Читать книгу Съедобная история моей семьи - Анна Павловская - Страница 2
Глава 1. Таруса
Семейная
ОглавлениеВ семье моего отца не принято было говорить о еде. Невозможно представить их, смакующих описания блюд и разносолов. Категоричный папа с позиции русского интеллигента, вышедшего из крестьянской среды, называл это мещанством, а про нас, его детей, поддавшихся влиянию западной культуры и с чувством обсуждавших меню ресторанов, в этом случае презрительно говорил: «Вам бы только пожрать и выпить, вот вырастил детей». А дети между тем получились не такие плохие, и он это прекрасно знал. Но столь сильно было презрение к низменной теме еды.
Между тем еда – это не только обжорство, один из смертных грехов, но и семейная традиция. Именно папина семья, страшно голодавшая во время трехлетней оккупации в годы войны, перебивавшаяся кое-как с хлеба на воду в послевоенные годы, всю жизнь питавшаяся скромно, знала это лучше других. И папа, москвич, профессор, городской житель, много лет возил любимым маме, сестре и брату из столицы сливочное масло, колбасу, белый хлеб. А бабушка моя до самой смерти хранила под подушкой мешочек с черными сухарями – на всякий случай, вдруг что случится, а у нее и запас готов! Еду никогда не выбрасывали, это считалось кощунством. Впрочем, в отличие от современной традиции покупать и готовить впрок, на неделю вперед, продуктов много никогда не покупали, а еды много не готовили.
Главное же то, что за общим столом рождалась, крепла, жила семья, и еду можно считать тем цементом, который ее скреплял. Посмотрите многочисленные сайты и форумы о еде в Интернете: «Так делала моя бабушка», «Моя мама это блюдо готовила так, что пальчики оближешь!», «Этому меня научила свекровь». Людей уже давно нет, а память о них живет в любимых блюдах, которые едят их благодарные выросшие дети и никогда не виденные ими потомки.
Именно о семье мне и хотелось бы поговорить в первую очередь, о той советской семье, которая потерялась среди идеологических баталий, политических скандалов, грандиозных исторических событий, но которая имела свои неповторимые черты и в некотором роде, наряду с освоением космоса и стройками века, вполне может считаться достижением социалистической системы. Известно о ней мало: статистика, всегда покорная требованиям времени, в советское время все представляла в идеализированном виде, а в постсоветское кинулась в другую крайность и очернила все, что можно. Почти все источники личного характера – дневники, мемуары, письма, относящиеся к этому периоду, – если и были опубликованы, то касаются политических и масштабно-исторических событий. Кое-что можно найти в художественной литературе и фильмах того времени, хотя и здесь в большинстве своем сильно идеологическое влияние. Но – остались люди. Время это еще не так далеко отстоит от нас, чтобы не иметь возможности обернуться назад, вспомнить, отдать должное.
Это не научное исследование. Я не буду пытаться проанализировать советскую семью, основываясь на разнообразных источниках (нечто подобное я сделала в своем труде «Русский мир»). Я просто попробую вспомнить свою семью. Помогут мне в этом любимые семейные блюда и традиции, дожившие до нашего времени. Но это и не мемуары (до них я еще не дозрела), а скорее попытка создать образ, тип традиционной советской семьи, а я считаю советскую семью одним из важнейших достижений эпохи. Насколько же типична моя семья?
У меня было счастливое советское детство. Много родственников – мама, папа, бабушки, дедушка, тети, дяди, двоюродные братья и сестра. Я, конечно, тогда и не подозревала, как это здорово, когда тебя окружает такое количество родных и близких, которые, к тому же, все трогательно тебя любят. Мне повезло – у родителей я была первый ребенок, у дедушки и бабушки по маминой линии – первая внучка, до меня были только мальчики, а папа сам был обожаемым младшим ребенком в своей семье, и их чувства ко мне стали отражением этой большой любви. Понимаю, что не всем так повезло в жизни. Во всем же остальном моя большая семья была вполне типична для своего времени. Советская эпоха к этому моменту, началу 1960-х, действительно успела все перемешать и привести к некоему общему знаменателю. Папа выходец из крестьянской семьи, мама из служащих, он изначально из Смоленской (потом проживал в Калужской) области, она москвичка, папа русский, мама армянка, он из довольно бедной семьи, она из относительно состоятельной. А встретились оба в лучшем учебном заведении страны – Московском университете.
Есть один странный, но вечный вопрос, которым взрослые любят мучить маленьких детей: «Ты кого больше любишь – маму или папу?» Трудно сказать, что они надеются выяснить, задавая его. Каких-то тайных признаний, откровений, правду о ситуации в семье? Не знаю, как других, но меня этот вопрос всегда ставил в тупик. Любовь к обоим родителям была совершенно естественным состоянием детской души, собственно, я даже и не знала тогда, что это называется любовью. Любовь – это у героев книг или фильмов. Это было у нас в детском саду, из которого я регулярно приносила сведения, кто кого любит. Однажды мама, с неподдельным женским интересом выслушав очередную тираду про Свету, которая любит Мишу, который любит меня, а я люблю Диму, пересказала это папе. В мамином дневнике периода моего детства я прочитала (цитирую): «Валя сразу вскинулся: “Еще чего! В твоем возрасте, запомни, надо любить воспитательницу и дедушку Крылова”. Аня (хитро-хитро и надменно): “А замуж мне что, за его портрет выходить?” После паузы: “Что, мне его портрет будет посуду мыть и мусор выносить?”».
Родители – они просто есть, как воздух, как жизнь, как ты сам. Какая же тут любовь? Так вот, одинаково ценя и любя своих родителей, начну все-таки с отцовской линии. Да простят меня все феминистки мира, но как-то принято именно с отцовской линии, давшей тебе фамилию и отчество, начинать биографию.
Предки моего отца родом из Смоленской области. На реке Угре стояла деревня Покровка, большая часть жителей которой носила фамилии Фатющенковы и Фотченковы. Фамилии не совсем обычные. На четвертом курсе исторического факультета МГУ я сдавала экзамен по русской культуре академику Б. А. Рыбакову. Его лекционный курс был очень необычный, авторский, Борис Александрович выплескивал на нас все богатство своей научной фантазии по самым разным темам. Было ужасно интересно, завораживало, уводило в другой мир. Как опытный преподаватель, понимавший, что на четвертом курсе нас, специализирующихся по русской истории, уже нет смысла спрашивать даты и факты, на экзамене Рыбаков просто вел с каждым студентом приятный околонаучный разговор. Со мной он заговорил о моей фамилии – Фатющенко, высказавшись относительно ее украинского характера.
Я стала терпеливо объяснять, что папа мой «потерял» букву «в» (о чем позже), что и сделало нас украинцами, а так вообще мы все Фатющенковы из деревни Покровка, что недалеко от Ельни. Академик Рыбаков, всегда тяготевший к южнорусской теме, а незадолго до нашего разговора подтвердивший дату 1500-летия основания г. Киева, ничуть не впечатлился: фамилия все равно украинская, утверждал он, чего только стоит сочетание «щенк» и вообще ее звучание.
Смоленская земля – пограничная. Кто только по ней ни проходил – и поляки, и литовцы, и французы, и, самым страшным потоком – немцы. Еще большее значение, возможно, имело непосредственное соседство с белорусскими землями, что способствовало смешению языков, культур и традиций на территории Смоленщины.
Согласно рассказам моей тети Тоси, Ефросиньи Ивановны Фатющенковой, в шести километрах от Покровки, в месте впадения в Угру маленького притока «стоит столб каменный – граница, называется Жастовня» («что такое – сама не знаю»), и почему называли это границей, никто не знал. В сторону Покровки «разговор был наш, простой, русский», женщины носили панёвы (или понёвы, допустимы оба варианта), плиссированные юбки темно-синего цвета, с красными прожилками-клетками. А вот в другую сторону от столба, к деревне Мазово и дальше, шли места, которые местные жители называли «Польшей», сами не знали почему. И разговор там был другой, все через букву «з», даже и понять бывало трудно, и носили саяны, «шили их выше, под грудь», «не то чтобы розового, не то фиолетового, а скорее, оранжевого и желтого цвета».
Обратившись к этнографическим материалам, я обнаружила следующее. Для Ельнинского района Смоленской губернии в XIX веке были характерны два типа крестьянского костюма, граница в бытовании которых проходила с севера на юг, примерно по реке Угре. Один, великорусских крестьянок (типологию традиционной одежды принято в большей степени проводить по женскому костюму, мужской отличается большим единообразием), в котором определяющим предметом была понева, древнейший вид русской одежды. Первоначально распашная, из двух не-сшитых полотнищ, а потом в виде юбки-поневы. И да-да, полотна были темно-синего цвета в крупную клетку. Дополняли этот костюм длинная холщевая рубаха навыпуск, украшенная вышивкой красного цвета по горловине и низу рукавов, старинный головной убор «сорока» и бисерные нагрудные украшения. Впрочем, «сороку» к началу XX века вытеснил платок.
Второй тип одежды, белорусский, состоял из андарака или саяна, юбки из пяти-шести полотнищ, вверху сборенных под пояс. Их расшивали пестрыми продольными полосками, отсюда, наверное, неопределенность цвета, на который указала моя тетка. Согласно словарю В. И. Даля, саян – это сарафан с застежкой спереди (причем он утверждает, что слово это почти вышло из употребления, а вот тетка моя в начале XXI века употребляла его так, как будто все знают, о чем идет речь). Однако в данном случае речь идет именно о белорусской юбке.
То есть соседи моих предков были не поляки, как они их называли, а белорусы, впрочем, и это название здесь условное. Вопросы, связанные с формированием этнических общностей, подобно вопросам о происхождении слов, это всегда гадание на кофейной гуще, только еще и изрядно приправленное политическими моментами. Вот и единого мнения о происхождении белорусов нет. Существует насколько распространенных концепций. В Российской империи долгое время была принята версия, что территории, занимаемые белорусами, исконно русские, а в Польше, – что они истинно польские. Существовала также идея, что белорусы – потомки летописных племен кривичей или их конгломерата с соседними племенами. Самая популярная концепция в советское интернациональное время заключалась в том, что единая древнерусская народность разделилась с течением времени на три части – великороссов, малороссов (украинцев) и белорусов. Некоторые исследователи выводят происхождение белорусов от балтов, смешавшихся со славянскими племенами, есть даже сторонники их финно-угорского происхождения. Название «белорус» позднее, широкое распространение оно получило после присоединения земель к Российской империи в XVIII веке (кстати, смоленские земли тоже долгое время относили к этому ареалу, даже в 1919 году они на несколько дней оказались в составе Советской Социалистической Республики Белоруссия). Долгое время белорусов называли литвинами, руссо-литвинами, литовцо-руссами – и как самоназвание оно долго жило в народах, заселявших северо-западный край России.
Подтверждаются наблюдения тети Тоси и о различии в говорах. Исследователи утверждают, что белорусские особенности русского говора заключаются в частности в замене звуков «ц» и «щ» на «с» и «з». Описание белорусских жителей Смоленщины за 1857 год содержит следующее наблюдение: «Язык их не чисто Великорусский, а какая-то смесь с Белорусским и Польским. Резкая твердость языка Польского и полнозвучие речи русской сливаются и, перемешиваясь между собою, образуют какой-то особенный, странный для непривычного уха говор». Еще более яркие примеры встречаем в словаре В. И. Даля: «Дзекать – произносить дз вместо д, как белорусы и мазуры… Как ни закаивайся литвин, а дзекнет. Только мертвый литвин не дзекнет». «Нацокать – Литвин нацокает, что и не разберешь его. Поколе жив смолянин, не нацокается».
Статистические труды и сборники XIX века приводят интересные цифры, согласно которым на территории Смоленской губернии в то время проживало 46 % великороссов и 54 % белорусов, причем в Ельнинском уезде белорусы составляли более 90 %! А вот Первая Всероссийская перепись населения 1897 года дает совсем другие данные: белорусов «стало» меньше одного процента, подавляющее же большинство жителей русских. Вот и верь после этого статистическим данным…
Многое намешано-перемешано на русской земле, поди разберись.
Памятная книжка Смоленской губернии за 1857 год с беззастенчивым шовинизмом приводит следующие различия между двумя главными народами, ее заселяющими. «Великорусы»: «они деятельны, бодры, свежи, дородны, зажиточны и опрятны. Сметливость, деятельность, заботливость об участи своего семейства, изворотливость при отыскании средств к жизни» – их отличительные черты. Там, где преобладает «белорусский элемент», жители «малорослы, мешковаты; хозяйство их скудно; одежда неопрятна». Хотелось бы верить, что не только костюмом и говором жители Покровки относились к великороссам, но и чертами характера. Кстати, роста они были высокого и очень статны.
Сохранившиеся малочисленные фотографии моих предков, а также лица моих близких и родных отчетливо указывают на принадлежность к определенному антропологическому типу. Я старательно, как дотошный исследователь, изучала типы лиц по разным российским регионам. Непростое и неблагодарное это дело, антропология: изучив карты и рисунки, я так и не смогла точно определить, к какому типу или хотя бы к какой географической зоне относилась деревня Покровка – то ли Верхнеокской, то ли Валдайской, к тому же река Угра, на которой она стояла, – рубежная, делящая эти самые зоны. Предки мои имели вполне определенный тип лица, тонкие губы, тонкие, редкие, какие-то серые волосы, прищуренные, довольно бесцветные глаза (серые? светло-голубые?), выступающие скулы, крупные складки на щеках – и бабушкины и дедушкины родственники по этой линии удивительно похожи между собой и мало похожи на украинский и южнорусский тип. Бабушкина линия более «монголоидная» – чуть приплюснутые круглые лица, узкие глаза, дедушкина по мужской линии имела вытянутые головы с двумя характерными высокими залысинами.
