Читать книгу Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного - Анна Ткач - Страница 8

Часть 1
Рассказывает Чудновский
Глава 5

Оглавление

Размахался, – потираю преувеличенно место, удостоенное высокопревосходительской длани – после вливания. Вот вена кровью засочится, и будет у тебя, Александр Васильевич, на руке такой синячище, словно ты не адмирал, а одесский босявка, побей меня кицкины лапки.

– Те-те-те, что-то ты о моей целостности печешься, не ровен час – снова высокая большевистская комиссия в тюрьму с визитом припожалует… – озабоченно поцокал Колчак языком – уж и видеть не желаешь, как руками у меня шевелить получается, ай-ай-ай. Я-то для тебя стараюсь…

Катастрофическое выражение моей рожи при слове "комиссия" немедленно вызвало у него раскаяние – не пересолил ли с шуточкой – и он осторожно улыбнулся мне своей невероятной улыбкой, сконфуженной и довольной одновременно. Я только застенчиво шмыгнул, вздыхая. Ой, сейчас перекрещусь всеми конечностями, если поможет… А то ведь и впрямь комиссия…

Это, товарищи, была та еще история!

Ввалились вчера с апломбом к адмиралу три представителя Сиббюро… Ну, и нас троих прихватили для представительности: Блядь… Пардону прошу, Линдера от тюремной администрации, Алексан Александрыча от ревкома, и меня, грешного – от чекистов. Набились в камеру как шпроты! Сарафанное радио сработало четко: Колчак лежит на подушках и под одеялом умытый, причесанный, побритый, постельное белье только-только ему сменили, лавандой пахнет пополам с жавелем, да оно еще и батистовое и с вышивкой ришелье – замечательно со стенами в облезлой сажевой краске гармонирует. И надписи на стенах, процарапанные до кирпичей, перед его приездом скоблили-скоблили, но все равно прочитать можно, почти не приглядываясь: "Завтра казнь. Никого не выдал"… "Прощайте, товарищи!" "Да здравствует революция" – и прочие обыденные автографы нашего замечательного времени….

И как это Колчака не вдохновило свою лепту внести в народное творчество, я бы на его месте трудился как первобытный художник! Таких бы мамонтов для тюремщиков изобразил!.. С саблезубыми тигрольвами! А он поначалу натыкался на надписи взглядом и мучительно отворачивался. Потом притерпелся, не без того, чувствительный наш. Интеллигент с кортиком… Ну и спрашивают высокие посетители зоосада – поубивал бы любителей природы! Приехали за самоутверждением! – у этого уникального полярного белого муравьеда:

– Имеете ли вы какие-то жалобы, гражданин адмирал?..

Муравьед – он же Мария-Антуанетта в штанах, если вы еще не поняли: перед расстрельной командой извиняться будет за нечищеную обувь – с бесконечным терпением отвечает, что никак нет, никаких жалоб у него не имеется и вообще спасибо хозяевам, принимают гостей на славу. Комиссия, разумеется, вмиг адмиральский бальзам на их души смолотила и за второй порцией нацеливается!

– Довольны ли вы тюремным питанием, гражданин адмирал?.. – спрашивает въедливая до чесотки блоха по фамилии Мирхалев, кажется: прыщ такой на ровном месте, чуть больше своего портфеля – И получаете ли вы питание в достаточным количестве, и вполне ли оно вам по вкусу?!..

Колчак, бедный, аж поперхнулся и со вторым реверансом замешкался. А Мирхалев ждет – прямо трясется мелкой дрожью! Вот ведь… как комплиментов человеку не хватает. Русским языком же сказали: нет никаких жалоб… Тут даже у Бурсака, представляете, совесть проснулась, и бросился он своему заключенному на выручку. По своему, конечно, по каторжному:

– Да мы на воле, – скорбно говорит – так не питаемся! Нам, – говорит – царские сатрапы куриный суп не готовили! – говорит. И много бы еще чего ценного наговорил, будьте уверены, вплоть до того что сидеть сейчас в тюрьме натуральная лафа и большое удовольствие, только вовремя на меня покосился – и воткнул свой язык в полагающееся языку место. Взгляните на него, на ограбленного! Курятины его лишил Колчак, который ест, между нами говоря, как канарейка. Ох уж этот мне адмиральский аппетит! Декабристочка вон больше съедает…

– Я столько кушать не могу, – устало ответила мне эта военно-морская птичка. Думал я, сами понимаете, очень громко… На весь Иркутск.

– Непорядок! Угодить не можете, – с удовольствием заключил Мирхалев. И другой посетитель из Сиббюро, я его не знаю, но он из делегации был самый главный, тут же с важностью порекомендовал:

– Выносите-ка вы, товарищи, адмирала понемножку на свежий воздух… Для аппетиту. Посмотрите, какой он у вас бледный! Словно сами в тюрьме не сидели и не нюхали, что тут здоровый загнется. Вы, – говорит – Александр Васильевич, уж не взыщите… Вот наши скоро придут – переведем вас в хороший дом. Пойдемте, – говорит – товарищи, больного тиранить достаточно, я думаю! А это, – скидывает с локтя объемистый мягкий сверток с отчетливым запахом нафталина и вешает мне его на руку, правильно понимая, что я для Колчака и есть вешалка – это вам, Александр Васильевич! Примите, не обижайте, от чистого сердца… Простите нас. Если можете… Мы-то себя никогда не простим! Все, пойдемте, пойдемте… – и к двери, как давешний в нашем с Колчаком видении, ледокол – напролом, а спутники его – делать нечего – затоптались и вмиг заодно с Бурсаком и Ширямовым соорудили в оных дверях знатную затычку.

– Одну минуту, – тихо промолвил Колчак, поворачиваясь в их сторону, подождал пока ценитель свежего воздуха к нему обратно шагнет, и поднял на него, возвышающегося башней – здоров чалдон, ручищи моих не меньше! – нестерпимо сапфировые глаза:

– Как прикажете величать?..

– Смирнов, – пробасил чалдон с некоторым смущением – Иван Никитич… Батюшки.

Председатель Сиббюро.

Вот он какой, оказывается…

– Иван Никитович, – говорит Колчак просто. И осторожно берет обоими руками, иначе не обхватить, его медвежью лапу. А в следующую секунду произносит придушенно: – ооойй… – потому что товарищ Смирнов его от полноты чувств схватил как девочка тряпичную куклу на праздник Пурим и к груди притиснул. Оркестр, туш. Где журналист с фотографом?..

Вот ведь любитель красивых жестов у нас председатель Сиббюро! И Колчак ему еще хорошо делал, уморит он меня своей воспитанностью… Попросил развернуть подарок, чтоб Смирнов получил возможность подарком похвастаться!

Шуба в пахучем свертке была, сами понимаете. Цвета черненого серебра – из драгоценных платиновых баргузинских соболей. Я думал, Колчака вытошнит при виде этой отобранной невесть у кого отрады золотопромышленника, но выдержка у него оказалась бронированная. Как палуба… Или что там на кораблях бронируют, кажется, броневой пояс! Поблагодарил, ладошкой без видимой натуги, будто бы с удовольствием атласный искрящийся мех погладил – и укатил товарищ председатель от нас совершенно осчастливленный!

А Колчак только после его отъезда тихо-тихо меня попросил убрать злополучную шубу с его глаз долой поскорее…

И сегодня уже вспоминает с улыбкой. Я б на его месте запомнил! Я злой, и память у меня хорошая!.. Подоткнул ему одеяло…

– На ночь выпей молоко, – напоминаю. Это я слабину дал: позволил ему на ужин скушать сухую гречку, до которой он, оказывается, любитель… Сахарит немасленую кашу и ест как прикуску к чаю. Странные у нас были времена, товарищи! Поистине удивительные! Я, пролетарий, голь-шмоль еврейская, лионскую похлебку люблю, русский салат с рябчиками и раковыми шейками – грешен-грешен, знаю, что раки согласно к а ш р у т хуже свиного уха… – дворянин и адмирал гречневую кашу уважает, которая в питерских живопырках (забегаловка по нашему) до войны стоила три копейки большая миска, да еще с конопляным маслом.

– Наш гальюн недалеко… – тихонько зарифмовал Колчак с блаженным видом гимназиста приготовительного класса, впервые вкусившего свободу в обращении.

Положительно я на него плохо влияю!

Вот что мне с ним делать прикажете?.. А, товарищи потомки?.. Это ведь он только подле меня словно репка после поливки! А едва уйду – и тотчас слышу его тоску… Ядовитая она у него: все нашептывает, что жить не надо, что пусть поскорей расстреляют – хоть душа успокоится. Вот попался сомневающийся. В плену у беляков побывал "верховным", из плена сбежал, до своих добрался едва живой: может быть, добьете из жалости?.. А из жалости не хотите, казните меня из справедливости! Заслужил… С обязанностями по верховному правлению не справился, дел наворотил, дров наломал, требую суда и расстрела.

Утешать бесполезно.

Я уж и язвить пробовал. Хорошо, говорю ему, устроился. Я, мол, к стенке пошел, а вы как хотите. Флот, например, без меня поднимайте… Огрызается, поди ты! Флот, хрипит, у вас на грунте… Потом нервно кашлял часа полтора и от мятных капель с валерианой нос воротил, и мокрота такая пошла, что банки на адмиральскую спину я нашлепал – а ему в ревматизме от банок мука мученическая, лицом в подушку лежал и вздохами душу мне выворачивал.

И на жалость бить я пытался. Анна Васильевна, напоминаю, в тягости! Она боль твою чует! Навсегда зарекся напоминать… Посмотрел на меня как загнанная косуля: глаза беспомощные, огромные и полные слез. И подбородок ходуном… Попов мне рассказывал, ежась от отвращения: колчаковские министры на допросах заискивают, жизнь вымаливая. Погоди, говорю злорадствуя. Приведут на допрос самого адмирала Колчака – увидишь, Константин Андреевич, как мечтают о смерти! Испугался он. Как, раскричался, неужели прикажешь больного допрашивать?.. Или не знаешь, что такое допрос и насколько не полезен он для здоровья. Да уж знаю…

Только ведь от допроса ему полегчает. Выговориться он хочет.

