Читать книгу Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры - Анна Коэн - Страница 9

Пирог с крапивой и золой
Магда

Оглавление

4 октября 1925 г.


Дни шли в тревожном ожидании новостей о пропавшей. Нам неоткуда было получить известия, кроме как от наставниц или приходящих из деревни работников. Но первые следили, чтобы мы не болтали с последними. Исчезновение Юлии обрастало фантастическими подробностями, от которых мне становилось только хуже.

Пансион – герметичная система, в нее мало что проникает извне, но, проникнув, искажается. А то, что оказывается вне его стен и законов… Мне сложно предположить. Мы не затворницы, дважды, а некоторые и трижды, в году отправляемся домой: на Рождество, на Пасху и летние каникулы. Но между этими водоразделами мы принадлежим «Блаженной Иоанне» безраздельно.

Только раз я покидала территорию пансиона без наставницы и одноклассниц. И то утро стало для меня очень важным.

Юлия нарушила главное правило принадлежности – она вырвалась. Или кто‑то вырвал ее с корнем.

Ее родители приехали на следующий день. Я видела их издали, с высоты лестничного пролета. Тихие, блеклые, пожилые. Юлия была их цветочком. Вторым, последним.

Нет, не была! Никто не знает наверняка, но как перестать думать о ней в прошедшем времени?

Юлины родители осмотрели ее комнату. Говорят, она мало что взяла с собой. Будто бежала в спешке, прихватив только минимум одежды. Мать Юлии плакала, ее утешали девочки, наставницы, директриса, ее супруг.

Все образуется, говорили они. Ее скоро найдут.

От этих слов пробирает дрожь и что‑то мутное поднимается с самого дна.

Я не смогла там находиться, будто меня терзала совесть. Но ведь я ничего не делала! Это только из-за того, что Юлия никогда мне не нравилась.

Бывают такие люди. В них нет обаяния, нет такта. Все, что они делают, пронизано какой‑то неприязнью к миру вокруг, от которой становится тошно. Они будто распространяют в воздухе отраву, и все, чего касается их придирчивое внимание, тут же обретает привкус пепла.

Я много раз думала, что, если бы не дружба с Данутой – болезненная, неравная, – лишней в нашей компании стала бы именно Юлия. Но все случилось так, как случилось.

Поиски продолжались – это все, что нам было известно. Пан следователь приезжал еще раз, на этот раз он осматривал сам пансион: чердак, котельную, все служебные помещения. Поговаривали, что он был даже в заколоченной комнате, в которой не бывал никто из учениц, кроме Каси. Позже тем днем я ходила проверить и убедилась, что никто не прикасался ни к доскам, ни к навесному замку. Наша Дверь осталась такой же, как и три года назад.

Без моей папки с вырезками мне стало гораздо тяжелей сосредоточиться на занятиях и подготовке к экзаменам. Промучившись пару дней, я обратилась к пани Новак и попросила выписать для меня газет, чтобы там рассказывалось про университет и про экспедиции его выпускников. Она ничуть не удивилась и обещала помочь.

– Но с одним условием, Магдалена, – добавила она строго. – Перестань отлынивать от походов в костел. Я вижу, как ты мрачнеешь день ото дня. Облегчи душу, послушай ксендза. И поверь мне, я это говорю не только как наставница из «Блаженной Иоанны». Я беспокоюсь. Иногда вера оказывается последним, но самым надежным утешением в беде.

Не могла же я сказать, что перестала ходить на воскресные службы не из-за потери веры? Я и не верила никогда толком, но была хорошей девочкой и держалась правил. Держала себя в рамках. Мне пришлось согласиться.

В то утро, когда я в одиночестве покинула пансион, я шла именно в костел. Тогда это и правда показалось мне последним выходом. Назад я возвращалась уже не одна.

Рассветает все поздней, и на воскресную службу мы плетемся затемно. Полуголый лес обступает нашу тропу, туман стелется у самых корней и обвивает лодыжки влажными пальцами. Каменные плиты тропы почти белые, вытертые множеством башмаков. Они будто светятся, и я стараюсь смотреть только на них. Не в лес, где может быть Юлия, не на лица идущих рядом.

Стараюсь не думать о том, куда стану девать глаза, когда мы окажемся в костеле.

Поравнявшись со мной, Данута сует мне в руку записку. Сминаю ее, не читая, прячу в карман.

– Не будь такой черствой, – притворно вздыхает Данка. – Ты ведь так ждала этого дня, что не могла уснуть. Плакала в подушку, Магдочка? Глазки опять красные.

Слова царапают горло, но я сжимаю зубы.

Я действительно ужасно сплю. Просыпаюсь каждые полчаса со свинцовой головой, пытаясь выпутаться из обрывков кошмаров. В них костры с зеленым пламенем и хруст веток в темноте. В них Кася и Юлия. Части их тел. И черная Дверь с узором из ладоней, месяца и крапивного листа.

В моей голове живет столько мерзких образов, которые перетекают один в другой, сплетаются и расплетаются, как водяные черви, что мне не до терзаний, о которых говорит Данута. Они оставили меня первыми.

Скорей бы завести новую папку. И растить из нее, как из семечка, мою новую жизнь, мою надежду.

Лес становится реже, и мы выходим к деревне. Ее, как и особняк пансиона, война обошла стороной, и выглядела она вполне уютно. Открыточная пастораль: белые домики с палисадами, широкими дорогами и белым же костелом. Оградка кладбища за ним тоже выглядела на удивление мирно и покойно.

Мы поднимаемся на крыльцо последними – все жители поселка уже сидят на скамьях внутри. Ксендз приветствует каждого на входе. Я не поднимаю глаз, но старик все равно узнает меня.

Он начинает какую‑то неловкую ветхозаветную аллегорию, не договаривает до конца и тяжко вздыхает.

Киваю послушно, вхожу под священные своды. Здесь всегда тяжело дышать. В костеле стоит запах промерзшей пыли, сырой древесины и известки. Здесь прохладно в любое время года, но осенью это точно не ощущается как благословение.

Когда‑то здесь было красиво. Говорили, костел был построен на деньги первого хозяина особняка. Как и половина деревни. Но время шло, здание ветшало, и его поддерживали без прежней щедрости. Теперь здесь было очень скромно. Ксендз выдавал это за достоинство.

Единственным украшением была деревянная статуя Мадонны с молитвенно сложенными руками.

Устраиваясь на жесткой скамье, я вытаскиваю из кармана пальто псалтырь в сафьяновой обложке, и на пол падает смятая бумажка. Записка Дануты. Поддаюсь секундному искушению и все же разворачиваю ее. Три слова:


Я не поднимаю головы, но чувствую, что что‑то не так. Голос ксендза, слабый, дребезжащий, тонет в шелесте пансионерок. Не звенит колокольчик служки, который должен привлекать внимание паствы к проповеди. Слышу раздраженное шиканье наставниц, но это не помогает. Зажмуриваюсь, и перешептывания обращаются шорохом хитиновых крыльев. В висках стучит. Я не хочу знать, что случилось, я не хочу слышать!

Кажется, я даже задерживаю дыхание, но от этого становится только хуже.

– Магда! – Ко мне оборачивается пани Новак, которая сидит на ряд ближе к алтарю. – Ты вся бледная! Посмотри на меня!

Я поднимаю отяжелевшую голову и вижу, как, поворачиваясь, мелькает в бледном свете ее кольцо. И пустое место у алтаря. Теперь я понимаю каждое слово, порхающее над рядами скамей.

Вскакиваю на ноги и бегу наружу как можно скорее.

Меня окликают, но я не оборачиваюсь. Едва успеваю спуститься с невысокого крыльца костела, как меня скручивает первая судорога. Я ничего не ела со вчерашнего вечера, поэтому сплевываю горькую желчь и едва удерживаюсь на ногах. Меня трясет мелкой дрожью, колени подламываются, и я упираюсь в них ладонями.

Холодный воздух обжигает легкие, будто до этого момента я долго погружалась под воду и вдруг вынырнула. Я дышу с усилием, будто через тонкую соломинку. Из оцепенения меня выводит ощущение руки на моей спине.

Я оборачиваюсь и вижу белое хищное лицо пани Ковальской:

– Магдалена, как понимать вашу выходку?

Я снова сплевываю желчь со слюной, и она отдергивает руку, будто может испачкаться.

– Мне стало дурно от духоты. – Губы еле слушаются. – Я выбежала, чтобы не запачкать пол в костеле.

– Это я вижу, – брезгливо щурится директриса. – Я имею в виду, как мне истолковывать ваше самочувствие? Репутация пансиона не выдержит еще одного удара.

– Я невинна. – Мне бы хотелось, чтобы это не прозвучало как стон. – Если не верите, я согласна показаться врачу.

Пани Ковальская долго сверлит меня испытующим взглядом, но только сухо кивает:

– Что ж. Поверю вам в последний раз. Вы знаете, чем рискуете.

Она наконец снисходит до того, чтобы помочь мне выпрямиться.

– Думаю, нам лучше возвратиться в пансион. Я велю пану Лозинскому дать вам укрепляющее средство.

Какое‑то время мы идем молча. Лес уже не кажется ни мрачным, ни таинственным. Может, это из-за солнечного света, а может, из-за пани Ковальской, близкое присутствие которой делает все вокруг рациональным.

– Это правда, о чем все говорили во время службы? – Я больше не могу гонять эти мысли в опустевшей голове, мне нужно услышать их наяву.

Пани Ковальская косится на меня недовольно:

– Пока это только версия. Пан следователь не хотел, чтобы девочки знали, но это все равно стало бы явным.

– Когда он пропал?

– Тот служка? – Дама-горностай готова оскалиться. – Вечером, накануне. Пан следователь разыскивает обоих. Но гарантий, что их найдут вместе, нет.

Она лжет. Юлия сбежала не одна.

Он вышел через черный ход пристройки у костела. У него тоже было мало вещей. Они встретились прямо здесь, на тропинке, по которой меня тащит директриса. Он ждал долго и успел замерзнуть. Его пальцы в вязаных перчатках едва гнулись.

Мне снова плохо. Внутри сотня раскаленных добела игл, и они жалят, жалят. Я бы осела прямо на истертые камни тропы, если бы не пани Ковальская, вцепившаяся в мой локоть:

– Магдалена, держите себя в руках!

И я держу, о, я держу себя в руках ровно до тех пор, пока не показываются среди голых ветвей золотистые шпили громоотводов на обеих башенках пансиона. Тогда я единственный раз позволяю себе обернуться на тропу, где он поправил мой шарф и снял ресницу с щеки. И увел в неизвестность Юлию.

Но я не имею права чувствовать себя обманутой. Ведь я первой отказалась от Штефана. Я решила так сама.


18 октября 1925 г.

Открываю глаза и вижу Касю. Кася смотрит на меня и не мигает. Наши лица ровно друг напротив друга. Мертвая подруга лежит на краю моей постели, будто пришла пошептаться среди ночи. Тонкие губы смущенно кривятся, ладони зажаты между острых коленей.

– Ну, здравствуй, Магда, – шепчет Кася, вот только губы ее не шевелятся.

– Здравствуй, – хриплю и тянусь к ней, но движения даются тяжко, будто под толщей воды.

– Не надо, холодная я, – все так же, не размыкая губ, хихикает покойница. – И Юлька тоже. Совсем-совсем холодная, ни кровиночки. Так ей и надо!

– Разве умерла она?