Из семейных рассказов создается впечатление, что предки моего отца испокон веков крестьянствовали на смоленской земле. Трудно спорить и с академиком Рыбаковым, и с лингвистическими данными, относящими фамилии с «-ченк» и «-щенк» (т. е. и Фотченковых и Фатющенковых) к украинским или белорусским. Окончание «-енков» часто встречается и у донских казаков. Видимо, здесь сказалось влияние соседей. Первая фамилия, скорее всего, происходит от имени Фотий, только вместо Фотиевых или Фатеевых получились мои предки на западнорусский манер – Фотченковыми. С Фатющенковыми потруднее, вариантов здесь больше. Вероятно, фамилия произошла от прозвища. В словаре Даля есть слово «фатюй, фатюк, фетюк – фофан, разиня, простофиля», есть «хват – молодец, удалец, храбрец, ловкий, бойкий, смелый, расторопный». Словом, выбирай на свой вкус. Фамилии от прозвищ более древние, чем от имен, а «-ющенковыми» они могли стать под юго-западным влиянием.
Издревле, согласно «Повести временных лет», смоленские земли были заселены славянским племенем – кривичами. Монашествующий автор летописи, обозвав их язычниками, не слишком благосклонно отзывался об их нравах. Подобно прочим языческим племенам, кривичи «жили в лесу, как и все звери, ели все нечистое и срамословили при отцах и при снохах, и браков у них не бывало, но устраивались игрища между селами, и сходились на эти игрища, на пляски и на всякие бесовские песни, и здесь умыкали себе жен по сговору с ними; имели же по две и по три жены. И если кто умирал, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду, и возлагали на эту колоду мертвеца, и сжигали, а после, собрав кости, вкладывали их в небольшой сосуд и ставили на столбах по дорогам».
В XII веке Смоленское великое княжество переживает взлет, потом падение. Татаро-монгольского ига избегает. Зато позднее подвергается многочисленным набегам, несколько раз переходит из рук в руки: в XV–XVI веках смоленские земли находились под властью Великого княжества Литовского, в XVII вошли в состав Речи Посполитой, с 1654 года окончательно и бесповоротно стали частью России.
Деревня Покровка была расположена на высоком берегу Угры, окружена густыми лесами и болотами. По рассказам, там даже и грибов-то было мало, слишком болотистая местность, надо было идти за несколько километров («километрах в пяти от деревни в сосновом бору водились отличные белые!» – утверждала родившаяся там Тося). Река Угра была чертой пограничной, за важное оборонительное значение ее иногда называют «Поясом Богородицы»; мой папа гордился этим, как и всем, что связано с местами проживания его предков.
Покровка – название очень распространенное на Руси. Чаще всего деревни называли по названию храма – Покрова Пресвятой Богородицы. Но в нашей деревне церкви никогда не было. По воспоминаниям бабушки, идти в ближайшую церковь в село Щекино было далеко, километров десять, и сложно, особенно в весеннюю распутицу или осеннюю непогоду. Она отмечала, что чаще шли женщины и дети, мужчины отлынивали. Считается, что название Покровка в данном случае напрямую не связано с церковным. В словаре В. И. Даля, составленном в середине XIX века, есть такое значение слова «покров»: «Защита, заступленье, заступничество, застой, покровительство. Господь покров мой. Птенцы растут под покровом матери». Местоположение и правда было защищенным – поди доберись до этой Покровки по болотам и бездорожью! Жаль это не спасло ее – в годы Великой Отечественной войны деревня была полностью уничтожена (сжигали трижды, первые два раза жители еще пытались ее восстановить).
Согласно «Списку населенных мест по сведениям 1859 года», в деревне Покровка проживало: 8 дворов, мужчин 57, женщин 62 (ну почему по всем статистическим данным на Руси женщин всегда больше, чем мужчин?). Семьи были большими, по 14–15 человек в каждой. Там же указывается, что иначе деревню называют Ураги (с ударением на а) или Овраги. Деревня была помещичья, крестьяне – крепостные.
Старейшая семейная история рода Фатющенковых-Фотченковых относилась опять же к иноземному нашествию, и рассказывала ее, если верить все той же Ефросинье Ивановне, столетняя старуха, жившая в деревне. Шел 1812 год. К деревне приближались французы. Испуганные жители спрятались в гумне, «где лен обрабатывали». Молодой женщине не дали взять с собой грудного ребенка, так как он плакал, и крестьяне боялись, что он всех их выдаст. Она была вынуждена согласиться с общим мнением и оставить его. Когда же все стихло и жители вылезли из своего укрытия, то обнаружили, что ребенок жив и здоров, а на колыбельке висит очень красивый французский платок с кистями – подарок французских солдат матери. Столетняя бабка особо подчеркивала, что платок был французский, очень красивый, «мы их уже знали тогда». Откуда, хотелось бы знать? Я всегда подозревала, что изолированность русских крестьян от жизни была всего лишь мифом.
Эта история имела продолжение уже в наши дни. Ее очень полюбила моя мама, рассказчица и сказительница по натуре. В ее исполнении она звучала гораздо интереснее и радостнее, чем в оригинале. Женщина не оставила ребенка сознательно, а забыла в суматохе, а потом уже было поздно. Она рвалась, плакала, но ее не пустили. А ребенок не просто был живой, но и накормленный, довольный, и помимо платка рядом с колыбелькой стояла бутылочка с молоком. Словом, все подробности делали историю более человечной и гуманной, хотя и менее правдоподобной. Рассказывать и пересказывать хорошие истории мама всегда очень любила. Благодаря ей этот случай, как и многие другие, стал достоянием общественности. Однажды она рассказала ее французам, пришедшим к нам в гости. Они так впечатлились, что через некоторое время прислали ей в подарок шелковый платок. Французские поклонники талантов моей матери провели специальное историческое расследование, чтобы выяснить, какой именно полк мог проходить через смоленскую деревню. И в военно-историческом музее заказали платок, точную копию такого, какой был в ходу у этого полка.
Отец моего папы, мой дед Иван Никитич Фатющенков (1893–1941), происходил из зажиточной деревенской семьи. Легендарным главой ее был его отец Никита Иванович (1870–1934), называемый во всех семейных историях «дед Никита». Судя по рассказам, человек сильный, жесткий, как говорили в деревне – настоящий хозяин, такой, кто и сам отдыха не знал, и другим послаблений не давал.
В молодости он прошел всю Сибирь, строил Транссиб, потом вернулся домой, женился на Ирине Степановне (ок. 1872–1943) из своей же Покровки, завел семью, стал хозяином. Было у него два сына – Филипп и Иван и три дочери – Елена, Наталья и Федосия.
Вся большая семья находилась у него в подчинении. Моя бабушка, будучи уже 90 лет от роду, нередко с затаенной обидой вспоминала, как в 18 лет, выйдя замуж, попала в его крепкий и хозяйственный дом. Больше всего дед Никита не любил праздность. А его невестки и дочери по молодости очень любили поболтать вечерком, когда вся работа была уже сделана. Если же их заставал за болтовней хозяин дома, наказание было очень простым – они переносили с места на место поленницу дров. Работа была бессмысленной, но возражать ему никто не смел. Хороший хозяин, он понимал, что праздность – мать многих грехов и бед, но как же было обидно молодым девкам делать ненужную работу вместо того, чтобы спокойно поболтать после окончания трудов крестьянских.
Первая жена моего дедушки Ивана Никитича в 1915 году умерла от родов. Она долго мучилась, и вся семья просила деда Никиту дать лошадь, чтобы отвезти ее в больницу, но он был тверд – время было горячее, лошади нужны в хозяйстве, а баба и так родит, не первая, не последняя. А она умерла, оставив новорожденного мальчика, которого назвали Павел, и растила его уже моя бабушка Ирина. Она сделала для мальчика все, Павел любил и уважал ее всю жизнь, но все равно был пасынком; бабушка моя была человек простой, цельный и бескомпромиссный: свое – это свое.
Отвлекаясь от юных обид, бабушка с гордостью рассказывала о замечательном хозяйстве, которое было у строгого деда Никиты. Коровы, лошади, земля, дом на высоком берегу Угры, в самом красивом месте деревни. Он остался в памяти своей семьи настоящим хозяином, сильным человеком с богатырской мощью. Умер дед Никита нелепо: маленький мальчик Паша невольно отомстил ему за смерть матери. Ребенок заболел дизентерией, ему сварили куриный бульон, которым тогда лечили разного рода заболевания, он съел несколько ложек и отказался. Дед Никита, хозяин во всем, возмутился, что хороший продукт хотят вылить, и доел за ребенком. В результате мальчик выздоровел, а крепкий, сильный и здоровый дед Никита умер.
Его сын, Иван Никитич, мой дед, в 1918 году женился вторым браком на моей бабушке Ирине Ивановне Фотченковой. Ее отец, Иван Анисимович (умер до войны, в возрасте 65 лет), судя по всему, тоже был личностью интересной, хотя и совсем другого склада, чем дед Никита. С женой Акулиной Прокофьевной (ок. 1873 – погибла в начале 1942 года) и семьями своих сыновей (у него было 5 сыновей и 3 дочери) он уехал из деревни на отруб, на что в то время решались немногие, все-таки надо было иметь смелость выделиться из деревни, в каком-то смысле пойти наперекор обществу. Завел там знаменитую пасеку, благодаря которой был известен в округе. Все, кто приезжали в деревню, врачи, начальство, обязательно заезжали к нему – поговорить и хорошим медом разжиться.
Любимым бабушкиным братом был Андрей. Трагически, хотя и героически, сложилась судьба его сына Петра. До войны он закончил педучилище, потом заочно институт, преподавал в школе (любовь к преподаванию, похоже, была в крови у многих наших смоленских родственников). Еще до начала войны Петр Андреевич был призван в армию, закончил в Бобруйске военное училище. В самом начале войны попал в окружение, подался к партизанам, был заместителем командира в партизанском отряде. И погиб на глазах у родной деревни, расстрелянный карательным отрядом. По рассказам, история была сродни античной трагедии: каратели долгое время не разрешали родным похоронить своего героя.
Не так давно в списке погибших в войну, опубликованном Министерством обороны, нашла еще Фотченкова Нила Ивановича, родившегося в Покровке, проживавшего в Щекино и пропавшего без вести в 1943 году. Жена его в 1948 году на свои многочисленные запросы получила ответ, что, по свидетельству однополчан, он был ранен, взят в плен и умер в Германии в плену (интересно, откуда эти подробности могли знать его товарищи по оружию?). Судя по всему, это тоже один их бабушкиных братьев.
В Покровке у дедушки Ивана и бабушки Ирины родилось двое детей – Александр и Ефросинья. Дед мой, Иван Никитич, был человек, судя по рассказам, незаурядный. Крестьянствовал он, как я понимаю, немного. В Первую мировую участвовал в Брусиловском прорыве, получил Георгиевский крест и дворянское звание (ненаследственное, тогда многим его давали за воинские заслуги, что породило сейчас больше «дворян», чем было на самом деле).
В Гражданскую тоже воевал, был ЧОНовцем – бойцом частей особого назначения, созданных в 1917 году для оказания помощи советской власти в борьбе с контрреволюцией. Возможно, именно тогда получил специальность строителя (тетя Тося с гордостью рассказывала о его умении составлять сложные сметы).
В 1931 году семья Ивана Никитича переехала в Донбасс, на Украину, на заработки. Там в 1935 году родился младший сын, горячо любимый всем семейством, мой отец – Валентин. Во время регистрации получился конфуз – в свидетельстве о рождении его записали на местный манер: Фатющенко. Как могли это не заметить его родители, до сих пор загадка для всей семьи. Но факт остается фактом – все его родственники имели «-ков» в окончании, лишь он один остался на всю жизнь «-ко». Хорошо, что у моей бабушки не было никакого наследства, иначе у отца могли бы возникнуть серьезные проблемы. Мой брат Андрей, получая в 16 лет паспорт, захотел вернуть себе фамилию предков, однако ему это не удалось. Районный ЗАГС потребовал от него массу документов – свидетельство о браке дедушки и бабушки (думаю, его никогда и не было), свидетельство папы о рождении и т. д. Довод, что все сгорело в Великую Отечественную войну, начиная от деревни и заканчивая ельнинскими архивами, ни на кого не подействовал, и ему в конце концов было отказано.
Дед мой умер в феврале 1941 года при загадочных обстоятельствах – он, здоровый и сильный, выпал из поезда. Или столкнули? Но тогда некогда было разбираться. Семья его к тому времени жила в уездном городе Ельня Смоленской области, где он работал и, судя по всему, неплохо по тем временам зарабатывал, даже посылал деньги родственникам в родную Покровку. Тетя Тося жизнь в Ельне вспоминала с удовольствием: жили в центре, на-против городского сада, город был небольшой, уютный, утопал в зелени, в центре был устроен живописный пруд. Именно в Ельне застала Великая Отечественная война бабушку, оставшуюся одной с четырьмя детьми. Два сына были уже взрослыми – Павел, работавший до войны учителем математики, пошел в армию еще до начала военных действий. Александр (1922 г. р.), бабушкин старший сын, ушел защищать родину в 1941 году добровольцем, не дожидаясь призыва, 19 лет от роду.
Дядя Шура, как мы его называли в семье, воевал под Ельней, защищал Сталинград, прошел всю Европу, брал Вену, сражался на озере Балатон, закончил войну в Праге. Был ранен. Вернулся домой, увешанный орденами, которые надевал в День Победы. Не так давно Министерство обороны сделало достоянием гласности много документов военных лет, в том числе и о награждениях. Именно на сайте этого министерства я обнаружила фотокопии уникальных документов – от руки написанные представления к наградам. Трогательным по простоте и искренности языком там говорится о том, что «в боях за город Сталинград гв. л-т Фатющенков А. И. проявил исключительную храбрость и мужество», за что 12.10. 1942 награждается орденом Красной Звезды. Из Представления (текст сохранен полностью): «Вклинившись в оборону противника он с 8 бойцами был отрезан от своей части. Не растерявшись, он умело организовал круговую оборону, в результате чего было отбито несколько атак фашистов. В одной из атак гв. л-т Фатющенков был ранен, но продолжал руководить боем. 4 часа горстка храбрецов во главе с ним в окружении отбивались от немцев. Когда иссякли боеприпасы гв. л-т Фатющенков с боем прорвался в расположение своих частей. Лично уничтожил 32 немца. За находчивость, мужество и смелость гв. л-т Фатющенков А. И. достоин правительственной награды ордена “Красной Звезды”». Напомню, было герою 20 лет.