Декабристочка тоже еще… Вчера к ней захожу, смотрю, она в постели-то лежит, бережет живот, но лежа платки пуховые распускает на ниточки и в мотки скручивает: старые платки, протертые до дырочек, штопаные, трудненько с ними возиться, расползается в руках вязанина, а Тимирева мадам нетерпеливая, рвет их, дергает, сопит носиком гневно… Прислушался я, вроде меньше соплями хлюпает, выздоравливает, значит, ну и слава Тебе, Творец.

– Доброе, – говорю – утречко вам, Анна Васильевна, как спалось, как простуда ваша – чемодан собирает?..

Она чуть вздрогнула – не слыхала моих шагов, увлеклась – но головку подняла продуманно неторопливо, расцветая мне навстречу неподдельной радостью, сияющей бриллиантово, словно зерно росное под утренним солнышком, я в ответ чуть не со стоном улыбкой расплылся:

– Самуил Гедальевич, доброе утро голубчик – сейчас чаю вам налью! – откладывает свою работу. Да что это делается, люди добрые, караул! – адмирал угощает, адмиральша не отстает, раздобрею, дверь ломать придется, а ремонт-то по нынешним временам дорогое удовольствие, мне ревком денежек в обрез выделил…

Смеется декабристочка, шаньгу вчерашнюю мне подкладывает, невесть когда и где разогретую, тепленькую, я от смущения немедленно зубами в ней увяз, а она заметила – и нарочно спрашивает:

– Самуил Гедальевич, золотце, а нельзя ли мне сюда ножницы?.. Я понимаю, что в тюрьме нельзя острого… Ну будьте лапочкой. А то нитки такие старые, а я шарф связать хочу Александру Васильевичу…

Прокашляться пришлось в срочном порядке и сказать, что бритву, ножи и ножницы – просто зов точильщика в городском дворе ранним утречком получается… – в старорежимной тюрьме держать не дозволялось, а у нас тюрьма революционная и свои последние дни доживающая, потому как сломаем мы скоро все тюрьмы к такой-то матери, покорнейше просим прощения, Анна Васильевна, и позвольте пощупать ваши пуховые ниточки… Ну что ж, вполне не гнилые. Вязать можно, только перед вязанием хорошо бы их постирать и рас тянуть для просушки… А то, понимаете сами, петли неровно лягут.

– Какой вы осведомленный в рукоделии, однако, – протянула Тимирева весело – может быть, и подскажете, как растягивать?..

– Да чего проще, – говорю – подвесить выстиранные и грузик привязать… Вон из банной каменки взять голышей, поменьше которые – и зашить в мешочки. Я, – сулю – вам сегодня и принесу. А сейчас расстегните, пожалуйста, платье… – открываю саквояж, она побледнела было, но за моими руками проследила – успокоилась, за крючки на воротничке взялась – Александру Васильевичу обещался, – объясняю – вас осмотреть…

Она платье с плеч спустила, придерживает на груди…

И сидит пряменькая, глазами лукаво поблескивает.

А я, товарищи, понимаете сами, хоть и честный вдовец, и медик, но женского тела давно не видел – ослепило меня… Аж в сторону повело. Прикрыл рожу картинно ладошкой на манер Александра Македонского, благословенна его память, перед гаремом нечестивого Дарушия и говорю классической цитатой:

– Сущее вы мучение для глаз, Анна Васильевна!

Она только улыбочку шальную прикусила. Я глаза закрыл, будто для пущей внимательности, и командую:

– Левую грудь поднимите… Не дышите… Повернитесь спинкой, дышите. Поглубже… Кашляйте. Еще, еще…

И насторожило что-то меня в ее кашле, очень уж был он осторожный, словно боль какую боялась она потревожить! Открываю глаза, шею вытягиваю ей через плечико…

Этого мне лишь и не хватает для полного счастья.

Животик поддерживает…

Снизу.

– Отпустите, – просквозил я сквозь зубы.

Она глядит непонимающе.

– Руки убери! – прорвало меня – Живот ведь греешь, глупая, не знаешь что нельзя?! – второй раз глупой назвал, и второй раз она внимания не обратила. Послушалась только меня чрезмерно: платье выпустила… Я взял ее, к себе лицом повернул, оттянул веки, разглядывая склеры. Да, нехорошие, и отечность… Декабристочка мне в глаза заглянула, поникла головой, задохнулась – и прикрыла груди ладошками, посунулась ближе, зашептала в ухо. Я слушал морщась: нехорошо совсем все оказывалось…

– Надо почистить, доктор? – спросила Тимирева напрямик.

– Тьфу! Типун вам на язык, – отвечаю, и она все же скривилась, зажмурилась накрепко, и слезы побежали… Я лапами пару раз дернул, кулаки сжал, потом гляжу – обнял уже ее я одной рукой, второй платье натягиваю. Серое… Красное мне больше нравилось. Табаком от него пахло, от платья – сладковатым, японским, с папирос "Атаман", на коробке которых залихватски топорщил усы лысоватый и быковатый читинский самопровозглашенный каторжник, его Колчак, слыхал я, называл исключительно по инициалам: Ге Эм, интересно какие слова он шифровал… Страшно подумать! – Куревом случайно вы не балуетесь, Анна Васильевна?.. – осведомляюсь как бы между прочим.

А она особа чутливая: съежилась, повздыхала… Повинилась:

– В дороге курила… недолго. Последние дней десять… Вы думаете… Из-за этого?..

– Из-за голода… – скрипнул я зубами, осторожно косу ей погладил, понимая, что зарычу вот сейчас от бессильной ярости, и как сдержаться?.. Табачный дым чувство голода заглушает – тошнотное, тянущее, сосущее, умопомрачительно ознобное, а в ледяном пыточном вагончике еще и замораживающее до самых-самых косточек. А огонек папиросы сулил обманчивое тепло, и от горького ядовитого дыма словно сытнее становилось… Не было в чешском вагоне второго класса ни дровинки, ни куска хлеба. Были лишь папиросы в коробках с портретом разбойного атамана Семенова…

Наверное, регулярно являлись в этот вагон чехи. Топили печи – только чтобы слегка согнать с замерзших до хруста стен обындевелость. Кидали узникам кусок черствой черняшки:

– Вы будете передавать нам полномочия охранять золотой запас, адмирал?.. Натыкались на непреклонное:

– Нет!.. – из кровоточившего пересохшего рта – и уходили… И бросали многозначительно, уходя:

– Рекомендуем думать, адмирал. Хорошо, сильно думать! – или так еще говорили, наверное:

– Вы очень жестокий человек, адмирал! Вы не любите свою женщину! Скрежетливый поворот трехгранного вагонного ключа – и снова ползет по второклассным суконным стенам вкрадчивый иней. К концу пути сукна почти не осталось, Колчак его ободрал и сжег. И купейную дверь исщербил…

Каким-то очень странным ножиком…

Пока на станции Иннокентьевской, за три дня пути до Иркутска, не поднялись в вагон партизаны Василия Ивановича, не порубили топором на дрова все двери, не сварили в мятом котелке жилистый темный комок вяленого лосиного мяса… Они не хотели сначала признать адмирала в истощенном седом старике с беззубым провалившимся ртом, говорили, что хитрый Колчак вероломно прикрылся больным дедом в солдатской шинели, да еще и голодной девчонкой не постеснялся прикрыться – и тогда старик энергично сказал им несколько очень интересных и экспрессивных словечек!

Очень своевременные были слова. Если убрать непечатность – приказ не валандаться с отоплением и обедом, а скорее занимать тормозные площадки на бронированных вагонах…

Заминированных предусмотрительно вагонах – и схемы минирования в одной преждевременно поседевшей голове, в которой (не спрашивайте, откуда знаю, не отвечу…) железные вагонные колеса много дней и ночей хрустко выстукивали: доехать! Дожить! Передать! Доехать-дожить-передать!.. Доехатьдожитьпереда…

Чтобы в России отныне никто никогда не голодал! Чтобы никто не замерзал насмерть…

За один волосок седой с этой головы жизнь отдам не колеблясь.

– Самуил Гедальевич, – пробормотала мне в сгиб локтя притихшая под моей рукою на ее волосах Анна Васильевна – наверное, ваша настоящая фамилия все же Чижик…

– Чижик?.. – переспросил я очень глупо. И понял, на что она намекает: на рассказ Станюковича "Нянька"… Там еще, если помните, и персонаж был – полный тезка Колчака, малолетний капитанский отпрыск Шурка, которого от воспаления легких Федос Чижик выхаживал, как его, мальчонку, по фамилии…

– Лузгин, – подсказала она тихонько. Ааа, да-да-да, как же я забыл…

– Мне пальцы попортить?.. – говорю деловито. У матроса Чижика двух пальцев на правой руке недоставало, если помните. Каким-то донельзя загадочным "Марсом фалом" оторвало.

Тимирева щекотно завозилась, отрицательно ерзая у меня на плече:

– Не получится… Марса-фала нету… Ну, если вы его достанете, миленький Самуил Гедальевич…

Наш человек, смотрите-ка! Молодчина, декабристочка!

– Постараюсь непременно достать! – говорю – Достану – и сразу оторву им себе пальцы!

– Не надо, – серьезно сказала Тимирева.

Ну, как прикажете!..

Еще раз прописал ей полный покой, обещал что Гришину попрошу за нею присматривать, потому как с кровати совершенно вставать нельзя – засмущалась по дворянски, спросила, есть же здесь заключенные женщины, и она бы за деньги… У нее есть немного.

– Анна Васильевна… – схватился я за голову – нет здесь женщин, кроме вас! И Марии Александровны… Остальные – марухи с марьянами, чики и шкицы! (Женщины воров, воровки и проститутки) Отдайте деньги Потылице, он вам молоко с сайками покупать будет. И напрасно вы генеральши стесняетесь, я вас уверяю! Лежите, лежите, побольше кушайте, побольше спите, даст Бог, все обойдется…

Убедил, кажется.

