Читать книгу При дворе двух императоров. Воспоминания и фрагменты дневников фрейлины двора Николая I и Александра II - Анна Тютчева - Страница 2
Воспоминания
ОглавлениеМне было 23 года, когда я была назначена фрейлиной двора великой княгини цесаревны, супруги наследника русского престола[1]. Это было в 1853 году.
Я в то время жила в деревне, в Орловской губернии[2]. Цесаревна никогда меня не видела и согласилась приблизить к себе лишь по просьбе великой княгини Марии Николаевны, которая была очень расположена к моему отцу. Наша семья находилась в то время в обстоятельствах довольно стеснённых. Сестры мои[3] только что вышли из Смольного.
Нас было дома три взрослых барышни, кроме того, мачеха[4] имела ещё девочку[5] и двух маленьких сыновей[6]. Семья наша, таким образом, была большая, состояние же незначительное, и моей мачехе, иностранке по происхождению, с трудом удавалось при наших ограниченных средствах удовлетворять требованиям петербургской жизни в той среде, к которой мы принадлежали по связям моего отца, но отнюдь не по положению, не по состоянию.
Мой отец всю свою молодость провёл в Германии, на дипломатической службе. Он там женился первым браком на моей матери[7], вдове господина Петерсона, после которого у нее осталось четыре сына. Отец мой имел от нее трёх дочерей и потерял ее после двенадцати лет брака. Вторично он женился также на вдове, баронессе Дернберг, и вскоре после этого второго брака вернулся в Россию, где и обосновался.
Я получила воспитание отчасти у сестры моей матери[8], отчасти в Мюнхенском институте, где провела три года вместе с моими сёстрами, которые были несколькими годами моложе меня.
Когда мне минуло шестнадцать лет, отец выписал нас в Россию. Сестры были помещены в Смольный для продолжения образования, я же возвратилась в родительский дом.
Мой отъезд из Германии навсегда оставил во мне грустное воспоминание. Меня так внезапно, как бы с корнем, вырвали из того мира, в котором протекло всё моё детство, с которым меня связывали все мои привязанности, все впечатления, все привычки, – для того, чтобы вернуть меня в семью, совершенно мне чуждую, и на родину, также чуждую мне по языку, по нравам, даже по верованиям; правда, я принадлежала к этой религии, но никто меня ей не обучал.
С каким-то странным сжиманием сердца высадилась я в одно холодное и туманное сентябрьское утро на Английской набережной в Петербурге и впервые увидела тяжеловесные каменные громады, всегда окутанные туманной мглой и сыростью, и это низкое небо, серое и грязное, лениво нависающее в течение всего почти года над Северной Пальмирой. Впечатление, вынесенное мной тогда, не изменилось и впоследствии; мне не удалось полюбить эту великолепную и мрачную столицу, в которой усилия человека, деньги, промышленность и искусство ведут тщетную борьбу с отвратительным климатом и с болотистой почвой и холодные красоты которой, лишённые прелести и поэзии, являются как бы символом деспотической силы.
Эти первые впечатления не стали отрадней, когда тяжёлая наёмная карета привезла нас в отель «Демут», где жили мои родители и где мы провели всю зиму в неуютной обстановке русской гостиницы того времени. Мы занимали помещение очень безобразное, грязное и вонючее, с окнами на не менее грязный двор, которое, однако, обходилось нам очень дорого. Эта обстановка представляла печальный контраст с просторными и светлыми залами моего института в Германии, окружённого свежей зеленью сада с его липами и кустами роз.
Мои сёстры были вскоре помещены в Смольный, одна пенсионеркой цесаревны, другая пенсионеркой великой княгини Марии Николаевны. Я постоянно их навещала, и эти посещения были моей единственной радостью и единственным развлечением, а вскоре сделались для меня обязанностью и даже целью жизни. Несмотря на свою молодость, я скоро была поражена недостатками того воспитания, которое давалось детям в этом учебном заведении. Образование, получаемое там, было вообще очень слабо, но особенно плохо было поставлено нравственное воспитание. Религиозное воспитание заключалось исключительно в соблюдении чисто внешней обрядности, и довольно длинные службы, на которых ученицы обязаны были присутствовать в воскресные и праздничные дни, представлялись им только утомительными и совершенно пустыми обрядами.
О религии как об основе нравственной жизни и нравственного долга не было и речи. Весь дух, царивший в заведении, развивал в детях прежде всего тщеславие и светскость. Хорошенькие ученицы, те, которые лучше других умели танцевать и грациозно кланяться, умели причёсываться со вкусом и искусно оттенять клюквенным соком бледность лица, всегда могли рассчитывать на расположение со стороны начальницы, госпожи Леонтьевой, а следовательно, и со стороны директрисы и классных дам.
Дети богатых и сановных родителей составляли особую аристократию в классах. Для них почти не существовало правил институтской дисциплины. Они могли безнаказанно пропускать уроки, по утрам долго спать, не обращая внимания на звон колокола, пренебрегать обедом, подаваемым в общей столовой (кстати сказать, отвратительным), и питаться лакомствами из соседней лавочки. Как с нравственной, так и с физической стороны весь режим был отвратительный.
