Читать книгу Когда «корона» тяжела: цифровые медиа в эпоху пандемии - Анна Колчина - Страница 4
Раздел I. Медийные и городские пространства: динамика изменений
Илья Кирия
Инфодемия Covid-19 как вызов глобальным моделям медиасистем
ОглавлениеПандемия коронавируса, пожалуй, впервые за долгие годы бросила вызов глобализации как таковой. Пустые аэропорты, повсеместно закрытые границы, существенные ограничения передвижения граждан – все это в целом вошло в тотальное противоречие со сформировавшейся с момента распада СССР глобальной, связной средой, в которой транспортные потоки сопровождаются потоками информационными. В результаты мы видим колоссальный разрыв между глобальным информационным миром (так как в период инфодемии мы продолжаем следить за глобальными новостями, в том числе зарубежными) и локальностью окружающей среды. Наблюдая за глобальными новостями и тем, как разные страны принимают различные меры по борьбе с пандемией, мы видим, насколько эти меры демонстрируют разнообразие политических режимов, специфических «паттернов» управления информационными потоками и технологиями, что в очередной раз позволяет нам задуматься о (не) возможности применения плоской модели «авторитарные/демократические» в анализе медиасистем. В данном теоретическом наброске мы попытаемся концептуализировать продиктованные пандемией ключевые вызовы для традиционных трактовок различий медиасистем и продемонстрируем многообразие политико-экономических факторов, повлиявших на «расхождения» между национальными политиками в области пандемии и специфическими стратегиями политической борьбы.
Связь между медиасистемами, доверием медиа, поведением людей в их бытовом медиапотреблениии и – казалось бы, чисто эпидемиологическими – параметрами заболеваний, заражения и т. п. не такая уж отдаленная, как кажется. В условиях пандемии, когда значительная часть инфицированных не имеет каких-либо выраженных признаков заболевания, единственная технология выявления таких зараженных – это добровольное тестирование. Массовая явка на подобное тестирование (и массовое согласие это тестирование пройти, обращение к тестированию и т.п.), следовательно, является не чем иным как социальным действием, а следовательно, может быть детерминировано степенью паники, которая царит в обществе, степенью доверия определенным источникам информации и т. п. Разумеется, при условии, что к тестированию никого не принуждают насильно. С этой точки зрения сводки по численности инфицированных, за которыми мы регулярно следим через медиа, на самом деле говорят не о числе заболевших, а о числе тех, кто обратился за медицинской помощью и/или решил добровольно сдать тест. Мы можем предполагать, что в ситуации отсутствия массовой паники и «нагнетания обстановки» бессимптомные инфицированные (либо те, у кого симптомы не являются выраженными) не обращаются массово для тестирования и лечатся амбулаторно дома, что не перегружает систему здравоохранения теми больными, чьи шансы выздороветь самостоятельно чрезвычайно высоки, а также делает статистику гораздо более «скромной» по числу инфицированных. И в таком случае можно предполагать обратную зависимость – в ситуации массовой паники любые минимальные симптомы (либо просто тревожные сообщения) вызывают желание добровольно пройти тест, что, разумеется, сказывается и на выявляемости, и на перегрузке системы здравоохранения слабосимптомными или бессимптомными пациентами.
Инфодемия также стала первым глобальным информационным кризисом в новой политической реальности, которую принято называть «эпохой пост-правды» (хотя данное понятие давно перестало нести какую-либо единую концептуальную нагрузку). К ней мы относим, в частности, расцвет альтернативных ультра-правых и популистских организаций и их разнообразных каналов коммуникаций, включая, в том числе, чисто коммерческие агрегаторы и платформы, привлекающие трафик на свои ресурсы. В этой новой политической реальности меры, принимаемые правительствами в условиях пандемии, становятся для ультра-правых и популистских политических сил лакомым куском для выстраивания собственной риторики, которая способствует распространению альтернативных взглядов и зачастую сомнительной информации, что также может способствовать изменению поведения аудитории.