– Не просто умерла. Сгинула, нет ее среди людей, – веселится Кася, и радужки ее расширяются, закрашивают мутные белки глаз. Нечеловеческие это глаза, сплошь темные. И голос ее тоже меняется. – Ее ведь ты загубила! Загуби-ила!

Кася воет.

– Н-нет!

Кто‑то стучит в глухую стену.

Я взмахиваю руками и выпадаю из сна.

Вокруг темно, но я чую, что в комнате что‑то изменилось. Она будто перевернулась, как в зеркальном отражении. Я сажусь на кровати и вижу себя со стороны: черные кудри сбились колтуном, глаза горят. Изо рта свешивается голый крысиный хвост. Он извивается, то скручивается кольцом, то конвульсивно бьется о мой подбородок.

Отражение выплевывает его и говорит кокетливо:

– Вкусно тебе? Вкусно?

А за стеной раздается стук.

Я снова падаю и тону.

Кася склоняется надо мной. Ее волосы вдруг такие длинные, что закрывают дымчатым пологом всю мою кровать. Я вижу только Касино лицо с заострившимися чертами.

– Отдай мне жениха моего и подругу неверную на растерзание, – горячо шепчет полуночница. И рот ее мертвый с тлеющими губами не раскрывается. – Тогда и покину деревню!

Вздрагиваю всем телом и просыпаюсь от стука. Это дождь барабанит о жесть подоконника. Бледный свет заливает комнату.

Снова на полу, только в этот раз меня угораздило закатиться под Касину кровать. Я в поту и в пыли, у меня затекло все тело. Во рту металлический привкус – кажется, во сне прокусила сломанным зубом щеку.

С каждым днем мне становится все тяжелей мириться с моими кошмарами. Я чувствую, как они выпивают из меня все силы, которые я черпаю из строгого распорядка, занятий и часов, проведенных в одиночестве.

Я почти на грани. Или на дне?

Мне так тоскливо, что я не тороплюсь выбираться из-под кровати с панцирной сеткой. Дубовые панели идут по стене на уровне кровати и до самого паркета, но одна из них будто бы выпирает углом. Я бездумно протягиваю руку и поддеваю ее пальцами. И она приоткрывается, как маленькая дверца. Совсем чуть-чуть, на пару сантиметров. Но и этого достаточно, чтобы нечто с шорохом зашевелилось в тайнике и глухо ударилось об пол.

Что бы это могло быть? Любопытство бодрит не хуже мятного зубного порошка.

Я переворачиваюсь на живот и уже сильнее тяну на себя панель. Теперь я могу просунуть за нее руку. Нащупываю какой‑то сор, комковатую липкую пыль, но вскоре пальцы находят корешок. И я вытаскиваю на свет толстую тетрадь в красной обложке. Такую знакомую и в то же время почти забытую.

На первой странице написано старательным ученическим почерком: «Дневник Касеньки Монюшко. Пожалуйста, никому не читать!» – и пририсован цветок розы с шипастым изогнутым стеблем. Она писала там с первого года в пансионе. Иногда даже при мне.

Внезапно я понимаю, что звонок на подъем прозвучал уже давно и я умудрилась его проспать. Иначе в комнате не было бы так светло. Я убираю стул и выглядываю в коридор. Так и есть – ни звука из соседних дортуаров.

Чертыхаясь, прячу Касин дневник под свой матрас, быстро сдергиваю с плечиков форменное коричневое платье с матросским воротничком и мгновенно в нем застреваю. Волосы, запутавшиеся за ночь, зацепились за какую‑то пуговицу, и я никак не могу достать до нее.

Проклятье, больно!

– Позволь, я помогу тебе.

Застываю, но тут же расслабляюсь – это пани Новак пришла узнать, почему я опаздываю.

Через минуту я уже одета как следует, а мои непослушные кудри скручены в тугой пучок. Наставница вешает мне на шею табличку «Прилежание». Бечевка вгрызается в натертую кожу.

– Вот так гораздо лучше, – кивает Душечка, последний раз осмотрев меня со всех сторон. Вид у нее уставший, она нервно теребит кольцо на пальце, поворачивая его камушком то внутрь, то наружу. – Магда, мне кажется, ты не вполне здорова. Буду откровенной – гибель нашей Касеньки сильней всего повлияла на тебя. И эта дикая история с тем юношей и Юлией…

Она смотрит на меня вопросительно, но я молчу, глядя себе под ноги. К носку туфли пристала какая‑то былинка.

– Ты можешь поговорить со мной. Или с доктором.

– Мне не нужно лечение.

Пани Новак качает головой и лукаво улыбается.

– Ладно уж. Считай, я принесла тебе специальное лекарство. От хандры. – С этими словами она указывает на стол, где лежит до сих пор не замеченная мною папка на тряпичных завязках. – Может, хоть повеселеешь.

Быстро открываю папку и едва ли не вскрикиваю от радости: в ней лежат газетные листы со статьями о Ягеллонском университете! Новые, которых я еще не читала. Их, конечно, хорошо бы аккуратно вырезать и наклеить на плотную бумагу…

– Вижу, что угадала. – Пани Новак треплет меня за щеку. – А теперь соберись и отправляйся на занятия. Бегом, бегом!

Несмотря на голод и ставший привычным недосып, я чувствую себя заново родившейся. Занятия приносят пьянящий восторг, будто я птичка, которая дождалась весны и радуется каждому солнечному лучу. Гуситские войны? Прелестно! Падежи немецкого языка? О, мне они по душе! Доклад о балладах девятнадцатого века? Поручите мне!

Я наплюю на всех, я перенесу свою кровать в библиотеку, если это потребуется. Если только так я смогу добиться желаемого. Я стану кем‑то, стану настоящей студенткой настоящего университета! Моими подругами будут такие же современные и голодные до знаний девушки. Мы будем ходить на лекции и иронично спорить о серьезных вещах: о греческой философии или об испанской архитектуре. Обмениваться толстыми книгами и альбомами с репродукциями великих полотен. Будем носить шляпки-клош и огромные прямые пальто и поклянемся никогда не соперничать из-за мужчин.

Время от времени я приподнимаю крышку своего пюпитра и не глядя касаюсь мягких завязок и гладкого картона новой папки.

В конце занятий учительница математики пани Кравец сама сняла с меня табличку «Прилежание» и велела больше не расслабляться.

На послеобеденное время у меня грандиозные планы: выклянчить у старенькой кастелянши флакон клея и картон, чтобы оформить вырезки как следует. Потом отправиться в библиотеку и набрать там книг для доклада. Тяжелую душистую стопку. Еще родилась идея нарезать из журнальных обложек цветных закладок для учебников и расписать план подготовки к вступительным экзаменам. Непременно красивым почерком. Не стоит отвлекаться на мелочи, ведь все, на чем мне стоит сосредоточиться, – это учеба. И мое счастье, что я способна получать от нее удовольствие.

На лестнице у деревянного барельефа с нимфами меня перехватывает пан Лозинский.

– Магдалена, помнится, я говорил вам о гигиене сна как о важнейшей необходимости в вашем возрасте, – несколько высокомерно заводит он. – Вы всегда игнорируете, что вам говорят?

Все же Душечка нажаловалась на меня. Но это даже не обидно.

– Я чувствую себя прекрасно, можете обо мне не беспокоиться.

Доктор скептически приподнимает брови. Он вглядывается в мое лицо в поисках каких‑то симптомов, но я слишком бодра, чтобы заподозрить во мне чахнущую девицу. Пан Лозинский выглядит почти разочарованным. Ну и пусть.

– Если будут проблемы со сном, обращайтесь в мой кабинет. Я пропишу вам слабое успокоительное.

– Благодарю вас, буду иметь в виду, – расшаркиваюсь так жеманно, что даже самой смешно.

Мне не о чем больше тревожиться. Теперь я снова стану собранной и сосредоточенной, и занимать меня будут только экзамены, а не выдумки одноклассниц. Ведьмин круг, шабаш, подумать только! Дуры набитые.

Именно поэтому я гляжу на них победительницей, пока мы поглощаем подстывшие щи с фасолью на обед. Пусть тонут в иллюзиях, если им так нравится. Я до их уровня больше не опущусь – ни наяву, ни во сне.

Раньше я не была зубрилой. В других классах, старше и младше, отличниц превозносили до небес, но только не в нашем. До прошлого года учеба вообще была мне безразлична. Пока в одном из журналов я не увидела статью об экспедиции, в составе которой были две женщины. Они окончили университет и теперь могли путешествовать по миру, совершая открытия. Это была моя первая вырезка.

Маменьке мое увлечение не понравилось. Она скривила идеальные губы и процедила, что таким синим чулкам в старости никто стакан воды не поднесет, потому как они никому не будут нужны, кроме своих вонючих кошек. Но, к счастью, маман тогда уже перестала быть для меня авторитетом.

Дана чувствует мое приподнятое настроение, и оно ей решительно не нравится. Ускользаю из-за стола, пока меня не втянули в еще одну бессмысленную беседу и не испортили чудесный день.

После полудня те, кто сумел отличиться, приступают к отработке проступков. Гремят ведра, кто‑то причитает громким шепотом.

Сегодня пятница, поэтому занятий по домоводству нет ни у кого. В пансионе все больше идут творческие занятия и малочисленные кружки. В первые четыре года нам давали попробовать все, а в выпускном классе мы занимаемся только тем, что получается лучше всего. Данка ходит выпускать пар на верховой езде, Клара пишет картины маслом, а Мария так и не бросила «ангельский» хор, в который мы раньше ходили вместе. Слышу, как они распеваются далеко-далеко, а пани Мельцаж бьет своей жуткой тростью в паркет, подгоняя гимнасток с лентами. Все это правильные увлечения для правильных девиц.

Сердце стучит прямо о папку, прижатую к груди.

Я выбираю класс, который будет принадлежать мне на ближайшую пару часов. В каких‑то уже сидят и шепчутся над уроками ученицы второго и третьего года. Я могла бы их выгнать, едва прикрикнув, но вместо этого иду дальше.

Возня за одной из дверей вдруг привлекает мое внимание. Слышу горестный плач и хихиканье:

– Мажь ее, мажь! И губы зеленым!

– Н-не надо! Я же п-попросила прощения…

– Ха-ха, будешь как клоун!

– Клоунесса Фифа!

Голоса совсем детские, не старше первогодок.

– И лиловым, лилового не жалей!

– Не троньте хоть очки…

– А ну, молчи, жидовка.

Не задумываясь, толкаю дверь и вижу, как девчонки копошатся, облепив свою жертву. Кто‑то держит ее за голову, обхватив под подбородком, а их лидер разрисовывает несчастной лицо цветными мелками.

– Что это тут у нас? – грозно спрашиваю с порога.

Девочка с мелками оборачивается ко мне с самой невинной мордашкой:

– Ой, панна! А мы с девочками играем. Если шумели, вы простите, больше не будем, – и потупила глазки, дрянь.

В три широких шага приближаюсь к нахалке вплотную и отодвигаю ее в сторону. Слух и интуиция меня не подвели: скрючившись в три погибели, на стуле сидит моя давняя знакомая – лупоглазая пария первого года. По ее картофельному лицу текут разноцветные слезы, брови вымазаны красным, а в трещинах обкусанных губ пролегли зеленые прожилки. Она тихо скулит. Растоптанные мелки и листы для рисования разбросаны по полу. На некоторых виднеются цветные следы подошв. Очков малявки нигде не видно.