Вот седой Ромео с непраздной Джулией, Шекспиру не снилось, и я Тибальд. А Потылица между влюбленными с записками бегает, он кто – Меркуццио?.. Ой, типунище мне на язычище…

– Александр Васильевич, – говорю, продолжая демонстративно чесать удостоенный чести быть битым бок – знаешь?.. Ведь ты, кажется, очень толковый хирург…

– Я?.. – призадумался Колчак, честно попытавшись вспомнить, когда и где он получал медицинское образование – Я, конечно, умею оказать первую помощь раненому… Но…

Киваю с важным видом:

– Я когда Женю оперировал, ты мне помогал.

Он пригляделся ко мне, понял, ахнул беззвучно, перекрестился…

И говорит:

– Мне бы твой безудержный оптимизм, Самуилинька, взял бы я тебя боцманом. Эсминец ты, ей-Богу…

– Почему, – удивляюсь дурашливо – я эсминец, то есть миноносец?.. Я, – многозначительно укладываю себе на грудь свой второй подбородок… Кажется, третий уже намечается! Вот вы мне скажите, товарищи, как бы мне оторвать от себя один препаршивенький пудик веса и прицепить Колчаку?.. Ему как раз не помешает. – я рассчитываю на что-нибудь покрупнее… Я, – говорю – тебя, заметь, не фельдшером определил, а своим ассистентом! А ты меня, Александр Васильевич, то миноносцем, то вообще… боцманом…

– Эсминец – потому что ты безудержный… Имя самое что ни есть эсминское, – ответил мне Колчак со своим безразмерным учительским терпением, на которое я и рассчитывал – и не быть тебе боцманом, потому что эсминец и миноносец совсем не одно и то же, и не мечтай…

– А ты меня на палубу поставь… – говорю серьезно – увидишь что будет…

И, выудив из саквояжа парочку хищно блеснувших никелем инструментов, показываю ему, а то нашелся, понимаете ли, Фома!

– Это что?.. Отвечай, не раздумывай!

– Зажим Кохера, – ответил Колчак машинально – кровоостанавливающий, зубчатый, изогнутый, номер два… И языкодержатель… Окончатый… Для детей…

– и вытаращил свои сапфировые: – Ой мамочки… – простонал с подозрительно похожей на мою – а что вы еще хотели?.. – интонацией.

Замешательство у него было, впрочем, секундное. Завозился, влез на подушки повыше и – с азартно вспыхнувшими глазами, сейчас облизнется от удовольствия:

– Дай руку! Дай, дай, дай, не защекочу… – посапывая от предвкушения, ласково раскрыл мне ладонь и быстро-быстро отстучал подушечкой большого пальца: – тире-точка-точка-тире-тире! Тире-точка-точка-тире-тире! Ну?.. Переведешь?..

– Дым, дым! Боевая тревога, – пожимаю плечами – ее может предварить общий вызов… Он такой: тире, точка, тире, точка… Тире. Вот…

Ох, Колчак и смеялся: свалившись со стоном в подушку ничком, самозабвенно под одеялом всем телом извиваясь, не иначе долго практиковался, наблюдая за угрем на сковородке, и норовя целеустремленно продолжить свое безудержное, то есть очень военно-морское веселье где-нибудь, скажем, на рейде, то есть вне пределов кровати, пару раз я его на полдороге к отплытию и ловил, дорогие мои товарищи! Кровно, между прочим, обиженный. Я бы тоже не против… дать полный ход… ну, порадоваться.

А тут, понимаете ли, жадничают!

– Тебе на ухо, Самуил… – выговорил Колчак наконец, захлебываясь – на ухо не медведи отнюдь наступили… Тебе… Ой… Все слоны Ганнибала! До перехода через Альпы… Хи-хи…

Ну, пардоньте, ваше высокопревосходительство… Такие таланты, как склонность к искусствам, при Сочетании-на-Небесах не перемешиваются, очевидно! Только знания – да и те отчасти… А для работы с морзянкой музыкальный слух требуется.

Не быть мне радистом! Фальшивлю. Никто моей передачи не разберет…

– Я бы тебя научил… – примирительно выдохнул отсмеявшийся адмирал, с удовольствием утираясь платочком – между нами, революционерами, надушенным – это необыкновенно просто! Вот восьмерку возьми например: тире-тире-тире-точка-точка. Какие у нас буквицы начинаются несколькими тире, Самуилинька?.. Тире-тире?..

– "Мыслете", – ухмыляюсь.

– Так точно… – он аж фыркнул, так нравилось ему – А тире-тире-тире?..

– Это "он"…

– "М" и "О" вместе "мо"… – жизнерадостно (а чего же я добивался, дорогие товарищи?..) подытожил Колчак и пропел негромко, но я просто вздрогнул: голос у него был оперный, хоть сейчас на сцену ставь и исполнит партию: – Мо-ло-ко кипит, мо-ло-ко кипит… Вот так к любой буквице с циферкою подобрать можно ключик! – похвастался с гордостью. И посерьезнел, пожевал задумчиво губами… – А в чем моя помощь тебе заключалась?..

Как мне дорог его вопрос был, я могу объяснить вам?.. Или догадаетесь сами?

И, сколь не надо было мне спешить, я ему рассказал…

Это было, когда я угловой шпатель взял левой рукой, чтобы пристроить данный инструмент в гостеприимно распахнутом Женином рту… Разинул, хоть голосовые связки рассматривай, оперный певец растет! Мне и язычок ему не пришлось прижимать, чтобы во время операции он давился, открывая рот пошире, и без того небо как на ладони…

– Проше пана доктора… – не выдержала моя ассистентка, младая полячка Кася, по которой вздыхает юное дарование Семен Матвеевич Потылица. Вышколена она была знатно покойным своим немцем-работодателем, долго крепилась, поверить не могла, что я пациенту уступаю – не фиксировать не можно! Скальпированье, пан доктор… – побледнела – под хирургической маской видно. Глаза тогда западают, если хотите знать. А у меня в пальцах, в самых кончиках, щекотка теплая – словно Колчак ресницами… Вот-вот прозрею! Пальцами… Как же это?..

– Можно, панна сестра, – говорю. Вроде перекрестилась она, я не смотрел. Я увидел другое… Безобразный нарост лимфоидной ткани за небной занавеской. Отвратительного врага в детском теле, которого ни разглядеть толком, ни нащупать, и смотрят на него впервые, уже когда враг в лотке лежит… "Братишка", – ободряюще произнес совсем рядом глуховатый колчаковский голос. Помню – не удивился ничуть. Подхватил первый нож, завел и срезал врага с невесомой точностью и почти бескровно. Отбросил, потянулся за вторым… Три ножа мне всего понадобилось, и без окончательной зачистки кохитомом. Двумя мог обойтись даже, но рисковать не стал… И сижу как кукла на чайнике, глазами хлопаю, к новому зрению принюхиваюсь: Кася уже с Жениной головенки повязку сдернула, тампоны вытащила, просморкаться помогает, а я… даже объяснить не знаю как… в общем, каким образом заживление у него пойдет вижу…

Засмотрелся, вздрогнул, когда он меня позвал перехваченным шепотом:

– Доктор… А почему… – тянется из Касиных рук ко мне. Я его прямо как был, в перчатках, и подхватил.

И очнулся.

– Плюнь, плюнь, не глотай ничего, – сую ему полотенце, он послушно подносит его ко рту… – Женька, мальчишка мой дорогой! Ты герой, ты это знаешь?..

Он хотел засмеяться, но увидел, что я головою качаю отрицательно, и смешинку выплюнул.

– Скажете тоже… Герой… – пыхтит – Сами говорили, что больно будет, а больно ни чуточки не было, а теперь говорите что герой… Вы притворялись, да?.. Притворялись?

Вгляделся в меня, нахмурился, поразмыслил и так задумчиво:

– Не притворялись… Взаправдашно думали, что будет больно. Это просто у вас хорошо получилось… Раньше так не получалось, а теперь получилось… Да, доктор?.. Значит, мы вдвоем с вами герои?..

А ведь и впрямь…

Два героя, и где-то третий, потому что мой названый брат в адмиральском чине мне непостижимым образом помог, и боюсь задумываться – каким. Не ешиботник я! Этакие тонкости Мировой Короны разгадывать… Понимаю лишь, что Колчак теперь тоже по части своей профессии умеет больше, чем до нашей встречи умел.

Хотя ему-то – куда уж больше?..

Дирижабль изобрести для полета на Марс, там вроде есть каналы и моряк пригодится?

– Герои. Оба, – говорю твердо – Поехали отдыхать?.. То есть я пойду, а ты на мне поедешь?

– А ножик?! – напомнили мне немедленно. Я и рта не успел открыть ответить: фельдшерица Кася, до глубины души пораженная то ли моим операторским искусством, то ли мужеством пациента, обоюдным нашим героизмом, короче, вполне серьезно присела в книксене:

– Я отмою и принесу вам, панич! Як Бога кохам…

Женя сделал вид, что невыносимо огорчен отсрочкой и выговорил еще одно условие:

– А на шее можно поехать?.. – кровотечение у него изо рта, между прочим, уже прекратилось бесследно. И говорить он совершенно свободно мог… Я знал, почему. Запредельная, нечеловеческая – или очень человечья, напротив! – точность аденотома в моей руке…

Вы можете мне ответить, дорогие мои товарищи потомки, почему буквально все дети выражают желание залезть на меня верхом?..

Ну… Мне вообще-то самому очень нравится…

Думаете, на этом моя эксплуатация закончилась?.. Напрасно.

Старший Женечкин братец Виктор потребовал сию минуту прооперировать и его. И так он вечно вынужден уступать этому Жеке все, решительно все интересное… А почему нельзя, доктор?.. А я слышал, что на фронте раненым операции без передышки делают!

– Потому, – Женя говорит – что раненые без немедленной операции точно умрут, а с операцией, даже без соблюдения всех требований этой… антисептики…

может быть, выживут… Правильно, Самуил Гедальевич?.. Эх ты. Я моложе и знаю! И я вовсе думаю, что если б Самуил Гедальевич был на германском фронте… Папа бы не умер… В лазарете…

Вот что на это им ответить?.. Не подскажете?

– Правда?.. – без обиды на несправедливость судьбы, с одной готовностью поверить в чудо заглянул мне Виктор в глаза – У папы было ранение в голову… Вы бы правда… Смогли?..