Сравнительные исследования медиасистем
Связь политических режимов и различных политических систем со спецификой конфигурации медиаландшафта (под которым, впрочем, разные исследователи понимают разные вещи) – едва ли не самое популярное из направлений исследований медиа. Тон этим исследованиям задали «классики» американской эмпирической социологии масс-медиа, предлагающие даже вводить специальное название для таких сравнительных исследований. Пол Лазарсфельд обосновал это так: «Существуют определенные возможности сравнения в сфере исследования международных коммуникаций, которые точно откроют новые и потрясающие объекты для исследований» (Lazarsfeld, 1952—53: 483). В связи с этим первая и не самая стройная попытка в данной сфере тоже была предпринята выходцами и «потомками» американской медиасоциологии – в частности, Уилбуром Шраммом. Известная книга «Четыре теории прессы» (Сиберт, Шрамм, Питерсон, 1998) стала, пожалуй, первой работой в сфере сравнения различных медийных режимов, которая, однако, оказалась сильно детерминирована правовыми аспектами (отсылками к общефилософским либертарианской и автократической теориям эпохи Просвещения) и контекстом холодной войны. В сущности, четыре получившиеся теории прессы (либертарианская, авторитарная, теория социальной ответственности и советская коммунистическая), разумеется, в основе своего разделения имели различия между политическими режимами. Поэтому связь между конфигурацией политических институтов и моделью медиа, которая понималась учеными в первую очередь как модальность ограничения деятельности журналистов, стала на долгие годы мейнстримом в данных исследованиях.
Разделение по политическим режимам надолго задало тон в международных сравнительных исследованиях журналистики, которые часто апеллировали как к общему месту к «либеральной» модели журналистики (которая, как правило, отождествлялась с рыночной), либо к «коммунистическо-авторитарной». Собственно, международные индексы так и стали маркировать медиасистемы в контексте бинарной модели, разделяя на «свободные» и «несвободные» (не очень, впрочем, объясняя, что подразумевается под тем или под другим). Если бы мы сегодня применяли эти нормативные классификации к исследованию различных режимов реакции на «инфодемию», мы, вероятно, обнаружили бы полное расхождение внутри даже самых что ни на есть либеральных моделей.
Строго говоря, бОльшая часть последующих исследований в этой области были как раз попытками продемонстрировать крайне разнообразные подходы к журналистике и медиа именно внутри тех стран, которые мы все вместе собирательно считаем «демократическими». В первую очередь эти подходы свелись к нормализации модели журналистики, в которой журналист не нейтрален, а довольно субъективен в выражении определенной политической позиции. Классическая нормативная модель журналистики, которая пришла из США, в значительно степени строит свои размышления на идее, согласно которой настоящий журналист беспристрастен и объективно без выражения собственной позиции освещает события. В значительной степени такая точки зрения опиралась на наследие американского функционализма, трактующего медиа как средство объективного наблюдения граждан за социополитическим окружением (Lasswell, 1948), и на представления из политических и институциональных исследований, для которых медиа – это просто площадка информирования рациональных избирателей о качестве общественных благ и наборе политических альтернатив (Coyne, Leeson, 2009).Соответственно все остальные представления о другой журналистике, которая отстаивает определенную точку зрения даже в новостях, не предоставляет площадку другим мнениям и пр. – отвергаются, признаются «неправильным» или ненормативным журнализмом или вовсе не журнализмом, а «пропагандой».
К 1970-м годам возникают исследования, показывающие всю слабость такого нормативного подхода. Сеймур-Ур вводит в употребление термин «пресс/партийного параллелизма» (press/party parallelism), обозначающего наличие между газетами и политическими партиями организационной зависимости, приверженности журналистов партийным целям и наличия политического активизма у аудитории (Seymur-Ure, 1974). А Блумлер и Гуревич (Blumler, Gurevitch, 1975), а позднее и Макуйэл (McQuail, 1992) начинают применять термин медиаактивизм (это весьма вольный и неточный перевод английского media partisanship) для того, чтобы характеризовать журналистику, которая отнюдь не объективна, но тем не менее остается журналистикой.