Мои сестры благодаря своим хорошеньким личикам и положению родителей, а главным образом благодаря протекции великих княгинь, пенсионерками которых они состояли, сразу попали в категорию аристократок, то есть детей, обречённых на порчу. Благодаря Мюнхенскому институту они имели достаточно познаний, чтобы легко занять первое место в классе среди своих сверстниц, но я скоро поняла, как плохо их воспитывают, и старалась противодействовать злу, проводя с ними как можно больше времени; не давала им читать плохих романов, которые ученицы добывали себе с большой лёгкостью, поощряла их к серьёзным занятиям и говорила с ними о религии, поскольку сама была в этом сведуща.
В Мюнхенском королевском институте, где я окончила своё образование, я находилась под влиянием католических священников; они старались, поскольку это доступно нашему возрасту, привить нам благочестие, правда несколько узкое и фанатическое, очень ригористическое, очень мелочное и в достаточной степени иезуитское, тем не менее это религиозное воспитание внушило нам душеспасительный страх перед тщеславием, легкомыслием, светскими удовольствиями, спектаклями, нарядами, чтением дурных книг, так что я относилась с ужасом ко всему тому, что превозносилось и ценилось в Смольном; в течение всей своей молодости я никогда не стремилась ни к развлечениям, ни к нарядам, и, несмотря на полную свободу в чтении и на любопытство, которое живо возбуждали во мне нарядные книжки романов, я никогда не находила удовольствия в французской литературе, в то время имевшей большой успех и оказавшей такое развращающее влияние на мысли многих молодых девушек.
Нет сомнения, что суровое воспитание даёт характеру известную выдержку, которой всегда недостаёт людям, получившим слишком мягкое воспитание. Касаясь здесь вопроса о воспитании в женских учебных заведениях России, я совсем не имею в виду входить в подробности, которые завели бы меня слишком далеко, я хочу лишь сказать, что в этом отношении я узнала жизнь нашей родины с одной из ее самых характерных и самых тяжёлых сторон: это поверхностное и легкомысленное воспитание является одним из многих результатов чисто внешней и показной цивилизации, лоск которой русское правительство, начиная с Петра Великого, старается привить нашему обществу, совершенно не заботясь о том, чтобы оно прониклось подлинными и серьёзными элементами культуры. Отсутствие воспитания нравственного и религиозного широко раскрыло двери пропаганде нигилистических доктрин, которые в настоящее время нигде так не распространены, как в казённых учебных заведениях.
Ко времени моего приезда в Россию благодаря полученному мною воспитанию и природным склонностям религиозный интерес был во мне преобладающим. В Мюнхенском институте католические патеры, само собою разумеется, пустили в ход все возможные средства, чтобы привлечь меня к католицизму. Но та несколько искусственная экзальтация, которую они сумели мне внушить, не имела характера глубокого и сознательного убеждения и не могла не рассеяться под влиянием умственного развития. Вначале, не понимая по-русски, я не могла следить за нашей службой, которая мне казалась длинной и утомительной. Но потребность в молитве постоянно приводила меня в церковь, и я постепенно стала понимать наши молитвы и проникаться красотой православных обрядов. Два или три года спустя одна брошюра в несколько страниц – небольшой религиозный полемический трактат о нашей церкви, очень краткий, но яркий и вдохновенный, – произвела целый переворот в моем нравственном сознании. Это краткое изложение догматов нашей церкви принадлежало перу москвича Алексея Степановича Хомякова.
За первой брошюрой последовали еще две, также религиозно-полемического характера, дополнявшие первую. Эти брошюры, запрещённые в России и напечатанные за границей, первое издание которых было немедленно уничтожено иезуитами, были написаны на французском языке, затем переведены на английский и немецкий и, наконец, уже на русский. Этим немногим вдохновенным страницам, еще теперь слишком малоизвестным, предстоит огромное будущее; они явятся тем невидимым звеном, благодаря которому западная религиозная мысль, измученная отрицанием и сомнением, сольётся с великой идеей церкви – церкви истинной православной, церкви идеальной, основанной Христом, а не церкви, понимаемой как организация государственная или общественная. Я никогда не забуду, какой лучезарной радостью исполнилось мое сердце при чтении этих страниц, которые с тех пор я так часто перечитывала и которые всегда производили на меня то же впечатление глубокой содержательности.
Хомяков, однако, не был богословом по специальности; это был просто человек умный, писатель, поэт, учёный и прежде всего душа, глубоко проникнутая богосознанием. Он жил в Москве и стоял во главе той небольшой группы умных людей, которых наше глупое общество иронически прозвало славянофилами, ввиду их националистических тенденций, но которые по существу были первыми мыслящими людьми, дерзнувшими поднять свой протестующий голос во имя самобытности России, и первые поняли, что Россия не есть лишь бесформенная и инертная масса, пригодная исключительно к тому, чтобы быть вылитой в любую форму европейской цивилизации и покрытой, по желанию, лоском английским, немецким или французским; они верили и они доказали, что Россия есть живой организм, что она таит в глубине своего существа свой собственный нравственный закон, свой собственный умственный и духовный уклад, и что основная задача русского духа состоит в том, чтобы выявить эту идею, этот идеал русской жизни, придавленный и не понятый всеми нашими реформаторами и реорганизаторами на западный образец.