– Наверное, тогда бы не смог, – повожу плечами. Не хочу знать, откуда явилось твердое понимание, что сейчас – сумел бы вне сомнения… И какой характер носило смертельное ранение капитана Колокольцева, догадываться не желаю тоже. Потому что знаю, что могу догадаться…

Словно чья-то ободряющая рука лежала на моем плече, а другая подносила к глазам Великую Книгу! И я уже учился читать Письмена, начертанные рукою Бога.

– Ты дал мальчику подержать хирургический нож?.. – еле слышно спросил у меня Колчак.

– Я его ему подарил… – развел я руками виновато.

Он покашлял в странной какой-то задумчивости, я подумать успел: не одобряет баловства. Да и понятно ему, что такое для хирурга нож… Сухие горячие пальцы, в темноте нащупав, жарко стиснули мне запястье:

– Тонняга (классный парень. Офицерский жаргон)… Знаешь, Самуил, когда меня к штурвалу впервые подпустили?.. Я чуть старше мальчика Жени был – двенадцать лет… Отец в Севастополь ездил к друзьям и меня взял… А на пароходе капитаном товарищ отцов оказался. Пароходик колесный, кливер еще при ветре подходящем распускал, представляешь… Гаджибеем звали… Как сейчас помню. Тяжеленько мне было его на курсе удерживать, взмок гимназистик…

– И… Что?.. – прервал я адмиральские воспоминания.

– И то… Пошел я в следующем учебном году на шкентель, – усмехнулся Колчак – поступил в Морской корпус то есть… Шкентель – это, братишка… – примолк выжидательно.

– Конец строя корабельной команды… Для юнгов, – не подвел я его. И взмолился: – Выбрось из головы тоску, а, Александр Васильевич?.. Душой прошу… Я уж ни о чем не говорю, что за жизнь будет хорошая… Пустыни садами процветут, на север теплые реки хлынут. Станет так, верю в это… Ты посмотри, какие мы с тобой! Знаешь, что с нами случилось?.. Наши души срослись неразнимчато… Куда ж я без тебя?.. Пожалей меня.

Со стонущим выдохом потянул Колчак мою руку – и я шмякнулся о его постель лбом, сползая с табурета на колени.

– Самуилинька, Самуилинька… – ворошил он мою непокорную шевелюру – что же это я?.. И вправду: как бы мне тебя за собою в расстрел не потянуть…

Это мы еще посмотрим, думаю.

Кто кого и куда потянет!

– Несбыточномечтатель ты мой… – закашлялся Колчак. А кашель у него означает в переводе на человеческий "сказать воспитание не позволяет, что я об этом думаю" – и кто бы говорил, то есть кашлял: сейчас все, что думает, выложит.

– Мой учитель… – не заставил он меня томиться ожиданием – барон Толль… Подгонял ездовых собак. Кричал по чукотски: впереди еда, впереди отдых… И собаки бежали быстрее… Хотя впереди ни еды, ни отдыха не предвиделось. Большевистские лозунги… Так похожи на понукание каюра… Самуил! – нервно дернул меня за чуб – Ты знаешь, что делают с выбившимися из сил ездовыми собаками?..

– Так ты ж просил вроде собак не пристреливать… – хмыкнул я довольно, потихонечку из железных адмиральских пальчиков выкручивая свои волосья. Вот привычка кошачья у высокопревосходительства… Вцепляется! На освещение тратиться не надо, из глаз искры сыплются. – Дай только срок, – говорю – мы города построим там! Ну, где сейчас только на собачьих упряжках. Он даже приподнялся.

– Где, в тундре?.. Там нельзя строить, – снова закашлялся – вечная мерзлота… не даст! И ее разрушение может нести необратимые последствия для совокупности живой и неживой природы высоких широт… Самуилинька, – прервал себя сам, враз охрипнув – потому что мы снова увидели мерцание сгущающихся звезд. Это было как порыв искрящегося ветра на сей раз, даже холодок дохнуло, помню, или просто озноб меня пробрал?.. И плыл на грани зрения прилепившийся к подножию голубовато-серых пологих горных громад немыслимый город из высоченных и разноцветных домов: розовые, салатовые, охряные – гладкие стены, огромные окна, плоские крыши без печных труб, с какими-то торчащими проволоками… На высоких колоннах стояли эти дома. Словно плыли в морозном тумане или шагали куда-то. Не к горам ли к тем голубым?..

А что за горами?

– Охотское море там… Это же сопки Тауйской губы, видишь?.. Перешеек между бухтами Нагаева и Гертнера… – пробормотал Колчак с рассеянным равнодушием практикующего географа – Самуилинька, мы ведь видим будущее?.. Кто мы такие, Самуилинька? Ты ведь знаешь?!.

Язык мой немедленно повернулся ответить вопросом на вопрос. Надо же его расшевелить, братца названного…

– А ты таки как себе думаешь, Сендер брудер?..

Добился – Колчак усмехнулся:

– Знаю я, знаю, что ты еврей, не напоминай… А что думаю… Лучше бы нам не расставаться, братишка, только ума не приложу как это сделать!

– Мы и не расстанемся, – отвечаю серьезно, он почувствовал тон мой, помедлил, колеблясь, но все же осторожно уточнил:

– На этом свете… И… На том – тоже?..

Смотрите-ка, а сообразительный…

Молча я склонил голову. Вот так, сам додумывай, если хочешь. Потому что душу выращивают, а не подсаживают чужой кусочек…

Православные размышлять не очень любят, правда. Или размышлять начинают с опозданием, вот адмирал у нас как раз такой любитель.

– Аа, – махнул отчаянно православный Колчак рукой – с тобой, братишка, хоть к черту в зубы!

Напрасно я, выходит, его хвалил…

– Ты бы, – говорю – хоть черта пожалел, бессердечный: зубы ведь обломает и подавится.

Он вздохнул только невнятно, сквозь прижатые к губам пальцы. И поэтому я ему молоко перед сном не доверил пить самостоятельно, забудет ведь, потому что с опозданием задумается, из своих рук и споил, он не против был – цедил тепленькое мелкими глотками, лежа у меня на локте. А пока он пил, я усердно чесал языком: сколько в городе продовольствия, сколько человек трудоустроено, какие на рынке цены… По военной-то части наше морское высокопревосходительство небось кого понимающего допросить успело (и насоветовать, чего уж там..), а мы, чекисты, все же больше соображаем по хозяйственной!

И расслабился Колчак, меня выслушав. Словно пружина какая, вот и не знаю с чем сравнить… Знаете, кстати, как он всегда засыпал?.. Свернувшись в невообразимый кокон из одеяла, это в Морском корпусе, оказывается, учили гардемаринов обязательно закутываться по уши, чтобы никакого неприличия, понимаете ли, потому что офицеры на корабле часто спят, представьте себе, нагишом – на стирке белья экономию пресной воды наводят, подите-ка… Совестливый, словно и не из класса угнетателей и эксплуататоров! На два мешка больше совести имел, партбилетом клянусь, дорогие мои потомки, чем вообще у знакомых мне людей имелось – а я многих знавал товарищей… Вот ведь незадача какая! Есть Колчаку было стыдно досыта, спать было стыдно в тепле, зная, что каппелевцы его в тайге сейчас голодают и мерзнут, и как бы еще красных щетинкинцев белый адмирал Колчак не жалел, не только своих белогвардейцев, а то они тоже ведь по таежным урочищам бесприютно бродят, да никак и в Иркутске у мирного населения дела неважнецкие – и во всем этом неудобье он себя беспощадно виноватил и грыз, и совесть у него была как акула.

А поговоришь о хозяйстве городском, хоть пару зубов акуле выломаешь. Пока к Колокольцевым на ночное дежурство я ехал, все обдумывал: убедительно ли сказал?.. Сомнительный такой стал, от Колчака научился! Приезжаю, спят давно мальчишки… Кася мне:

– Проше пана доктора, но вы скажите пани, что ей входить к паничам неможно! – глазами сверкает, дверь в детскую загораживает, а Колокольцева подле двери стоит, за стенку цепляясь. Ну и ничего удивительного.

– Подите, подите, – говорю – панна Касенка, в автомобиль, да скажите шоферу, что я вас в тюрьму ночевать отвезти велел, нечего вам одной по ночам в пустом доме дрожать, Семену Матвеевичу кланяйтесь, к адмиралу не заходите – спит, а мы здесь сами с Натальей Алексеевной разберемся… Вы же понимаете, Наталья Алексеевна, – говорю – что кашель у вас для оперированного ребенка очень заразительный. Пойдемте на кухню… Бывшую операционную, – усмехаюсь – Минуточку только, я к детям загляну… Чаю бы мне, а то не жилец я на этом свете.

Подхватилась, самовар побежала ставить.

– Самуил Гедальевич, – окликает – у меня варенья немного есть, из жимолости… Вы любите?.. Сама варила. Казимирочка, голубчик, и вы садитесь! И шофера надобно бы позвать.

Знаете, что такое благородная бедность, товарищи потомки?.. Это – когда дома хлеба нет, но банку варенья для гостей приберегают…

Для гостя то есть! Для одного меня.

Кася, как про Семена Матвеевича услыхала, как вспыхнет, как отнекиваться начнет… И за спину мне, и за дверь, и еле-еле успел ей сверток с едой в руки сунуть, и бормочет: Ой, найлепше, найлепше… Ой дзянькую… – эге, думаю, ну и шустры вы, красный партизан Потылица! Аж в тюрьму к вам бегут стремглав. Не хуже чем к адмиралу…

Синее-синее цветом было оно исчерна, варенье, – как погибельные для женского полу глаза Колчака. И кедровыми орешками фаршированное.

– Какая, – говорю – роскошь. Невозможно, – говорю – не угоститься! Золотые у вас, Наталья Алексеевна, – говорю – ручки!

Посмотрела Колокольцева на меня, блаженно зажмурившегося, и зарделась по девичьи:

– Я вам с собой отложу…

Вот ведь провокация! И буду я как тот анекдотический еврей, который из гостей возвращается с кусочком торта для тети Хаси, оставшейся сторожить лавку?..