Термин Сеймур-Ура был переименован в «политический параллелизм» и такие медиа стали восприниматься как особенность определенных национальных медиасистем благодаря серьезному компаративному исследованию Халлина и Манчини «Сравнивая медиасистемы. Три модели медиа и политики» (Hallin, Mancini, 2004). В этой работе авторы развенчивают миф о единстве медиасистем демократических стран, демонстрируя три принципиально разные модели взаимодействия медиа и политики:
– либеральная модель, которая характерна для США и Великобритании и предполагает низкую степень политического параллелизма из-за того, что медиа в основном развивались в парадигме свободного рынка и чаще всего были отдельными коммерческими предприятиями. В таких странах низкая степень вмешательства государства в дела медиа и высокая степень самоорганизации отрасли;
– демократически-корпоратистская модель, свойственная Северной Европе, предполагает достаточно развитую зависимость медиа от рыночных условий (в этих странах самые сильные коммерческие печатные медиа в Европе), но в то же время средний уровень политического параллелизма, а также низкую степень участия государства при высокой степени саморегулирования прессы;
– поляризованная плюралистическая модель (или попросту Средиземноморская модель), характерная для Южной Европы: Италии, Испании, Португалии и в значительной (но не полной) степени Франции. Она предполагает, что в этих странах свободный рынок медиа исторически сложился плохо, поэтому медиа остались под существенным контролем промышленных компаний и финансовых интересов, связанных с разными политическими элитными группировками. Вкупе с высоким уровнем государственного регулирования это приводит к высокому же уровню политического параллелизма (и, условно говоря, идеологической политической окраске журналистики в целом).
Для многих показателей использования медиа между данными группами стран характерен определенный разрыв. Например, в странах-представителях второй модели (Северная Европа) гораздо больший процент населения участвует в политических дебатах онлайн, тогда как первый и особенно Средиземноморский тип демонстрируют низкую вовлеченность в них (Eurobarometer, 2018). В Средиземноморской модели медиасистем степень доверия определенным медиа (например, печатной прессе, телевидению, интернету) в среднем ниже, чем в странах Северной Европы. Средиземноморье отличается и по паттернам медиапотребления: здесь гораздо меньше потребляют печатные медиа и Интернет, чем телевидение (Eurobarometer, 2019).
Сравнительные исследования медиасистем являются одной из возможных оптик для взгляда на столь существенные межстрановые различия в темпах прироста заболеваемости и разных «режимах» управления в условиях пандемии. И здесь мы видим, что северные страны, более или менее соотносящиеся с теми, где принята демократически-корпоратистская модель, демонстрируют гораздо более «спокойное» отношение к пандемии. От так и не закрывшихся школ в Швеции до относительно точечных локальных мер по изоляции, что позволило сильно сгладить «кривую прироста» в Германии. Напротив, на юге Европы, в странах, где менее популярен Интернет и гораздо большее значение для общественной информации имеет телевидение, мы наблюдали ситуации колоссальной перегрузки системы здравоохранения, рекордные цифры прироста, существенную панику и т. п. Вероятно, и в основе таких разных подходов, как и в основе различий медиасистем, лежат культурные факторы, которые нам лишь только предстоит изучить.
Пандемия и политический популизм
Помимо выявления определенных различий политическо-медийных систем, пандемия стала испытанием на прочность нового «режима» политической коммуникации, в котором отныне господствует отнюдь не рациональное представление о политических процессах, свойственное классической школе. Радикализация правого и левого флангов, размывание «центризма», утрата политического доверия политическим институтам и классическим политическим партиям, опора политиков в большей степени на «эмоции», чем на факты и науку – это собирательный набор весьма разнородных явлений, которые ученые и особенно политики с большим энтузиазмом «окрестили» термином «политика пост-правды» (Tesich, 1992). В этой ситуации, помимо влияния медиасистем на разные режимы человеческой мобилизации в условиях кризиса, актуальным является рассмотрение того, каким образом пандемия стала способом политической коммуникации и установления «диспозитивов» доверия, контроля, легитимности.