В своих воспоминаниях я часто буду возвращаться к этой группе лиц; большинству из них благодаря преждевременной смерти и вследствие неблагоприятных обстоятельств не удалось выполнить той интеллектуальной работы, к которой они, казалось, были призваны, но они бросили семена плодотворной и оригинальной мысли, и в своё время эти семена принесут свои плоды.
Таким образом, моя душа и моё сердце сроднились с Россией благодаря брошюрам Хомякова. Я окончательно привязалась к своей новой родине после летнего пребывания в деревне отца в Орловской губернии. Вскоре я страстно полюбила русскую природу. Широкие горизонты, обширные степи, необозримые поля, почти девственные леса нашего Брянского уезда создавали самую поэтическую обстановку для моих юных мечтаний. Поэтому, когда отец написал мачехе о моем назначении в фрейлины к цесаревне и о том, что он приедет за мной в деревню, чтобы везти меня ко двору, я ни одной минуты не испытала чувства радости перед новой и сравнительно блестящей карьерой, открывавшейся передо мной.
Был конец декабря, и я помню, какие горькие слезы я проливала перед окном своей маленькой комнаты, откуда взору открывалось необозримое пространство, окутанное снежной пеленой. Я надеялась, что ко двору будет назначена одна из моих сестёр.
Дарии, старшей, было семнадцать лет, Китти, младшей, – шестнадцать, они обе были очень миловидны, на виду в Смольном и жаждали попасть ко двору и в свет, между тем как мне и то и другое внушало инстинктивный ужас. Но выбор цесаревны остановился именно на мне, потому что ей сказали, что мне двадцать три года, что я некрасива и что я воспитывалась за границей.
Великая княгиня больше не хотела иметь около себя молодых девушек, получивших воспитание в петербургских учебных заведениях, так как благодаря одной из таких неудачных воспитанниц она только что пережила испытание, причинившее ей большое горе.
Брат цесаревны, принц Александр Гессенский, старше ее всего на один год и неразлучный товарищ ее детства, сопровождал свою сестру в Россию, когда она вышла замуж за цесаревича, чрезвычайно полюбившего своего шурина. Действительно, принц был очень привлекателен; обладал прелестной наружностью и элегантной военной осанкой, при умении носить мундир; умом живым, весёлым, склонным к шутке – на устах у него всегда были остроумные анекдоты и выпады, одним словом, он представлял из себя личность тем более незаменимую при дворе, что резко выделялся на общем фоне господствующих там банальности и скуки. Цесаревна обожала своего брата. Император Николай относился к нему благосклонно, и всё, казалось, предвещало молодому принцу лёгкую карьеру и блестящее будущее.
К несчастью, при цесаревне в то время состояла фрейлиной некая Юлия Гауке, воспитанница Екатерининского института, дочь генерала, убитого в Варшаве на стороне русских в 1829 году[9], и благодаря этому получившая воспитание под специальным покровительством императорской семьи, а затем назначенная ко двору цесаревны.
Эта девица в то время, то есть в пятьдесят два года, уже не первой молодости, никогда не была красива, но нравилась благодаря присущим полькам изяществу и пикантности. Скандальная хроника рассказывает, что принц был погружен в глубокую меланхолию вследствие неудачного романа с очень красивой дочерью графа Петра Шувалова, гофмейстера высочайшего двора[10], так как император Николай положил категорический запрет на его намерение жениться на молодой девушке.
М-llе Гауке решила тогда утешить и развлечь влюблённого принца и исполнила это с таким успехом, что ей пришлось броситься к ногам цесаревны и объявить ей о необходимости покинуть своё место. Принц Александр, как человек чести, объявил, что женится на ней, но император Николай, не допускавший шуток, когда дело шло о добрых нравах императорской фамилии и императорского двора, пришёл в величайший гнев и объявил, что виновники немедленно должны выехать из пределов России с воспрещением когда-либо вернуться; он даже отнял у принца его жалованье в 12 000 рублей, а у m-lle Гауке пенсию в 2500 рублей, которую она получала за службу отца.
То был тяжёлый удар для цесаревны: ее разлучали с нежно любимым братом, терявшим всякую надежду на какую-либо карьеру и вместе с тем все свои средства к существованию благодаря игре кокетки, увлёкшей этого молодого человека без настоящей страсти ни с той, ни с другой стороны. Говорят, что она долго и неутешно плакала и что впоследствии к ней уже никогда не возвращались весёлость и оживление, которыми она отличалась в то время, как брат принимал участие в ее повседневной жизни. И другие фрейлины императрицы, вышедшие из петербургских учебных заведений, давали повод для сплетни скандального характера.
Некая Юлия Боде была удалена от двора за ее любовные интриги с красивым итальянским певцом Марио и за другие истории. Все эти события и послужили причиной моего назначения ко двору; меня выбрали как девушку благоразумную, серьёзную и не особенно красивую; правда, великая княгиня знала меня исключительно по моим письмам к Карамзиным, которые ей прочли, чтобы познакомить ее с моим литературным развитием.