Дядя Шура был человеком исключительной доброты и честности. Была у него одна слабость, свойственная русскому человеку вообще, а героям войны, не нашедшим себя в мирной жизни, в особенности – алкоголь. Работал он много и честно. После армии, как боевой офицер, был направлен в партшколу, учился. Работал на руководящей должности в райисполкоме. Потом по заданию партии поехал в колхоз, укреплять сельское хозяйство. Только никакого укрепления особенно не получилось. Как рассказывала тетя Тося, не было ничего – ни техники, ни лошадей, ни средств. «Да и кого послали, Шуру, какой он специалист? В деревне он что?» – вздыхала она.
Последние годы Александр Иванович жил с матерью и сестрой, был тихим, скромным, читал книги о войне, выполнял всю мужскую работу по дому, доедал то, что уже никто не ел (типичный разговор: «А это что, несвежее?» – «Оставь, Шура съест»). Для него просто не имело значение, что он ест. Он относился к тому поколению, которое так и осталось навсегда связано с войной. На войне была жизнь, был подвиг, были друзья, были настоящие чувства, отношения, все было ясно и понятно. А в мирной жизни надо было приспосабливаться, хитрить. Вот и жил он памятью о войне. Как ветерану, ему полагался бесплатный отдых в санатории раз в год и бесплатный билет до Волгограда – Сталинграда, куда он, счастливый и нарядный, ездил раз в году встречаться со своими фронтовыми товарищами.
Умер дядя Шура сразу после смерти сына, погибшего при трагических обстоятельствах – по официальной версии, он покончил жизнь самоубийством (но кто делает это, перерезая себе горло?!). Дядя Шура сразу потерял интерес к жизни, зачах. А так, наверное, жил бы себе, несмотря на ранения и проблемы, ведь русский народ живучий по натуре.
Бабушка в войну осталась с дочкой Ефросиньей, 14 лет, и моим папой Валей, 6 лет. Что было делать? Оставалось одно: возвращаться на родину, в Покровку, в дом, где жила семья мужа. И вовремя – почти сразу после ухода их дом в Ельне разбомбили фашисты. До деревни больше 40 километров, шли пешком. Поселились сначала в добротном дедовском доме, делили его с семьей старшего сына деда Никиты, Филиппа. Интересно, что, несмотря на трагизм времени, и мой отец, и тетя Тося с восторгом вспоминали этот старый дедовский дом, стоявший на высоком холме над Угрой.
Пережили в Покровке все, что только было можно: оккупацию, набеги карателей, страшный голод, жизнь в землянке в лесу. Край был боевой, партизанский. Тетя Тося не без затаенной гордости рассказывала, что немцы к ним практически носа не совали, засылали только карательные отряды. Маленькому папе прострелили руку. Выжили. Дети еще и выучились, несмотря ни на что. Всю жизнь они буквально боготворили свою мать, в прямом смысле надрывавшуюся, чтобы прокормить их. Ей приходилось даже просить милостыню, когда не было других путей накормить своих детей, но об этом говорилось вполголоса, как о чем-то очень страшном для русского человека.
Понятен подвиг солдата, сражающегося с врагом и совершающего геройские поступки во время боя. Сейчас много и правильно говорят о подвиге тыла, о тех, кто денно и нощно работал на заводах, поставляя технику и боеприпасы фронту; на полях, кормя огромную армию. Но есть и незаметные подвиги – например, подвиг моей бабушки, выжившей в страшных условиях и спасшей своих детей, которым потом предстояло всю жизнь честно работать на благо своей страны. Это не просто громкие слова, в данном случае – это правда.
Мы сейчас мало представляем смысл слова «голод», который еще относительно недавно был понятен и близок населению нашей страны. Это не просто нехватка определенных продуктов, это когда нет НИЧЕГО. Голод наша крестьянская страна переживала с «завидной» регулярностью, а в XX веке особенно часто. Это именно то, что пережили родные моего отца и он сам. Даже во время войны не всем выпадал этот страшный, всеобъемлющий голод. Папа был человек ироничный и в каком-то смысле склонный к юродству по натуре. Семье никогда ничего особенно страшного про войну не рассказывал, как всякий русский он не любил пафоса. Но однажды моему брату Андрею рассказал, как мать оставила его в чужом доме и ушла искать хоть какую-то еду, а он лежал в сенях на лавке и кричал от голода несколько дней, и никто к нему не подходил. А потом всю жизнь помнил «Кусок драгоценного хлеба / В худых материнских руках» (из его стихов). Нам, слава Богу, трудно представить настоящий голод во всем его вековом и неизбывном ужасе, но многое в русской традиции связано со страхом перед ним.
Деревню Покровка сжигали несколько раз и в конце концов сожгли совсем. Нет ее, не осталось ничего. Мой брат Андрей много лет мечтал поехать посмотреть, что осталось от нашего «родового гнезда». Но дорог там нет, вокруг болота, не найти уже этого места. Однако удивительным образом Покровка осталась жить в сердцах: моего отца, посвятившего ей немало лирических стихотворений, и тети Тоси, рассказывающей с гордостью о красивом «богатом» доме, и даже тех, кто, как мы с братом, никогда не видел и уже не увидит ее, но хранит ее в душе как родину предков, «родное пепелище».
Война – это тоже жизнь. Папа всегда вспоминал грустного немца, который поделился с ним, маленьким голодным мальчиком, булкой (эта трогательная история тоже дошла в обработке моей мамы). А еще в войну он научился читать и писать. И в «школе» – маленьком домике в лесу, где прятались жители после разгрома деревни, – прошел четыре первых класса за два. И там же (о, этот странный русский народ!) прочитал Достоевского, Пушкина, Маяковского, «Историю русской литературы XVIII века» и многое другое. Откуда эти книги взялись в лесу? Бог знает… Но русская литература стала папиной судьбой.
Нелегкое это дело – поиск предков. Хорошо тем, у кого корни дворянские. Сколько их всего и было-то на всей Руси великой, все в дворянские родословные уместились, изданные-переизданные. Но так уж получилось, что большая часть населения нашей страны имеет корни крестьянские, а здесь начинаются трудности. Не только род крестьянский проследить непросто, но даже и историю деревни не всегда найдешь. Сколько карт, столько и вариантов на тему. Например, на двух картах XVIII века, выпущенных с разницей в 10 лет, совпадение населенных пунктов Ельнинского района где-то 20 процентов. Трудно представить, что за это время исчезло такое количество и появилось столько же новых. Проблемы картографии, неточности, ошибки, разные варианты названий – все имеет место. Зато трудно передать, какая радость охватывает тебя, когда ты вдруг находишь подробную карту с указанием заветной деревни. Ты как будто погружаешься в странный мир, создаваемый условными (ну очень условными) знаками. Здесь были строения деревни, где жили твои предки, с этой стороны березовая роща, тут болота, а тут ручей с немыслимым названием. Здесь «бр.», видимо, брод, а здесь «ур.», надо полагать, урочище. Есть еще «сар.» – сараи, все, что осталось от некогда цветущей деревни, обозначенной на карте курсивом или прерывистым подчеркиванием, что, увы, означает, что она не сохранилась.
Но есть и хорошая новость для любителей семейной генеалогии. Жизнь крестьян российских отличалась значительным единообразием, то есть почитав труды о быте смоленских крестьян, получаешь представление о том, как жили и твои предки. К тому же, слава Богу, XIX век дал России прекрасных писателей-натуралистов, оставивших чудесные описания русской природы. Поэты, которыми богаты все уголки России, раскрасили родные края яркими красками. Ну и, конечно, незаменимым остается то знание, которое, порой незаметно, передают нам наши родители, деды и бабки, тетки и дядья и другие родственники, которых нам довелось застать в живых. Постепенно, как бы нехотя, всплывают в памяти рассказы о прошлой жизни, выстраивается некая картина, создается неповторимый мир прошлого. Собрав все это вместе, ты потихоньку воссоздаешь картину ушедшей жизни. Попробую сделать это и я.
Начнем с карт, исторических и топографических. Хотя, впрочем, они все в некотором роде исторические, ибо их последнее добротное обновление было в 1960-х годах, по заказу военного ведомства, все поздние карты – не более чем перепечатки старых. У меня есть своего рода «лакмусовая бумажка» для определения возраста карт: паром в Тарусе через реку Оку прекратил свое существование в конце 1980-х. Все «новейшие» карты и атласы продолжают рисовать его на старом месте, из чего становится ясно, что рекламируемые как «самое последнее издание», они являются всего лишь перепечаткой старых.
Карты я просмотрела с 1773 года. Первая карта, относящаяся как раз к этому году, разочаровала – кроме Ельни и того самого белорусского Мазова, находившегося в 10 км от Покровки, ничего интересного я не обнаружила. Само по себе отсутствие населенного пункта в принципе ничего не означает, карты изобиловали неточностями, в то время вообще показывали в основном более или менее крупные населенные пункты, совсем маленькие деревни (а таковых, состоявших из 3–5 семей, было тогда множество) на карты часто не попадали.
Карта 1792 года дала более интересные результаты: помимо уже известного Мазова, на ней показана и Асеевка, деревня, находившаяся совсем рядом с Покровкой, только на противоположном берегу Угры. А неподалеку, ближе к Ельне, обнаружилось село Покровское, с церковью, вполне законно объяснявшей его название. Отмечу сразу, что на картах середины XIX века оно отсутствует, по каким-то причинам большое село исчезает. Это дало мне возможность предположить, что предки мои могли переселиться из села Покровское на несколько километров выше по берегу Угры в деревню, которую они назвали Покровка, по старому названию, но в сокращенном варианте – по причине отсутствия церкви. Такого рода перемещения хорошо известны в истории. Деревни иногда «переезжали» с места на место, и далеко не всегда по воле помещиков, но часто и по каким-то своим внутренним причинам. Кстати, такое расположение объяснило бы историю с наполеоновским отрядом. Трудно представить его в Покровке на берегу Угры (только если какой-то сумасшедший разведывательный отряд). Судя по картам, войска туда не доходили, тем более что речь могла идти только о наступлении; вряд ли отступающие, мерзнущие и голодающие французы были бы столь великодушны. Покровское же, в отличие от Покровки, находилось слева от Угры, на одном из ее притоков, на пути между Ельней и Вязьмой.
Карты Генерального межевания успокоили мою душу. Деятельная Екатерина II, в числе прочих инициатив, решила провести обмер всех земель в государстве, что и было сделано с 1765 по 1832 год. Смоленскую губернию обмеряли и описывали в числе первых, во второй половине 1770-х годов. На этих картах я нашла и Покровку, и село Щекино, где находилась приходская церковь нашей деревни. Есть там и деревня Селище, которая позже, по каким-то загадочным поворотам судьбы, к XX веку трансформировалась в деревню Селибка (на самой последней карте в конце XX века она же Селипка). Почему-то нет Мазова, но я решила не огорчаться, в конце концов, оно есть практически на всех остальных картах, к тому же это не моя прародина. А вот село Покровское все еще существует, что не опровергает мою концепцию, так как какое-то время Покровское и Покровка могли сосуществовать.
В 1855 году карта была составлена детально и щедро: есть и Покровка с ее вторым названием Ураги, и Мазово, Щекино, Асеевка, Селинка (промежуточный вариант между Селищем и Селибкой), и даже совсем рядом деревня Константиновка, которая не встречается больше нигде. А вот село Покровское исчезло и больше никогда на картах не появилось. Кстати, название Ураги мне не совсем понятно. Самое простое, что приходит в голову (и даже упомянуто как одно из названий деревни в издании середины XIX века), это слово «овраги». Но проблема в том, что никаких оврагов в окрестностях деревни обнаружено не было, одни болота. Может, «враги»? Такое название возможно, хотя и странно для деревни. Есть еще «ураги» – змеи-люди из индийских и индейских легенд, но это еще более загадочно, хотя и может быть древнейшим названием, не попавшим изначально на официальные правительственные карты.
Наверное, самое большое удовольствие доставили мне топографические карты 1960–1970-х годов. Они позволили разыграться воображению и по сухой схеме восстановить мир ушедшей навсегда Покровки. Удивительно много информации содержится в них. Располагалась она, вопреки моему представлению, на правом берегу Угры, и особо высокого берега там не было. Угра в этом месте достигает 20 метров в ширину и 1,5 метра в глубину, дно песчаное, много бродов, по которым можно было ее переходить. То есть река, мягко скажем, не велика. Напротив бывшей деревни в Угру впадает речка (на этой карте она ручей) с лирическим названием Невестенка. Неподалеку нашлась и та самая речка Жастовня (ее, кстати, нет больше ни на одной карте), которая так удивляла своим названием и приграничным столбом тетю Тосю. А Константиновка превратилась в урочище Голосиловка.
Вдоль Угры идет проселочная дорога, та самая, по ко-торой ходили мои предки в село Щекино, в церковь. Есть и само Щекино (не от древнего ли имени Щек происходит? Вспомним «Повесть временных лет» с Щеком и Хоривом, основателями Киева), на слиянии Угры с речкой Невестинкой (разница в одну букву «е»-«и», чего, кстати, не было на картах XVIII века, там они обе Невестенки). Здесь же протекает речка с чудным (ударение может быть любым) названием Ужрепт (в XVIII–XIX вв. она называется Ужеперт). Никакие найденные в книгах объяснения ее этимологии меня не удовлетворили, отношу ее к русским чудесам. Кроме церкви, здесь находилась пристань и проводилась регулярная ярмарка, так что дорога сюда была проторенной. В Щекино похоронена родня по линии бабушки Ирины, уехавшая из Покровки. По свидетельству тети Тоси, Фатющенковы, как и другие жители деревни, были похоронены на кладбище рядом с родной деревней. Иных свидетельств нет.