– Играете? Это, по-вашему, игра?!

– Да, а вам‑то что с того? – выкрикивает кто‑то, но не высовывается.

Их лидер, девчонка, которая еще в прошлый раз преследовала мою малявку, улыбается, как это умеют только всеобщие любимицы – нагло и бессовестно. Но ни слова при этом не говорит.

– Еще раз такое замечу, – обращаюсь к ней и ни к кому другому, – и вы будете скоблить конюшню до летних экзаменов. Я вам это устрою.

– Серьезно, панна? – вскидывает бровь соплячка.

С меня хватит. Без долгих разговоров беру ее за ухо и волоку к выходу. Девчонка только раз пискнула и заткнулась. Гордая.

Отпускаю раскаленный хрящик только в коридоре и вижу, что все остальные тоже покинули класс.

– Будем считать, что ты меня поняла.

Уже не оборачиваюсь, но чувствую, как в спину ударяет волна чистой ненависти. Закрыв за собой дверь, вижу, как разукрашенная первогодка сидит на полу среди бумаг и мелков и пытается выправить погнутую дужку очков. И зачем она мне сдалась? Ходячее недоразумение. Я бы и сама над ней посмеялась в их возрасте.

Со вздохом наклоняюсь и собираю те листы, до которых могу дотянуться. Часть из них совсем чистая, еще можно рисовать, на некоторых – кривоватые, но яркие картинки. Сбиваю в ровную стопку и протягиваю девочке.

– Держи, – говорю я.

Очки сели как попало, лицо все еще в разводах пастели, она же изгваздала форменное платье.

– Идем, умоешься.

Тащу девочку до рукомойника и обратно, придерживая за плечо. Помогаю очистить форму и привести в порядок волосы с очками. Будто она мне кто‑то. А я даже имени ее не знаю.

– Зовут как, малявка? – спрашиваю грубовато. Это ж надо так без мыла влезть в мою жизнь со своими проблемами!

– Сара Бергман, панна.

Со стоном падаю за парту. Еврейка. Что ж, это многое объясняет. И не сулит несчастной Саре ничего хорошего. Я слышала о погромах целых кварталов. Слышала и о более страшных вещах, идеях, теориях. Мне жаль девчонку, неприятности которой явно не ограничатся школьными годами. Мерзко судить людей за то, что они не в силах ни выбрать, ни изменить.

Чтобы отвлечься от невеселых мыслей о судьбе первогодки, принимаюсь за свои дела. Работа идет быстро, и уже через полчаса я раскладываю на двух соседних партах восемь картонок для просушки – если этого не сделать, они слипнутся между собой, ведь клей жидкий, а газетная бумага тонкая. Сара в это время тихо возится со своими картинками в дальнем углу. Трижды обругав себя за излишнюю мягкость, я все же подсаживаюсь к ней и спрашиваю:

– Что рисуешь?

Она так долго мнется, шмыгает носом, вздыхает и ломается, что я почти плюю на идею подбодрить ее. Но в итоге Сара все же выкладывает передо мной листки, изрисованные светлыми мелками. Были там и принцессы в платьях с кринолином, и цветы с бабочками. Но мой взгляд отчего‑то привлек рисунок, набросок даже, сделанный углем. Я тяну за уголок листа и вижу…

Две сложенные ковшиком ладони. Над ними остророгий перевернутый месяц и звезды, а в них выпускает новые листья побег крапивы.

– Это еще откуда?! – кричу я, вскочив на ноги и тыча рисунок девочке в лицо. – Откуда?

У Сары дрожат губы. Мне жаль, что я ее напугала, но вопрос остается вопросом.

– Это из-за брошек, так? – пытаюсь навести первогодку на мысль, пока она не разревелась.

– Брошек? – все же удивляется Сара. – Нет, я не… Это школьная легенда такая. Про волшебную дверь. Вы слышали? Она исполняет желания, если прийти ночью и попросить через скважину.

– Волшебная, значит, – усмехаюсь я. Чудо, что им известен весь узор – Дверь заколочена полностью, только очертания и видно. – Запомни, Сара, нет в ней ничего волшебного. Там просто склад анатомических пособий. Они довольно жуткие, но всего лишь восковые. И все, никаких чудес. Одна… моя подруга, она вошла туда ночью (ее закрыли внутри), оступилась в темноте (обезумев от ужаса) и порезала руки о стекло. Пришлось накладывать швы (а еще она перестала быть собой, да, Магда?). Так что заруби на носу: это не за`мок из книжки, это всего лишь школа, где полно глупых и неприятных личностей. Поняла?

После моей отповеди вид у малявки не слишком счастливый. Но чем раньше она перестанет обманываться и прятаться в сказках, тем лучше для нее.

* * *

В пять часов можно выпить кофе с молоком и маковой плетенкой. Я проголодалась, зазубривая и конспектируя параграфы к понедельнику. Но не успеваю я примериться к теплой выпечке, как чувствую тычок под ребро. Дана устраивается на скамье рядом со мной.

– Выйдем к теплицам, – шепчет она, нежно щурясь, будто зовет мороженого поесть.

Противный холод уже ползет по внутренностям.

– Что ты мне скажешь там такого, чего не можешь здесь?

– Я-то все могу, у меня язык без костей. Только сможешь ли ты ответить, Магда?

Будет драка. Это я понимаю шестым животным чувством, которым разжилась не так давно. Меня станут бить. Мне постараются сделать как можно больнее. Меня попытаются унизить, повалить в грязь и заставить плакать. Чем безобразнее это будет, тем лучше. И думается мне: а как жилось с этим холодным острым чувством Касе? Каково приходится нескладной Саре Бергман?

Я могу отказаться. А могу выйти против них и показать, что я выше этой ерунды, их драм, их игр в фантазию, затянувшихся, а оттого смертельно опасных. Хватит.

– Хорошо. – Я смотрю в косящие Данутины глаза. Она мило скалится, и между земляничных губ выглядывают мелкие зубы. – Я первой выйду. Вы погодя. И никаких иголок и ножниц, поняла?

– О чем ты? – Данка даже руками всплеснула. – Мы же воспитанные девушки.

Воспитанные. Скорей уж приученные прятать свои самые гнусные стороны за маской пристойности, лицемерными ужимками, принятыми в обществе. Внешнее важнее. Так без чувства читают молитвы, без мысли пишут письма, без привязанности выходят замуж и даже об руку ходят, считая друг друга надменными потаскухами.

В прихожей надеваю калоши и пальто. Обматываю вокруг шеи шарф, но что‑то вдруг подсказывает мне, что он будет лишним. Поэтому я только поднимаю воротник и толкаю тяжелые двери пансиона.

Самый большой плюс в бытности выпускницей – во второй половине дня мы можем совершать моцион, не докладываясь наставницам. Главное – вернуться до первого звонка.

На террасе никого. Голая балюстрада топорщится, как гипсовые ребра: пани Ковальская позаботилась, чтобы отживший свое плющ срезали под корень. Весной он вытянется вновь, и мне бы хотелось увидеть это в последний раз.

Небо смотрит сурово, будто заранее осуждая все, что я собираюсь сделать. На западе, ближе к холмам, торопливо проливается дождем лохматая туча: потоки воды будто занавесь на ветру. Пальцы и уши мгновенно прихватывает холодом, но я только сильнее зарываюсь носом в воротник и сбега`ю по ступеням.

Когда‑то мы с Касей мечтали, что теплицы снова сделают оранжереей. И там будут расти не фасоль и огурцы для нашего противно правильного стола, а томные розы и капризные гардении. И клубника. И еще там даже зимой будут порхать бабочки с крыльями цвета лунного камня и фалдами, как на фраке дирижера. Но время шло. Я возненавидела дирижеров. Кася умерла. Фасоль сменилась томатами, но в остальном теплицы остались самими собой. Им не до наших драм.

У меня еще есть время, поэтому выуживаю из-за пазухи плоскую фляжку с вязко плещущимся на дне яичным ликером. После него не пахнет изо рта, если не пить слишком много. А много у меня и нет. Выбраться бы уже отсюда.

Когда мне было пять лет, я невесть откуда подхватила вшей. Маменьке было противно касаться меня, и няня с горничной раз за разом пытались вычесать мои кудри частой расческой, но та только вязла в волосах, не принося никакой пользы, а я теряла голос от рева. Не помогло и мытье головы керосином. Тогда меня решено было остричь под корень. Я не слишком горевала по своей шевелюре, веселилась даже, скача по комнатам нашего загородного дома с воплями: «Глядите, я мальчик! Мальчик!»

Отца, помню, это развеселило. Тогда он был в увольнении и с наслаждением проводил время на природе. Несмотря на военную службу, охоту он не любил, предпочитал рыбалку. Он сказал: «Ну, раз ты теперь мой сын, пойдешь со мной!»

В мельчайших деталях помню дорогу до пруда, кряхтящие камни под ногами, стрекозиный скрежет в прохладном рассветном воздухе и триумфальные трели птиц. На пирсе отец снял сапоги и свесил ноги вниз.

Все утро я провела завороженно следя за поплавком, качавшимся на глади пруда. Вода казалась вязкой, как желе, и было отчего‑то сложно представить, как в ней могут передвигаться живые существа. Отец поймал всего ничего рыбешек, но скромный улов его совсем не смутил. Еще в сетку у илистого берега попало пять серо-зеленых раков. Отец попросту свалил их в неглубокое ведро.

– Тáту, они вылазят! Сейчас все вылезут, – вопила я, глядя, как они медленно, но неумолимо, будто тупые ножницы, раскрывают и закрывают свои матовые клешни и шевелят ломкими усами.

– Нет, сердечко, – усмехнулся он, потрепав меня по стриженой макушке. Его волосы, когда‑то светло-русые, были почти белыми от седины. – Они в самой страшной западне. Гляди внимательно: если один и соберется выкарабкаться, остальные тут же ухватят его и утащат на дно. Так будет с каждым, кто захочет на свободу.

На меня это произвело гнетущее впечатление и глубоко запало в цепкую память. Кто же знал, что однажды в подобном ведре окажусь я сама.

Лицо девочки трогать не станут. Слишком заметно, да и не принято это. Лицо портят, когда хотят выставить уродливой перед парнями. Наш единственный на всех парень выбрал самую неказистую и исчез вместе с ней.

Будут хитрые щипки с вывертом. Кулак с размаху в беззащитный живот. Валяние в грязи, так, чтобы земля или тухлая вода из лужиц непременно попала в рот. Трое на одного. У меня нет шансов. Так зачем же я вышла?

Вся эта ситуация с Даной представляется мне гнойным нарывом, болезненным и опасным. Лучше уж один раз наглотаться земли и пережить фиолетовые кровоподтеки, чем ждать неведомой подлой казни еще почти полгода.

На самом деле мне даже не тревожно. Клара с Марией не будут зверствовать. Я знаю, зачем им этот маскарад, преображение во взрослых и нравных. Им страшно, и уже очень давно. Мне плевать на их секрет, но не Данке. Это она выдумала дразнить их островитянками, еще тогда, в начале четвертого года. Тогда Мария с Кларой месяц не разговаривали, даже жалко их было. А теперь вот это. Иногда я думаю, что, если бы не Дана, мы бы могли доучиться мирно. Без этих шекспировских страстей на пустом месте.