Отец мой приехал в Овстуг (название деревни, где мы жили) накануне нового 1853 года, с тем чтобы увезти меня с собой в Петербург. Но с ним сделался припадок подагры, или, лучше сказать, его обуял ужас при мысли о необходимости исполнять роль шаперона [наставника] при дочери, которую нужно было представить ко двору. Поэтому, к моему величайшему отчаянию, было решено, что я поеду в Петербург одна, под покровительством нашего управляющего Василия Кузьмича, и что по приезде в Петербург я прибегну на первых порах к гостеприимству наших друзей Карамзиных и попрошу их позаботиться о моем первом представлении ко двору.
Четвёртого января вечером я вместе со своей девушкой поместилась в большом возке, запряжённом почтовыми лошадьми, за которым следовала кибитка со знаменитым Василием Кузьмичом, и покинула снежные равнины родительской вотчины, чтобы вступить в новую для меня жизнь.
Я хорошо помню, что, несмотря на все красноречие моего отца, старавшегося изобразить в самых привлекательных красках эту новую жизнь, я уезжала с чувством ужасной тоски, в глубоком убеждении, что ожидавшее меня положение в конце концов не представляет из себя ничего иного, как неволю, правда, красивую и позолоченную, но все же неволю, которую по своему характеру я тысячу раз охотно променяла бы на независимость, хотя бы в самых скромных условиях, даже в бедности.
Поэтому я без всякой радости шла навстречу будущему и с тяжёлым сердцем порывала с прошлым моей первой молодости, не потому, чтобы в этом прошлом было для меня много светлого и тёплого, но потому, что я привязалась к нему с той силой привязанности, которой мы обладаем только в юности и к которой уже не способны в последующих жизненных обстоятельствах и отношениях.
Долго и обильно текли мои слезы во мраке этой январской ночи, но наконец молодость взяла своё, меня стало занимать то, что я одна и совершенно самостоятельна; меня забавляло слышать, как на всякой подставе Василий Кузьмич кричал своим самым важным тоном: «Скорей лошадей для ее превосходительства, генеральши фрейлины Тютчевой!» Мне доставляло удовольствие давать большие нача́и ямщикам, чтобы они гнали лошадей во весь дух, и я достигла того, что в ночь перед нашим приездом в Москву, около Подольска, я очутилась вместе с своим опрокинутым возком в глубоком овраге, с контуженой головой.
Василий Кузьмич в полном отчаянии подобрал меня и уложил в кибитку, в которой я и доехала до Москвы. Здесь я, совсем разбитая, причалила к своей тётушке, сестре отца, г-же Сушковой[11]. Вид у меня, очевидно, был очень плачевный, ибо добрая тётушка расстроилась и немедленно велела поставить мне к голове пиявки, которые оказались очень кстати.
Сколько я ни протестовала, я сделалась предметом самых тщательных забот, но я чувствовала, что в моем лице ухаживали не за мной лично и нежили не Анну Фёдоровну, а «казённое имущество».
Через два дня я уже настолько оправилась, что меня могли отправить по железной дороге в Петербург под опекой семьи Самсоновых, одновременно отправлявшейся туда. В Петербурге меня встретили с ласковым и сердечным гостеприимством барышни Карамзины и их замужняя сестра княгиня Екатерина Николаевна Мещерская, с которой они жили после смерти матери Екатерины Андреевны Карамзиной, скончавшейся за год перед тем временем, о котором идёт речь.
Имя Карамзиных воскрешает в моей памяти одно из самых дорогих и светлых воспоминаний юности.
Салон Е. А. Карамзиной в течение двадцати и более лет был одним из самых привлекательных центров петербургской общественной жизни, истинным оазисом литературных и умственных интересов среди блестящего и пышного, но мало одухотворённого петербургского света.
Историк Карамзин не принадлежал ни по своему происхождению, ни по состоянию к тому кругу, который принято называть высшим петербургским светом, ни к той аристократии, правда более или менее случайной, которая тем не менее имеет претензию составлять обособленную касту. Однако, благодаря своему таланту и своим работам, Карамзин рано привлёк к себе расположение императора Александра I; он был принят при дворе и стал близким человеком при императрицах Марии Фёдоровне[12] и Елисавете Алексеевне[13]; великая княгиня Екатерина Павловна питала к нему самые дружественные чувства. Он был связан тесной дружбой с Жуковским, которому впоследствии было поручено воспитание наследника, и с Вяземским, на внебрачной сестре которого он был женат.
Вся литературно образованная и культурная молодёжь моего времени принадлежала к высшим слоям русского общества, и Карамзин незаметным образом, как-то само собой, сделался руководителем и центром того литературного кружка, который в то время являлся и наиболее аристократическим кружком.
После смерти Карамзина весь этот литературный мир продолжал группироваться вокруг его вдовы; так случилось, что в скромном салоне Е. А. Карамзиной в течение более двадцати лет собиралась самая культурная и образованная часть русского общества.