Пандемия – это «идеальный кризис», реакция любого лидера на который является своего рода лакмусовой бумажкой его политики и его политического режима. Вместе с тем необходимо понимать, что, по сравнению с предыдущей пандемией такого масштаба (пандемией испанки в первой четверти 19 в.), политические режимы сильно эволюционировали. Даже Великобритания в 1917 году не представляла собой демократическое государство в традиционном смысле этого слова. Только в 1918-м там был отменен имущественный ценз для участия в выборах, а женщинам предоставлено избирательное право начиная с 28 лет. Фактически значительная часть стран, которые мы сегодня называем демократическими, в период пандемии «испанского гриппа» не были обременены необходимостью соблюдения гражданских свобод в условиях колоссальных ограничений, обусловленных эпидемиологической обстановкой. Поскольку это происходило еще и параллельно с Первой мировой Войной, любые злоупотребления тогда могли быть списаны на военное время. Известно, что лучше всего с крупными эпидемиями справлялись авторитарные режимы, которые спокойно могли позволить себе принудительную массовую вакцинацию населения вопреки воле этого населения. Однако с момента последней крупной пандемии, сравнимой с нынешней (испанки), количество политических режимов, которые не могут себе этого позволить, существенно выросло.
Сегодня ситуация с применением правительствами противоэпидемиологических мер неминуемо наталкивается на ограничения гражданских свобод в демократических государствах, что не может не приводить к недовольствам. Однако на эти ограничения неохотно идут и власти «автократий», потому что за последние 60—70 лет чистые автократии почти полностью и повсеместно переродились в так называемые «гибридные режимы», многие из которых являются электоральными автократиями, а следовательно, вынуждены поддерживать тот или иной уровень гражданских свобод для легитимации власти автократов. Гуриев и Трейсман отмечают существенное сокращение использования такими режимами прямых средств принуждения (физических репрессий, насилия, военной силы) за последние десятилетия и в то же время укрепление их идеологическо-информационной составляющей (Guriev, Treisman, 2019). В результате мы наблюдаем разнообразие стратегий властей в части давления на медиа в период пандемии.
Строго говоря, сегодня мы можем видеть два экстремально полярных друг другу, но поучительных кейса. Первый – это существенная медиатизация образа лидера в период пандемии, которая активно используется для укрепления собственного авторитета не только политиками у власти, но и оппозицией, и популистскими партиями. Действительно, наличие пандемии как общего врага может иметь эффект объединения вокруг флага (Mueller, 1970), характерный для, например, разного рода внешних угроз, когда политики действительно зарабатывают дополнительные очки. И многие лидеры европейских государств с удовольствием воспользовались данной ситуацией. Эммануэль Макрон начал свою первую речь, когда он объявлял о всеобщем локдауне 16 марта, с фразы: «Мы вступили в войну…». В результате на протяжении первых месяцев пандемии, и даже на фоне смены премьер-министра с Эдуарда Филиппа на Жана Кастекса, рейтинг Макрона уверенно рос ровно до тех пор, пока не начался кризис, обусловленный тем, как власти решали вопрос, связанный с вспышкой исламских и антиисламских настроений на фоне убийства учителя истории из пригорода Парижа… А премьер-министр Венгрии Виктор Орбан в конечном итоге получил на фоне пандемии от парламента беспрецедентную власть и полномочия в связи с экстренной ситуацией. Объединение вокруг флага, очевидно, стало дополнительным стимулом для некоторых политиков-популистов всячески «выпячивать» собственное заражение Covid-19. Премьер-министр Великобритании Борис Джонсон, Дональд Трамп и многие другие политические лидеры воспользовались собственным заболеванием, чтобы продемонстрировать населению единение с обычными людьми, которые так же беззащитны перед лицом вируса, как и политики.
