Читать книгу Без грима - Анна Зимова - Страница 8
Часть первая
Глава 6
ОглавлениеНесколько дней спустя, когда немного утихла первая суета по спасению его жизни, его перевели из реанимации в палату интенсивной терапии. В первую неделю в больнице ему несколько раз «иссекали нежизнеспособные ткани», как называли эти пытки врачи, – пострадавшие части тела освобождали от ожоговых струпьев. То, что на языке доктора именовалось «нежизнеспособными тканями», на самом деле было иссушенной огнем, пылающей неутолимой болью его плотью. Измученный постоянными кровопотерями, он ничего не соображал. Не успевал он очнуться толком от одного наркоза, как впереди уже маячила следующая экзекуция. Перебинтованный так, что остались открытыми только руки и ноги, он, постоянно находясь в полубессознательном состоянии от обезболивающих препаратов, созерцал свои ступни, высившиеся двумя аккуратными холмиками под простыней – они находились в самом центре обзора, который давала ему щель, оставленная врачами в головной повязке. С постоянством стрелки компаса ступни указывали на дверь палаты.
Смерть – самая верная из сиделок, круглосуточно дежурила рядом. Отныне он должен был мириться с ее постоянным присутствием, которое ощущал почти физически. Впервые он понял, что это такое – смерть. Она оказалась безбрежна и безошибочна, оказывается, ее неминуемость можно было угадать, как угадывают неминуемость рассвета. Он и раньше встречал ее, но никогда не разумел ее истинной сути. Неожиданно смерть перестала быть для него чем-то абстрактным, тем, что только должно случиться, и теперь существовала в настоящем времени. Авария и гибель Майи открыли ее присутствие, от чего он раньше убегал, прикрывшись щитом повседневности. Мысль о том, что он может умереть – не умереть в перспективе, – а умереть теперь, сейчас, каждую секунду, стала преследовать его постоянно. Бег времени стал осязаем. Смерть стала данностью, перечеркнув прошлое и будущее, и заполнив собой настоящее. Он прошел по хрупкому льду, отделяющему бытие от черной мертвенно-холодной воды небытия. Ему предстояло привыкнуть к тому, что он постоянно будет теперь носить смерть в себе, жить с непреходящим ощущением ее неизбежности. Отныне он всегда будет думать о том – что таится за этим тонким льдом, который он испытывает каждый день…
Боль, мучившая его, была лишь прислужницей смерти. Раньше он боялся боли, но сейчас воспринимал ее как благо. Боль стала единственной возможностью отвлечься мыслями о того – что находится там, по ту сторону тонкого льда. Дни напролет его пытали самыми разнообразными процедурами, обмывали, обмазывали мазями и снова и снова перебинтовывали. Возле его кровати каждый момент находился кто-то из докторов. За свою первую неделю в больнице он не пробыл в одиночестве ни минуты. Врачи старались, как могли, ускорить процесс подготовки обгоревших участков тела к пересадке кожи – периодически соскабливали нарастающие струпья, погрузив его в наркоз, и укутывали лицо и грудь пропитанными чем-то остро пахнущим бинтами. Он покорно глотал таблетки, и терпел капельницы. Поначалу он не мог даже толком осознать, что с ним происходит. Работа, его театр и съемки, и даже мысль о том, что Майя умерла – все отошло на задний план. Сейчас им владела безраздельно боль.
В перерывах между наркозами доктора давали ему пармидол. Этот препарат облегчал страдания и погружал его в состояние легкого наркотического транса, благодаря которому он мог немного отдохнуть. Одурманенный пармидолом, он впадал в тяжелую дремоту, наполненную отрывистыми нечеткими сновидениями. Единственным хорошо осознаваемым образом его снов была Майя, возвращавшая его неуклонно в один и тот же кошмар – они ехали в машине, он видел ее смеющееся лицо, чувствовал прикосновения ее рук и через секунду слышал истошный леденящий душу крик, от которого просыпался. Этот сон караулил его, стал наваждением. После него он рвался навстречу своей боли, чтобы забыться.
Когда во время одной из перевязок он попросил врачей дать ему зеркало, чтобы оценить раны, причиненные огнем, ему отказали. «Успеете еще налюбоваться» – сказали ему. На просьбу вернуть ему мобильный телефон он тоже получил категорический отказ.
Из посетителей к нему допускали только маму и Марину, и то ненадолго. Посмотрев как бы новыми глазами на мать, сгорбившуюся под белым халатом, он, несмотря на то что ему хотелось кричать от боли, не мог не заметить, как она изменилась за последний год. Он привык к тому, что она всегда выглядела молодо, и сейчас ему было непривычно видеть ее оплывшее лицо. Было заметно, что в последнее время она много плакала. Но не отеки от слез состарили ее. Мама просто начала сдавать, и теперь это было особенно заметно.
Его мама в молодости была очень хороша собой и всегда выглядела моложе своих лет – незнакомые люди никогда не окликали ее «женщина», обращаясь к кудрявой и гладкокожей Елене Станиславовне – «девушка». В детстве он почему-то превыше всех ее достоинств ценил в маме эту ее моложавость, умение казаться юной не по годам. Маленьким он часто спрашивал ее: «Мама, ты всегда будешь молодая и красивая?» Она обычно отвечала ему: «Нет, все старятся, и я состарюсь тоже», – и это очень его расстраивало. Он ужасно не хотел, чтобы мама старела вместе со всеми. Марина тоже выглядела неважно: ее нос, и без того тонкий, заострился еще сильнее, а под правым глазом мелко трепетала неприятная сиреневая жилка.