Я познакомилась с этим салоном лишь в самые последние годы жизни Екатерины Андреевны, уже в то время, когда самые выдающиеся писатели, входившие в него, как Пушкин, Дашков, Баратынский, Лермонтов, сошли со сцены. Но традиции остроумной беседы и умственных интересов сохранялись по-прежнему, и в этой скромной гостиной, с патриархальной обстановкой, с мебелью, обитой красным шерстяным штофом, сильно выцветшим от времени, можно было видеть самых хорошеньких и самых нарядных петербургских женщин в элегантных бальных туалетах прямо с придворного бала или пышного празднества расположившимися на красной оттоманке за затянувшейся иногда до четырёх часов утра беседой.
Вельможи, дипломаты, писатели, светские львы, художники – все дружески встречались на этой общей почве: здесь всегда можно было узнать самые последние политические новости, услышать интересное обсуждение вопроса дня или только что появившейся книги; отсюда люди уходили освежённые, отдохнувшие и оживлённые. Трудно объяснить, откуда исходило то обаяние, благодаря которому, как только вы переступали порог салона Карамзиных, вы чувствовали себя свободнее и оживлённее, мысли становились смелей, разговор живей и остроумней. Серьёзный и радушный приём Екатерины Андреевны, неизменно разливавшей чай за большим самоваром, создавал ту атмосферу доброжелательства и гостеприимства, которой мы все дышали в большой красной гостиной.
Но умной и вдохновенной руководительницей и душой этого гостеприимного салона была несомненно София Николаевна, дочь Карамзина от его первого брака с Елизаветой Ивановной Протасовой, скончавшейся при рождении этой дочери.
Перед началом вечера Софи, как опытный генерал на поле сражения и как учёный стратег, располагала большие красные кресла, а между ними лёгкие соломенные стулья, создавая уютные группы для собеседников; она умела устроить так, что каждый из гостей совершенно естественно и как бы случайно оказывался в той группе или рядом с тем соседом или соседкой, которые лучше всего к нему подходили. У неё в этом отношении был совершенно организаторский гений.
Бедная и дорогая Софи, я как сейчас вижу, как она, подобно усердной пчёлке, порхает от одной группы гостей к другой, соединяя одних, разъединяя других, подхватывая остроумное слово, анекдот, отмечая хорошенький туалет, организуя партию в карты для стариков, jeux d’esprit [игры разума] для молодёжи, вступая в разговор с какой-нибудь одинокой мамашей, поощряя застенчивую и скромную дебютантку, одним словом, доводя умение обходиться в обществе до степени искусства и почти добродетели.
В Софии Николаевне общительность была страстью, но страстью совершенно невинной, потому что в этой общительности не было тени погони за личным успехом, к которому более или менее стремится всякая женщина.
Софи была очень некрасива, и ей было уже сорок лет, когда я с ней познакомилась. Она никогда не была хорошенькой: крупные и грубые черты, глаза, окаймлённые страшными черными бровями, мужской рост делали ее несколько похожей на переодетого женщиной Пьеро.
И тем не менее под этой некрасивой оболочкой скрывалась какая-то обаятельность, какая-то женственная грация или, лучше сказать, грация мотылька; грация мотылька чувствовалась и в ее уме, который так любил перелетать от одного предмета разговора на другой и порхать по цветущим верхам мысли, но всего больше грации мотылька было в ее счастливом детском характере, умевшем горячо и глубоко наслаждаться маленькими ежедневными радостями жизни и любившем видеть, как наслаждаются ими другие. И, как бедный мотылёк, она была унесена и уничтожена в вихре той бури, которая несколько лет спустя грозно разразилась над Россией и разрушила наш общественный покой и наше политическое величие.
У мачехи Софии Николаевны, второй жены Карамзина, были две дочери и три сына.
Старшая дочь Екатерина, вышедшая замуж за князя Мещерского, жила в одном доме с матерью, в верхнем этаже. Болезненная и в то же время очень своеобразная и капризная в выборе своих друзей, она никогда не появлялась в салоне матери. Гости, интересовавшиеся политикой, поднимались к ней наверх, и там разгорались жестокие и страстные споры. Ум княгини Екатерины Николаевны был необычайно язвительный, характер цельный и страстный, столь же абсолютный в своих симпатиях, как и антипатиях, в утверждениях, как и в отрицаниях. Для неё не существовало переходных оттенков между любовью и ненавистью, на ее палитре были только эти две определенные краски.
Её младшая сестра Лиза была незамужней. В тридцать лет она была ещё очень красивой девушкой, тоже очень страстной в своих религиозных и политических убеждениях, ещё более страстной в своих привязанностях к семье, культ которой у неё доходил до идолопоклонства. С особой страстной преданностью она относилась к матери. Екатерина Андреевна страдала болезнью сердца, припадки которой требовали немедленных кровопусканий, и Лиза научилась обращаться с ланцетом, чтобы приходить матери на помощь летом, когда семья жила в деревне, где не было поблизости врача. Это не помешало тому, что ей пришлось потерять эту горячо любимую мать, скончавшуюся внезапно – именно так, как она за неё больше всего опасалась.