Противоположная стратегия предполагает определенное «дистанцирование» политиков от пандемии и принятия ключевых решений, что стало характерным для ряда стран, например, таких, как США и Россия. Хотя «природа» подобного дистанцирования в американском и российском случаях разная. Американское «дистанцирование» было связано с колоссальным расхождением популистской риторики президента (который длительное время вообще отрицал существование коронавируса, затем переложил ответственность за его появление на Китай и т.д.) и реальных мер, которые принимались преимущественно на уровне отдельных регионов страны, в частности, Нью-Йорка, пережившего самую большую вспышку эпидемии. Аналитическая оптика для понимания ситуации в России принципиально иная и связана с понятием «bad governance» – «недостойное правление» в терминологии Владимира Гельмана (Гельман, 2019) – и попыткой центральной власти дистанцироваться от принятия жестких мер, переложив их на власти регионов. Центральная власть накануне принятия поправок в Конституцию побоялась объявлять официально о введении карантина и принятии иных жестких мер, так как это могло негативно сказаться на уровне рейтинга президента, а этот рейтинг является мерилом российской политической легитимности и стабильности. В результате перекладывание ответственности на регионы, в условиях недостатка у последних ресурсов и полномочий, привело к тому, что – за редким исключением – регионы и их руководство не боролись с эпидемией и ее последствиями, а создавали такую систему перекладывания ответственности, которая позволила бы им избежать наказания. В модели зарегулированной «вертикали» трата ресурсов (за которую потом могут наказать) становится гораздо менее выгодной, чем манипуляции со статистикой, информацией и т. п. В этой ситуации «недостойное правление» оборачивается прямым давлением на информационную составляющую, пропаганду, конструирование образа властей в период пандемии. Любопытно, что дистанцирование центральных властей от ситуации привело к относительной редакционной панике центральных медиа, которые какое-то время работали «без методичек» и демонстрировали существенно полярные стратегии в части освещения пандемии в России. Их объединяли лишь общие призывы к мерам социального дистанцирования и «внушающие страх» репортажи из Европы и США, в которых дела якобы обстоят гораздо хуже, чем у нас. Этого нельзя сказать о региональных информационных ресурсах и местном телевидении, которое почти эксклюзивно и постоянно демонстрировало усилия местных властей для противодействия пандемии.
Характерными для информационных автократий являются попытки использовать пандемию для того, чтобы лучше контролировать медиа и распространение информации. В России, как известно, пандемия стала полигоном для испытания действия нового закона о фейковых новостях. Подобные же меры можно наблюдать и в кейсах с другими схожими политическими режимами, например, в случае с Турцией, которая в связи с пандемией всерьез начала рассматривать инициативу о принятии закона, вводящего существенные дополнительные меры регулирования по отношению к зарубежным сайтам социальных сетей. В частности, вводится обязательство регистрировать на территории страны эти социальные медиа и открывать локальные офисы для того, чтобы реагировать на запросы властей по поводу блокировки определенного контента.
Наконец, еще одним политическим приемом, характерным для очень разных политических режимов, но, очевидно, связанным с популизмом, стало отрицание проблемы вируса как такового. Помимо Дональда Трампа и США в схожей риторике выступали такие разные политики, как Александр Лукашенко (заявивший, как известно, что в Белоруссии ни один человек не умрет от коронавируса), Борис Джонсон, Жозе Больсонару и ряд других. И уже сегодня есть первые научные статьи, доказывающие связь стратегии «отрицания» с поведением аудитории. В частности, это исследование Мариани и коллег (Mariani, Gagete-Miranda, Retti, 2020), которое показывает, что после заявлений Больсонару о том, что коронавирус – это обычный грипп и отрицания проблемы, самое большое число заболевших и высокая смертность были зарегистрированы в муниципалитетах, поддерживающих Больсонару. Это яркий пример того, каким образом политические заявления способствовали снижению мер социального дистанцирования. А работа Олкотта и коллег (Allcott et al., 2020) обнаруживает существенные различия в соблюдении мер социального дистанцирования в зависимости от уровня политической приверженности в США. В частности, сторонники республиканцев демонстрируют более низкий уровень социального дистанцирования и соблюдения ограничительных мер, чем избиратели-демократы. При этом существенную роль в выборе поведения играют именно масс-медиа и то, как они репрезентируют серьезность мер, принимаемых правительством.
