Читать книгу Приключения русского художника. Биография Бориса Анрепа - Аннабел Фарджен - Страница 2
Глава первая
Семья Анреп
ОглавлениеВодиннадцатом веке эстонцы были известными пиратами, наводившими ужас на мореплавателей Балтики. Члены семьи Анреп, по домашним их преданиям, настолько преуспели в грабеже и потоплении судов, что стали среди разбойников и жителей побережья людьми весьма уважаемыми. Некогда на реке Липпе стоял замок и деревня Анрепен. Став рыцарями Ливонского ордена, Анрепы обратили в христианство множество эстонцев-язычников. Принадлежали они и к тевтонскому рыцарству, созданному для защиты Европы от “неверных”, а впоследствии превратившемуся в подобие военного клуба. В пятнадцатом веке к фамилии Анреп была добавлена приставка “фон”, шведская же ветвь этой семьи обрела титул графов Эльмптских.
В 1710 году, во время продолжительной Северной войны Фредерик Вильгельм I фон Анреп, капитан шведской армии, попал в плен, был отправлен в Москву, и с того времени его потомки жили в России, служа русским царям в армии или на флоте. Существует предание, что у Екатерины Великой от одного из ее многочисленных любовников родилась дочь, которая вышла замуж за представителя семейства Анреп. Императрица, таким образом, числилась в родственницах. Она пожаловала семье имение в Самарской губернии, которым Анрепы владели вплоть до большевистской революции.
Дед Бориса Анрепа, Константин-Иосиф, был молодым гардемарином, служившим под придирчивым оком Николая I. В 1852 году он умер от холеры, оставив сына десяти дней от роду. Василий Константинович с младенчества воспитывался матерью и дедом по материнской линии. В написанных по-английски в 1920‑е годы мемуарах, адресованных внукам, старик, тогда уже эмигрировавший в Англию, рассказывает о детстве и юности, проведенных в родовом имении, и об учебе в екатеринбургской гимназии.
Когда Васе было пять лет, к нему приставили бывшего несколькими годами старше крепостного мальчика Тиму, чтобы тот оберегал наследника во время детских игр. Вася и Тима вскоре подружились, однако юный аристократ никогда не забывал, что тот ему не ровня.
У нас было много слуг: кучера, конюхи, повара, прачки, несколько горничных, лакеев, дворников. И все они старались угодить мне или меня позабавить, чтобы показать свою любовь, – вспоминал он. – Они часто ссорились между собой, но стоило им завидеть меня, как кто-нибудь кричал: “Молодой барин идет!” Все разбегались, и становилось тихо. Так ко мне пришло смутное осознание того, что я человек важный, а потому я стал кричать на слуг, капризничал, бывал нетерпелив, топал ногами, когда мне что-то не нравилось, – например, когда меня слишком долго умывали по утрам. Я не просил, а требовал. И никто, ни дед, ни мать не останавливали меня, поскольку полагали, что так и следует обращаться со слугами. В России тогда еще существовало крепостное право, крестьяне принадлежали помещикам, которые могли продавать их, как скот, кому угодно, могли жестоко наказывать, отдавать в солдаты, разлучать семьи и заставлять работать с утра до ночи.
Я был вечно чем-нибудь занят. Рано утром мы обыкновенно шли в сад, где росло много ягод и фруктов. Хотя рвать их не разрешалось, искушение было слишком велико, и рот вечно у нас был набит сливами, вишнями, клубникой или крыжовником. А когда приходил слуга звать к чаю, мы прятались в кустах, откуда после долгих поисков нас и извлекали.
Чаепитие обычно длилось долго, и за чаем дедушка любил меня подразнить, иногда даже до слез, но потом в утешение он нередко обещал пойти со мной в конюшню и посадить в седло. Случалось, он и в самом деле велел седлать коня, садился на него сам и брал меня на руки; потом потихоньку ехал вокруг довольно большого двора. Конюх всегда шел рядом, поскольку лошади были молодые и пугливые. Хорошо было так кататься. Бывало, дедушка сажал меня в коляску, и мы вместе объезжали поля, где кипела работа, но, когда он сердитым голосом распекал работников, мне становилось скучно, а иногда и страшновато. Зато очень нравилось ездить с ним на мельницу – смотреть, как крутятся колеса и бурлит вода.
Почти весь день я проводил с Тимой, который очень любил собак – у нас их было несколько. Сам я поначалу собак боялся, потому что они были большие и казались злыми. К двум, сидевшим на цепи, я не осмеливался и близко подойти. Но Тима очень быстро заставил меня с ними подружиться, так что вскоре они стали участниками наших игр. Цепных собак мы даже отпускали, и они оказались нашими самыми лучшими и веселыми товарищами. С наступлением ночи сторож сажал их на цепь снова, ворча: “Какой же вы, барин, непослушный! Всех собак мне испортите”.