Все три сына Екатерины Андреевны были красивые молодые люди, пользовавшиеся большим успехом в петербургском свете.
Один из них, Александр, наименее блестящий, но наиболее серьёзный из трех братьев, женился на маленькой княжне Оболенской, очень хорошенькой девушке, и поселился с ней в деревне в Нижегородской губернии, где ещё до наступления эпохи освобождения с энергией посвятил себя улучшению положения крестьян.
Андрей и Владимир блистали в свете, и их успехи долгое время питали романическую хронику Петербурга. Наконец, оба они женились: Андрей на богатой и красивой вдове Авроре Демидовой, которая была старше его, Владимир – на богатой m-lle Дука, принесшей ему в приданое великолепное имение в Курской губернии. Сыновья Карамзина всегда пользовались репутацией очень умных людей, но эта репутация так и не вышла за пределы салонов.
Интересно было бы разрешить вопрос, почему самые талантливые натуры в нашей русской жизни не дают того, что они наверное бы дали во всякой другой стране в Европе. Вероятно, причина заключается в низком уровне общего интеллектуального развития; успех слишком лёгок, нет достаточно стимулов, достаточно точек опоры, нет пищи для сравнения, нет ничего, что бы поощряло развитие умов и характеров; вот почему самые одарённые натуры долго остаются детьми, подающими блестящие надежды, чтоб затем сразу, без перехода, стать стариками, ворчливыми и выжившими из ума.
Но в эпоху салона Екатерины Андреевны Карамзиной мы все еще были детьми, подававшими блестящие надежды, и это создавало очень приятное маленькое общество. Гости собирались каждый вечер.
В будни бывало человек восемь, десять, пятнадцать. По воскресеньям собрания бывали гораздо многолюднее: собиралось человек до шестидесяти. Обстановка приёма была очень скромная и неизменно одна и та же.
Гостиная освещалась яркой лампой, стоявшей на столе, и двумя стенными кэнкетами[14] на противоположных концах комнаты; угощение состояло из очень крепкого чая с очень густыми сливками и хлеба с очень свежим маслом, из которых София Николаевна умела делать необычайно тонкие тартинки, и все гости находили, что ничего не могло быть вкуснее чая, сливок и тартинок карамзинского салона.
Когда я приехала в Петербург для поступления ко двору, этот салон уже не существовал. Екатерина Андреевна умерла за год перед тем[15].
Софи и Лиза переселились к сестре, Екатерине Николаевне Мещерской, которая продолжала принимать некоторых друзей и близких людей, но прежнего широкого гостеприимства и оживления уже не было. С потерей матери Лиза всё потеряла. Софья Николаевна также была глубоко потрясена смертью мачехи, может быть, не столько горем ее потери, сколько впечатлением близости смерти; эта неумолимая страшная действительность, которую она никогда до тех пор не хотела признавать, так внезапно ворвалась в ее жизнь, дотоле весёлую и беспечную, и навсегда нарушила ее покой. Все ее оживление, весь ее весёлый оптимизм исчезли. Мрачная и печальная, сидела она в углу гостиной, с раздражением прислушиваясь к политическим спорам, которые вела сестра и которые вскоре приобрели животрепещущий интерес вследствие создавшихся на Востоке осложнений. Ее меланхолия всё усиливалась и наконец она совершенно потеряла рассудок.
Но я не хочу опережать события, о которых в дальнейшем буду говорить подробней. В начале 1853 года Восточный вопрос еще не возникал.
Итак, по приезде моем в Петербург меня приютили Софи и Лиза Карамзины, и я временно поместилась у княгини Мещерской в ожидании своего окончательного устройства во дворце.
Княгиня Екатерина Николаевна выказала мне при этом самое сердечное участие. Она с большой заботливостью отнеслась к заказу моего платья для представления ко двору, вникая в мельчайшие подробности туалета, который вследствие наложенного в то время на двор траура должен был быть совершенно белый. Она заставляла меня принимать множество освежающих напитков, чтобы восстановить цвет лица, пострадавший от пятидневного путешествия в суровые январские морозы.
Софи написала m-elle Воейковой, фрейлине великой княгини Марии Николаевны, которая своей рекомендацией более всего содействовала моему назначению ко двору цесаревны и должна была представить меня.
Через Воейкову я получила приказание явиться в Зимний дворец 9 января в 11 часов утра. Белое платье было готово вовремя, белая шляпа была изящна, так что при отъезде во дворец я хоть и была взволнована, но сознавала, что приблизительно удовлетворяю требованиям моей будущей повелительницы, которая желала иметь при себе фрейлину приличной наружности, хотя и не отличающуюся красотой.
Сердце моё усиленно билось, когда я поднималась по лестнице дворца и входила в золотую гостиную, служившую местом ожидания для лиц, которые представлялись цесаревне в личной аудиенции. Появившийся четверть часа спустя камердинер сообщил, что цесаревна меня ждёт, и ввёл меня в ее кабинет.
Я раньше никогда не была представлена ко двору и никогда не видела близко никого из членов императорской фамилии, за исключением именно цесаревны, которую мне пришлось как-то раз очень внимательно рассмотреть, не подозревая, кто она такая. Вот как это случилось. Дело происходило за год или за два до моего назначения ко двору.