Окружают место бывшей деревни Покровки леса, в которых растет ель и береза, 11 метров высотой; напротив через реку – береза и осина. Главное дерево этих мест, конечно, ель – отсюда и название Ельни, и ель в гербе города и уезда. В исторической литературе отмечалось, что в здешних лесах всегда водилось много волков, порой их становилось так много, что приходилось снаряжать специальные охотничьи отряды для их истребления.
Непосредственно вокруг деревни раскинулись луга, есть и кустарники, и отдельно стоящие деревья, и, конечно, болота, в том числе со своими названиями – Гудково болото, Плентово болото, Некрасово болото.
Болот вокруг деревни всегда было много. Это отмечается во многих описаниях губернии, и один раз именно в этом болотном контексте в них упоминается наша деревня – «по правому берегу от деревни Ураги» начинаются бесконечные болота.
У русского крестьянина отношение к болотам было неоднозначным. С точки зрения здравой, практической, в плане развития коммерческих отношений, конечно, болота мешали передвижению. А с точки зрения крестьянской – в каком-то смысле защищали, никто зря не полезет. Вспоминается некрасовский Савелий-богатырь из поэмы «Кому на Руси жить хорошо?», который убил вместе с другими крестьянами немца Фогеля, обманом заставившего их сделать болота проходимыми. С нежностью вспоминает он времена, когда деревня была неприступной для посторонних:
«– А были благодатные
Такие времена.
Недаром есть пословица,
Что нашей-то сторонушки
Три года черт искал.
Кругом леса дремучие,
Кругом болота топкие.
Ни конному проехать к нам,
Ни пешему пройти!»
Вот и Покровку, похоже, «черт» искал-искал и все-таки нашел к середине XX века, сжег дотла.
Большую радость доставило нам с братом Андрюшей нахождение нашей «барыни». Порывшись в книгах, мы обнаружили, что перед отменой крепостного права владела Покровкой Татьяна Александровна Савина. Правда, документы показывают, что заботилась она больше о других владениях (всего ей принадлежало шесть деревень в округе, из которых Покровка была самой маленькой). Так, в принадлежавшей ей деревне Замошье построила наша барыня суконную фабрику и кирпичный завод, а также подарила ей церковь и большой парк. Нам повезло меньше, никаких следов ее пребывания в Покровке обнаружено не было.
Дворянский род Савиных ведет свое начало от Никиты Савина, служившего капралом в Преображенском полку. В 1741 году он принял участие в дворцовом перевороте, итогом которого стало возведение на престол дочери Петра I – Елизаветы. За это он получил потомственное дворянство, вместе с поместьем в Серпуховском уезде и возможностью впоследствии жениться на княжне Куракиной. Дети его породнились с известными дворянскими родами – Волконских, Белосельских, а правнук женился на француженке со знаменитым именем, графине Фанни Тулуз-лотрек. Из всей семьи больше всех прославился его праправнук, корнет Николай Герасимович Савин, знаменитый авантюрист, среди «подвигов» которого – участие вместе с великим князем Николаем Константиновичем в похищении из Мраморного дворца оклада с бриллиантами, попытка занять болгарский престол, многочисленные побеги из тюрем и ссылок.
Главным занятием смоленских крестьян Ельнинского уезда было хлебопашество. Сеяли рожь, главную культуру здешних мест, овес, значительно меньше гречиху, ячмень, горох, совсем мало пшеницу. Пользование землей в регионе было исключительно общинное, совместное. На личных огородах выращивали незатейливые овощи для личного потребления: картофель, свеклу, морковь, лук, капусту, в меньшей степени огурцы, они плохо росли в тех местах.
Чтобы представить себе атмосферу мест проживания наших смоленских предков в начале XX века, можно обратиться к творчеству русского советского писателя Ивана Сергеевича Соколова-Микитова (1892–1975), отец которого был родом из Щекино. В детстве Иван Сергеевич приезжал с отцом в эти места. Это было и время детства моих покровских дедушки и бабушки. Воспоминания о поездках сохранились в его рассказах: «Микитовыми стали нас кликать по деду моему, дьякону щекинской заштатной церкви. В те времена стояло село Щекино в большом дремучем лесу, на берегу тихой и светлой речки Угры, и белая светилась между деревьями колокольня. Село было бедное, деревни кругом – голытьба, и кормился дьякон, как Адам, на земле: пчелами и садом. Было у деда девять человек детей. Понять невозможно, как он успел выходить, вырастить, всех выпустить в люди… О Щекине, о деде, о щекинской поэтической речке Невестнице слышал я от самого отца. Раза два ездили мы в Щекино, на его родину, на могилу моего деда. Хорошо помню эти поездки – зыбучую песчаную лесную дорогу, протянутые через дорогу узластые сосновые коренья, цветущий сухой вереск, ягоды – толокнянку, за которой, соскочив с дрожек, хожу по сухой, мягкой, покрытой скользкой сосновой хвоей земле. Помню и самое село Щекино – церковь, чай у заросшего львиною гривою седого попа, толстую матушку… Детство отца, о котором он сам рассказывал мне в наши таинственные вечера, казалось мне сказкой. Сказочным представляется мне тогдашнее отцовское Щекино с косматыми медведями, приплывавшими через реку ломать пчел на огород к моему деду; речка Невестница, в которой водились необыкновенные лини и щуки, а раков было столь великое множество, что в пору, когда зацветает на полях лен, нужно было брать с собою на ловлю большой осьминный мешок».
Километрах в десяти от Покровки находилась деревня Глотовка, родина знаменитого русского советского поэта М. В. Исаковского. Исаковские приходились нам дальними родственниками. «Бедные они только были очень, голытьба», – отмечала слегка свысока тетя Тося. Папа же гордился тем, что в годы Гражданской войны Исаковский (кстати, ровесник моей бабушки Ирины) служил под началом его отца в Красной армии и даже написал об этом в своих воспоминаниях.
Исаковский, как и мой отец, большую часть жизни проживший в Москве, писал о родных краях: «Да, я родился и вырос на Смоленщине. И хотя я прожил там в общей сложности меньше, чем в других местах, земля смоленская и до сих пор остается для меня самой близкой, самой родной. И это не потому, что я меньше люблю ту большую, великую землю, которую все мы называем своей матерью – Родиной – Родиной с большой буквы… Дело тут, по-видимому, в другом. Места, где я родился и вырос, кажутся мне самыми родными и незабываемыми потому, что там как бы осталась часть моей жизни, часть меня самого. Там – в этих смоленских местах, родилось и возникло то, что потом стало целью моей жизни, – возникла моя поэзия. Это она, смоленская земля, дала мне свои думы, свои напевы, свои слова, свои краски».
Кстати, и знаменитая его Катюша, значит, «выходила на берег крутой» на Угру, над которой «поплыли туманы» и «расцветали яблони и груши». А уж его песня «враги сожгли родную хату» победного 1945 года о возвращении солдата в родную деревню и вовсе о здешних краях:
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
Не о всех ли сожженных деревнях смоленской земли эта песня?
После войны старший папин брат Александр был направлен в город Тарусу Калужской области заместителем председателя райисполкома. Пост был немалый. Дали машину, обещали жилье. Сюда в 1949 году и привез Александр Иванович свое голодающее семейство – мать, сестру и брата. И тихая Таруса стала их второй родиной, а для моего поколения и единственной, связанной с семьей Фатющенковых. В интервью, данном тарусской газете «октябрь», папа вспоминал: «И Тарусу мы сразу полюбили. Здесь было тихо, чисто, уютно, светло. И была еда. На базарной площади, где теперь стоит фабрика, женщины продавали свои ряженку, маслице, творожок, лепешки, яблоки, живых кур и поросят».
Все семейные воспоминания о переезде в Тарусу – светлые, радостные, начало новой прекрасной жизни. Очень мало бытовых деталей, а если есть, то только хорошие. Быт того времени можно восстановить по знаменитому «Письму из Тарусы» К. Паустовского, напечатанному в 1956 году не где-нибудь, а в «Правде» – самой что ни на есть центральной газете того времени. Известный советский писатель, искренне любивший Тарусу и восхищавшийся ее природой, хотел привлечь внимание к трудностям местной жизни (отмечу, кстати, что ему это во многом удалось: на улучшение быта тарусян государством были выделены денежные средства).
Итак, Таруса глазами Паустовского первой половины 1950-х годов, времени, когда семья Фатющенковых только обживалась в ней. Электричества не было. В городе работала «жалкая тарахтелка», дававшая ток только 6 часов в сутки по неслыханно высокой цене. Практически полностью отсутствовали дороги, связывающие город с окружающим миром – те, что были, являлись «не средством связи между городом и колхозами, а средством (особенно осенью, зимой и весной) полного разобщения», на них ломалась и портилась самая прочная техника. Прямой автобус из Серпухова пустили в середине 1950-х годов; даже десять лет спустя мне казалось чудом, что он доезжал до конечного пункта по тарусскому бездорожью.
В городе не было водопровода и проблема воды стояла очень остро. Вода поступала из ручья по старым трубам в три резервуара, находившихся внизу, у реки. Зимой и летом люди, часто «дряхлые старухи», таскали воду ведрами и бочками, на коромысле и на салазках, иногда за 2–3 километра (особенности почвы делали бесполезным рытье колодцев в городе). Город обветшал, после революции не было построено ни одного дома, люди «ютились в трущобах». Больница без электричества, инструменты для операций кипятились на керосине. Единственная средняя школа помещалась в трех разбросанных по разным углам домах, «темных и тесных», а учеников было более 800 человек (обращает внимание, как много детей было в послевоенные годы в городе, люди хотели плодиться и размножаться). Пекарня выпекала недостаточно хлеба, приходилось возить его из Серпухова. Не было средств для вывоза мусора, он валялся где попало. Во время ветра на улицах вздымались тучи пыли. Нравами «похвалиться» было нельзя, а милиция «вела себя уклончиво». Леса вырубались. Ока загрязнялась. Замечу, что многие проблемы и по сей день остались актуальны.
Такой Таруса тех лет предстает в горестном изображении известного советского писателя. А для моей семьи она стала землей обетованной, подарила ей мир, тишину, покой, работу, еду, кров – все, о чем мечталось в голодной военной деревне. К тому же им встретились очень добрые и приветливые люди.
Таруса была и остается тихим провинциальным городком, до недавнего времени по своему характеру, быту и нравам скорее большой деревней. Железная дорога в XIX веке его обошла, добираться до него всегда было непросто; ничего особенного, удивительного, отличавшего его от множества других русских городков, в нем никогда не было. Но, может, именно эта обычность, простота, типичность и сделали его своеобразным местом паломничества русской и советской интеллигенции, в первую очередь художественной.
Русский советский писатель Алексей Свирский в журнальной статье, опубликованной в 1916 году, писал о том, что «город до того безлюден и тих, что когда гуляешь в одиночестве по зеленым улицам и нечаянно забредешь на кладбище, то не ощущаешь никакой перемены в настроении, как там, в городе живых, так здесь, в селении мертвых, те же мирный покой и тишина и сон». Однако, повосхищавшись красотами природы, он называет Тарусу оброненным «великой Русью» «дорогим перстнем», «крупным алмазом», «самоцветным камнем», «драгоценностью», которую некому поднять.
Так получилось, что этот тихий захолустный городок служил пристанищем для самых разных и очень неординарных людей. Начиная с конца XIX века, с легкой руки художника в. Поленова, построившего себе усадьбу недалеко от Тарусы, сюда стекались люди, связанные с искусством – в. Борисов-Мусатов, в. Ватагин, Н. Крымов, основатель Музея изящных искусств в Москве и отец поэтессы М. Цветаевой, И. В. Цветаев. За ними потянулись поэты и писатели – Бальмонт, Цветаева, Заболоцкий, Паустовский. К тому же Таруса находилась в 101 километре от Москвы, а это, как известно, была та граница, за которую выселяли диссидентов в советское время. Многие из них нашли себе пристанище в этом старинном русском городе.
Благодаря этому жившие в Тарусе люди имели большой опыт общения с самыми разными людьми. А послевоенное время настраивало людей на доброту – выжили, уцелели, мирное небо над головой, надо жить и помогать друг другу.
Приехав в Тарусу, семья моего отца поселилась у Боголюбовой Елены Казимировны – необыкновенной женщины, которую все вспоминали с уважением и благодарностью. Она была вдовой известного врача, матерью поэта Николая Тарусского, погибшего под Сталинградом. Именно он собрал богатейшую библиотеку, поразившую тогда юного валю. Особенно большое впечатление произвело на него собрание поэтических сборников начала века, которые хранились в большом сундуке. Библиотека эта впоследствии пропала, и мой отец, страстный библиофил, всю жизнь жалел, что не попросил ни одной книжки. Елена Казимировна подарила моей бабушке икону Божьей Матери «Калужская», ставшую единственной семейной реликвией. Бабушка молилась перед ней каждый день всю свою долгую жизнь.
Папина сестра Ефросинья закончила заочно пединститут и учительствовала сначала в районе, а потом и в самой Тарусе. Преподавала русский язык. По негласным законам советской школы, учителя русского языка занимали особое, первейшее место среди учителей, а предмет их считался наиглавнейшим. Среди тех людей, кто помогал молодой учительнице, была и Лидия Михайловна, тоже преподававшая русский язык, ставшая затем директором школы в Тарусе – пост значительный и ответственнейший по тем временам. Это была та самая школа, которая так огорчала Паустовского своей неустроенностью. Располагалась она в трех зданиях, далеко стоящих друг от друга, учились дети в две смены. По свидетельству тети Тоси, Лида не знала «ни сна, ни отдыха». Вскоре Лидия Михайловна стала членом семьи – женой Александра Ивановича. Так что семья Фатющенковых в Тарусе быстро стала знаменитой. Даже сейчас невозможно с тетей Тосей зайти ни в сбербанк, ни в магазин, ни на почту, чтобы какая-нибудь пожилая дама с почтением не заговорила бы с ней. «А, это моя бывшая ученица, – говорит тетя Тося, – у нее еще брат хулиган был страшный». И что интересно, всех она помнит по именам, включая брата-хулигана.