– Скорее для адмирала, – серьезно она говорит – вы же для него понесете?.. Глазастая какая.

– Отнесу, не стал я спорить – а скажите, как вы к Колчаку относитесь, Наталья Алексеевна?.. Хотя, если не хотите отвечать…

Она плечом дернула, я понял сразу: ответит.

– Я из офицерской семьи, – говорит – муж, отец, дед – вам, наверное, трудно понять, что это такое… И мне всегда, как впрочем и всем моим близким, казалось что офицер служит для защиты своего отечества. А не для политических амби… Амбиций… – прокашлялась глухо, утерла рот скомканным платком. Заметила, как я платок разглядываю – протянула… Я развернул, приблизил к глазам. Стекловидная мокрота, на пневмонию застарелую похоже…

– Вы Колчака уважаете, господин чекист, ваше право. Удивлены?.. После того, как произвели у меня обыск и нашли листовки в его защиту, не ожидали таких откровений?.. Или революционная ситуация между матерью и детьми вас не удивляет?

Молчал я долго – успел услышать ее тоскливый вздох. Очень, знаете ли, в офицерском духе: отвечать с охотной прямотой, а потом думать, не было ли сказано лишнее…

– Революционная ситуация в семье была со времен Сократа, – замечаю – помните его высказывание о безнравственности молодежи… Возможно, он кого-нибудь более древнего цитировал, кто знает?.. – пожимаю плечами с безразличием, чтобы ее успокоить. Поверила, расслабилась… – А вот насчет офицера и политики не соглашусь! Должен интересоваться политикой офицер! И должен в ней хорошо ориентироваться!

– Политизированная армия, представляю, – бледно улыбнулась Колокольцева – в Офицерском собрании день начинается с агитационных речей сугубо штатского комиссара… – кстати да, думаю… Неплохи были бы комиссары с военным дипломом… – Вернете вы, большевики, со своим политическим образованием офицеров век гвардейских переворотов, помяните мое слово! – повысила она голос и снова закашлялась – Вот, возьмите, пожалуйста, – протянула мне аккуратный бумажный сверточек. Ниткой он был перетянут. На ощупь я определил, что там упаковали – вскинул на нее повеселевшие глаза:

– Отобрали, значит, игрушку, Наталья Алексеевна?.. Которая не игрушка, конечно, а хирургический инструмент?.. Надеюсь, не у спящих потихоньку взяли? – и попал в точку: вспыхнула, прикусила губу… – Верните Жене мой подарок, пожалуйста. Он ведь врачом хочет стать, разве вы этого не видите?.. Еще пуще Колокольцева зарделась, гляжу, видит-видит, не сомневайтесь, и приятно ей, что другие это тоже видят…

– Хоть бы что другое… – пробормотала обессиленно – ох, что я?.. Благодарю! Но… Другое… Не такое страшное… То есть… – запуталась в словах и поникла, страшась уже, что слишком много я увидел. Интересно, если б не ее болезнь, смогли бы братцы листовок наляпать?..

Что-то подсказывает – обязательно бы смогли!

Исхитрились бы как-нибудь!

Из вещей покойного офицера Колокольцева мы у нее нашли только немного одежды, продала все. И небось оружие первым долгом.

Думала, поможет.

Детей убережет от политики и войны.

Сказал бы я вам, дорогие товарищи потомки, где находится самое грозное человеческое оружие, да вы-то знаете. А так кому говорить?.. Колокольцевой, чтобы ее вконец напугать, или Колчаку, который, пожалуй, поймет – да ему это больно понимать, а я увеличивать его боль не желаю…

Словом была создана Вселенная.

И словом же ее можно разрушить и выстроить заново.

Вот туда, в новую, где живете вы, потомки, звали мы, большевики, всех желающих, и знали твердо, что там для всех хватит места… И для дворянских детей, сыновей погибшего на позорной империалистической войне офицера, хватит места тоже, и солнца хватит, и воды, и хлеба, и учения, да что там – мы и адмирала Колчака в новое позовем и не обидим!

Не верите?..

Оставить Жене нож я Колокольцеву убедил… Сам не догадаюсь никогда, как это у меня получилось!.. Семь потов сошло. А потом подкинул дров в печку, попросил ее скинуть платье, желтая в буроватость она была – как отвар крушины, Господи… Дряблая-дряблая, груди тряпочками, простукивал ее птичьи косточки – в груди щемило… Колокольцева покорно гнулась на табуретке, покашливала всхлипывающе. Накинул ей на плечи свою бекешу, взял в руки ее, невесомую, отнести нетопленым коридором в постель – заплакала беззвучно и горько. Ах я олух… Она же мне ровесница, чуть младше!

Муж ее убитый был такой, как я…

– Я сама… – шептала.

– Сами, сами, – говорю – и заново испростынете. Вот я простыни ваши сейчас у печи согрею, поставим вам банки…

– Банки… – озадачилась Колокольцева.

– Банки, – подтверждаю…

Пригрелась она с банками. Уснула…

А я на цыпочках по немилосердно скрипучим, ремонтировать давно пора, японский замок какой-то, а не квартира офицерской вдовы, половицам в детскую шмыгнул – аденотом дареный положить на место. Где его Женя прятал, он сам мне показывал!..

Положил, выпрямился…

– Самуил Гедальевич, – окликнули меня с кровати громким шепотом.

– Это что за полуночничанье?.. – присел я у изголовья на корточки, опуская ладонь на воробьиную пуховую головенку. Жара нет, хорошо…

– Я пить хочу… – жалобно признался пушистик – Когда уже можно будет мне водички?..

Так, Колокольцева до сих пор ему не давала?… И Кася у нее на поводу пошла?.. Вот… Клурэватая (в смысле "деловая") мамеле…

Пришлось громко красться на кухню.

Подслащенную жижку таинственного мутно-лиловатого оттенка он хлебал просто с невероятной величины восторгом:

– Варенье… Мама вам варенья поставила! Она его ух как бережет! Витька-а-а. Вставай! На! Пей, с вареньем…

– О, так тебе варенье можно?.. – босоного пришлепал с соседней кровати – ах ты дунер (дурак), цап его, и на колени, и ступни зажать в руках – замечательно растрепанный Витька – Я сейчас… Самуил Гедальевич, пустите.

– Куда собрался?.. – грозно шикаю на него.

– Надо… – отбивается пятками. Пятки бархатные, ходьбы босиком не нюхавшие, ну погоди…

– А пощекотать?.. Попался чекисту, белогвардеец, попался-попался…

– Ай! Уберите усы! – шепотом завопил совершенно осчастливленный босоножек

– Это нечестно… Усами!!! Я не белогвардеец, я русский офицер!!

– А я русский военврач, я взял на себя командование… – пыхтя, полез мне на спину пушистоголовый младший офицерский братец – Ура-а-а… Высота взята, господа… Победа… Витька, кричи потише, а то мама проснется. Ой-я… Меня уронили… Я опасно и смертельно ранен. Поможет… Только варенье… Полное блюдечко.

– Я и говорю, что мне надо… – бесхитростно пробормотал Витька и только потом догадался посмотреть на меня, коварно ухмыляющегося – Уййй… – хлопнул себя по губам – проговорился. Самуил Гедальевич, не выдавайте… Я немного варенья отлил… И спрятал… Для Жеки, честное благородное слово! У него же была операция…

– Чекисты своих не выдают, – отвечаю серьезно. – Чекисты своих прячут в одеяло. Вот таким жестоким чекистским способом… Давайте так сделаем: отлитое варенье будет НЗ. Знаете, что такое НЗ?.. Молодцы. Мне ваша мама подарила немного варенья. А для Жени я принес творогу, и мы его сейчас этим подарочным вареньем сдобрим… Думал, будет вам завтрак, а получился поздний ужин… Прямо как на балу, только там вместо творога с вареньем мороженое и фрукты подают. Ну, ничего… Дайте срок: будут у вас, у детишек, и яблоки – здешние, сибирские яблоки… И бананы, и ананасы даже… – и кондитерское крем-брюле… Тоже будет тут расти, прямо вместе с сахарными вафлями! – подмигиваю.

– Вы не шутите совсем… – поняли братцы, уплетая крупитчатый желтоватый творог – сибирское молоко жирное! – за четыре щеки.

– Не шучу, – покачал я головой, с удовольствием отмечая, что глотать у Жени получается без малейшего дискомфорта. Аж кончики пальцев у меня блаженно зачесались.

– И что русские офицеры и чекисты свои, не шутите?.. – заглянул мне в глаза неописуемо взъерошенный (в точности я в детстве, и даже рыжинкой отливает!) и по моему тоже щекотки трусивший (верещит с моей интонацией!) Виктор – Не шутите… А кто для вас тогда не свои?.. Белогвардейцы?.. Адмирал?.. Не смейтесь, пожалуйста, я же понимаю, что вы его тоже своим считаете, а нас дураками – потому что мы не разобрались… Скажите, кто для вас, для большевиков то есть… враг?..

Дети еще меня о таком не спрашивали…

– Те, которые хотят захватить нашу Россию, – твердо говорю – которым покоя не дает русская плодородная земля, русский душистый хлеб, русские могучие реки, чистые рыбные озера, леса со строевой древесиной и пушными зверями. Железные рудники, золотые копи, самоцветные жилы покоя им не дают! Те, которые воспользовались борьбой нашего народа за лучшую, за счастливую жизнь и пришли с разных концов земли все в России украсть и к себе увезти!

– Швейную машинку… – пробормотал Виктор – У мамы чехи швейную машинку утащили. И ковер, который мама и папа купили после свадьбы…

– Такой ковер заменить нечем, – развел я руками – а машинка у вашей мамы будет.

Он решительно тряхнул рыжеватым своим одуванчиком, явно два раза в месяц, не реже, просившим стрижки, то-то с ним было в гимназии мороки. Там с прическами строго!