Я была на балу у графини Орловой-Давыдовой; не принадлежа к числу барышень, имеющих успех, к тому же застенчивая и робкая, я танцевала мало и старалась скрываться в укромных уголках, любуясь оттуда блеском и движением бального зала, – препровождение времени, в котором я часто находила удовольствие, несмотря на малый успех в свете.
Так я однажды сидела на одном из диванчиков бального зала, скромная и одинокая, когда молодая дама села на другой конец диванчика. На ней был прелестный туалет из голубого крепа с кружевами, который выделял необычайную белизну ее лица и ее изящество. Я долго и с удовольствием любовалась ею. В ней было что-то исключительно молодое и воздушное, то обаяние, которое больше всего меня привлекает в женской красоте. Я не знаю, заметила ли она, как я ее рассматривала. Это могло бы ей показаться невежливым. Когда она удалилась, я спросила у одной своей знакомой: «Скажите, кто эта очаровательная особа в голубом, которая здесь сидела?» Она ответила мне презрительно: «Откуда вы, моя милая? Ведь это цесаревна».
Я очень смутилась, так как не встала при ее приближении и разглядывала ее с таким вниманием, которое могло показаться ей чрезвычайно нескромным; ведь она не могла угадать, что это внимание было вызвано причинами скорее для нее лестными. Я искренно восхищалась ею, не зная, кто она. Впрочем, она, вероятно, и не обратила на меня внимания, так что моя неловкость прошла для нее незамеченной.
После стольких лет, прошедших с тех пор, я живо припомнила эту минуту и все впечатления, мною пережитые, когда я в первый раз увидела ту, которая должна была иметь такое большое влияние на мою жизнь и быть предметом моей величайшей привязанности в течение многих лет.
Мне хотелось бы воспроизвести свежесть этих первых впечатлений, тех впечатлений, которые принято называть иллюзиями молодости, но которые часто, быть может, более справедливы и более верны, чем мрачные оценки, внушаемые нам впоследствии возрастом и печальным жизненным опытом.
Молодость верит в идеал, она ищет его и старается найти в том мире, который ее окружает, и эта вера в идеал помогает ей видеть хорошие и благородные черты в людях и событиях. По мере того как жизненные разочарования накладывают свою печать на душу, она утрачивает ту отзывчивость, которая служила ей ключом для проникновения в чужую душу, она сжимается, замыкается в себе и вновь теряет, но в противоположном смысле, способность верной оценки людей и событий. Я могу засвидетельствовать относительно самой себя, что, если я не всегда была достаточно дальновидна и проницательна в своих впечатлениях или оценках, я всегда была искренна и чистосердечна. Иногда я оделяла лиц, с которыми мне приходилось соприкасаться, красками, созданными моим воображением, но никогда никому я не льстила. Я часто обманывалась, но никогда сознательно не вводила в обман других.
Великой княгине, когда я впервые увидела ее, было двадцать восемь лет. Она вышла замуж шестнадцати лет, и у нее уже было пятеро детей: дочь Александра, умершая в семилетнем возрасте, и четыре сына: Николай, Александр, Владимир и Алексей; последнему в то время было три года.
Цесаревна была принцессой Дармштадтской, младшим ребёнком и единственной дочерью правящего герцога[16]. Потеряв в девятилетнем возрасте мать, принадлежавшую к княжескому дому Бадена[17], она была воспитана m-lle де Грансе, эльзаской по происхождению. Почти все детство она провела в небольшом загородном замке в окрестностях Дармштадта, живописно расположенном на Бергштрассе. Брат ее Александр воспитывался вместе с ней. Когда наследник русского престола путешествовал по Германии для выбора невесты, она не была даже включена в список имевшихся для него в виду принцесс, так как в то время ей было всего четырнадцать лет. Наследник совершенно случайно остановился в Дармштадте на один день и вечером поехал в театр. Он был так тронут скромной прелестью молодой принцессы, почти ребёнка, скрывавшейся в глубине ложи, что, вернувшись домой, объявил своему наставнику Жуковскому, Кавелину и графу Орлову, сопровождавшим его, что он нашёл жену, которая ему нужна, и что дальше он никуда не поедет. Орлов написал об этом императору Николаю, который не возражал против выбора сына. Год спустя молодая принцесса была привезена в Россию, где, будучи наставлена в вероучении нашей церкви, приняла православие и венчалась 14 апреля 1839 года, в тот самый день, когда наследнику исполнилось 21–22 года. Ей в то время еще не было семнадцати лет[18].
Она мне рассказывала, что скромная и в высшей степени сдержанная, она вначале испытывала только ужас перед той блестящей судьбой, которая столь неожиданно открывалась перед ней.
Выросшая в уединении и даже в некотором небрежении в маленьком замке Югендгейм, где ей даже редко приходилось видеть отца, она была более испугана, чем ослеплена, когда внезапно была перенесена ко двору, самому пышному, самому блестящему и самому светскому из всех европейских дворов, и в семью, все члены которой старались наперерыв друг перед другом оказать самый горячий приём молодой иностранке, предназначенной занять среди них такое высокое положение.