Свою первую квартиру в Тарусе Александр Иванович получил в деревянном доме на улице Ленина. Он и сейчас стоит, старенький и скособоченный. Трудно представить, как могло в него вместиться семейство из 7 человек (у Шуры и Лиды вскоре родились девочка и мальчик). А ведь им принадлежал не весь дом, а лишь квартира в нем! Лида с Шурой работали с утра до ночи; валя учился, заканчивал школу; дом и дети были на бабушке и на Тосе, которая еще и учительствовала. Жили дружно.
В 1964 году Лидия Михайловна, как директор школы, получила трехкомнатную квартиру в доме на улице Нерезова. Вот с этого-то дома и началась уже моя Таруса.
Дом был двухэтажный, на 8 квартир, в то время считался одним из лучших в городе. Удобства во дворе, вода в колонке рядом с домом. В глубине двора помойка, заросшая длинными растениями с маленькими темно-розовыми цветами, похожими на маленькие орхидеи (почему-то они очень любят расти в подобных местах). Двери в Тарусе закрывали только на ночь. Все жили между домом, двором, улицей, все время запирать дверь было неудобно. А главное, было удивительное доверие, как в деревне – все вокруг свои. Не помню, когда тарусяне стали запираться, но это было вне времени этого повествования, наверное, в конце 1980-х – начале 1990-х годов.
В квартире была одна «зала» с большим диваном и две крошечные комнатки, выходящие в нее. Обстановка такая же, как по всей стране в 1960-е годы. Невзрачная мебель. Подушки горкой – снизу большая, сверху самая маленькая, накрытые тюлем. Над бабушкиной кроватью – ковер с нескладными оленями у ядовито-зеленого пруда. На окнах фиалки, розовые и синие; их цветение вызывало у хозяек вечную озабоченность, они то чахли, то колосились. Поверхности покрыты кружевными салфеточками. Были и знаменитые семь слоников, мал мала меньше, на счастье. В углу залы – книжный шкаф. Лидия Михайловна, как директор школы, имела возможность купить какие-то книги. Я хорошо помню многотомную библиотеку фантастики, которой я с удовольствием зачитывалась. В одной комнате бабушка и тетя Тося, в другой тетя Лида и дядя Шура. Дети – Галя и Сережа – ко второй половине 1960-х годов уже разъехались учиться.
За каждой квартирой был закреплен чулан в подвале, где хранили овощи, и сарай во дворе, где держали свиней. По двору бегали куры и петухи. Помню, как носили в сарай пищевые отходы, которыми кормили свиней. Мне, городской жительнице, было и интересно, и очень страшно: кто-то из местных ребят напугал меня, рассказав, что свиньи очень любят кушать маленьких детей. Замечу, кстати, что меня, горожанку, местные дети никогда не обижали, а, наоборот, всячески опекали. Я была самая младшая среди них, за что получила прозвание «клопик». Кое-какие свои «взрослые» увлечения и развлечения, как я сейчас понимаю, они от меня скрывали. Но общались охотно и по-дружески, принимали в игры, брали в недалекие прогулки, делились новостями.
Мыться все ходили в городскую баню – старинный одноэтажный домик в центре города, недалеко от моста через реку Таруску. Дни были то женские, то мужские. Ничего романтического в этих походах не было, более того, я их не любила и даже боялась. Большое, плохо освещенное помещение, в клубах пара от горячей воды много голых женщин, в том числе и знакомых, отчего становилось как-то стыдно. В деревянную темную шайку наливают воду, ставят на лавку и моются, поливаясь из ковшика, – вот и весь процесс помывки в бане. Воды мало, мои густые волосы плохо промываются; разве сравнишь это со светлой городской ванной, к которой я привыкла! Хотя теперь я понимаю, что в условиях дефицита воды, когда каждая капля приносилась из колонки на второй этаж и уносилась оттуда в сливную яму, для остальных членов семьи такое мытье было удовольствием и роскошью: лей – не хочу.
Таруса в то время по-прежнему оставалась большой деревней. Весной утопала в цветущих садах, а осенью ведрами выставляли к калиткам домов яблоки и раздавали их желающим – так много их было! Дороги были пыльные, неасфальтированные. Повсюду бегали петухи, куры, утки, гуси. Папа пел песню на стихи Заболоцкого:
Опротивели Марусе
Петухи да гуси.
Сколько ходит их в Тарусе,
Господи Исусе!
Гусей я боялась, они страшно шипели и вытягивали шею, когда шли на меня, маленькую, в атаку. Петухи же мне нравились. Мы с детьми собирали яркие перья, выпадавшие из их хвостов, и хвастались, у кого лучше. А домашние яйца были очень вкусными: бабушка варила их вкрутую, обязательно обтирала тряпочкой, чтобы оно было сухое, и давала мне: «На-ка, скушай-ко яичко!»
В то время Таруса кормила себя сама. Кусок земли с передней стороны дома был большим огородом, поделенным на длинные полосы, у каждой квартиры – своя. Чего тут только не росло – морковь, свекла, лук, укроп, огурцы, помидоры (которые неизменно снимались розовыми и потом долго «доходили» на подоконнике в квартире). А какой вкусной была первая морковка, выдернутая из грядки, обмытая там же, в большой бочке, в которой набиралась дождевая вода для поливки. Вода была грязная, земля скрипела на зубах, но вкус был чудесный.
Картошку, этот важнейший продукт русской кухни в XX веке, выращивали в полях, за городом. У каждой семьи был свой надел, а иногда и несколько, в разных местах. От земли русский человек не откажется никогда, даже если обработка ее отбирала массу сил и времени. Моя тетя Тося выращивала картошку до последнего, пока были хоть малейшие силы дойти до участка. Как мы ни уговаривали ее, объясняя, что купить рыночную картошку в 1990-е годы дешевле, проще и удобнее, чем тратить столько сил на выращивание, выкапывание, транспортировку и хранение своей. «Но своя же вкуснее», – убежденно говорила Тося. И правда, такой белой, душистой и рассыпчатой картошки я в последующие годы никогда не ела.
«Пюр’е» (произносилось именно так, мягко, а не «пурэ», как принято в городе) – визитная карточка тарусской кухни. И сегодня, услышав, что кто-то собирается в Тарусу, тетя Тося непременно говорит: «вот и хорошо, пюре сейчас поставлю».
Сохранилась фотография – я на коленях у бабушки Ирины на лавочке перед домом на улице Нерезова. лето, мне чуть больше года, семья только что въехала в новую квартиру, а мы, горожане, приехали в гости. Мама моя соорудила корону из кленовых листьев и решила меня в ней сфотографировать. Остроумный фотограф заснял весь процесс: мама пытается напялить мне на голову это странное сооружение, я отчаянно сопротивляюсь, а бабушка, немного отстраненно и с некоторым внутренним (нет-нет, на лице ничего не отражается!) недоумением, взирает на эту сцену. В финале – довольная мама, мрачная я, сломленная силой, и бабушка, все с тем же затаенным выражением. Когда бабушка умерла, мне было 33 года. Интересно, что за это время она практически не изменилась. Бледное лицо, тонкие волосы, покрытые платком, строгие светлые глаза, плотно сжатые тонкие губы, сжимавшиеся еще плотнее, когда она была чем-то недовольна. Бабушка была ровесницей XX века и лишь немного не дожила до его конца. С ним она прошла через все горести и радости; всего этого, особенно первого, у нее было предостаточно. Революция, ранняя смерть мужа, четверо детей, включая пасынка, двое умерших в раннем детстве детей (от «младенчика», как она говорила, горестно вздыхая; названием этим, судя по всему, обозначалась причина любой смерти маленького ребенка в деревне). Оккупация, голод, тяжелый труд. Женское одиночество – она осталась вдовой в 40 лет и всю себя посвятила детям. Было в ней что-то монументальное, вечное, этакая особая гордость и величественность русской крестьянки. Она никогда не жаловалась на жизнь. Нет, как положено в ее возрасте, она сожалела об уходящих силах, о слабеющем зрении, о том, что ноги переставали слушаться. Но всегда оставалась удивительно здравой умом и сильной духом.
Бабушка была человеком верующим – по старинке, по-русски, не задаваясь вопросами, а просто молясь каждый день, за здравие живущих, за упокой ушедших, ежедневно повторяя до 40 имен. В периоды религиозных гонений икона пряталась и вынималась только для молитвы. Все-таки дочь – учительница, сын работает в райисполкоме, невестка – директор школы. На моей памяти икона всегда стояла у ее изголовья, прятаться уже не было нужно. Церкви в Тарусе тогда не было. Центральный собор Петра и Павла, построенный в эпоху Екатерины II, был Дворцом пионеров; Воскресенская церковь XVII века – превращена в склад; слава Богу, что уцелела, сейчас восстановлена, украшает город. Но бабушке было достаточно ее молитв, ее иконы, ее веры.
Пока были силы, бабушка занималась хозяйством – готовила, мыла, возилась с землей. Особых хозяйственных талантов за ней не помню, да они, видимо, не нужны были в ее женской и крестьянской жизни (она так и осталась крестьянкой, хотя и прожила большую часть жизни в городе Тарусе). Вспоминаются ее круглые коврики-половики, которые она плела из старых лоскутков и чулок. Досуг проводила так, как большинство бабушек по всей Руси великой: сидя на лавочке перед домом, неспешно перекидываясь фразами с соседями и внимательным глазом рассматривая проходящих. Выражение лица не менялось, щелочки-глаза, выглядывавшие из-под платка, тоже ничего не выражали, но подмечалось все – кто, где, с кем, как. Вечером результаты наблюдений неспешно излагались родным; меня-то совсем не интересовало, что и с кем, например, делала внучка знакомой старушки, но эта своеобразная «политинформация» явно вызывала интерес у окружающих. Став совсем старенькой (почти до 97 лет в здравом уме и твердой памяти дожила), сидела на лавочке и угощала соседских детей конфетками, которые на всякий случай носила в кармане, – суета окружающего мира перестала интересовать ее.
У бабушки был своеобразный говор, она употребляла много просторечных слов: «потрусить» вместо «посолить», «побластилось» вместо «показалось», «дюже» вместо «слишком», «очень», «поворот» у нее был «повертка». Свободно обращалась с буквой «в» – «улица» у нее была «вулица», «умник» – «вумник», а вот «вкусно» звучало как «укусно», а «внучик» как «унучик». Могу представить себе реакцию моей мамы-москвички, аспирантки университета, когда ее вернувшаяся из Тарусы и только начавшая говорить дочь выдавала что-то вроде: «Я вышла вонки» (гулять) или «Глянь-ка! вона птушка мне побластилась».
Высшей бабушкиной похвалой человеку было определение – «сурьезный»; когда сердилась, протяжно говорила: «Какая ты интересная!» или «он такой интересный!». Злых, ругачих слов, особенно упоминающих некие злые силы, не говорила никогда.
Речь свою бабушка пересыпала поговорками и прибаутками. Когда родился мой младший брат, выбор его имени стал труднейшей задачей из-за того, что бабушка в это время гостила у нас дома (а точнее, была выписана сидеть со мной и помогать по хозяйству в трудный для семьи период). На каждое имя у нее тут же, невзначай (произносилось это всегда тихо и в сторону), находилась присказка. «Антон – голова комком», «Филипп – к попе прилип», и так по каждому имени. Родители злились, призывали друг друга не обращать внимание на глупости, но поневоле попадали под магию слова. В конце концов «Андрей – ходи бодрей!» показалось наиболее нейтральным, и Андрюше позволили стать Андрюшей.
Свои рассказы бабушка начинала знаменитым зачином: «У нас у Тарусе такой случа́й был…» Далее следовали истории, подчас непредставимые, доставлявшие ей большое удовольствие. Например, про мужика, который домой три дня не приходил. Жена плакала, думала, что погиб. А он пришел, ободранный, вялый и рассказал, что его встретили в поле странные люди (чаще всего в рассказе они были «американы» или «мириканцы», бабушка не доверяла всем иностранцам вообще), силой открыли рот и влили в него какую-то неизвестную жидкость. И он вроде после этого проснулся на чужом сеновале и с головной болью. Не знаю, правда ли моя смышленая бабушка верила этим историям, но рассказывала их с удовольствием.
Имела бабушка твердые, усвоенные с молодости, представления о многих вещах. Нам они порой казались нелепыми, хотя я понимаю теперь, что были вполне здравыми. Так, бабушка очень боялась грозы. Когда начинал грохотать гром, она гасила свет по всей квартире, на розетки вешала резиновые галоши от валенок и тихо-тихо сидела на своей кровати. Мы, дети, умудренные школьным образованием, рассказывали ей, как действует громоотвод, и требовали включить свет. Но это ее совершенно не убеждало, и грозы мы просиживали в темноте вместе с ней, в конце концов тоже пугаясь всполохов молнии.
Некоторые вещи начинаешь понимать только со временем. Так, недавно в историко-географической литературе я прочитала, что Ельнинский район был знаменит шаровыми молниями, которые ученые специально приезжали изучать в эти места. Во время грозы их бывало великое множество. Бабушка развешивала галоши на розетки именно потому, что боялась, как она говорила, что оттуда выскочит молния. Может, и не зря. Хотя в Тарусе шаровые молнии не водились.
От поноса и дизентерии бабушка советовала есть соленые огурцы, считая их лучшим средством в этом случае.
Писала она большими квадратными буквами, с многочисленными ошибками, читала по складам. Была, что называется, малограмотной. Удивительно, но это нисколько не снижало ее авторитет, она была хозяйкой в своей семье и пользовалась неизменным всеобщим почтением, в том числе и среди нас, внуков.
Сохранившиеся ее письма к младшему сыну, моему папе, студенту, а потом аспиранту и преподавателю Московского университета, гордости всей семьи, свидетельствуют о бедности и о любви. Денег не было, выкраивали копейки, посылали в Москву; иногда это не удавалось и сразу летело огорченное письмо с просьбой потерпеть и, главное, поберечь себя. Папа же не всегда мог навестить родных в Тарусе – один раз не оказалось денег даже на дорогу, в другой раз помешала холодная погода и отсутствие теплых ботинок и пальто. Помимо этого, в Тарусе, даже при наличии денег, были большие проблемы с продуктами. В 1950-е и в 1960-е годы родные просят привезти самые элементарные вещи из столицы. И все-таки любви в них больше, чем бедности. Робкие просьбы о покупках неизменно сопровождаются уверениями в том, что главное, чтобы приехал, не сможет купить – ничего страшного
Разбирать письма трудно, временами почерк становится совсем нечитаемым, в конце часто следуют приписки, что писала без очков (т. к. «Шура взял и не вернул»), плохие чернила размыты, карандаш стерся. И все-таки некий дух эпохи, семейную атмосферу они воссоздают.