Но Дана есть, она была всегда, она не переменилась с первого года, только стала еще более свирепой и жадной. Я смотрю, как она приближается. Гладкие темно-русые волосы на косой пробор облегают череп, двумя завитками обрамляя лицо, делая его уже, острее. Камея костяной запятой белеет на фоне коричневого платья. Оранжевое, наперекор форме, пальто она оставила распахнутым. Будто говорит – смотри, я горю! Я живая, я сильная! Даже холод меня не берет, сама смерть обойдет стороной.

Мария и Клара шли поодаль, не держась за руки. После исчезновения Юлии Дана будто бы запретила им ходить без нее. У пламени должна быть тень.

– Ну, привет, сестрица. – Дана издали приветливо помахала мне рукой, чтобы из окон видели. Малявки частенько следят за старшими, и мы это прекрасно знаем. Данута уже была чиста.

Но в другой руке у нее зажат хлесткий стек из конюшни. Английская штучка для жокеев, а по сути как ивовый прут с петлей для запястья.

Еще секунда, и все мы оказались скрыты от окон пансиона за перегородками зеленоватого стекла, забранными деревянными решетками.

– Давай без отступлений, Дана. Я сыта этим дерьмом по горло. Ты два месяца ходишь вокруг меня кругами, и я совершенно не понимаю, на кой черт тебе это сдалось. – Я делаю еще один вяжущий глоток ликера и убираю флягу подальше. – Игры в колдовство кончились, твой шабаш разбегается. Занялась бы уже делом.

– М-м, Магда, ты меня поражаешь, – мурлычет она. – Сначала поганишь рот выпивкой и грязными словечками, а потом читаешь мне мораль. Так непоследовательно!

– А когда ты была последовательной?

– Всегда. Я ни разу не сказала тебе дурного слова. Была кроткой и терпеливой, – вдохновенно врет Дана. – Писала записочки, как первогодка… Все ждала, когда ты оправишься от того, что потеряла свою лучшую-прелучшую подружку. Но ты вдруг ополчилась на нас. Думаешь, нам было легче, чем тебе?

– Вам было на нее плевать! А ты и вовсе издевалась над ней! Если у нее и были проблемы с головой, то по твоей вине, Дана! А мы… Мы просто дружили с тобой. И такие были правила.

Я думаю, что хоть что‑то дрогнет в ней, что хоть одно мое слово достигнет ее сердца. Но она пропускает все обвинения мимо, только головой покачивает, будто стряхивая их с волос.

– Кто сказал, что правила изменились, Магдалена? Правила остаются. Я – твоя подруга. И ты должна быть на моей стороне. На моей, Магда, ничьей больше! Ты же начала предавать меня понемногу, по чуть-чуть…

– Да ты ненормальная! На твоих руках кровь живого существа! – сорвалось и понеслось вскачь сердце, нахлынули воспоминания. Ладоням стало горячо от тупой боли, с которой в них впились ногти. – Психопатка конченая! И все ради того, чтобы доказать, что ты тут главная?

Дана улыбается. Конец стека упирается мне между ключиц, в самую яремную ямку. Не подходи, говорит он. Перед глазами уже плывет, подрагивая, белое марево. Говорят, ярость красного цвета, но на деле все не так. Я будто слепну.

Я настолько опутана подступившим гневом, что даже не сразу замечаю, как меня с обеих сторон подхватывают под руки и разводят их в стороны. Лицо Даны плавает передо мной в молочном тумане, будто болотный огонек. Не следуй у него на поводу, погибнешь. Если повезет, найдут седой и безумной.

Она так близко, что я могла бы ее укусить, но я отклоняюсь назад. Буду сильной, ей меня не спровоцировать. Успокоюсь. Буду дышать ровно и по счету. Меня ждет другая жизнь, не этот пляс вокруг королевы фей и кошмаров. К чему фантазии? Она просто девчонка, глупая и злая. В ней нет и никогда не было ничего сверхъестественного. Как и во мне, в Марии, в Кларе. И уж точно не было в Юлии.

– А на что пошла ты, Магдалена?

Стеком по ногам, по икрам. Как крапивой ожгло.

– О чем ты говоришь? – цежу сквозь зубы. – Я живу своей жизнью.

Вместо ответа Данка хватает меня за волосы. На макушке, где больней всего. Едкие слезы вскипают мгновенно, но я креплюсь. Не убьет же она меня, верно? Тонкие Данутины пальчики плотно зарываются в мои кудри и путаются в черных узелках. Утром я так и не расчесала их как следует. Но Дана будто бы этого не замечает. Ее мысли где‑то далеко и, вероятно, даже не в этом мире.

– Ты ревнивица. – Ее болотные глаза матовые, как у утопленницы, на лбу виднеются маленькие лунные кратеры, какими разукрашивает ветряная оспа. – Я знаю, что ты ссорилась с Юлией. Прямо перед тем, как она убежала. А может, и не только ссорилась. Но я никому об этом не сказала. Ну, разве я не душка? Правда, девочки, разве я не душка?!

Вот оно что. Подслушала наш разговор.

– Я не видела Юльку тем вечером. И если уж ты такая осведомленная, то должна знать и это. Даже двери ей не открыла. Я всегда закрываю дверь на ночь, чтобы такие бешеные коровы ко мне не совались.

Дана согласно кивает, накручивая мои волосы на пальцы, натягивая кожу до жгучей боли. Мне хочется привстать на цыпочки, чтобы хоть немного умерить эту пытку. Но я терплю, чтобы не подтолкнуть ее к чему‑нибудь более мерзкому.

– И как вы можете на это смотреть, – обращаюсь я к Марии и Кларе. Повернуть шею я не могу, Дана почти вырвала мне клок кожи на макушке, поэтому скашиваю слезящиеся глаза. – Вы же как две бессловесные рабыни при ней! Но вас двое, а она одна! Почему вы позволяете ей вытворять что вздумается?!

Мария хочет что‑то сказать и даже открывает рот, но смотрит мимо моего плеча, на Клару – я почти чувствую, как та мотает головой, – и отворачивается. Глаза у нее злые и тоскливые. Мне так мерзко от их покорности этой избалованной твари, что даже мутит.

– Умница Магдалена, ты‑то должна понимать, что сила в знании. Но не в знании дат из истории или алгебраических формул. Гораздо важнее знать, кто кого целует, кто кого ненавидит. Кто и в чьи спальни ходит по ночам. Кто делит одного парня.

– Это низко… – Слезы уже текут по моим щекам, их за мгновения студит октябрьский вечер. – Девочки никому не делали плохого. А я и пальцем не тронула Юльку!

– Ну-ну, – скалится Данута, выпуская наконец мои волосы из хватки. – Если кто‑то занимается мерзостями, он должен быть готовым хранить их в секрете вечно. Любыми способами. Правда, девочки? – Пальцы обеих сжались на моих предплечьях. – И если кто‑то скрывает от полиции факты… Ты ведь так ничего и не сказала пану следователю?

И тут меня пронзает воспоминание. Кровь. Крошечные брызги, капли, мазки. Они повсюду в моей комнате. Данута в тот день изрезала мою папку с вырезками, набила ее крапивой. И вернула ее обратно, как‑то миновав ловушку с пером. Что мог представить человек, застав такую картину? Стены моей комнаты почти не пропускают звука, поэтому мы с Касей могли скакать по кроватям, говорить по ночам, ловить в шкафу крысенка – и никто ни разу не отругал нас за шум.

Выходит, Данута слышала наш разговор, а может, только его часть. Юлия исчезла, а наутро я разгуливала с разбитым лицом. Вечером Дана проникла в мою комнату, чтобы вернуть истерзанную папку, и увидела комнату в крови. И той крови гораздо больше, чем я могла потерять, просто расшибив нос. Все это выглядело будто… будто…

– Все не так, Дана! Мне нечего скрывать. – Я отчаянно хочу, чтобы мой голос звучал уверенно.

Когда я говорила с паном следователям, то хотела просто закончить бессмысленный разговор. Я верила себе, своим словам. Но теперь… Я и сама не знаю. Неужели я сделала что‑то, чего не могу вспомнить? Что‑то, что повлияло на Юлию?

Мне сложно представить, чтобы я впустила ее внутрь. Напала со спины. Швырнула на пустую кровать так, что она разбила лицо о железную спинку. С губ сорвались первые темные капли. Кулаком ударила в ухо. Потом схватила за шею и трясла-трясла-трясла ее, пока голова моталась из стороны в сторону. Что я шипела ей в самое лицо, усевшись на грудь, выдавив из легких воздух? Чем угрожала?

– Нет! – вырывается у меня. – Я не видела Юльку! Не видела! И ничего ей не делала!

И голос, похожий на мой собственный, спрашивает тихонько:

«Откуда тогда эти картинки в твоей голове?»

– Я ничего не делала! Я просто хотела, чтобы она ушла!

Когда спишь урывками, в какой‑то момент перестаешь понимать, где кончается твой последний кошмар. Я просто сплю. И Кася в пушистом венке из крапивы ласково кивает мне – конечно, сон. Губы у нее не двигаются, глаза сплошь черные. Шш! Нужно только упасть, и начнется новый.

– Ушла?! – истерически взвизгивает Данка. – Вот так просто, Магда?! Ты сама призналась в том, что сделала! Ты заставила ее уйти, чтобы больше не показывалась на глаза твоему милому Штефану! Вот только ты не подумала, что она может уйти вместе с ним!

При упоминании Штефана я отвлекаюсь от лихорадочных попыток осознать, что происходит на самом деле, а что выдумка.

– Плевать мне на него. И на Юлию, и на тебя! На всех мне плевать! На этот чертов пансион, ксендза, пани Ковальскую! Все, чего я хочу, – чтобы это кончилось!

– Скоро кончится, – хихикает Данка.

Она сует руку в карман и извлекает гремящий коробок каминных спичек длиной почти с ее ладонь.

– Все совершают ошибки, Магда. – Данутино лицо становится задумчивым. – Ты, Юлия, Кася. Но в церкви я услышала прелюбопытную вещь: все, что нужно, – это раскаяться. Представляешь? Только и всего. Я готова принять твое раскаяние. Как тебе план?

Спичка царапнула по шероховатому боку коробка. Взметнулся желтый лепесток. В сумерках высветился острый подбородок Данки, глаза запали, но в их матовой глубине заплясали два серных огонька.

Клара вздрагивает, точно очнувшись:

– Дана, а ты не думаешь?

– Да, что ты собралась… – подхватывает Мария, но она их перебивает:

– Вы помните правила игры, девочки? Пока вы молчите – я молчу. Тишина за тишину. – Дана улыбается, обнажая мелкие зубы.

Я пытаюсь вырваться. Что она собирается делать?

– Держите крепко. Это очищение огнем.

Прикрывая огонек ладонью, как когда‑то свечку, она приближается ко мне. Всего несколько секунд, и горящая каминная спичка оказывается возле моего лица. Я чувствую жар, он еще отчетливей из-за стылого воздуха. Дана задыхается от восторга.

Отклоняться мне больше некуда, я упираюсь каблуками туфель в землю, барахтаюсь в крепкой хватке моих бывших названых сестер. Уютный запах горящего дерева приводит меня в ужас.

Я – здесь. Меня удерживают две одноклассницы, и третья собирается сжечь мне лицо.

– Дана, прекрати! Ты никогда не умела остановиться!

– Так зачем останавливаться сейчас? – огрызается она. – Это магия, Магда. Она работает. Кася ушла к духам, ритуал подарил Штефана Юлии, а ты прогнала ее прочь… Важны только желание и воля.