– Не надо… Если вы откуда-нибудь принесете, она будет… это… как называется… реквизированная, вот. Или трофейная… И будет мама как та чешка, которой повезли нашу машинку. Простите пожалуйста, не надо…

Ну вот, с такими рыцарскими принципами – и варенье таскают из буфета. Уснули они двухголовым осьминогом, представьте. Дворянские отпрыски благовоспитанные называется: в одной кровати любят ночевать. Украдкой, потому что мать увидит – не похвалит… А от меня не таились, поняли, что для меня спать с братом в обнимку совершенно не предосудительно.

Что не так, потомки дорогие?.. Тесно, говорите, вдвоем?..

Хе-хе. А вдевятером на одной кровати не хотите?..

Я так в детстве спал. Поперек, у старших в ногах.

И ничего, знаете ли, не жаловался!

Уууааххх… Самому бы сейчас прилечь на минуточку… Слава Те, Господь мой, вроде все благополучно… Совсем я как христианин повадился говорить. А не надо было – сглазить можно…

До сих так думаю, что хотите со мною делайте, товарищи, и ты, любушка мой Александр Васильевич, надо мною посмеивайся, только сомнение мне не стряхнуть, не иначе в кудрях запуталось!

Только я в гостиной на закономерно скрипучий отменно диван осторожненько опустил свою толстую задницу и примерился потащить с громко жалующихся ног тяжелые сапоги – надсадно задребезжал дверной звонок и одновременно в филенку отчаянно загрохали кулаками. Подумали – и для верности добавили каблуком, вопя:

– Товарищ предгубчека! Откройте скорее!..

Что за полуночный гармидер (заваруха)?..

Небось какое-нибудь боевое чекистское дело. Грабеж с перестрелкой. Поджог… Убей меня киця лапкой, не было у меня тогда иных мыслей.

Ночи в Иркутске были боевые!

В переднюю мы с мадам Колокольцевой: капот поверх сорочки нараспашку, глаза навсегда катастрофические – подоспели одновременно. Из детской уже две головешки пушистые заинтересованно выглядывали, вроде… Наверняка босиком! Вернусь – выругаю за ортопедический нудизм с большевистской беспощадностью…

– Выстудитесь! – негалантно отпихнул я Колокольцеву локтем.

И с уверенностью хозяина квартиры повернул легкомысленный – монетой открыть – французский замок.

– Товарищ Чудновский! – тусклыми костяными пуговицами пялились на меня испуганные глаза личного Нестеровского шофера. Водить Нестеров не мастер… Офицер двадцатого века называется, хе. Вон Колчак, чуть не вдвое старше, не то что автомобилем – аэропланом умеет управлять, аж завидно… А Нестеров без авто-кучера не обходится. Фамилия у шофера была исключительно литературная: Калашников, и внешность к фамилии подходящая, этакий крупитчатый добрый молодец с лубка.. – Фельдшерица Красовская передает… Тимирева, значит… Худо с нею… Кровит.

Кажется, я впечатал жалостно вякнувшего Калашникова в стену, пробегая мимо него…

Не помню. И не хочу вспоминать.

Остаться до утра у Колокольцевой шоферского ума хватило. И бекешу мою забытую утром принес. Да, точно, утром…

Автомобиль у Нестерова был еще… ну как бесполезная маленькая конфетка, только голодуху раздразнить: открытый, новенький, американский… Chandler Cleveland, кажется. Тридцать лошадиных. В прошлом году только начали выпускать… На уворованное от адмирала золото небось какой-нибудь щеголь в аксельбантах себе выписал. Не для сибирских сугробов! Я гнал несчастного, спотыкающегося "Кливленда" по ночному Иркутску, и в одной солдатской гимнастерке было мне ужасно жарко – вот это я запомнил…

И еще мучительно запрокинутое декабристочкино лицо: голубоватый севрский фарфор! Лизонька моя покойная такую посуду предпочитала…

Страшно, остро, рыбно и медно-железисто воняло кровью. Черной, засохшей хрупкими чешуями. Бурой, спекшейся вязкими сгустками. И глянцевитой, злорадно блестящею… Алой.

Первый раз в моей жизни от этого запаха висельною веревкой запечатала мне глотку тошнота. И тяжелой своей ладонью по губам, ссаживая их до на языке, вбил я себе тошноту в рот и отправил обратно в желудок, холодея от осознания того, что сейчас придется мне сделать! Жуткое, неестественное, непоправимое и иногда преступное даже…

Что?..

Не преступное? Разве?..

Не спорьте с прадедом, потомки. Не пойму.

Готтеню, божечки, как я боюсь…

Ой, мамэ-мамэ, меня же другому учили!!!

– Прекратите истерику, доктор, – перепоясало вдруг мне душу словно граненым спартанским бичом из воловьих жил – истрихидой, под ударами которой юнцы Лакедемона праздновали свое двадцатилетие… Снова на расстоянии адмирала слышу…. Ой, братец названный! Помоги… Ты ведь уже помогал!

– Я говорю: прекратить… – бесстрастно повторил навсегда простуженным голосом у меня над ухом Колчак – Стоп истерить, Чудновский… – и – негромко, с особым напряжением горла выкрикнул сначала протяжно, нараспев, а второй слог отрывисто, резко, как выстрелом: – Смии…ррна! – резонансной частотою звука воинской команды прочищая мою помутившуюся в страхе голову.

Он стоял рядом, оказывается.

В шинели поверх одной нательной рубахи, наверное – потому что из-под шинельных пол у него посиневшие голые ноги торчали… В меховых туфлях комнатных моего любовного изготовления из унтовых голенищ, руки у меня отцовы оплеухи помнили. А рядом бледный как мука Потылица торчал, пытался безуспешно отвести глаза от истекающей кровью декабристочки, от платья задранного, от пузыря со льдом… У него на физиономии веснушки проклевывались. Не замечал раньше… А сейчас как-то сразу все заметилось. Кася для декабристочки ампулу с камфарным маслом ломает.

Маша с компрессом возится.

И Колчак на подставленный виновато Потылицыну локоть даже не опирается…

В его-то состоянии!

Я к нему качнулся – поддержать. И уронил руки, потому он коротким рубленым жестом отстраняюще выставил ладонь… Другой он был какой-то. Словно подменили за время отсутствия моего. Резкий и острый, как клинковый взблеск.

– Очнулся?.. – выговорил отстраненно, дождался моего неуверенного кивка и отчетливым тихим голосом продолжил: – Чудновский. Марш руки мыть. Сестра Красовская, инструментарий, простыни, бинты?.. Доктор сейчас начнет операцию. Мария Александровна, попрошу вас покинуть наше общество, вы не рожали…

И два покорных шепота почти в унисон:

– Проше, ясны пан адмирал…

– Да, Александр Васильевич…

Ясный пан, между прочим, тоже вроде бы не рожал, подумалось мне под яростное звяканье околоточного рукомойника, ума не приложу, когда успел я до плеч намылиться, и вот он-то куда лезет… Без мыла… Прошу прощения за каламбур! Оглянулся на пана бешено…

– С Богом, братишка… – попытался мне улыбнуться Колчак и не смог, губы – бледнее щек они у него были – свело судорогой. Повернулся по строевому… Наверное, по военному хотел и пойти, но не получилось у него из-за туфель, конечно, будь они неладны, мягкие эти туфли, шаг в них шаркающий…

Хорошо, что в тюрьме мы, подумалось мне отчетливо. Знаете, почему такая парадоксальная мысль?..

В околотках тюремных абортативный инструментарий всегда богатейший: это же говорилось только, что в России беременным женщинам приговор – и смертный, и каторжный – откладывался до родов… На самом-то деле все было куда как прозаичней и страшнее!

Зеркала.

Пулевые щипцы.

Маточный зонд.

Расширители Гегара.

Кюретки и абортцанги… Не спрашивайте меня, почему они ложились в руки мои столь же привычно и просто, удлиняя и делая зрячими пальцы, как родные насквозь Куперовские ножницы с тонзиллотомом, не надо, прошу вас. Вообще не спрашивайте ни о чем, я не слышу!

У меня в ушах навсегда застрял мокрый хрустящий треск, это лезвия кюретки хрустели о женскую тайную, о декабристочкину плоть, о которой уже не умел я думать без щемящей сердце горьковато-душистой, словно миндаль, нежности и любил заранее то, что в ней вызревало… Никогда… Никогда в ладони не возьму. Пяточки не поцелую… Макушку не понюхаю… Задочек не пощекочу… Ленты пунцовые в куцых косичках и валансьен розоватый на кружевах… молоком с сахаром ванильным пахли… с двух сторон налетят, карабкаются как межвежатки на дерево: Papi, Papi… Я просил: Доциньки, скажите "тате"… "Тателе", "тате", ну же… Vati! – пыхтели в ответ смешливо… Платья они… Суреле с Ханеле… я по российски дочурок звал… любили красные. Красно было в глазах у меня от кровавых розовых пузырьков. Хороший признак, кстати, и самый главный, и неважно, что кушетки Рахманова в тюремной больнице не имелось, имелась кушетка общеупотребительная, и стоял я перед ее изголовьем на коленях, потому что декабристочка на ней лежала задом наперед, оцените смекалку, товарищи, – и морфий был применен заместо отсутствующего хлороформа, избавь вас Господь от этого, под морфием анестезия неполная! Безнадежно и тихо плакала она сквозь свой оглушительный маковый сон, совала в рот кулачки, выговаривала отчетливо:

– Ай! Ааах… Ско-ро?..

Терпела, бедная, стоически, не вывертывалась…

– Минуточку, минуточку… Дыши, дыши животиком, мейделе (девонька), – выдыхал я глухо.