Вот отрывки из них с сохранением подлинной орфографии и пунктуации. Интересно употребление предлога «в» вместо «у» («в меня» – «у меня»), так же как и в устной речи. И твердого знака в конце многих слов. Он был отменен реформой 1918 года, а бабушка все еще его ставит во многих местах в середине 1950-х, так, как ее учили в детстве и юности. Скорее всего, до папиного отъезда в Москву писем в таком количестве она никому не писала, только старшим сыновьям на фронт, но вряд ли они были многочисленными из оккупированной большую часть времени Покровки.
Все письма начинаются приветственным зачином, в котором уже много любви и сердца: «Здравстуй дорогой сынокъ валичька посылаю я тебе свой искренний и сердечный приветъ отъ своего материнского сердца и желаю тебе в новом году быть същастливымъ бодрымъ и красивымъ и ниболеть никогда никогда» (9 января 1956 года). Позже, по мере того как растет семья сына, в приветствии непременно упоминаются все – жена Света, дочь Анечка, сынок Андрюшенька, наконец, дочка Машенька, каждому шлется свой особый привет и пожелание.
Изобилуют письма наставлениями и материнскими нравоучениями и всегда от души: «Нато я есть мать чтоп меня слушать а кто радителей не слушает тому никогда счастье нет… Какая ни есть мать ну на плахое нинаставит, сам сохнеш и меня сушиш, я все время думала хотя ты в меня будиш один счисливицъ хотя и без оцаросъ но я табой гордилась… Ты валя не меня ниобижайся ты в меня застенчивой, и характер твой ниустойчивой» (1959). И практическими советами: «валя если набиреш денег на пальто то бири чтоп было красивое и приличное и сиделап на тебя хорошо мода модой а не чтоп ни одному тебе нравилось чтоп не был назади как тулуп» (1962).
Сетует бабушка и на бедность, в основном потому, что от этого страдает ее «валичька» и другие дети и внуки: «Дорогой мой сынокъ сегодня получила письмо оттебяи хочу соопчить дорогой мой настолька была огорьчина и растроелась что у тебя опититъ (аппетит. – А. П.) поивился и денегъ нетъ пока наши получишъ мы еще нипосылали и какъ ты будишъ голодовать а в меня будит сердце болеть… Заняли банку манки и варимъ кашу, и сахару занили даже и конфетъ и то нет. У нас есть еще крупа что ты привесъ иногда соскучаемся и сваримъ» (середина 1950-х).
Наконец, трогательно выглядят «заявки» на столичные гостинцы: «валя если будут деньги то привези нам… килограма полтора колбаски полкило окорочькакапченого пакета 2 муки если будит то за 46 коп. еще если нападеш гречки килограмчиков 3, 4» (1962).
Была бабушка строгой и несентиментальной. Не могу себе представить ее сюсюкающей, она никого особенно не ласкала, не целовала, не умилялась. Но не от недостатка любви, а от характера и жизненной позиции. Она рано стала старушкой. На моей памяти она все время говорила о скорой возможной смерти, в шкафу у нее лежал сверток с одеждой «на смерть», чтобы родственники не заботились об этом. Подарки они принимала так: «Хороший халат (тапочки, плед, ночная рубашка и т. д.), спасибо. Но зачем тратились, мне уже ничего не нужно, скоро помирать». И халат, и тапочки и т. д. перекочевывали в шкаф, где и хранились годами и даже десятилетиями нетронутыми. При этом воспринимала мир она удивительно живо и молодо, была в своей семье командиршей почти до самого последнего дня. В возрасте 90 с лишним лет развеселила своих пожилых детей замечательной фразой. Вздохнула, пригорюнилась и произнесла: «вот и старость подходит, детки!»
Детей своих она очень любила, и они платили ей тем же. Вообще они все были друг к другу очень привязаны. В любую погоду, в любое время года мой папа ездил на выходные в Тарусу, навещал свою маму и близких. Согласно семейной истории, сразу после войны, когда он был мальчиком, а в семье не было ни денег, ни еды, бабушке предложили забрать его в Суворовское училище, место очень престижное по тем временам, к тому же обеспеченное и хлебное. Бабушка не смогла расстаться со своим любимцем, за что он ей был очень благодарен. Уже сам немолодой профессор, после нескольких инфарктов, он тащился на перекладных с неизменными авоськами, в которых мамочке вез московские гостинцы: белый хлеб, сливочное масло, колбасу, сосиски. Потом, уже после ее смерти, возил лекарства сестре Тосе, жалел ее, после забот о большой семье она осталась совсем одна. Так получилось, что вся тарусская семья ушла в короткий срок – в период между 1996 и 1999 годом, к концу века, один за другим умерли – бабушка Ирина, Сережа, сын Александра Ивановича и Лидии Михайловны, сам дядя Шура, так и не оправившийся после смерти сына, муж Тоси Володя. Новый 2000 год из тарусян встречала одна тетя Тося.
Дорога в Тарусу и во времена моего детства была трудной. На электричке до Серпухова, потом на раздолбанном автобусе, чаще всего переполненном, до Тарусы, в общей сложности больше четырех часов. Но это в том случае, если не разливалась река Протва, заливавшая, а то и сносившая деревянный мост на полпути из Серпухова. В этом случае переправлялись на лодках, а на другой стороне ждал тарусский автобус. Автобус прыгал по ухабам и рытвинам, иллюстрируя популярную детскую считалку: «по кочкам, по кочкам, по ровной дорожке, в ямку бух!» (и такое бывало). Сами тарусяне, отправляясь в Москву, всегда брали с собой еду (кто знает, что может случиться в пути!) – вареные яйца, хлеб, колбасу. Мне это очень нравилось: мы садились в электричку, разворачивали сверток и все поедали. Был и еще один путь – водный. Можно было на электричке проехать Серпухов и доехать до станции Тарусская, там пройти к пристани и доплыть до Тарусы на корабле. Этим путем пользовалась моя бабушка, не переносившая никакого автомобильного транспорта. В автобусе ее немедленно начинало укачивать, и она выходила на первой же остановке.
Богатейший культурный мир Тарусы открыла для меня, как ни странно, моя мама. Как я уже говорила, она была (и остается) мастером рассказывать разные истории, хотя, как потом выяснялось, они нередко оказывались приукрашенными и поправленными. Но это не имело значения, в ее исполнении они были интересными, яркими, запоминающимися, оставались в памяти, создавали живые картины. А еще она была просветительницей и педагогом: однажды она собрала детей из дома на улице Нерезова, и мы все пошли в музей Поленова. Поход был незабываемым, все очень впечатлились; характерно, что понадобилась моя москвичка мама, чтобы открыть тарусским детям мир Поленова.
Дом-музей В. Д. Поленова всегда был одной из важнейших достопримечательностей Тарусы. Знаменитый русский художник облюбовал для строительства усадьбы высокий берег Оки, противоположный Тарусе. Его считают певцом здешних мест, он рисовал тарусские пейзажи в разное время года и в разную погоду. А самое главное, в то время в Советском Союзе было не так уж много так хорошо сохранившихся усадеб, ставших музеями и открытых для посещения. Мой первый визит к Поленову оказался курьезным. Я была еще совсем маленькой девочкой, и мама, чтобы как-то заинтересовать и приобщить к культуре, пообещала мне крокодила, чучело которого хранится в музее. Началась экскурсия, строгая советская тетя-экскурсовод (эта категория граждан была непримирима к шалостям во время познавательного священнодействия) стала подробно рассказывать о каждом экспонате дома-музея. Напуганные ее строгостью, все экскурсанты хранили подобострастное молчание. И вот в тишине раздается голос маленькой девочки: «А где крокодил?» Моя бедная мама начинает шикать, говорить, что надо подождать, что скоро все будет, но ребенок неумолим: «А где крокодил?» – звучит все громче. В результате, схватив меня в охапку, под осуждающим взглядом экскурсоводши мама была вынуждена покинуть музей. Правда, остаток времени мы чудесно провели, гуляя по саду и рассматривая цветы, которые с любовью выращивали музейные работники.
В то время Тарусу с другим берегом Оки соединял паром. Его время от времени уносило, срывало, но в целом работал он регулярно. Можно было переправиться и на лодке, договорившись с частниками, которые всегда сидели на берегу. На другой стороне Оки находился песчаный пляж, где тарусяне и их гости загорали и купались. Еще там водились змеи, которых практически не было в окрестностях богоспасаемой Тарусы. За рекой были чудесные заливные луга, над которыми вились жаворонки. И много земляники. Дорога в Поленово, таким образом, сама по себе становилась приключением. Сначала переправа. Потом несколько километров вдоль поля, чудно пахнувшего разогретыми травами. Далее дорога шла лесом и приводила к музею. Однажды я написала сочинение на любимую тему советской школы: «Как я провел лето». (Сейчас, пожалуй, постоянство этой темы откомментировали бы как попытку тотальной слежки; на самом деле просто вся страна училась по одним и тем же методичкам, не менявшимся десятилетиями.) Пустив в ход все свое воображение, я описала поход в Поленово с некоей воображаемой местной девочкой: как мы заблудились, как я испугалась и растерялась, а она сориентировалась и вывела нас к нужному месту. Все было выдумкой от первого до последнего слова. Каково же было мое удивление, когда, разбирая работы, наша учительница, тактично не называя меня, очень серьезно сказала, что некоторые работы показали, как слабы и беспомощны городские дети, как им надо работать над собой, воспитывать волю и мужество, столь необходимые строителям коммунизма. Воспитательная функция в советской школе всегда была на первом месте.
Одной из главных знаменитостей Тарусы была Марина Цветаева. Во времена моего детства она все еще относилась к числу полузапрещенных поэтов. Но мой папа был специалист по поэзии Серебряного века, моя мама была прекрасной рассказчицей, и в Тарусе слишком многое было связано с именем великой поэтессы. Так я узнала, что танцплощадка в доме отдыха, куда ходила вся тарусская молодежь, включая мою двоюродную сестру Галю, была построена на месте снесенного дома Цветаевых. Что в Тарусе жили какие-то загадочные хлысты, о которых писала поэтесса. Что, словно предчувствуя свою бездомную смерть, она писала о том, что хотела, чтобы на берегу Оки стоял камень в ее память, на котором была бы надпись – «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». В 1960-е годы какой-то энтузиаст и почитатель таланта поэтессы на свои средства установил такой камень, как раз на дороге от Тарусы к дому отдыха, а местные власти повелели его, этот камень, на всякий случай убрать. Сейчас камень с такой надписью вполне законно стоит на том самом месте, к нему водят экскурсантов. Но в то время все это звучало загадочно и запретно.
Детское воображение всегда поражают таинственные истории про смерть. На берегу Оки стоит надгробный памятник художнику Борисову-Мусатову. Мы поднимались от Оки к его могиле, и мама рассказывала, как однажды в Оке утонул мальчик, а приезжий художник Борисов-Мусатов вытащил его, но уже мертвого. Замечу, кстати, что Ока в этом месте «славится» своими водоворотами и омутами, так что народу в ней утонуло немало. Так вот, скульптор Матвеев, делавший надгробие художнику, умершему по стечению обстоятельств в Тарусе, изобразил этого мальчика, причем так, что непонятно – умер он или спит. Надгробие так и называется – «Уснувший мальчик». Я тогда не знала прекрасных и светлых картин Борисова-Мусатова, не знала ничего о его короткой, но яркой жизни увечного человека, ставшего мастером, создавшего чудесные образы уходящей эпохи начала XX века. Но было какое-то мистическое чувство, в котором трагический образ погибшего ребенка, живопись, Таруса – все переплелось в единое целое.
Мама рассказывала мне и про знаменитый сад Ракицкого, ботаника, вырастившего на своей даче уникальный ботанический сад. Через забор мы пытались рассмотреть необычные растения, огромные деревья. Наследники там не жили, все было запущено и давало волю воображению. Таким же закрытым, но интересным был для нас дом художника-анималиста Ватагина, который мы разглядывали снаружи, восхищаясь и пытаясь представить, как же он должен быть красив внутри.
Одно время бабушка и тетя Тося снимали комнату в доме рядом с домом Ватагина. Я так никогда и не узнала, почему они съехали из дома на улице Нерезова. Я не слышала никаких критических замечаний или обид, но догадываюсь, что просто так на съемную квартиру из обжитого дома не съезжают. Думаю, что все вполне объяснимо. В конце 1940-х и в начале 1950-х годов была радость от того, что выжили в войне, что есть какая-то еда, что все вместе. В 1960-е годы радостью было наличие хотя бы какого-то дома. В маленькие, но свои (!) квартирки влезала куча народа, все как-то жили и сосуществовали. Даже удивительно, сколько народу влезало в крошечные помещения. Именно в Тарусе я узнала, что такое «спать валетом» (по аналогии с карточным) – это когда так мало места, что лечь вдвоем на кровать можно только головой одного к ногам другого. Так и спали нередко, не напрягаясь и не думая о неудобстве и некоторой неприличности подобного положения. А вот в 1970-е годы, когда тарусское семейство распалось на части, возникла потребность в некоторой обособленности, интиме, комфорте.
