной улыбкой, от которой глаза его сразу начинали светиться. – Ты вообще совершенная загадка.

– Так уж и совершенная! – засмеялась Мадина.

– Совершенная…

Это он повторил уже в постели, засыпая. Он прижал Мадину к себе, шепнул ей в висок, что она совершенная, и больше ничего не успел сказать – уснул. На него близость всегда действовала вот так вот, усыпляюще. Мадина нисколько на это не обижалась. Она понимала, чувствовала, от чего происходит такая вот мгновенная его усталость: от того, что он отдается любви весь, самозабвенно и безоглядно. И ей радостно было сознавать, что его любовь направлена на нее…

Альгердас уснул, а она лежала рядом, разглядывая сплетение теней на белом потолке. Тени были легкие, изменчивые, и непонятно было, от чего они падают, ведь шторы задернуты.

Мадина думала о том, что сказал Альгердас.

Конечно, она не готовилась придумывать мультфильмы, о которых еще совсем недавно имела даже не представление, а лишь смутное детское воспоминание. Она вообще ни к чему не готовилась – она просто жила так, как это казалось ей единственно правильным и даже единственно для нее возможным.

И совсем не готовилась она жить в Москве. Дыхание огромного мегаполиса не чувствовалось в маленьком придорожном Бегичеве, а если и чувствовалось – не дыхание даже, а лишь гул в рельсах, – то нисколько не будоражило Мадинино воображение.

И вдруг ее жизнь сделала стремительный, совершенно непредсказуемый вираж, и она оказалась в Москве, и мультфильмы вошли в ее жизнь как самое естественное занятие… И, главное, все эти головокружительные перемены произошли так естественно, так просто, что Мадине казалось теперь, иначе в ее жизни и быть не могло.

«Иначе и быть не могло. – Она перевела взгляд на Альгердаса. Он вздохнул во сне коротким и тихим детским вздохом. – Без тебя – не могло…»

В этом было все дело. Москва, перемена занятий… Эти огромные, невероятные по своей неожиданности события не воспринимались ею как главные. Главное было – он. Главный, единственный, тот, ради кого была, оказывается, и уединенная чистота тихого сада, и шелест книжных страниц в световом круге от настольной лампы, и неторопливые размышления, и вся ее долгая, почти на тридцать лет, одинокая жизнь в том мире, который она для себя создала.

Она оставила тот мир, но не жалела о нем – так, как не жалеет бабочка о шелковом коконе, в котором готовилась к новой, главной своей жизни.

Женщина из шелкового мира

Подняться наверх