Мотаю головой что есть сил, спичка мечется перед глазами, огонь размывается золотой лентой. Сердце с грохотом бьется о ребра, пальцы судорожно сжимаются и разжимаются. Ненавижу!

– Не дергайся, или лишишься глаз. А я подправлю только ресницы…

Огонь совсем близко, над верхней губой выступают крупинки пота и стекают по губам.

– Нет!

Я падаю на спину – Мария и Клара не выдержали и отпустили меня. Не помня себя, подскакиваю и с рычанием бросаюсь на Дану. Спичка падает и гаснет.

Мы с визгом катаемся по земле, среди жухлой травы и вязких лужиц. Ее пламенное оранжевое пальто все в глине. Мы словно две подзаборные кошки: шипим, плюемся и царапаемся. Я не вижу никого, кроме Даны. Ненавижу! Удары сыплются один за другим. Лоб саднит, и наливается тяжестью веко. Мне удается прижать Данку к земле. Ее волосы перемазаны жидкой грязью. Она целится ногтями мне в глаза. Наконец я догадываюсь придавить руки Даны коленками и с размаху бью кулаком в скулу. Она глухо ойкает и пытается по-змеиному выползти из-под меня. Но я уже переступила грань.

– Сука! – Я обрушиваю кулак снова, уже левый. – Бешеная сука! Ведьма кривоглазая! Убью!

Ее боль звонким эхом отзывается в моих костяшках. И впору бы повалиться рядом, баюкая раненые руки, но мне слишком нравится смотреть, как она разевает рот и корчится. Мне жарко, радостно и сладко как никогда в жизни.

Что‑то вздергивает меня в воздух, но я не желаю отрываться от Даны. Молочу ногами, пытаясь достать ее еще хоть раз:

– Чтоб ты сдохла!

Данка сжимается в комочек и плачет. К ней бросаются Мария и Клара.

– Ты как? Дануся, твое лицо! – лепечут они наперебой.

– Пустите!

– Магдалена, я рекомендую вам немедленно успокоиться!

Мужской голос отрезвляет меня быстрее ведра холодной воды. Меня охватывает оцепенение, а затем силы, которыми горел каждый мускул, оставляют тело, выветриваясь паром с кожи. Так уголек, остывая, покрывается серой золой.

Пан Лозинский осторожно ставит меня на землю и тут же устремляется к скулящей Дане. Она размазывает кровь и грязь по зареванному лицу, девочки гладят ее по слипшимся волосам и сгорбленной спине. От пансиона к нам быстро приближается небольшая процессия. Видимо, доктор опередил их. Замечаю директрису, нашу наставницу Душечку и нескольких пансионерок. И малявку, которую днем оттаскала за ухо.

Пани Ковальская бежит, высоко приподняв строгую юбку и стараясь не запачкать туфли. В другой раз я бы посмеялась. Но у нее такое лицо, что мне не до смеха.

Что же я натворила?! Я напала на одноклассницу, избила ее! Теперь меня вышвырнут вон, и я не получу ни сертификата, ни рекомендательных писем! Меня отправят домой, к матери! Меня никогда не примут в университет!!

Так бывает на границе сна и яви: из-под ног будто уходит ступенька, и все тело содрогается в фантомном падении. Кошмар закончится сейчас. Я проснусь в холодной отсыревшей постели и увижу над собой оскал полуночницы с лицом Каси. Она пришла, чтобы замучить меня до смерти.

– Вставайте, Магдалена! Я устала от ваших диких выходок, – вскрикивает пани Ковальская. – Немедленно поднимайтесь! Ваши родители узнают обо всем! Я позвоню им сегодня же!

– У меня больше нет родителей, – отвечаю я, но никто не слушает.

– Эту в лазарет, а буйную изолировать! – громко распоряжается директриса. – Я не потерплю такого бесстыжего поведения! Сцепились, как торговки! Позор! Вы обе будете сурово наказаны, вплоть до исключения!

Необратимость сделанного камнем давит на сердце. Мне уже наплевать, что со мной станут делать, кому звонить и как наказывать. Я не справилась. Вступила в чужую игру и проигралась в прах. Кто‑то кладет мне руку на плечо и направляет мои шаги.

Вокруг совсем темно. Я и не заметила, как сгустился мрак. Только пряжки на туфлях мелькают перед глазами – левая, правая, левая, правая. Потеряла калоши, дура. Вот кончилась земля, вот ступени, терраса, паркет елочкой. Меня ведут вниз, прямо в грязной обуви и пальто без пуговиц, отпирают передо мной дверь и без церемоний вталкивают в ее зев. Навесной замок щелкает за спиной и со стуком ударяется о дверь, и мне все же удается покинуть этот кошмар.


19 октября 1925 г.

Если прийти под Дверь в ночь, когда луна отворачивается от земли, встать на колени и прижаться к ней грудью, то губы окажутся как раз напротив замочной скважины. А она у черной двери необычная – аккурат посередине. И как только дыхание коснется старой латуни, возможно, ты услышишь шепот с той стороны:

«Зачем пришла, красавица?»

Но если не расслышала такого, все равно не плошай, говори, чего хочется.

Я стою перед Дверью на коленях, и каждый мелкий гвоздик впивается кособокой шляпкой мне в кожу, минуя вязку чулок.

Я по-прежнему в форменном сером пальто с вырванными с мясом пуговицами. С подола хлопьями опадает подсохшая глина.

«Зачем пришла, красавица? Чего хочешь?»

– Хочу все вспять обратить, чтобы ошибок избежать. Чтобы человека сберечь.

– И не проси, не могу. Время не пятится, только вперед стремится. Пожелай другого.

– Хочу, чтобы год скорей закончился. Чтобы жизнь начать с чистого листа.

– И этого не могу сделать. Время – не конь и не собака борзая. Всему свой черед. Пожелай другого.

– Тогда хочу, чтобы Данута злобиться перестала. Мучить меня и девочек. Неповинные они, только слабые.

Дверь долго не отвечает мне. Я успеваю окаменеть, оттаять и ослабеть так, что колени едва держат меня прямо. Она высится надо мной, униженно ждущей, во всем великолепии старины – ни одна вульгарная доска не стесняет врезанный рисунок, светлые шрамы на гладком черном теле. Ладони, полные целебных листьев. Остророгий месяц, чашей опрокинутый над ними.

Мне вдруг становится ясно, что нужно сделать.

Я сую палец в рот и прокусываю кожу сколотым зубом. Боль стучит в унисон с пульсом. Складываю ладони чашей и прикладываю к тем, вырезанным по дереву.

– Защити от зла. Избавь от мучений.

Из-под рук моих вдруг начинают, теснясь, вырываться тугие листья. Я обжигаюсь и отдергиваю ладони, но уже поздно. Там, где только что были мои руки, моя кровь, сквозь старое дерево прорастает крапива. Молодая и жадная – до жизни, до пространства. Она все выплескивается наружу из небытия, а дверь начинает понемногу вибрировать, будто гулкие барабаны бьют далеко по другую сторону. Я завороженно наблюдаю за этим чудом, не в силах ни встать, ни отвести взгляд. Ритм становится все четче, вибрация все заметнее.

Ближе, громче.

Но как только дверь начинает выгибаться наружу, я понимаю – это не барабаны. Что‑то стучит в черную дверь, пытаясь вырваться. Во рту пересыхает, и я пытаюсь отползти дальше по коридору.

Удары сокрушают Дверь.

Не надо!

Дверь почти срывается с петель, когда я наконец встаю на ноги и пускаюсь наутек. Двери классов распахиваются у меня за спиной, и летят во все стороны щепки, будто за ними взрывают боевые снаряды. Да где же лестница?!

Раздается последний удар нечеловеческой силы и треск, с каким падает старое дерево.

Прочь! Я должна убраться прочь, но проклятый коридор никак не заканчивается. Не решаюсь обернуться, но чувствую, как что‑то смотрит мне в спину.

Пол устремляется к моему лицу. Я едва успеваю смягчить удар руками, но колени ударяются о паркет, и их пронзает острой болью. Все это длится лишь секунду, а в следующую нечто уже волочит меня за щиколотки к Двери. К тому, что скрывалось за ней. К тому, что исполняет желания.

Я кричу во весь голос, зову на помощь. Цепляюсь за каждую неровность, сдирая ногти до мяса, чтобы только остановить неумолимое скольжение. Но никто не приходит. Ничто не помогает.

Меня втягивает в проем, и последнее, что я вижу, – это кровавые джунгли и живые золотые лианы, едва подсвеченные луной из окна. Дверь захлопывается перед моим запрокинутым лицом с громовым стуком, и я падаю во тьму.

Следом приходит холод.

Все, что я могу из себя выдавить, – это жалкий истерический всхлип, и пар живого дыхания вылетает изо рта. Под ладонями – тонкое, острое, ледяное. Прокушенный палец токает. Неужели все это происходит со мной?

– Мария, Царица небесная… Мы, изгнанные… дети… – пытаюсь вспомнить хоть одну молитву, но в голове не смолкает назойливый звон, он смешивает все мысли. – Не могу, не помню…

Так холодно. Дыхание рвется на судорожные полувздохи.

Под руками хрустит и ломается. Да что же это?! Едва глаза приноравливаются к темноте вокруг, я понимаю, что очутилась в лесу.

Я стою на четвереньках на траве рядом с кострищем. Сердце замирает на миг, а после пускается диким галопом, грозясь переломать мне ребра. Это же наше кострище.

То самое…

Ветви бука, сомкнутые над моей головой, серебрятся на фоне бездонного черного неба в измороси звезд.

Я в центре небольшой поляны, рядом со мной – небольшой круг, выложенный камнями. Если наклониться, я непременно увижу старые угольки. Те самые, что попробовали нашей крови прошлым летом. Лед сковывает нутро, я словно парализована. Только меленько дрожит прокушенный палец, упрямо продолжая кровить. Прежде чем я понимаю, что же произошло, на холодных углях вдруг вспыхивает оранжевое пламя. Высокое, но почему‑то совсем не горячее.

На поляне есть кто‑то еще. Едва переставляя закоченевшие ноги, я заставляю себя шагнуть в сторону и вижу ту, кто притаился в тени.

Дана стоит, безвольно опустив руки вдоль тела, и пялится на огонь, приподняв уголки губ. Ее волосы кажутся совсем черными и уже достают до ключиц. Пышный венок из молодой крапивы над белым лбом, огненное пальто. Наконец она скашивает на меня черный глаз и обнажает два ряда мелких и очень острых зубов. Я делаю шаг назад.

Но вместо того, чтобы кинуться, Данка снимает пальто. Потом развязывает узел на воротничке, стягивает через голову форменное платье и остается только в сорочке и серых шерстяных чулках. Кончики ее волос уже достигают талии.

Почему‑то от этого зрелища желчь подскакивает к горлу.

Крапива в венке шевелится на неосязаемом ветру. Данка сосредоточенно крепит на белую сорочку черную камею и вскидывает на меня дико косящие глаза:

– Теперь мой черед. Беги.

Где‑то в темноте хрустит ветка. И еще одна. И еще. Будто кто‑то обходит поляну по широкой дуге. По спирали.

Я делаю еще один неуверенный шаг назад. От кого мне бежать? От Даны? Или от того, кто в лесу?

Снова треск веток. Спираль сжимается.