В результате все получилось неплохо. Тося, член КПСС с 1956 года, написала письмо в Центральный комитет партии. В нем она рассказала о своей семье, о маме, которая воспитала четверых детей, причем троих мальчиков (это было особенно важно: воины, строители, бойцы), и которая живет теперь на съемной квартире. Письмо опустили в Серпухове («ездила с Лидой, она еще там завивку сделала»), побоялись, что на тарусской почте его перехватят. Целый детектив! И вот летом 1972 года, вернувшись из колхоза, где она работала со школьниками, как она рассказывала, уставшая и грязная, Тося обнаружила у себя в съемной комнате председателя горсовета, который лично привез ей письмо из ЦК КПСС. В нем красными чернилами, что особенно впечатлило всех, было велено дать ей 2-комнатную квартиру в новом доме на улице Горького. Все, как она просила. И, о чудо, она эту квартиру немедленно получила. Такая вот советская сказка, ставшая былью.
Завораживали детское воображение и истории об Улае. На противоположном от Тарусы берегу есть гора, которая называется Улаем. Улай был разбойником, со своей шайкой грабившим купцов, плывших с товаром по Оке. В этих местах много пещер, говорят, что в них он прятал свои сокровища. В Тарусе сохранилось множество историй о тайных подземных ходах, кладах, спрятанных богатствах. Пещеры и проходы здесь действительно есть. В окрестностях Тарусы издревле добывали твердый камень, называемый тарусским мрамором. В разные времена его использовали при строительстве Московского Кремля и Московского метрополитена.
Славилась Таруса и своей вышивкой. В моем детстве это была артель вышивальщиц, основанная еще в 1926 году, потом фабрика. Традиционные старинные узоры воссоздавались мастерицами на натуральных тканях – прежде всего, льне. Много лет я красовалась в платьях с тарусской вышивкой, и все удивлялись и восхищались ими. Работали мастерицы в трудных условиях, при плохом освещении. Но работы их покоряли весь мир и завоевывали призы в разных странах. Сейчас уцелело жалкое подобие былого величия, фабрика то совсем умирала, то возрождалась под новым хозяином, но достичь былых высот так и не смогла. Хотя и жива пока.
Маленькой девочкой я ходила с родственниками в городской сад Тарусы. Он расположен в очень живописном месте, с чудесным видом на Оку, в самом центре, за картинной галереей (явлением уникальным для столь небольшого советского городка) и собором Петра и Павла. В середине XIX века российское правительство издало указ о создании городских парков во всех уголках Российской империи. Был создан такой парк и в Тарусе, говорят, что до сих пор уцелели с тех времен две серебристые осины. Парк, маленький, но тенистый и уютный, неоднократно подновлялся. Как и положено классическому парку, он сохранил свою геометрическую структуру из параллельных и перпендикулярных аллей. В моем детстве в нем была танцевальная площадка, играл духовой оркестр. люди чинно прогуливались по аллеям, молодежь танцевала на площадке. Семейная история сохранила эпизод, как я, маленькая кудрявая девочка в заграничной шотландской юбке, привезенной в подарок одной из маминых учениц, танцевала твист, вызывая всеобщий восторг. Так и осталось непонятным, что вызывало восхищение – танцующая девочка или ее заграничная юбка, подобной которой в Тарусе не видели.
В 2006 году на этом месте поставили памятник Марине Цветаевой. Очень масштабная чугунная Марина, с босыми огромными ногами, стоит на высоком берегу. Сомневаюсь, что эта идея понравилась бы поэтессе, эстетке, чуждой пафоса, писавшей «вечной памяти не хочу на родной земле!». Но городу, видимо, нужны достопримечательности для привлечения туристов. Интересно, что раньше вся слава Тарусы была, если можно так сказать, нематериальной, виртуальной. Простой тихий русский городок, живописное место, красивейшие пейзажи и еще – память о тех удивительных людях, которые когда-то здесь жили, рассказы о них, места, связанные с их именами, которые все тогда знали. В этом была какая-то мистика, особая привлекательность. Ведь люди искусства, оставившие здесь свой таинственный след, тоже были людьми нематериальными, духовными – поэты, художники, писатели, музыканты. Стремление нашего времени все материализовать, овеществить, а потом еще и коммерциализировать, убивает таинственность и духовность. Как волнующе было сидеть на высоком берегу Оки, о котором мечтала Марина Цветаева, и читать ее стихи. Их ведь и правда много читали. В конце 1970-х годов ее сборники стали доступными советскому читателю, и юные девушки, мечтавшие о любви, зачитывались ими и выучивали наизусть. А сейчас есть музей, есть камень, есть памятник в центре, поговаривают о восстановлении дачи Цветаевых, а стихов ее почти никто не знает, кроме пожилых тетушек моего возраста, увлекавшихся ими в юности. Знают про эмигрантскую жизнь, про мужа, якобы работавшего на НКвД, про лагеря и ссылки родных, про лесбийскую любовь к Сонечке, про самоубийство, а стихов не читают.
Да не обидятся на меня те подвижники, кто пробивали открытие музея семьи Цветаевых в Тарусе, поддерживают в нем жизнь, устраивают выставки и праздники, сохраняя память о поэтессе. Речь идет не об их усилиях увековечить память выдающейся семьи. Не сомневаюсь, что это требует сил, мужества, а иногда и личных финансовых вложений. Да и памятник реалистичный, не порубали Марину Ивановну в капусту, как это принято в современной скульптуре. Голова на месте, имеет сходство с оригиналом, ноги тоже на месте, хотя и великоваты. Но, видимо, символизируют тяжкий путь поэтессы. Просто современное стремление все визуализировать, сделать материальным в чем-то противоречит столь глубоко духовным местам.
Я отнюдь не за то, чтобы держать такие города, как Таруса, законсервированными памятниками русской старине. Но в ней так много реальных проблем, на которые можно было бы потратить средства. Одни знаменитые тарусские дороги чего стоят! один мой родственник, прыгая на машине по ухабам тарусских «улиц», как-то заметил: «Интересно, а они в курсе, что война уже закончилась и можно замостить следы бомбежки?» в городе нет приличной поликлиники, в неремонтированном помещении работают подвижники, уцелевшие на более чем скромной тарусской зарплате, а перед их кабинетами скапливаются десятки страждущих. Проблемы можно перечислять бесконечно, они одни и те же во всех русских небольших городах.
Еще в Тарусе было два источника. Один из них находился недалеко от дома на улице Нерезова, надо было только чуть-чуть пройти к Оке и спуститься вниз к берегу с довольно крутого обрыва. Там стояла деревянная поло скалка, по деревянным корытам текла ледяная родниковая вода, в которой тарусянки полоскали белье, при этом обменивались новостями. И было это совсем не так давно! Удивительно, как сильно изменился наш быт и как быстро мы к нему привыкли! Сейчас на месте полоскалки часовня и купальня, а родник называется святым источником.
Раньше в Тарусе святым считался другой источник, дальше по берегу, в сторону дома отдыха, недалеко от цветаевского камня. Мы всегда останавливались около него, пили студеную воду, умывались в жаркий день. На деревьях вокруг него были завязаны ленточки и кусочки ткани. Мама объясняла, что это старинный обычай – около священного места загадать желание и завязать ленточку, чтобы оно сбылось. Язычество теплилось и в атеистическое советское время, сейчас же оно приняло масштабный характер – на кустах и деревьях вокруг источника теперь трудно найти зеленый листочек, все завешено лентами, тряпками и даже обрывками целлофановых пакетов. Быт, конечно, благоустроился, но вот духовная нестабильность ощущается сильно.
И все-таки главная сила Тарусы всегда была в ее удивительной природе. Старинные среднерусские города, а Таруса – город старинный, первое летописное упоминание о ней относится к 1246 году, имеют одну исключительную особенность. Они удивительно гармонично вписаны в пейзаж, как бы спрятаны от случайного взгляда и раскрываются постепенно, но уж во всей красе. Таруса расположена на высоком берегу великой русской реки Оки, в месте впадения в нее реки Таруски. Место это изрыто оврагами, покрыто холмами. Если вы подплывете к Тарусе по Оке, а много столетий это была основная дорога, то никакого города вы не увидите. Берег, кусты, деревья, только вдалеке, на горке, красуется церковь. Все остальное скрыто складками земли. Причалив, поднявшись вверх, вы обнаруживаете центральную площадь со старинными зданиями. Но и здесь еще весь город не открылся вам. Только спускаясь, поднимаясь, вновь спускаясь, вы обнаруживаете его целиком. Старая часть города в основном одноэтажная, отдельно стоящие дома утопают в садах. И все это переходит в бескрайние леса вокруг.
Традиционный облик Тарусы был нарушен только в 1980-е годы. Самая высокая точка города, называемая почему-то Курган, стала застраиваться стандартными многоэтажными панельными хрущевками. Тогда в Академии наук было принято решение об открытии филиала Института космических исследований АН СССР в Тарусе. Говорят, что Таруса предоставила свои земли под масштабную застройку института в обмен на обещание благоустроить город. Как и большинство небольших русских городков, Таруса крайне медленно обзаводилась удобствами: к этому моменту в ней не было ни канализации, ни водопровода. Появившиеся в конце 1950-х годов колонки (до этого носили воду с источников, как в деревнях, ведрами на коромысле) честно обслуживали Тарусу, «удобства» были во дворе, помои тоже выносили во двор, в специально отведенные места, готовили на печках, керосинках или, в лучшем случае, на баллонном газе. И это всего 25–30 лет назад!
Денег у города для такой масштабной реконструкции не было. И вот в Тарусе появляется академический Институт космических исследований, организация тогда еще богатая, в советское время космос был в большом почете. На Кургане, в окружении чудесных березовых рощ, вырастает городок из уродливых, но со всеми удобствами, домов. Можно сколько угодно страдать по поводу нарушения экологии, некрасивых зданий, но как же счастливы были мои родные, когда смогли получить крошечную двухкомнатную квартирку в таком доме. Для них, уже не молодых людей, было чудом все – и вода в кране (не надо таскать ведра с водой в квартиру и с помоями во двор), и ванная, и отдельный крошечный туалет, и кухня с плитой. Чудо чудом, а старые привычки живы – до сих пор моя тетя моет посуду в тазике, как делала это всегда, чтобы не тратить зря воду, никогда не оставит горящую конфорку на лишнюю минуту, бережет тепло в доме. Кстати, традиционный облик старого города микрорайон «Курган» никоим образом не нарушает: благодаря гениальному территориальному положению Тарусы, его просто не видно. Правда, с удобствами пришло в Тарусу и много новых людей, микрорайон предполагался, в первую очередь, для строителей института, которых привезли во всех концов СССР, в первую очередь из северных городов вроде Норильска. Но Тарусе было не впервой принимать гостей, она стала и им домом.
Описывать красоту тарусской природы – дело неблагодарное. Это неоднократно делали знаменитые поэты и писатели, такие как Цветаева, Заболоцкий и, конечно же, Паустовский, проведший в Тарусе последние 15 лет жизни. Художники, среди которых Поленов, Борисов-Мусатов, Крымов, воспевали красоту тарусской природы. Славится Таруса своими светлыми березовыми рощами, заливными лугами, на которых встречаются удивительные травы, солнечными многоцветными лесными полянами. лес не давит Тарусу. Здесь есть размах, простор, дали, перелески и холмы. Все это надо увидеть, услышать, почувствовать, чтобы понять всю силу здешних мест.
Красой и гордостью Тарусы, ее жизнью и славой является река Ока. Удивительно спокойная, величественная, она прекрасна в любое время года. В районе Тарусы она делает плавный поворот, так что видно ее далеко и во все стороны. Ранней весной начинается ледоход. Это действо, которого многие ждут. Мой папа в последние годы жизни всегда стремился попасть в дни начала ледохода в Тарусу. Есть в этом зрелище что-то грандиозное, вечное, вместе с тем символизирующее начало новой жизни, приход весны. Мне кажется, для него, очень любившего жизнь и долгие годы балансировавшего между жизнью и смертью, это было важно – еще один ледоход, еще одна весна, будем жить!
Поздней весной берега Оки покрываются цветущей черемухой, в которой поют знаменитые тарусские соловьи. Когда-то давно моя мама, попавшая в Тарусу именно в это время года, поразилась этой волшебной атмосферой – закат на Оке, запах черемухи, пение соловьев, старая лодка. Таруса и для нее стала судьбой. В следующий раз она приехала сюда, чтобы отпраздновать свою свадьбу в деревянном домике на улице Ленина.
Летом Ока дарит прохладу в жаркие дни. Когда-то, когда существовала переправа, на противоположном берегу реки был прекрасный песчаный пляж. Сейчас купаться ходят подальше, к дому отдыха. Еще в ней ловят рыбу. Помню, какой вкусной была свежевыловленная рыба, которую приносил дядя Шура и которую мастерски жарила в растительном масле его жена тетя Лида. Сейчас рыбы все меньше, зато сколько счастливых спокойных мгновений подарила Ока моему брату Андрею, который любит посидеть на берегу с удочкой. Я все удивлялась, какой смысл регулярно ходить со снастями на берег, если ничего не ловится. Причем чаще всего ходить одному. А потом поняла – закаты и рассветы, то есть время, когда настоящие рыбаки ловят рыбу, на Оке удивительны. Тишина, красота, запахи – все это дарит удивительное чувство покоя и радости. А рыбу из Оки экологи все равно есть не рекомендуют.
Помню, как однажды, в конце 1990-х годов, мы справляли день рождения моего мужа на берегу Оки. Собралась большая и шумная семейная компания. Рыбу, как водится, так и не поймали, зато отлично посидели под теплым летним солнышком и с аппетитом съели все принесенные с собой запасы. В памяти осталась сверкающая на солнце Ока и гудевшее от пчел море ярких желтых цветов, называемых сурепкой, источавших медовый аромат.
Осенью на Оке охватывает чувство щемящей грусти оттого, что Бог не дал таланта писать стихи или картины. Яркие осенние цвета раскрашивают берега, пахнет прелыми листьями, даже мелкий дождик не портит этой задумчивой красоты.
Зимой Ока сковывается льдом, успокаивается, укутывает берега пушистым снегом. В это время она снова становится дорогой. По ней легко можно добраться до Дома-музея Поленова, перейти на другую сторону или, наоборот, отправиться в путешествие в противоположную сторону, к Улаю, где, согласно легенде, разбойник спрятал свои сокровища. Рыбаки-энтузиасты крутят лунки и усаживаются с удочками. Выгоняет их с реки только начавшийся ледоход. И все начинается с начала.