Политика популизма, построенная на обращении к эмоциям и на символическом конструировании «исключения» определенных групп из политики (Мюллер, 2018), очевидно, лежит в центре внимания риторики отрицания вируса и структурирует дискурс политиков и медиа. Отрицание вируса или его существования построено на типичной для популистов риторике, что, дескать, вирус придумали элиты для конкурентной борьбы в мировой экономике, для межгосударственной конкуренции и т.п., но мы-то и есть народ, поэтому мы не признаем этот вирус как вирус элитных групп. Такая риторика была характерна и для белорусских властей, и для некоторых чиновников на Украине, утверждавших, что нужно лечить коронавирус салом и чесноком. Другим характерным для популистов приемом стало приписывание причин коронавируса неким внешним воздействиям и его ассоциация с проблемами миграции, что делало тему вируса популярной не только среди правых популистов и центристов, но и в кругах ультра-правых радикалов. В России в самом начале пандемии риторика предполагала, что вирус исключительно привозят из Европы самолетами обеспеченные россияне. Строго говоря, ограничительные меры, нацеленные на самоизоляцию прибывающих из Европы, на это и были направлены. В США наблюдалась схожая риторика, и если Европа, где на тот момент наблюдалось больше, чем в США выявленных случаев, закрывала границы постепенно, то США это сделали достаточно жестко и одномоментно.
Популизм в условиях нынешней пандемии – это совсем не тот популизм, который мы наблюдали во второй половине ХХ века, что делает инфодемию гораздо более выраженной. Изменилась экология медиапространства. Количество каналов коммуникации существенно выросло, а общее доверие населения политическим институтам в целом упало, что привело к определенной фрагментации источников политической информации и публичной сферы в частности. Фактически мы наблюдаем все большее размывание границ между журналистикой, журналистским активизмом (journalism partisanship) и «ультра-правым порядком дезинформации», построенным исключительно на циркуляции фейковой информации, различных теориях заговора и пр. (Bennett, Livingston, 2018). При этом в США, например, фейки концентрируются вокруг таких ультра-правых онлайн-ресурсов, как Breitbart, но при этом проникают в публичный мейнстрим благодаря правым медиаресурсам, как, в частности Fox (Farisetal, 2017). Потребителям информации доступно множество альтернативных ее источников, но при этом данные потребители все меньше доверяют политикам, что приводит к росту популярности различных теорий заговора и фейков, кардинально непохожих на информацию, которую дают мейнстрим-медиа. Поскольку чаще всего источниками такой информации становятся право-радикальные политики, в результате те избиратели, которые раньше голосовали за центристские партии, все больше склонны к голосованию за ультра-правые и радикальные партии (Bennett, Livingston, 2018).
Европейская ситуация в целом отличалась от американской, где публичное «принижение» опасности коронавируса исходило в основном от Трампа и его сторонников и вполне неплохо культивировалось альтернативными правыми медиа. В Европе значительная часть стран и их правительства в целом всерьез восприняли опасности коронавируса и быстро стали вводить ограничения. Поэтому стратегия оппозиционных партий и популистов не у власти заключалась в том, чтобы данные ограничения подвергать сомнению. На материале исследования аккаунтов немецких политических партий в социальных сетях Тобиас Видманн показывает ключевое расхождение в коммуникативных стратегиях немецких политиков по поводу пандемии. Если правящая партия предпочитала с ростом активных кейсов COVID-19 усиливать риторику страха и менее выраженно проявлять риторику «надежды», то популисты и оппозиционные партии предпочитали прямо противоположную стратегию: с ростом заболеваемости они усиливали риторику «надежды» и делегитимизировали жесткие карантинные меры, а при снижении уровней заболеваемости, наоборот, усиливали алармистскую риторику. При этом именно радикальным партиям удавалось получать гораздо больший социальный отклик (в виде репостов и лайков), чем другим политическим силам (Widmann, 2020).
Заключение
Пандемия, как видим, вносит множество изменений в «плоские» представления о классификации политических партий и отношениях между медиа и политиками, разбивая на мелкие осколки традиционные представления о стратегиях политической коммуникации и использовании медиа различными политическими режимами.
Во-первых, мы видим, насколько радикально внутри себя отличаются так называемые «демократические медиа», демонстрирующие разные стратегии политических акторов и выходящие за пределы традиционной «журналистики» или традиционной «пропаганды», в результате чего массовая аудитория регулярно сталкивается со смешением журналистского дискурса, активистского дискурса и радикального дискурса (в значительной степени детерминированного вообще не новостным контекстом, а популярными слухами, теориями заговора и т.п.).