– Он меня ищет! – отчетливо произносит Данка и шипит на меня, оскалив мелкие клыки.

И я срываюсь с места. Ноги несут меня куда‑то прочь, в горле трепещет обезумевший пульс. Мышцы гудят от напряжения, но мне гораздо страшнее остановиться. Я даже не уверена, в какую сторону бежать!

Жду крика, но он так и не звучит. Что с Даной? Ее нашли? И кто ее нашел? Неужели?.. Нет! Выдумка, выдумка! Бред полный.

Я останавливаюсь. Нужно прийти в себя. Успокоиться. Всему должно быть объяснение. Данка опять играет в свои игры. В лесу были девчонки, а я позволила обвести себя вокруг пальца. Но волосы‑то, волосы! И венок крапивный, будто май на дворе.

Мне жарко. Бег разогнал кровь, успевшую загустеть от ужаса, и кажется, что от кожи поднимается пар.

Вокруг возвышаются призрачно-бледные березы и переплетаются кривые ветви буков. Подлесок паучьими тонкими сучьями цепляется за подол платья и полы пальто. Под ногами тихо перешептывается палая листва, приглушая мои неловкие шаги. Я почти уверена, что иду в правильную сторону, – еще с десяток вздохов, и я увижу рогатый силуэт пансиона Блаженной Иоанны.

Но я все иду и иду и не вижу ни единого знакомого деревца, ни единой тропы.

Лес обрывается внезапно, будто натолкнувшись на невидимую стену. Последний куст шиповника с сожалением отпускает мою истерзанную форму, и я вижу забор, выкрашенный белой краской. Такой яркой, что она светится в темноте. За ним идут какие‑то холмики и перекрестья прямых линий. Пленка тучи соскальзывает с луны, и я с ужасом понимаю, что вышла из лесу к деревенскому кладбищу.

Впрочем, я быстро беру себя в руки. Истлевшие кости не могут причинить мне никакого вреда. Живые, безумные, озлобленные люди – могут. Все остальное бред.

А я еще не сошла с ума. Нет-нет, еще не сошла.

Все, что мне нужно, – это выйти к деревне. От их главной улицы я легко найду тропу, ведущую напрямик к пансиону. От мысли о том, чтобы вновь войти в лес, вдоль позвоночника скользит мокрое перышко, и меня передергивает.

Иду вдоль кладбищенской ограды, для верности придерживаясь за нее рукой и стараясь не смотреть ни в живой мрак леса, ни на поле, расчерченное крестами надгробий.

Октябрьская ночь тиха. Не воют собаки, не слышно уханья ночных птиц, шороха грызунов. Почему? Все спит или… умерло?

Ночью кладбище кажется больше, чем оно есть на самом деле, но вот я уже вижу очертания костела. Слева меня подстерегает скользкий обрыв глинистого оврага, и теперь, чтобы выйти к костелу и на главную улицу, мне придется срезать через погост. Стиснув зубы, перелезаю через забор, благо он невысокий. Кладбище кажется мирным и спокойным – за могилами хорошо ухаживают, кресты стоят ровно, не заваливаясь набок. Все словно по линейке, но от этого почему‑то еще сильнее не по себе. Только у задней стены костела высится глухой незатейливый короб семейного склепа. И вот возле самых ворот я вижу одно надгробие, которое отличается от остальных. Над ним нет креста, только ангел обнимает сверху камень, распластав по нему лебединые крылья, а горящая лампадка подсвечивает барельеф. Кто‑то зажег огонь совсем недавно. Игра тени и света приковывает мой взгляд, и я слегка наклоняюсь, чтобы рассмотреть женский образ, вырезанный на камне.

Мягкие черты, чистый лоб и округлое лицо… Так странно, так знакомо… Как будто одно лицо с кем‑то. Но с кем?

Ответ почти находится, откликается в памяти, когда я слышу звук, от которого дыбом встают волосы на руках. Он идет из-под земли, будто кто‑то стонет и ворочается в гробу. И стучит кулаками в его глухую крышку.

Я бы закричала, но горло выдавливает только сип. Что‑то отшвыривает меня назад.

Я сижу на полу в какой‑то каморке, стены которой исходят адским жаром. Кручу головой и не вижу в ней ни мебели, никаких ответов.

Где я?

После резкого пробуждения перед глазами плавают разноцветные круги.

Лицо совершенно мокрое от испарины, платье тоже. Волосы и ткань облепили меня, как кокон из паутины. Губы совсем пересохли и царапают друг друга отставшими клочками кожи, когда я сжимаю их и пытаюсь смягчить рот слюной. Без толку, все выжгла клятая жара. И в довершение всего я чувствую себя ужасно грязной.

Понемногу начинаю понимать, где и как я очутилась. Правый глаз видит плохо, веко почти не поднимается, отчего на все вокруг ложится дрожащая тень ресниц. Ресниц, которые чуть не сожгла Данута со своей дурацкой спичкой.

Был вечер, время кофе с булочкой. Данка вызвала меня на улицу, поговорить. Потом… горящая спичка. Мой безобразный срыв. Черт. Я ведь могла просто ее задуть.

До этого я ни разу не бывала в карцере. Да и использовали его крайне редко. Гораздо полезней, если провинившаяся пансионерка станет смирять гордыню, очищая конюшню. В нее всласть потычут пальцем, а отмываться придется часами. Это кого угодно заставит сто раз подумать о своем поведении – в прошлом и в будущем.

Карцером «Блаженной Иоанне» служил небольшой чулан по соседству с котельной. Здесь жарко, как в тропиках, ну, то есть как я эти тропики представляю. Ни за что туда не поеду путешествовать, даже ради встречи с охотником на тигров.

Неудивительно, что мне снилась всякая дрянь.

Но сон – пустое, пройдет пара дней, и я забуду образы, рожденные моей дурной головой. А вот в реальности…

Черт, черт, черт!

Мать не успеет прибыть раньше чем к четырем часам. Если она, конечно, уже выехала сюда. Сомневаюсь, что она уделит сборам меньше трех часов. Выйдет из своей блестящей машины – за рулем будет этот хлыщ, ее муж, или водитель? – и направится прямиком к директрисе.

Ах, пани Ковальская, вы же знаете, как тяжело нашей Магде дался последний год!

Ах, пани Ковальская, как сложно растить такую нервную девицу без отца!

Ах, пани Ковальская, пани Ковальская, неужели Магда не заслуживает последнего-распоследнего шанса?

Молю вас, пани Ковальская! Сколько денег из ее наследства вам отстегнуть?

Я подтягиваю колени и устраиваю на них подбородок. Брови так упорно тянутся друг к другу, что даже лоб ноет. Чего же мне хочется больше: чтобы директриса пинком выставила мою мамашу вон (а заодно и меня, конечно же) или чтобы приняла денежное вознаграждение и терпела нарушительницу спокойствия дальше?

Не знаю.

Я уже наворотила дел, и их не поправить, но мне страшно не хочется, чтобы железная женщина унизилась перед деньгами моей семьи, которыми распоряжается пустая кукла. Дрянь дело.

С жалостным стоном бодаю собственное колено. Дура, дура! Как можно было попасться на такую простую провокацию? Дана бы ничего толком не сделала. Попугала бы, и все. Клара с Марией отпустили меня при первой же опасности, чтобы ничего не вышло. Они просто хотели вызнать правду о том, что я сказала Юльке перед ее побегом. А я‑то!

– Они не сделали ничего дурного. Дана, побойся бога, это бесчестно, – пискляво передразниваю саму себя и со злости стискиваю зубы до скрежета.

А малявка, которая привела учителей? Проще простого – она была с ними в сговоре. Ждала сигнала. Меня обвели вокруг пальца, как неграмотную. И слепую вдобавок.

И что же теперь, из-за этого мне придется отказаться от своей мечты? Из-за одной ошибки оставить надежду получить диплом и путешествовать с экспедициями? Только не это…

И так жалко себя становится, как бывало только в детстве, поперек горла застывает сухой ком, а в глазах щиплет. Вот-вот не вытерплю и заплачу. Как когда упадешь или палец сильно ударишь. Палец? Смутное воспоминание стучится в висок.

Подношу к глазам руку и гляжу на нее, не веря собственному зрению. На мягкой подушечке, испещренной ниточно‑тонким рисунком, запеклась кровь. Моя кровь. И ранка какая‑то странная, будто я продырявила кожу острым камнем. Или собственным зубом. Что ж, это частично объясняет гадкий сон.

Передергиваю плечами, чтобы стряхнуть воспоминания о кошмаре, но они будто становятся только ярче: черная дверь с красными обоями за ней, старое кострище и Данка в крапивном венке. Живой безмолвный лес и деревенское кладбище. Чье же лицо мне показалось таким знакомым? Странно, именно его я никак не могу вспомнить.

Как же хочется пить! И в туалет. И желудок томно подвывает, намекая, что я пропустила и ужин, и завтрак. Уж бедную пострадавшую наверняка обеспечивают всем необходимым в лазарете. Надеюсь, я ее как следует разукрасила. Мои костяшки, покрытые грубой бурой коркой, тому свидетельство. Дочь воеводы все‑таки поколотила дочку мясника. Меня опаляет злорадство, но это чувство быстро гаснет.

Исключение – вот чего я добилась кулаками.

Интересно, когда меня выпустят? Или хотя бы принесут воды? Разумеется, с черствым хлебом, в лучших тюремных традициях.

Но что‑то подсказывает мне, что наведаются ко мне нескоро. Хожу из угла в угол, дергаю и толкаю плечом дверь. Глухо. Кирпичные стены исходят жаром, будто в печи. Если меня забудут здесь, то через какое‑то время я испекусь, как пирог с ливером.

В моей темнице не так много места, но есть одно небольшое окно под самым потолком. Оно полукруглое и находится вровень с землей. Через час на улице становится совсем светло, и свет наискось падает на каменный пол каморки, выхватывая из тени застывшую в воздухе пыль и хлам, притаившийся в углах. Я лежу, подложив под голову свернутое пальто, и думаю, думаю.

Интересно, как много мыслей приходит в голову людям, которые в наказание за преступления проводят в изоляции долгие годы? Становятся ли они от этого мудрее? Полагаю, нет. Новый опыт не приходит, им не с чем сравнивать, нечего пробовать. Они остаются наедине со своими грехами и страхами. Наверное, большинство из них сходит с ума.

Я вспоминаю самое начало игры, чьи сложные правила привели меня сюда, внутрь печи. Кася привезла в пансион доску Уиджа. Говорила, что купила ее в необыкновенной лавке, и так живописала свой поход туда, горы странных артефактов, таинственного хозяина-турка, что игрушка приобрела для нас очарование сокровища из пещеры Али-Бабы.

Мы развлекались с той доской почти каждый вечер. И все, что говорила Кася, становилось правдой. Она тогда была так счастлива – хозяйка маленького магического салона, которой смотрят в рот, ловят каждое слово. Она повязывала на голову шарф с бахромой, я угольком из камина чернила ей веки и рисовала мушку. Мы брались за руки и пели. Псалмы и колыбельные.

Потом Кася бралась за деревянную плашку в виде сердечка с отверстием для буквы, водила ею по доске и вещала ответы духов на наши вопросы. У нее лучше всех получалось хрипеть, закатывать глаза и говорить разными голосами, подражая все новым и новым призракам. Иногда она пищала, как ребенок, или вдруг басила, как мужчина. Или начинала беседовать со своими мертвыми родителями, которые якобы всегда были рядом.