А за масляно-белой дверью в тоске ломала руки княгиня моя и генеральша Маша, я ее чувствовал, и незримо стояли рядом дорогие нам тени: Луиза и Алексей. Покойная жена моя, растерзанная погромщиками, и предпочтивший смерть плену молодой генерал Гришин, державший на руках двоих моих распрозверски убитых маленьких доченек, и играли они, баловницы, невозбранно его побрякивающими орденами, и тихо-тихо пели что-то ему по немецки, и не понимал их русский генерал, только молча тетешкал, прижимая к себе с жадною лаской, потому что не родила своих ему супруга его Мария Александровна, и аккомпанировал им на скрипке, незаметно смахивая слезы, седовласый осанистый господин – музыкальный профессор Сафонов… Покойный отец декабристочки, умерший на чужбине…

И что было потом – беспямятная багровая бездна, не достать ничего из нее. Осознал я себя от того, что Колчак крепко-крепко обнимал помрачившуюся мою голову, невесомо оглаживал плечи сухой узкой ладонью, согревал дыханием охолодевшее мое лицо:

– Самуилинька, Самуилинька… Отпусти себя. Не казнись… Ты все, что в человеческих силах, сделал… А на остальное… – Колчак трудно перевел дух, глотнул комок в горле, я смотрел завороженно, как двигается кадык на его шее: вниз в воротник… вверх из воротника… – На остальное – Его воля… За Аннушку руки твои золотые тебе целовать… От лютой смерти спас… – "Не надо!" – вскинулся я в нешуточном испуге, пошатнулся, голова у меня от утомления кругом шла… – Сиди! Молчи! Слушай меня, – до боли вонзились мне в тело железные моряцкие пальцы. Я повел плечами, он понял, разжал руку… – Я ведь знал, что она беременна… С самого начала знал. Уехать хотел без нее, куда брюхатой… в чрезвычайку, – виновато улыбнулся – что чрезвычайкой пахнет, чуял уже… А она меня по дороге догнала. Больная, в инфлуэнции… И с конвоем отправить ее не смог… Моя вина, Самуил. Не уберег… Ты половину вины снял с моей головы, понимаешь?.. А уж как я перед своими женщинами виноват! У меня ведь две дочурки умерли, совсем маленькие, знаешь?.. И Соничка обеих без меня хоронила, я в море пропадал… Самуилинька?.. Что ты, Самуилинька?.. Ты плачешь?… Почему, братишка?.. Маленький?..

Знаете, товарищи, я не помню…

Может быть, я и плакал…

Может быть…

Я помню, что у Колчака подозрительно блестели глаза и кашлял он как-то странно, когда из меня выталкивался густой и зловонный, как рвота, бессвязный рассказ о судьбе моей Лизаньки, моих дочек-малышек, моих мамы с папой… Всех, всех их унес погром…

И молча спрашивал я Бога Огня и Ярости: скажи! Нужна ли была эта жертва?.. И еще жертва: девочки Колчака?.. И еще – его нерожденное дитя, девочка тоже, я видел, видел!.. И еще… Еще… Еще… Миллионы, миллионы жертв!

Шаддаи Элохим, Господь мой, Ты доселе не получал такого великого всесожжения во славу Твою!

Верую в справедливость Твою, Бог Ярости, верую в суд Твой, Бог Огня – но не довольно ли крови?.. Пепла ли не сверх меры?..

Что я говорю?!

Простите меня! Пустите меня…

– Вот и молодец, братишка, что рассказал, вот и хорошо, вот и правильно, – шептал Колчак, удерживая меня лицом на промокшем насквозь своем плече – нельзя такое в себе носить, сгоришь… Давайте-ка выпьемте, а?.. Помянем… И за Аннушкино здоровье… У тебя есть ведь выпить чего покрепче. А ну доставай-доставай свою фляжку… Я ее видел, не прячь.

Я непослушными пальцами извлек из кармана просимое – за фляжку мою, между прочим, Ширямов меня называет буржуем. Фасонистая она у меня… Плоская и емкостью в один стакан, из матового серебра в морозных узорах, а ношу я в ней ректификат, злые языки уверяют, что если и чем разбавляю, то исключительно керосином… В целях получения популярного революционного коктейля под игривым названием "автоконьяк"! Клянусь партбилетом, не вру… Был такой. Машины заправляли, а сами не пили… Хотя… Бурсак, в девичестве Блатлиндер, однажды взял и приложился! Я уж думал, постигнет его на мою радость кончина дикарского короля из романа о пятнадцатилетнем капитане, так никакой его черт не взял: не воспламенился, холера… Изобрел только хорошую альтернативу касторке!

Эх, посмотреть любо-дорого было, как бегал он до сортира, товарищи! Потом ко мне притащился, весь из себя майская березка: бело-зеленоватый и трепещущий, и попросил сделать промывание желудка… На год вперед меня осчастливил! Уж я его так промыл, так промыл, сделал стеклышком, а уж сам-то Бурсак, промываючись, – хотя я, каюсь, не пожалеть его не сумел и зондировал осторожно – всласть придушенным петухом напелся, ни одной трели не пропустил, все коленца выкашлял.

Ой. Спасите, спасите, задыхаюсь! Аж слезы из глаз…

Проморгался – Колчак на меня глядит с изумленным сочувствием.

– Здравствуйте, вот так новости, – бормочет – дыши, дыши, братишка… Не ртом! Закрой рот! Носом!

Закрываю… А в пищеводе и на языке щекочущий такой костерчик затухает, это Колчак в чашку спирту плеснул и чашку в руки мне дал, а я в задумчивости попытался хлебнуть. Как жив остался… Нет, решительно отвыкать надо от привычки все в рот тащить!

– Как ты, продышался?.. – спросил Колчак тоном опытного врача – похорошело?..

– улыбнулся – Что головой трясешь?.. Чего-чего тебе?.. Водички? Обойдешься… Какой такой водички, тебя же, прошу прощения, от воды сейчас развезет а-ля натюрель… Подумать только, еврей из еврейского анекдота. Не настоящий, настоящие евреи пить умеют! Я с еврейскими журналистами отменно пил. Чуть не перепили евреи адмирала… А еврейский чекист чем хуже журналиста?.. Будем учить…

Я чуть не взвыл, дорогие товарищи. Вот не было печали, с белогвардейским адмиралом водку пьянствовать…

– Знаешь как на миноносцах пьют?.. – осторожно и ласково, так что совершенно я обмяк и обессилел, тормошил меня этот неумолимый белогвардеец – А на крейсерах как?.. Ты у меня всему научишься…

Тонкости еще разные в водколакании существуют, скажите пожалуйста, вероятно – на крейсерах стаканы побольше, в соответствии с величиной… То есть с тоннажем корабля. И на дредноутах водку пьют, вероятно, из четвертей… Не выношу водку.

Органически не перевариваю…

И традиции военно-морские, как именно надо ее, вонючую, употреблять и ею травиться, меня интересуют только потому, что для Колчака они значение имеют. А мои б глаза на нее не смотрели!

– Эээ, – присмотрелся ко мне, извиняюсь за неумелую тавтологию, знаток пьяных военно-морских традиций – да для такого как ты, дЮша (офицерский жаргон: душа моя, обращение дружеское на грани панибратства и может быть в ходу обычно между собутыльниками), водочку-то надо в патрончиках из-под губной помады выпускать… Тебе и за глаза будет… Поди, поди сюда. Сядь, – настойчиво потянул меня присесть на свою постель, и покорно я туда плюхнулся – сию минуту кофе заварю – полегчает.

Вот это другое дело…

Пальцы, сведенные вокруг стакана, у меня тряслись, и чтобы не плеснуть себе в морду, я не стакан поднимал, а к нему наклонялся. Колчак смотрел, хрустел пальцами: не нравилось… Кася еще тут прибежала, доложила, что выделений уже нет – прямо при адмирале в полный голос, у немца своего бесцеремонности выучилась, но Колчака этим не смутила, сгреб ее в охапку и в лоб от избытка чувств чмокнул. Ох фельдшерица и покраснела!.. Поделом… А несмущающийся мою рожу злорадную заметил, разумеется. У него не только уши, у него и зрение как у филина… Во все стороны. Наливает он Касе кофе – неужели такой случай упустит? – и мне подмигивает:

– Самуил, – говорит заинтересованно – чем тебе бы, – говорит с благодарностью – гонорар выплатить… – говорит задумчиво – А вот не сможешь ли ты, – говорит обрадованно – мне гитару где-нибудь достать?.. Ты, гляжу, все в уме прикидываешь, как я петь умею, ну и послушаешь…

Только представьте, потомки, чтоб в тюрьме концертировали. Не протестовали песней, а благодарили… Ей-ей, ведь рухнут скоро тюрьмы.

Почему-то только я был уверен, что Колчак играет исключительно на рояле! Что же, не откажусь: на полусогнутых к двери шасть и попросил кого из брезгливо – питье заморское, русскому человеку гадостное! – принюхивающихся к кофею из адмиральской камеры егерей пойти и у Попова его тщательно лелеемый инструмент одолжить!

Вне сомнения, инструмент явился с приложенным к нему моим заместителем. То ли любопытство его разобрало, зачем мне гитара, не иначе по голове себя стукнуть, и надо гитару от вандала уберечь, то ли смекнул – и тем паче был заинтригован! Гляжу, не такой уж он тугомыслящий, гитару непосредственно Колчаку протягивает. Нарядная она у него, с большим синим бантом… Все собирается играть научиться. Щиплет струны время от времени, извлекает жалостный гудеж.

Адмирал принял гитару осторожно, словно ребенка, по корпусу ладонью провел и щекой прижался, глаза закрыв. А бант немедленно развязал и положил на столик. Тронул, склоненно прислушиваясь, одну струну, другую, звякнули они колокольчиками, тихонько вздохнул и принялся неторопливо что-то подкручивать на решетчатой ладошке грифа, мимоходом страдальчески морщась. Гляжу, смутился мой Константин Андреевич, заерзал… Не о том думаешь, у Колчака же пальцы ревматические и болят!

А он музицировать собрался.

Быстро управился, кстати, хотя и совсем не спешил. Выпрямился, оглядел нас лучистыми своими глазищами…

– Никто еще сей песни не слушал, – весело говорит – господа, так что первыми будете…

И привычно накрыл напряженной тонкой кистью струны.

Рокотнули они целым оркестром… Я заметить успел, что у Попова от восхищенной зависти рот по ребячьи раскрылся… А потом взлетел голос – грудной, сильный, чистый, полился легко и свободно, если слово "свобода" применима вообще в этом переполненно гнусном месте, в котором вдруг зазвучало печально-искренне и просто:

– Пропыленный мой Боже, продымленный,

Пропитой в кабаках ни за грош,

Под безвестным живущий под именем

В мире нищих, святош и вельмож,

Босиком ли по северным стланикам,

В башмаках ли по южной тропе —

Где ты бродишь, каким серым странником?..