Во-вторых, политическая риторика преимущественно работает в пользу «правых» и «популистских» партий, что делает распространение пандемии более массовым в связи с тем, что эти партии в значительной степени принижали значимость жестких мер социального дистанцирования, вводимых правящими партиями.
Наконец, различия детерминированы межстрановыми факторами доверия медиа и политическим институтам, что требует кропотливой работы по сопоставлению различных параметров доверия и использования медиа в различных политических режимах с динамикой пандемии.
Список литературы и источников
Allcott H., Boxell L., Conway J., Gentzkow M., Thaler M. &Yang D. (2020). Polarization and Public Health: Partisan Differences in Social Distancing during the Coronavirus Pandemic. Journal of Public Economics, Volume 191 (2020).
Bennett L. & Livinston S. (2018). The disinformation order: Disruptive communication and the decline of democratic institutions. European Journal of Communication, Vol. 33 (2): 122—139.
Blumler J. and Gurevitch M. (1975). Towards a comparative framework for political communication research. Political communication: Issues and strategies for research / Ed. by S. H. Chaffee. РР. 165—193.
Coyne, C., Leeson, P. (2009). Media, Development, and Institutional Change. Northampton (MA): Edward Elgar
Eurobarometer (2018). Special Eurobarometer 477. Democracy and elections. Brussels: EC, url: https://ec.europa.eu/commfrontoffice/publicopinion/index.cfm/Survey/getSurveyDetail/yearFrom/1974/yearTo/2019/surveyKy/2198
Eurobarometer (2019). Standard Eurobarometer 92, Media use in the European Union, Brussels: EC, url: https://ec.europa.eu/commfrontoffice/publicopinion/index.cfm/Survey/getSurveyDetail/yearFrom/1974/yearTo/2019/surveyKy/2255
Faris R., Roberts H., Etling B. et al. (2017) Partisanship, propaganda, and disinformation: Online
Guriev S., Treisman D. (2019). Informational Autocrats. Journal of Economic Perspectives, 33 (4): 100—127.
Hallin D., Mancini P. (2004). Comparing Media Systems: Three Models of Media and Politics. Cambridge: Cambridge University Press.
Lasswell H. (1948) The structure and function of communication in society. In Bryson L. (ed.) The Communication of Ideas. New York: Harper and Brothers.
Lazarsfeld P. F. (1952—53). The prognosis for international communications research. Public Opinion Quarterly 16: 481—90.
Mariani L., Gagete-Miranda J., Retti P. (2020). Words can hurt: How political communication can change the pace of an epidemic. OSF Preprints ps2wx, Center for Open Science, URL: https://ideas.repec.org/p/osf/osfxxx/ps2wx.html
McQuail D. (1992). Media Performance. Mass Communication and the Public Interest. London/Newbury Park: Sage.
Partisanship, Propaganda, and Disinformation: Online media and the 2016 U.S. Presidential election. (2017) Berkman Klein Center (Harvard), 16 August. government of lies. The Nation, Jan. 6/13, 12—14 URL: https://cyber.harvard.edu/publications/2017/08/mediacloud.
Mueller J. (1970). Presidential Popularity from Truman to Johnson. American Political Science Review. 64 (1): 18—34. doi:10.2307/1955610
Seymour-Ure C. (1974). The Political Impact of Mass Media. London/Beverly Hills, CA: Constable/Sage.
Tesich S. (1992) A government of lies. The Nation, Jan. 6/13, 12—14
Widmann T. (2020). Fear, Hope, and COVID-19: Strategic Emotional Rhetoric in Political Communication and its Impact on the Mass Public. SSRN Preprint, URL: https://ssrn.com/abstract=3679484 or http://dx.doi.org/10.2139/ssrn.3679484
Гельман В. (2019) «Недостойное правление». Политика в современной России. Санкт-Петербург: Изд-во ЕУ СПБ.
Мюллер Я.-В. (2018) Что такое популизм. М.: ИД НИУ ВШЭ.
Сиберт Ф., Шрамм У., Питерсон Т. (1998) Четыре теории прессы. М.: Международный институт прессы, Изд-во «Вагриус».