Но в этом не было ничего по-настоящему пугающего, как в тот первый раз на Дзяды. Мы очень быстро привыкли.

Мы тоже пробовали пользоваться доской. Кася и рада была поделиться, но у нас выходила или абракадабра, или уж слишком очевидно было, когда кто‑то пытался подтасовать ответ, чтобы рассмешить или напугать остальных девочек. Мы с Кларой получали нелепицу, Мария смешила, а пугала Дана, и ее на этом часто ловили.

Видимо, поэтому ей быстро надоело положение вещей, и она придумала новые правила. Она терпеть не может оставаться в тени. И никогда не могла. Не могла…

Тут, разомлевшая, почти задремавшая, я слышу чей‑то протяжный визг снаружи. Вскакиваю, пытаясь понять, куда бежать. Но бежать мне некуда. Крик, совсем другой, повторяется. Топот множества ног по каменным ступеням. Стук каблуков. Невнятные голоса. Снова истошный вопль и плач. Протяжный и скорбный. Мое сердце проваливается куда‑то вниз и мечется, как крыса в ловушке.

Да что там, черт подери, происходит?!

Чтобы дотянуться до подоконника хотя бы кончиками пальцев, мне приходится подняться на мыски. Затекшие ступни тут же сводит судорогой, я шиплю сквозь зубы. Но звуки снаружи не дают мне покоя. Я волоком перетащила из пыльного угла жестяную банку. Что‑то вязко плещется в ней, краска, наверное. Встаю одной ногой на эту банку и, балансируя, подтягиваюсь выше, чтобы хоть что‑то увидеть.

Окно выходит на лужайку перед пансионом, справа явно край лестницы, что спускается с террасы. Часть обзора заслоняет щетина подстриженного плюща, но я вижу, как спиной ко мне на лужайке стоят в обнимку две девочки. Голова к голове. Вижу наставниц, сбившихся в стайку.

Но мое внимание отвлекает другая фигура, выходящая из леса. Она очень далеко, но я могу различить, что у нее в руках что‑то большое, бесформенное, белое. Что‑то, отчего мне вмиг становится дурно.

В этот момент щиколотка подламывается, и банка с краской валится набок, а я, крепко зашибив подбородок о каменный подоконник, мешком валюсь на пол. Как же дьявольски больно! Глаза удается открыть только через несколько минут, и то из них сыплются крохотные, похожие на горящие пылинки искры. С трудом шевелю челюстью. Чудо, что не сломала.

Когда после долгих манипуляций с кирпичами и банкой мне вновь удается выглянуть наружу, на лужайке пусто. Только какой‑то звук доносится издалека, будто приглушенный собачий вой. А может, и человеческий.

Случилось что‑то непоправимое. Не уверена, можно ли сравнивать степень непоправимости свершившегося, но мне кажется, это «что‑то» гораздо непоправимей, чем наша вчерашняя потасовка за теплицами. Как тогда, летом.

Соскакиваю со своей шаткой подставки и снова мечусь по тесному чулану. Восемь шагов в длину. Пять с половиной в ширину. Горячие кирпичные стены. Запертая дверь. Почему здесь так мало места, так ничтожно мало воздуха? Мне все труднее дышать. Нечем дышать!

Вдруг вспоминаю, что где‑то под одеждой у меня должна быть припрятана выпивка. Я ни разу не напивалась допьяна, но не понаслышке знаю, что взрослые прибегают к этому средству в отчаянные моменты своей биографии. Фляжка каким‑то чудом осталась во внутреннем кармане пальто.

Но едва я устроилась на полу и запрокинула голову в тщетных попытках вытряхнуть себе в рот хоть каплю ликера, как замок моей темницы заскрипел. Ликер тут же пошел не тем горлом.

И – вот нелепое создание – я сижу на полу, по-лягушачьи расставив пятки в истертых чулках, давясь яичным сиропом с небольшой примесью спирта, даже не успев спрятать флягу, а с порога на меня хмуро глядит Виктор Лозинский, натянутый от ботинок до макушки как струна. За локоть он крепко придерживает пани Зузак, нашу ходячую древность. Причем из всех троих плывет именно она: старушка выглядит пьяной. Я надсадно кашляю и бью себя кулаком в грудь.

– Итак, пани Зузак, вы готовы засвидетельствовать, что панна Тернопольская находилась внутри, а дверь была закрыта на замок снаружи, – не глядя на меня, холодно осведомляется у нее доктор. – Пани Зузак, посмотрите на меня! Я думал, вы крепче остальных, – мягко укоряет он.

– Дитя, – вздыхает хормейстер, прижимая к усохшей груди пегие от пятен кулачки. – Совсем дитя!

Она всегда выделяла меня, и хотелось думать, что не из-за славы моей матери. Я старалась в хоре и была солисткой, пока он не утратил для меня смысл. Вдруг стало стыдно, будто я предала бедную наставницу, которая вовсе не заслужила пренебрежения.

– Пани Зузак…

– Все они дети, – оборвал нас обеих доктор. – Но проблемы от них уже не детские.

– Пан Лозинский, скажите, пожалуйста, что случилось? – вырывается у меня. – Что‑то с Даной, да?

Он не удивляется, просто хмуро кивает.

Несмотря на жару в комнате, меня передергивает, как от озноба.

– Что с ней?

Голос чужой. Какой‑то сиплый и надломленный.

На этот раз пан доктор молчит очень долго, не сводя с меня глаз, а пани Зузак вдруг отбрасывает его руку и с неожиданной яростью вцепляется в дверной косяк, будто хочет выломать кусок дерева, из ее рта вырывается совсем не музыкальный вой.

– Она что, умерла? – Руки тут же взлетают к лицу, и я зажимаю себе рот.

Что я несу, такого быть не может! Кто угодно мог умереть, но только не Дана! Такие, как она, пляшут на могилах таких, как я.

Все эти дикие, грешные мысли остаются запертыми внутри, а наружу вырывается только:

– Боже! О боже!

Дергаю себя за волосы, щиплю за щеки до боли, но реальность остается собой: наставница рыдает и выглядит при этом какой‑то совсем хрупкой и маленькой, пан Лозинский смотрит на нас обеих с раздражением и будто бы презрением.

Перед глазами поползла, шелестя кирпичной чешуей, пылающая комната.

– Мне стоило взять нашатырь, – замечает доктор.

– Нет! – Упоминание нашатыря подействовало не хуже его самого. – Нет! Пан доктор. – Горло сжалось, я едва выдавливаю слова. – Скажите, это я?.. Это – из-за того, что я? Я… убила?

Виктор Лозинский только разочарованно прищелкивает языком:

– Если только вы просочились сквозь щель под дверью, выбрались в лес и…

Дана улыбается из-за его плеча бескровными губами. На ней пышный венок из молодой крапивы, на лице пляшут отблески холодного костра, а волосы змеятся по всему полу, медленно подползая к моим ступням.

– Всего семнадцать, – вновь заходится пани Зузак. – Заря жизни!

– Нам пора. – Доктор нетерпеливо дергает подбородком. – Вас ждут в кабинете директора. Вас, пани Зузак, я провожу только до ближайшей кушетки. Вам нужен покой.

Разум разрывается на части. Ноги переступают сами, будто я немецкая шагающая кукла с заводом, но глаза почти не видят. Только бьют по перепонкам набат кровотока и оглушающая тишина, царящая в пансионе.

Мне видится… разное.

То, как меня в наручниках увозят на полицейской машине. То моя мать, рыдающая в ногах какого‑то важного чиновника. Ее платье задралось выше всяких пределов. Родители Даны швыряют в меня камни, и мои кости дробятся легко, как ореховая скорлупа.

Вижу горящий остов пансиона и почему‑то первогодку Сару в одном из окон. Почему все горит?

Лица пансионерок проплывают где‑то на периферии зрения, как нераскрашенные маски. Все молча смотрят. Что они видят? Мне одновременно любопытно и в то же время совершенно наплевать.

А еще мне видится папка с вырезками. Раскрытые двери все закрываются передо мной, одна за другой. Пока я не остаюсь одна напротив черной двери с узором из ладоней, месяца и листьев крапивы. Это наш узор, наш знак. Это дверь, за которую ушла Кася. За ней же притаилась и Данутина смерть. Кто знает, может, там она ждет и меня?

До столкновения с реальностью остались только один пролет и двадцать шагов.

Почему все так? Кася, Юлия, Дана. Наши судьбы связаны, и чем сильнее я вырываюсь, тем туже затягиваются силки. Что же будет с нами всеми?

Будущее так страшно, страшнее смерти.

Мысли мечутся, образы перекрикивают друг друга, накладываются лоскутами, как журнальные картинки в пестром коллаже. Но тихий голос, что звучит громче остальных, продолжает твердить одно и то же, раз за разом, пока не заглушает весь мир.

Так звучит совесть, так звучит бог:

– Ты же хотела ее смерти.

Еще немного, и я соглашусь. Да, хотела. Хотела!

– Чего вы хотели, Магдалена?

Я что, вслух это сказала?

– Пить, пан доктор. Пить очень хочется.

Пан Лозинский останавливается напротив окна и берет меня за руку. Считает пульс. Прохладными пальцами касается шеи. Запрокидывает мне голову и велит смотреть на потолок, в одну сторону, в другую. Куда угодно, лишь бы не ему в глаза. Он может увидеть, он может понять. Не надо…

По щеке катится горячая слеза, и пан Лозинский стирает ее большим пальцем.

– Я бы отвел вас в лазарет, но, боюсь, сейчас это невозможно.

Потому что там Дана. Потому что наших мертвых сначала уносят в лазарет. А потом они покидают нас.

Остаток пути и вовсе не отпечатывается в моем сознании. Двери кабинета директрисы. Зеленое сукно, жесткий стул. Белые руки, скрещенные на груди, и строгий взгляд мужчины с портрета.

В кабинете собрались почти все наставницы и сестра Марта. Я различаю их по голосам, не смея поднять головы.

Утыкаюсь взглядом в собственные колени. Край форменного платья выглядит обтрепавшимся, на шерстяном чулке поползла петля, обнажая бледную кожу в бурых росчерках ссадин. В дыре уже уместилась бы крупная монета. Сложенные руки совсем чумазые. Под ногтями жирная траурная кайма. Наверное, я выгляжу особенно отталкивающе на фоне опрятного интерьера, но мне все равно.

Кто‑то плачет, все сиденья в комнате заняты. Резко пахнет сердечными каплями.

Пани Ковальская сыплет вопросами: о дверях пансиона, о замке на моей двери. Все это не ко мне, и я молчу. Откуда мне было знать, как Дана покинула здание? Все это время я медленно запекалась в печи. И за что? За то, что эта стерва пыталась ткнуть меня горящей спичкой в глаз.

И тут, незаметно для всех остальных, во мне снова вскипает гнев. Он высушивает слезы, обостряет слух, заставляет мою челюсть сжаться. Почему это я сижу здесь, будто подсудимая? В чем меня пытаются обвинить?

– Не важно, что написано в ее записке! – вскрикивает пани Ковальская. – Это… Это неестественно! Омерзительно!

– Вы очень удивитесь, пани Ковальская, но в самоубийстве мало естественного и эстетичного, – возразил ей доктор. – Это акт отчаяния, сопровождаемый девиантными проявлениями. Крик о помощи редко звучит как ария.