Как узнать Тебя, Боже, в толпе?..

Оглох мир от злого

Веселья на долгом пиру!

Мой Бог – это слово,

Пропетое на ветру…


(Маэстро Андрей Земсков, бард, посвятивший свои песни России, Ваши стихи взяты мною для повествования…)


Лицо у Колчака еще более обострилось и как-то вдруг посветлело – словно и впрямь молитвенник в руках держал, а не гитару. Только струны не жаловались, а гневались, вспоминали и напоминали:

– Дует ветер над Нарвской заставою,

Опустел Александровский сад —

Было так: уходили за славою,

Да никто не вернулся назад!

Волны Балтики – бездна граненая,

Гильзой стреляной звякнул стакан…

Птица-слава, не в масть вороненая,

Ковыляет всегда по пятам!

Дороги на Север,

Торосы да каменный лес…

Мой Бог – это ветер,

Срывающий листья с небес!


В дверь, между прочим, многоэтажно – голова над головой – заглядывают уже. Весь конвой сбежался, нарушая устав караульной службы. Сейчас заключенные собираться начнут. А и пусть…

Локти у Колчака вздрагивали мелко, больно было ему играть, и челюсти мои стискивались до протестующего хруста.

– Перепахана жизнь, поле пройдено,

Два крыла за спиною в мешке,

Я умру, но останется родина —

Там поют на родном языке.

Вновь город мне снится:

Гранитный, седой, золотой…

Мой Бог – это птица

Над Адмиралтейской иглой!

Устал мир от злого

Веселья на долгом пиру.

Мой Бог – это слово,

Пропетое на ветру,

Мой Бог – это слово,

Пропетое на ветру…


И на фоне затихающего струнного рокота глухой взрыд.

Кого это так пробрало?.. Кто у нас такой интеллигентный и знакомый и с Петербургом, и с Колчаковской биографией, вот удивительно.

– Слышь, комиссар, – протиснулся в обиженно заскрипевшую дверь могучий старик Степан Ферапонтович, некогда водивший со мною теософические споры: глаза под кустистыми бровями заплаканные, борода-мышеловка дыбом – хотишь, накажи меня, есь за што. Чужаком шшчитал… И аммирала, и тебя. А аммирал-от русскай… И ты тож, раз наши песни слушашь… Русскай ты человек яврейскава, значицца, производству…

У Колчака на мгновение слегка, но отчетливо надулись запавшие щеки. Смешинку глотал, на меня с неприкрытым, поди ты, наслаждением глядя. Небось есть на что посмотреть…

Я-то думал, что уже ко всем революционным пируэтам я за время адмиральского присутствия привык и ничем меня не пронять! Никакими открытиями новыми в загадочной, кто ж ее обозвал столь затейливо, русской душе, дорогие мои товарищи.

И юным красным партизаном, понимающим по древнееврейски, и адмиралом царским, лопочущим бойко на идиш…

Но чтобы меня русским человеком оттитуловали?.. Это что за национальная диффузия…

Попов в мою сторону покосился и тоже, поди ты, хихикает.

И прочие не отстают!

Кася вон даже кофе поперхнулась, Колчаку на счастье ее по спинке похлопать. До того у него ручонки иногда шаловливые, оказывается… И по рукам-то его не бьют, знает ведь к барышням подход… А Кася девчушка наголодавшаяся: до сих пор как увидит еду, скулы у нее сводит, ну и адмирал ей кусочки послаще и подсовывает с Потылицей наперегонки. Кофе с молоком у нее, "бяла кава" – она такой любит, я знаю, и белого хлебушка ломтик, намазанный чуть подсоленым маслицем коровьим с тертыми кедрушками: Потылицын кулинарный рецептик. Колчака потчевать от хворобного худосочия. А то и впрямь адмирал как из гербария. До четырех пудов не дотягивает.

Колчак ворчит – обкормили… – но особенно не бунтует. Ест с простоквашей. Очень уж это вкусно, товарищи! А соли ему и нельзя сейчас, так Потылица, баловень и потатчик, санитар еще называется, тайком от меня солит! Я его отловил, говорю, ты поди уже и солененькой рыбки адмиралу принеси, чтоб ревматизмом посильнее скрючило, а он мне: Да абмирал-от селедку не уважат… Огурцы уважат, капусту, грибы уважат, а селедок – не уважат. Это он ему уже приносил, представляете?.. Хорошо, Колчак беззубый: много уважительного, подумал я, не съест!

Плохо я Потылицу знал.

Красный партизан Семен Матвеевич, влюбленный в математику с буквами, но без цифр – и действительно чему-то там Колчак его учит! – уважительное и солененькое мелко-меленько крошил ужасающим своим ножищем (в сапоге носит, представляете?..) прямо-таки на овощную икру… Кушайте, Александр Васильевич, от пуза!

А Александр Васильевич, откушав, на ночь потом чаем так полоскается, что скоро будет у нас амфибия адмиральского звания, я вас уверяю.

И тут я, весь, понимаете ли, в размышлениях о новой своей национальной принадлежности и как мне с этой принадлежностью себя держать, уж не сплясать ли вприсядку, ой, точно водку учиться пить придется, вижу то, о чем читать мне только приходилось. Будто книжка какая историческая ожила. Степан Ферапонтович аккуратно бородище свой, который капкан для мышей, приглаживает обеими огромадными ладонищами, волосища за уши заправляет, на середину выходит неспешным шагом…

И торжественно, со значением, напоказ отвешивает Колчаку поклон в пояс. Колчак наверняка тоже книжки читал, потому что совершенно серьезно прижимает к сердцу ладошку и с достоинством, но аж до упора подбородком склоняет голову, головы не потрогав: ему там приглаживать нечего, утром так бриллиантином прилижется – до вечера волосы как приклеенные!

И вдруг понимаю я, что оба этих поклонщика, что бородатый-косматый и малограмотный, что бритый-стриженый и ученый – они одинаковые… Как Колчак Потылицу учил выговаривать: конгруэнтные. Плоть от плоти одной земли, дорогие мои товарищи, уж простите меня за потасканное выражение… Той вот самой земли, к которой отныне меня причислили.

И в которую я зубами вгрызусь, ногтями закогтюсь, да еще кой-чем уцеплюсь – это кто там посмеивается?! – но сдвинуть себя с нее никому не позволю! Слишком много родных могил у меня на этой земле… Земле, от которой нас отлучали.

Отныне – покончено с этим навек!

– Батюшко Лександра Василич! – говорит с большой важностью откланявшийся чалдон – За ласку душевную, за подаренье дорогое ваше песенное глубоко вам благодарствую… И прошать желаю от всего обшшества: уважьте, подарите ишшо песенку! Уж больно вас слушать людям радошно…

У Колчака немедленно такой вид сделался… Кокетливый… Так глаза опустил…

И понятно было насквозь, что это полагается.

– Не меня, Степан Ферапонтович, ты спрашиваешь, – нараспев ответил как по писаному, от удовольствия игриво пошевеливая атласными бровями. – Я человек сейчас, Степан Ферапонтович, подневольный, сам ли видишь… Вон… Самуила Гедальевича уж спроси: как он скажет, так и сделаю…

И чалдон, с медлительностью кивнув, величаво ко мне поворачивается.

Ну, к стенке меня этой доброй игрой не припрешь. Не такие ловушки перепрыгивали… Позлее…

Поднялся я и говорю:

– Не спрашивай, Степан Ферапонтович, ничего не скажу: сам просить буду Александра Васильевича! Сыграй, сделай милость!..

Вроде и хорошо сказал, а Колчак прыснул и рукой махнул:

– Что торопишься… Салага ты. Степану-то Ферапонтовичу сначала надо было дать высказаться… Ой, такую обедню испортил… – и осторожно, с изумлением на нас с Колчаком поглядывая, засмеялись егеря его шутке.

И Кася все же подавилась как следует и ее водой отпаивали, а она хотела назад к декабристочке бежать, но ее сам адмирал не пускал – покорилась… А Константин Андреевич мой только головой качал пришибленно.

Как вспомню – вот ведь когда ясно мне стало окончательно, что конец приходит отпировавшему вдосыть дракону, гражданской войне!

И Колчак в этой войне победитель…

Защипало тогда в глазах у меня по хорошему! Орденом мне на грудь песенный подарок лег… Я от декабристочки знал, что такое гитара для Колчака: принес когда ей голыши для ниточной стирки – стирать не позволил, вот еще! Сам нитки распущенные отполоскал, на веревочку повесил, а она мешочки сшить успела – голыши внизу подвязал, она смотрела-смотрела на меня и говорит:

– Пальцы какие у вас музыкальные.

– Такие толстые и громадные?.. – смеюсь.

– Гибкие, – объясняет и своими пальчиками шевелит волнообразно, я пригляделся: хорошие пальчики, зрячие. Могу, значит, одним фасонным хирургическим фокусом заинтересовать!.. Спросил у нее ножницы, спицы, взял обрывок пушистой нитки…

И, подхватив нитку кончиками ножниц, закрепил на спице одним взмахом. Декабристочка аж подскочила, смеясь, ладошками захлопала:

– Плоский морской узел завязали! Одной левой… Да еще без пальцев, только ножницами… Дайте-дайте, покажите-покажите, я тоже так хочу! Я умею некоторые морские узлы вязать, правда-правда.

И еще, и еще тараторит, теребит меня за рукав, взять бы эти теребящие пальчики в горсть, как птенчика.

А я сижу подле нее обалдевший!

Впервые услышал, что двойной аподактильный хирургический узел называется еще и морским – ну, ничего так, приятные новости…

– Вот, – наконец выговариваю – удивили, Анна Васильевна, не знал! Это значит, – предполагаю – что адмирал Александр Васильевич все же немножко хирург!

Узлы если вязать умеет! Знаете, сколько узлов можно за одну операцию связать?.. Штук триста… – приуменьшил из скромности, на самом деле и пять сотен набирается, бывает. Не у таких, правда, как я – на полостных операциях. Фыркнула она совершенно по адмиральски.

Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного

Подняться наверх