Конечно, со временем Ока изменилась. Нет парома, прекратилось регулярное сообщение с Серпуховым и Алексиным, смыло песчаный пляж на другом берегу. Она обмелела, берега заросли тиной. Несмотря на то что большая часть предприятий, построенных на Оке, давно не работает, экологическая обстановка все равно не улучшается. Уходит рыба, а ведь до середины XX века в ней водилась даже стерлядь! И все-таки она по-прежнему прекрасна, величественна и вечна. Была, есть и будет.
Главными тарусскими развлечениями были сбор ягод и грибов. Сбор ягод – дело утомительное и кропотливое, дети его редко любят. Зато ягоду в Тарусе собирали царскую – землянику. И собирали много: земляничное варенье долгие годы было фирменным лакомством нашей семьи, которым мы одаривали ближайших московских родственников и удивляли московских друзей, особенно иностранных гостей, никогда до этого (бедные!) даже и не пробовавших такую вкусноту.
Лучшая земляника росла за рекой. Поход за ней был целым приключением. Сначала переправа на пароме или на моторной лодке, потом поход к лесу вдоль поля, затем, согнувшись в три погибели, сбор нежных ягод, привал, опять сбор и возвращение домой с полными бидонами и трехлитровыми банками. Ко всему этому примешивался страх: все знали, что за рекой водятся гадюки, и детское сознание переполнялось боязнью неведомой опасности (гадюку, к счастью, в своем детстве я так и не встретила). Моя мама любила собирать ягоды, здесь не было азарта охотника, а систематический упорный труд, вознаграждавшийся урожаем, радовавшим ее как хозяйку. Сначала закрывали донышко – и кричали, кто первый. Следующий этап – половина бидона, об этом тоже сообщали. Наконец полный с горкой бидон завершал сбор (в хороший год собирали еще и по трехлитровой банке дополнительно).
Ребенком я скучала во время сбора ягод. Чтобы развлечь меня, мама придумывала разные задания. Например, посчитать, сколько ягод входит в пол-литровую банку. Я честно и старательно стала подсчитывать ягодки, весьма увлекшись этим почти научным изысканием. А мама занялась своим сбором. Какого же было ее удивление, когда она обнаружила меня сидящей под кустом, вокруг разбросаны ягоды, а я их громко считаю. Оказалось, что я сбилась со счету и для чистоты эксперимента начала все сначала.
А еще мы собирали красивые букетики: на одних веточках висели красные ягодки, на других зеленые, незрелые, а на некоторых сохранились даже белые цветочки. И собирали земляничные «бусы» – нанизывали ягодки на травинки. Ну а потом, конечно, эти бусы съедали.
Незабываемым был запах, когда варили земляничное варенье. Нам, детям, давали пенки, снятые с него. Я никогда не любила сладости, но самое вкусное «пирожное» своей жизни ела именно в детстве и в Тарусе: на черный тарусский кислый хлеб намазывали земляничные пенки (вариант – на московский белый хлеб, тогда под пенки мазали еще и сливочное масло), и мы бегали по двору и ели его. Но самой вкусной считалась толченая с сахаром земляника, сохранявшая свой лесной вкус и цвет. Жаль только, что она не хранилась долго.
А вот сбор грибов был моей страстью, как и для большинства членов семьи. Странное это явление современной жизни – любовь русского человека к сбору грибов. Исторически в деревнях этим занимались дети и подростки, занятие считалось несерьезным, да и еда – баловством. Теперь же толпы взрослых людей с недетской страстью бегают с корзинками и ведрами по лесу, в котором порой им даже негде разойтись. В грибную пору на дороге Таруса – Калуга стоят не десятки, а сотни машин вдоль всей трассы, а у известных грибных мест скапливается по 10–20 машин, как на городской парковке. Что это? Азарт охотника? Древний инстинкт собирательства? возможность пообщаться с родной природой (не случайно горожане любят сбор грибов не меньше, а скорее даже больше сельских жителей)? Спорт, состязание – кто больше наберет? Думаю, всего понемножку. Я и сама отношусь к числу тех, кто теряет голову при виде толстой ножки с красной шляпкой и готова в дождь, град и холод продираться по непролазным кустам. И это при том, что, как и многие собиратели, я вполне могу прожить зиму без соленых и даже сушеных грибов. Я знаю и таких страстных сборщиков грибов, которые вообще их не едят.
Что может быть прекраснее светлого березового леса ясным осенним днем! воздух пьянит запахами прелых листьев, разогретых мхов, поспевших ягод. Птичье многоголосие отпевает ушедшее лето. Ты бредешь, пристально вглядываясь в каждый кустик, под каждую корягу. Пусто все. Уже кажется, что никогда и не было в мире грибов и больше не будет. И вдруг – чудо. Прижавшись к большой березе, стоит он, солдатик, с толстой белой ножкой, с круглой коричневой шляпкой, аккуратно прижатой к ножке и кокетливо украшенной маленьким желтым листиком. Гриб! Именно так, просто, именуется белый в древнерусских источниках, у всех остальных названия, а он просто – гриб. Ничто не сравнится с этим мгновением. Ты берешь ножик и срезаешь это творение природы. Здесь и поэзия, и радость, и даже грусть оттого, что миг этот уже позади. Удивительное чувство охватывает тебя. Радость победителя, везунчика, который потом небрежно скажет: «Сколько ты нашел? Шесть? А я девять». И гордость кормильца – будет, что есть семье долгой зимой. И пусть это все иллюзия, но такая сладкая!
Грибов, как и земляники, в пору моего детства в Тарусе было видимо-невидимо. В урожайные годы собирали только шляпки белых, не брали даже ножки, чтобы не занимать место в корзинках. Более обычным был сбор грибной смеси: собирали белые грибы, подосиновики, подберезовики, один из самых любимых тарусских грибов – лисички, реже сыроежки: они крошились. Иногда попадали на россыпь маслят. Моховики, козлята, белянки за грибы не считались. На Лидию Михайловну, любившую иногда побаловать себя валуями, смотрели косо, сами бы такие есть не стали ни за что, хотя она и утверждала, что хорошо приготовленные, они очень вкусные.
Долгие годы ритуал был неизменен. Вставали рано утром, выходили с рассветом. Помню это сладкое чувство – ты идешь сонная, продрогшая, с корзинкой в полумраке по улице Шмидта наверх и оказываешься на Кургане, том самом, где теперь раскинулись тарусские Черемушки. Курган в то время был огромной пестрой поляной, полной чудесных цветов – здесь росли и розовая кашка, и белые ромашки, и красные гвоздички, и белый тысячелистник, и желтые одуванчики, и звонкие колокольчики, и нежные фиалки. И еще десятки цветов, название которых знают только специалисты. Весь этот пестрый ковер освещался косыми лучами медленно восходящего солнца. В одно мгновение неизвестно откуда налетали мушки, бабочки, шмели и пчелы и Курган начинал шуршать и гудеть. Прямо здесь и начинался сбор грибов, так как к поляне примыкали светлые березовые рощи.
Всего же было несколько грибных зон. Первая, до вонючки – березовые рощи на Кургане. Вонючкой называлась маленькая речушка в лесу, в которую местный молокозавод спускал отходы своего производства. Запах действительно стоял сильный и такой неприятный, что, подходя к речке, я всегда затыкала себе нос. Через мутную белую воду (молоко все-таки!) был перекинут деревянный мосток, которого я страшно боялась. Мысль о том, что я могу очутиться в этой вонючей воде, приводила меня в ужас. Одно из положительных последствий развала сельского хозяйства – лет двадцать назад молокозавод закрыли и речка удивительно быстро очистилась, хотя и осталась вонючкой.
Дальше, за Первой Просекой, начинались смешанные леса. Сюда доходило меньше людей, грибов было больше. И так до Бортников (я всегда думала, что это просто название леса, оказалось, что это заброшенная деревня, в которой позже тарусянам стали выдавать садовые участки, что заметно улучшило подходы к ней). Мой детский маршрут заканчивался здесь, километрах в 4–5 от Тарусы. Энтузиасты грибного сбора ходили и дальше, но это уже, мне кажется, из спортивного интереса. Возвращались мы с полными корзинами, уставшие, но счастливые, и тащили их той же дорогой – через вонючку, мимо Кургана, к середине дня нагревшегося и пахнущего травами. Папа, исследователь по природе, любил ходить «напрямки», что неизменно заканчивалось попаданием в непроходимый кустарник, оцарапанными руками и удлинением маршрута на несколько километров.
Самым сладким моментом во время сбора грибов для меня в детстве был привал. Находили живописный склон, поросший цветами, усаживались, доставали провизию: вареные яйца, свежие огурцы и зеленый лук с огорода, ароматный тарусский хлеб, соль в спичечном коробке и бутылку с водой, заткнутую тряпочкой. И не было ничего в моей жизни вкуснее, чем эта еда в самом красивом в мире «ресторане». Да и чувство выполненного долга – полные корзинки грибов – добавляло аппетита.
Случались курьезы. Однажды мы бродили по лесу, и тетя Лида время от времени нежным голосом кричала мне: «Лапушка! Ты где?» Каков же был ее испуг, а потом наше веселье, когда на ее нежный призыв прямо у нее над ухом ответило басовитое мужское «Я здесь!».
Как-то раз тетя Тося собирала по кустам малину. Она крайне удивилась, когда услышала, что в этом же кусте орудует кто-то еще. По неписаным тарусским законам полагалось не подходить, если кустарник уже кто-то обирал. Разозлившись, она стала энергичнее работать руками, всем своим видом выражая возмущение. Ее соперник тоже недовольно заворчал. И только столкнувшись с неприятелем лицом к лицу, она обнаружила, что ягоды у нее из-под носа таскает медведь. А как-то ее муж Володя пошел на грибную охоту и заблудился. Всю ночь он дрожал под дождем у дерева, пугаясь лесных звуков, но корзинку не бросил и на следующий день принес добычу домой.
Вернувшись домой и переодевшись, все дружно садились перебирать грибы. У подберезовиков и подосиновиков очищали ножки от темной кожицы, выбрасывали червивые грибы, снимали шкурку со шляпок маслят. Непререкаемым авторитетом в грибной области была бабушка, принимавшая деятельное участие в их разборе. Как только возникали сомнения, съедобен ли гриб, звали бабушку. Экспертиза всегда проводилась одним способом – бабушка лизала гриб. Если он горчил, его признавали вредным и выбрасывали; если был сладкий или безвкусный, оправляли в миску к остальным грибам. Не знаю, правильно ли это, но отравления грибами в семье никогда не было. После этого грибы для меня исчезали и появлялись потом уже в виде вкуснейших жарех, солеными в стеклянных банках или сушеными в пакетиках.
Существовало несколько обязательных правил, которые соблюдались во время сбора. Даже в самую жаркую погоду одевались так, что на теле почти не оставалось открытых мест. Штаны заправлялись в сапоги, обязательные и в сухую погоду, так как были призваны защищать ноги от укусов змей и других гадов, которые могли оказаться в тарусских лесах. Рубашка с длинным рукавом, на голове обязательно платок, повязанный на крестьянский манер, назад, чтобы закрывал шею как можно больше. Старшее поколение одевало еще и куртки, «чтобы никто не мог прокусить». Не могу сказать, насколько были оправданны эти меры предосторожности, но следовали мы этому правилу неукоснительно.
Корзинки по тарусским обычаям полагалось накрывать ветками, чтобы не видно было, сколько грибов набрали. Моя общительная мама удивлялась, чего скрывать? Мне, как коренной тарусянке, было понятно: мало наберем – стыдно, много – начнут спрашивать, где набрали, побегут и соберут оставшиеся. Опять же, позавидовать могут, зачем зря нарываться.
Ходили за грибами, разделившись по половому и возрастному признаку – женщины с детьми отдельно, мужчины отдельно. Считалось, что женские походы – это баловство, игры для детей, а вот мужские – это настоящая добыча. Хотя, надо сказать, приносили все примерно одинаково. Просто у мужчин и женщин, как правило, различные принципы сбора. Женщины ходят неторопливо, оглядывая каждый кустик, в зоне видимости друг друга, перекрикиваясь и как бы прочесывая лес. Они собирают понемногу, но методично, берут все съедобные грибы подряд. Мужчины же предпочитают своего рода охоту: идут на большие расстояния в надежде напасть на нетронутый участок с большим количество грибов, брать предпочитают благородные грибы, в первую очередь белые, ковыряться с какими-нибудь лисичками не в их правилах.
Помню, как несколько раз, уже взрослой, ходила в тарусский лес с братом Андрюшей. Шли мы, разговаривали, грибы высматривали, а потом он в один момент взял и исчез. Уж я и кричала, звала его на разные голоса, и аукала, потом совсем загрустила – одна, в незнакомом лесу. Вокруг в наступившей тишине сразу что-то зашуршало, заскрипело. А он через некоторое время появился как из-под земли; оказывается, решил сбегать через овраг, глянуть глазиком, вдруг там прячется заветная поляна с грибами. После этого я предпочитала, чтобы с нами ходил кто-нибудь еще женского пола, чтобы было с кем остаться, пока он бегает по лесу.
Наконец, важным считалось ходить за грибами именно рано утром. Во-первых, никто не успеет собрать грибы до тебя. Во-вторых, прохладно, легче ходить. В-третьих, важные дела надо делать с утра. Позже, став старше, мы, мо сквичи, ленились ходить за грибами ни свет ни заря. Особенно когда стали ездить на машине (город вырос, Курган застроили, в березовой роще теперь компании устраивают пикники с шашлыками, и за грибами приходится ездить за несколько километров на машине). Спали, завтракали, собирались. Бабушка была нами очень недовольна. Сидела, поджав губы, и ворчала: «Ну вот, уже жук и жаба проползли». – «Наш гриб от нас не уйдет», – лениво отзывались мы. Я всегда удивлялась, что это за жук с жабой за нашими грибами ползают. А потом в словаре пословиц и поговорок обнаружила, что это означает «всякий, все без исключения».
Такой была семья моего отца. Таким был мир Тарусы в моем детстве.