Зато появление в больнице Гришина, неизвестно как сюда проникшего, было подобно прекрасной галлюцинации. Миша источал аромат ненавязчивой туалетной воды, на его джинсах, выглядывающих из-под больничного халата, алели пижонские тонкие лампасы. Движения его были, как обычно, резкими, и от него буквально веяло энергией.
– Ну, как ты тут? – приветствовал его Гришин.
От мамы и Марины он слышал эту фразу бессчетное количество раз. Но из уст Гришина она звучала не бессильно, а деловито и оптимистично.
– Хочу улыбнуться твоему приходу, но не могу.
– Ничего, выздоровеешь. К апрелю-то поправишься?
– Постараюсь. Придется еще сделать пластическую операцию.
– Старик, болей спокойно – я буду ждать столько, сколько потребуется. Если не оклемаешься в апреле, начнем снимать позже.
– Спасибо тебе. – Слова Гришина вселили в него уверенность, что все еще может быть хорошо.
– Ерунда. Жалко, курить нельзя, – Миша сел на стул и скрестил длинные худые ноги. – И вообще, тоска тут у тебя. Докторши все поголовно страшные, – добавил он шепотом.
– Миша, – набрался он духу, – скажи мне, где похоронили Майю?
– Вроде как на Смоленском кладбище. Не думай об этом, – нахмурился Гришин. – Время вспять не повернешь.
– Я не могу не думать об этом. Ведь это я ее убил. Тебе первому об этом говорю. Мне даже поделиться этим не с кем – не с Мариной же мне такие вещи обсуждать.
– Старик, выбей из головы ненужную болезненную дурь. Ты не убийца, понимаешь? Это был несчастный случай – нелепый, трагический, но случай. А не спланированное убийство. Каждый день происходят десятки аварий, и ты просто попал в одну их них. Постарайся думать только о том, что тебе нужно жить дальше.
Гришина попросили покинуть палату. Он поднял вверх растопыренные вилкой пальцы, что означало у него «прорвемся», и направился к выходу. В его порывистой поступи была грация спешащей куда-то рептилии.
Его навестил следователь, чтобы расспросить об аварии. Молодой лейтенант Садовников – опрятный брюнет со сдержанными движениями, извинился «за беспокойство» и беседовал с ним не более минуты. Лейтенант задал ему вопрос – как, по его мнению, произошло столкновение. Он честно ответил, что абсолютно уверен в том, что авария случилась из-за того, что «Ниссан» выехал на встречную полосу. Тогда Садовников, покивав головой, как бы в подтверждение собственных мыслей, поинтересовался нейтральным тоном, в каких отношениях он находился с погибшей Майей Коноваленко. На этот вопрос он ограничился лаконичным: «Мы с ней были коллеги, работали в одном театре. Я подвозил ее домой». Находившийся рядом главный врач отделения вежливо, но решительно попросил лейтенанта удалиться, заявив ему, что больной еще слишком слаб. Казалось, Садовников был вполне удовлетворен данными ему ответами, но на прощание многозначительно сказал, что зайдет еще, поскольку необходимо довести расследование до конца.
Врача, подоспевшего на выручку, звали Яков Карлович; это он сообщил ему, что Майя умерла. Яков Карлович рассказал ему, что его привезли в больницу без сознания, и два дня он находился между жизнью и смертью. Его появление в ожоговой реанимации наделало немало шума – известные артисты, да еще и с такими серьезными травмами, поступали сюда нечасто. Больше всего у него пострадали голова, плечи и верхняя часть груди, где кожа превратилась в один большой ожоговый струп. Расплавившиеся от пламени синтетические футболка и кепка, в которые он был одет, буквально срослись с кожей, покрыв ее черной коркой. Ожоги на лице оказались самыми страшными – здесь были повреждены не только кожные покровы, но и мышечная ткань. Таким образом, процесс лечения, по уверению доктора, грозил затянуться на многие месяцы.
Яков Карлович казался ему симпатичнее остальных врачей. Это был крепкий старик с бледно-голубыми глазами, увеличенными линзами очков, отчего они казались удивленными. Свою речь он любил украшать старомодными обращениями, вроде «дружочек» и «голубчик». Яков Карлович, джентльмен во врачебном халате, общался с каждым подчеркнуто вежливо, независимо от того – находился ли перед ним маститый коллега или молодая медсестра. Даже если какая-то из сестричек допускала ошибку или забывала что-то сделать, он, мягко и необидно напоминал ей об ее обязанностях, всегда обращаясь к ней по имени-отчеству. «Вы, Ольга Михайловна, заходили к пациентке из восьмой палаты? Нет? Ой, голубушка, я может, и забыл вам напомнить? Вы зайдите уж к ней, а то она что-то опять жалуется. Вы же знаете, как могут быть капризны пожилые люди». В вопросах этого доктора, обращенных к нему, всегда сквозило неподдельное участие, и ему ни разу не довелось увидеть Якова Карловича раздраженным. Свои ежедневные обходы Яков Карлович всегда совершал со смотровой книгой, в которой во время беседы с больным суетливо делал пометки. Однажды, сумев заглянуть мельком в этот журнал, он увидел, помимо строчек, написанных дрянным почерком (кособокие закорючки, сплетаясь вместе, наезжая друг на друга, являли собой чудовищную вязь), еще и рисунки на полях – тонкие женские профили и цветы. То, что пожилой и заслуженный врач рисует в смотровом журнале, умилило его. Вероятно, Яков Карлович был романтиком. Однако в делах врачебных был жесток и безжалостен: после первой операции, не дав больному даже отдышаться, он с изуверским спокойствием назначил новые экзекуции.