Она мне говорила, что много раз после долгих усилий преодолеть застенчивость и смущение она ночью в уединении своей спальни предавалась слезам и долго сдерживаемым рыданиям. Затем, чтобы устранить следы своих слез, она открывала форточку и выставляла свои покрасневшие глаза на холодный воздух зимней ночи. Вследствие такой неосторожности у нее на лице появилась сыпь, от которой чуть не навсегда пострадала изумительная белизна ее цвета лица.
Эта болезнь, затянувшаяся довольно долго, заставила ее безвыходно просидеть в своей комнате в течение нескольких недель и дала ей возможность постепенно освоиться с членами своей новой семьи и особенно привязаться к своему царственному жениху, который не только не отдалился от молодой невесты вследствие болезни, одно время угрожавшей ей потерей красоты, но, наоборот, удвоил свои заботы и проявления нежной внимательности и этим привязал к себе ее сердце, еще слишком юное, чтобы испытывать более страстные чувства.
Я сказала, что, когда я впервые увидела великую княгиню, ей было уже 28 лет. Тем не менее она выглядела еще очень молодой. Она всю жизнь сохранила эту молодую наружность, так что в сорок лет ее можно было принять за женщину лет тридцати. Несмотря на высокий рост и стройность, она была такая худенькая и хрупкая, что не производила на первый взгляд впечатление belle femme [красавицы]; но она была необычайно изящна, тем совершенно особым изяществом, какое можно найти на старых немецких картинах, в мадоннах Альбрехта Дюрера, соединяющих некоторую строгость и сухость форм со своеобразной грацией в движении и позе, благодаря чему во всем их существе чувствуется неуловимая прелесть и как бы проблеск души сквозь оболочку тела.
Ни в ком никогда не наблюдала я в большей мере, чем в цесаревне, это одухотворённое и целомудренное изящество идеальной отвлечённости. Черты ее не были правильны. Прекрасны были ее чудные волосы, ее нежный цвет лица, ее большие голубые, немного навыкат, глаза, смотревшие кротко и проникновенно. Профиль ее не был красив, так как нос не отличался правильностью, а подбородок несколько отступал назад. Рот был тонкий, со сжатыми губами, свидетельствовавший о сдержанности, без малейших признаков способности к воодушевлению или порывам, а едва заметная ироническая улыбка представляла странный контраст к выражению ее глаз.
Я настаиваю на всех этих подробностях потому, что я редко видала человека, лицо и наружность которого лучше выражали оттенки и контрасты его внутреннего чрезвычайно сложного «я».
Мне бы хотелось суметь изобразить эту натуру, как я ее понимаю, со всеми теми качествами и недостатками, которые составляли ее прелесть и в то же время делали ее слабость. Это прежде всего была душа чрезвычайно искренняя и глубоко религиозная, но эта душа, как и ее телесная оболочка, казалось, вышла из рамки средневековой картины. Религия различно отражается на душе человека: для одних она – борьба, активность, милосердие, отзывчивость, для других – безмолвие, созерцание, сосредоточенность, самоистязание. Первым – место на поприще жизни, вторым – в монастыре.
1
Мария Александровна (1824–1880) – жена Александра II, с 1855 года – императрица.
2
В имении Ф. И. Тютчева Овстуг Брянского уезда Орловской губернии.
3
Дарья Фёдоровна (род. в 1834 г.) и Екатерина Фёдоровна (род. в 1835 г.).
4
Эрнестина Фёдоровна Тютчева, урождённая Пфеффель, в первом браке баронесса Дернберг.
5
Мария Фёдоровна (род. в 1840 г.).
6
Дмитрий Фёдорович (род. в 1841 г.) и Иван Федорович (род. в 1846 г.) Тютчевы.
7
Элеонора Тютчева (урождённая Ботмер, в первом браке Петерсон) – первая жена Ф. И. Тютчева. Умерла 28 августа (9 сентября) 1838 года.
8
Клотильда Ботмер – супруга барона Аполлона Петровича фон Мальтиц.
9
Генерал от артиллерии граф М. О. Гауке убит в начале Польского восстания в 1830 году.
10
Ошибка: гофмейстером был граф Андрей Петрович Шувалов, у которого была дочь София Андреевна, впоследствии жена графа А. А. Бобринского.
11
Дарья Ивановна Тютчева, супруга Николая Васильевича Сушкова – драматурга, поэта и журналиста.
12
Жена Павла I, мать Александра I.
13
Жена Александра I.
14
Лампа, у которой горелка расположена отдельно от резервуара.
15
Е. А. Карамзина умерла 1 сентября 1851 года.
16
Людвига II.
17
Герцогиня Вильгельмина-Луиза умерла в 1836 году.
18
Тут вкралась неточность: бракосочетание Александра Николаевича с принцессой Дармштадтской имело место 16 апреля 1841 года. Александр Николаевич родился 14 апреля 1818 года., следовательно, ему только что минуло 23 года; Мария Александровна родилась в 1824 году.