– Дана бы никогда! – это уже пани Мельцаж. – Это не о ней! Сущий живчик, она бы не стала… – и снова рыдания.

Стерве все‑таки удается привлечь к себе максимум внимания. А горевал бы кто‑нибудь обо мне?

– Когда приедет моя мать? – Сначала меня никто не слышит, поэтому я повторяю вопрос, но громче.

Отчего‑то все разом смолкают, и я отрываю взгляд от своих грязных рук и ободранных коленей.

Пани Ковальская сверлит меня взглядом, полным отвращения:

– Если вы о вашем вчерашнем безобразном поведении, то ее еще не известили.

– Но почему?

– Панна Тернопольская! – Директриса повышает голос, в нем равно слышатся визг и шипение. – Вы забываетесь! Я все еще жду, чтобы вы объяснились!

Будто меня кто‑то о чем‑то спрашивал! Не стану отвечать. Пусть это смешно и по-детски, но теперь, когда дело приняло такой оборот, я и слова не скажу.

– Вы от нее ничего не добьетесь, – будто прочитав мои мысли, отвечает доктор. – У нее шок, обезвоживание, а также хронический недосып и стресс на фоне будущих экзаменов, полагаю. А прибавьте к этому фактор, изложенный в записке… Юность чревата подобными казусами, проявлениями бунта. По последним исследованиям профессора Штерна, пубертат…

– Да что вы говорите! – Директриса окончательно теряет над собой контроль. – В мои годы ничего подобного не было! Это не юность, это мерзкая болезнь! Это все греховный двадцатый век, в котором не осталось ничего святого! Нужно каленым железом выжигать любое его проявление!

Виктор Лозинский на ее тираду только кривит губы, будто услышал глупость.

– Слава богу, до каленого железа пока не дошло.

– Вы не можете обвинять подопечную за то, что ей семнадцать и она влюбилась, – запальчиво пищит пани Новак, теребя кружева воротничка. Волосы растрепались и волной упали ей на лоб из высокой прически. – Это нонсенс!

– Нонсенс то, что уже второй год подряд эти подопечные мрут как мухи! Пансион закроют из-за такого мракобесия, скоро я потеряю все средства!

Это стало последней каплей. Секунда – и я уже на ногах, кулаки снова сжались так, что треснула кровавая корочка на сбитых костяшках. Сбитых о лицо моей мертвой одноклассницы.

– А пошли бы вы все к черту! Сволочи!

Дверь с треском распахивается, и я вылетаю наружу с такой силой, что чуть не врезаюсь в стену напротив.

В спину мне летят грозные окрики, но я не оборачиваюсь. Теперь уже точно нечего терять!

Позвоню сама. И не матери, а тетке. Пусть заберет меня. Нет, сама поеду в Краков. Деньги на билет у меня есть.

Девчонки толкутся в коридоре у дортуаров. Занятия сегодня отменили? Ну, разумеется, весь преподавательский состав же в кабинете директрисы. Вот кому‑то праздник! С губ срывается смешок, и пансионерки с визгом разбегаются по своим комнатам. Можно подумать, я людоедка, измазанная кровью своей жертвы.

Только Клара стоит у двери в свою спальню и смотрит на меня в упор, будто что‑то хочет сказать. Впрочем, у этой молчуньи всегда такой вид.

– Чего уставилась?!

Не дожидаясь ответа, влетаю в свою комнату и подпираю дверь гнутой спинкой стула.

– Пошли они все… в пекло! – С грохотом раззявливает пасть старый чемодан. – Средства ее, послушайте-ка! – Летят в него тетради и белье, щетка для волос и пяльцы. – Я больше не стану! – Сдираю форму, комкая, и швыряю в угол, под бывшую Касину кровать. – Гнусная стерва! – Папка с вырезками занимает свое место в чемодане.

Пускай! Пусть даже не в этом году, но я окончу школу. Сейчас важнее убраться отсюда как можно дальше. Уж не потому ли Юлька сделала ноги, не дождавшись лета?

Сборы отняли у меня последние силы, и я валюсь на кровать. Перед дорогой нужно чулки сменить, не ехать же с дыркой на колене, как пропащая.

Но стоит мне изменить положение, как под матрасом хрустит что‑то плотное. Сунув туда руку, достаю тетрадь в плотной красной обложке. Это же?..

«Дневник Касеньки Монюшко», – отвечает обложка голосом ее двенадцатилетней.

«Прошу вас, не читайте это», – умоляет форзац.

Поздно.

Я уже не здесь, а четырьмя годами ранее, слушаю страшилки по ночам и чищу камины вместо заносчивых выпускниц. Давлюсь грязной водой, ем в одиночестве и пытаюсь смирить в своем маленьком сердце праведный гнев. Потому что слабые не имеют права на ответный удар. Только на смирение и надежду на защиту свыше. Я молюсь с Касей, истекаю кровью с Касей, теряю разум и всем существом тянусь к холодному образу матери с навсегда застывшим лицом. И сама Кася садится на край моей постели, склоняет невесомую голову на мое плечо и водит когтистым пальцем по строкам.

«Я уже не уверена в том, что делала, а чего нет».

«Я слышу стук – и тону».

Над верхней губой выступает пот. Я бы и рада закрыть проклятый дневник, но все читаю и читаю, будто завороженная.

«Глаза мамы улыбаются, она говорит со мной, только губы ее не шевелятся».

«Я ничего не помню!»

Кася хихикает мне в ухо, щекочет ледяным дыханием.

«Тук-тук».

Я с воплем вскакиваю с кровати, сердце колотится как сумасшедшее. Только через несколько секунд я понимаю, что стук в дверь был настоящим. Голос из коридора зовет меня:

– Магдалена, открой, пожалуйста. Нам нужно поговорить.

Пани Новак. Еще час назад я бы и папе римскому не открыла, но после чтения Касиного дневника мне жизненно необходимо увидеть хоть одного здравомыслящего человека.

– Магдалена, я не стану тебя ругать. То есть осуждать, – тут же поправляется она. – Ты уже взрослая девушка. Давай побеседуем как две взрослые девушки, хорошо?

Душечка – меньшее из зол. Вот если бы пришла директриса, я бы скорей из окна выскочила, чем впустила ее.

– По секрету – мне тоже не понравилось, когда пани Ковальская заговорила про деньги. И это в такой момент! – понизив голос, добавляет она. – Очень цинично, не находишь?

Все понимает.

Осторожно наклоняю стул, чтобы не оцарапать паркет ножками, и приоткрываю дверь. Пани Новак смущенно улыбается. Глаза у нее припухшие, с веками цвета сырой курятины и редкими светлыми ресницами.

– Можно войти?

– Я не убивала Данку. И Юлию не прогоняла.

– О чем ты, Магда? – Круглый подбородок у нее морщится и дрожит, будто это не я, а она сейчас разревется, как последняя соплячка. – Никто не винит тебя ни в чем подобном. Это все мы, мы…

Делаю шаг назад. Пусть входит, если хочет.

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, отчего мой чемодан стоит распахнутый посреди комнаты, а на полках и столе не осталось ни бумажки, ни шпильки.

– Куда поедешь?

– К тетке в Краков, – буркаю я.

– Хорошо, когда есть куда податься… Правда, Магда? – Молчу в ответ, но Душечка и не ждет от меня реплик. – Это значит, что жизнь продолжается.

Какое‑то время мы молчим. Пани Новак сидит на краешке незастеленной Касиной кровати, смирно сложив руки на коленях. Я же роюсь в сваленных комом тряпках, пытаясь выпутать оттуда приличную пару чулок. Один уже нашла, а второй узлом завязался на тонкой бретельке комбинации.

– Как будешь поступать без аттестата? – между прочим спрашивает наставница.

– Пережду год, буду работать. Или сразу переведусь в общественную. Не пропаду.

Душенька кивает, глядя на меня с явной жалостью. Ее взгляд так и говорит: «Ты совершаешь самую страшную ошибку в своей жизни, но я слишком прогрессивная женщина, чтобы тебя отговаривать». Проклятье. Может, я и правда ошибаюсь?

– Данута была жуткой стервой, – внезапно для себя самой выдаю я. – Терпеть ее не могла с третьего года. – Не лучшая идея говорить о таком. – Вы бы знали, какая она на самом деле, когда наставницы не смотрят. Только прикидывалась правильной. И я не раз желала, чтобы она сдохла. – Заткнись, заткнись, заткнись! – Как есть говорю. Вчера она угрожала мне, и я потеряла контроль. Но теперь, когда она… – Да что же я несу! – Почему мне не легче? Все стало только сложнее.

– Потому что ты хороший человек. У всех нас есть несколько лиц, это нормально, ограничивать себя, держаться в рамках установленных правил, а где‑то находить отдушину. Это как снять на время тесные туфли. Человеческая природа…

– Но это же не повод мучить других. – Мне неприятно оттого, что Душечка ее выгораживает. Это что же, она пролезла в мою комнату, чтобы сказать, какая Дануся милая?!

– А что ты знаешь о том, что мучило Дану?

Все мое негодование будто наталкивается на незримую стену.

– Ты ведь не знаешь, – дрожащим шепотом добавляет пани Новак, и Данка кивает, выглядывая из-за платяного шкафа. Сплошь черные глаза больше не косят, кожа Даны белей фарфора, а волосы струятся по комнате, темной рекой утекая под закрытую дверь.

– Что с ней стало? Как это… случилось?

Пани Новак смотрит на меня долгим, по-кошачьи пристальным взглядом, будто прикидывая в уме, стоит ли делиться подробностями.

– Ее быстро нашли, будто она этого хотела. Тут неподалеку есть поляна…

…окруженная старыми буками. Если бы можно было посмотреть на нее сверху, то она показалась бы почти круглой, точно монетка. В ее центре чьи‑то руки устроили углубление и выложили контур камнями. Пансионерки не раз жгли там костры, когда удавалось выбраться из-под строгого надзора. Жарили хлеб на веточках орешника. Водили хороводы и пели. Проливали кровь на угли.

– Она зачем‑то сняла пальто и форму. Разулась. Только камею вашу…

…приколола на сорочку. А на шею повесила табличку «Набожность». И повязала длинный шарф.

– …только не свой. Твой белый, Магда. И это не дает мне покоя. Что ей стоило?.. Зачем?..

Чтобы подчеркнуть мою причастность, зачем же еще. Последний привет от бывшей лучшей подруги. Дана вскарабкалась по стволу, выбрала ветку попрочней и обвязала один конец шарфа вокруг нее. Она раньше говорила, что длинный шарф – так себе. А потом оттолкнулась от холодной коры и спрыгнула.

Я стою под буком и вижу, как взлетают ее руки к горлу, ногти в кожу до красных капель. Шея не сломалась. Дана хрипит, ноги пляшут. Долго. А я смотрю – не оторваться…

– М-магда?

…и мне тепло. Вот – затихла. Только по бледной ноге стекает в траву тихая струйка.

– Магда! Ты слышишь меня, Магда?!

Данка прижимает палец к губам, молчи, мол. Я улыбаюсь ей в ответ. Как в детстве.

– Врача! Виктор! Ви-и-иктор!!

Первые лучи скупого октябрьского солнца касаются голых ветвей и жухлой травы на поляне. Высвечивают золу и седые угли кострища. Я мягко отступаю в заросли молодой крапивы, пока они не смыкаются у меня над головой.


Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры

Подняться наверх