Иногда мы забирались в каретный сарай, где стояли старые экипажи, многими из которых давно уже не пользовались. Большие кареты, тщательно оборудованные для дальних поездок, с кроватями, складными столами и сундуками спереди, сзади и даже на крыше. Козлы были такими высокими, что я мог взбираться на них только с помощью Тимы. Огромные колеса поднимались выше моего роста, а тормоз был такой тяжелый, что мне никак не удавалось с ним справиться. Как весело мы там играли, в какие удивительные путешествия пускались в своем воображении!
А иногда кучер брал нас в конюшню, курил трубку и рассказывал длинные истории о лошадях – каких мы держали раньше, где их покупали и какие они были умные и сообразительные. Лошади между тем жевали сено, время от времени поворачивали головы и смотрели на нас своими красивыми глазами, и мне так хотелось погладить их, поцеловать в мягкую морду. Но об этом не могло быть и речи. Кучер не разрешал нам даже близко подходить: “Вы с ума сошли, барин, я и сам-то подхожу к ним с опаской”.
Я хорошо помню одного коня по имени Белоногий, который очень любил музыку. Когда мать играла на рояле у открытого окна, конь этот рысцой подбегал к дому, клал голову на по-доконник и долго-долго так стоял. Можно было трепать и гладить его по голове – он не обращал никакого внимания. Когда музыка умолкала, он медленно шел восвояси.
Мне очень нравилось кататься на лодке, ходить в лес за грибами. Наша усадьба стояла на берегу довольно широкой реки, а на другой стороне был большой лес, раскинувшийся на многие версты. Большая его часть принадлежала деду. Собираясь на пикник, мы серьезно готовились. Вперед на телеге посылали самое тяжелое – два больших самовара, кастрюли, сковородки и прочую посуду. Припасы грузили на другую повозку, и еще одна везла поваров и слуг. Сколько еды брали на пикник! Хлеб разных сортов, пирожные, печенье, пироги, колбасы, ветчина, курицы, варенье, чай – всего и не вспомнишь. Сами мы отправлялись часа через два. Я сгорал от нетерпения и всех торопил, повторяя: “Ну когда же, когда же мы поедем?” – “Будешь приставать, вообще не поедешь”, – отвечали мне, и я чуть не плакал.
…Наконец все готовы. Мы садимся в большую лодку с четырьмя гребцами в красных рубахах, дедушка – у руля. Вся семья и многочисленные слуги – каждый с корзинкой для грибов – заняли свои места. Лодка отчалила, собаки, заливаясь лаем, стали бегать вдоль берега. Я принялся их звать, и две, бросившись в воду, поплыли следом. Дедушка рассердился, но я упросил взять собак с собой. Тогда он велел остановиться, чтобы втащить их в лодку. Собаки тут же стали отряхиваться и обрызгали всех вокруг, но люди только смеялись и гладили их.
Целый час мы плыли до места, и я был счастлив, когда наконец ступил на берег. Мы пошли по лесу, разбредясь кто куда и собирая грибы. Я не слишком-то много находил, но стоило мне увидеть хотя бы один гриб, как я кричал от восторга и бежал к матери показать свой трофей. Очень скоро я утомился, и меня вместе с Тимой отправили отдохнуть в маленькую сторожку. Собаки бежали следом. Сторожка стояла на поляне, в ней было очень удобно. На полу лежали ковры и подушки, полным ходом готовился ужин. Я так устал, что сразу же лег и через несколько минут уже спал крепким сном.
Проснувшись, я обнаружил, что солнце садится. Мне захотелось есть. Однако из лесу еще никто не пришел. Мне стало скучно, и я стал звать: “Тима! Тима!” Но Тима исчез – снова пошел за грибами. Вскоре я услышал дедушкин голос, и постепенно все собрались в сторожке. Грибов было видимо-невидимо. Каждый хвастался, что нашел больше других. Потом уселись за стол, и, поскольку все были усталые и голодные, ужин затянулся. Слуги ели то же, что и мы, и пили одну чашку чая за другой – чай в те времена был для них редкостью, особенно с сахаром и печеньем. Все были веселы и довольны, принялись петь и готовы были даже танцевать. Но солнце опустилось уже совсем низко, пора было возвращаться домой. Мы снова плыли в лодке, теперь нужно было грести против течения, из‑за чего обратный путь оказался дольше. Я был так утомлен, что не успела няня меня раздеть, как я уже видел десятый сон.
Еще вспоминал Василий Константинович горькое негодование деда, когда сосед купил борзую, а затем обменял ее на крепостную девушку. “Негодяи! Как они могут менять людей на собак! Я бы выпорол их обоих. А еще называют себя дворянами!” – воскликнул он и так стукнул кулаком по столу, что загремела посуда.
Крепостное право отменили, когда Васе было девять лет. Тогда же его мать вышла замуж вторично – за поляка по фамилии Жутокинский, управляющего Государственным банком в Екатеринославле. В этом городе мальчик впервые увидел нарядно разодетых украинцев в рубахах с цветной вышивкой, в широких шароварах, сапогах, высоких серых каракулевых шапках и небрежно наброшенном на плечо армяке. Бород они не носили, но у всех были потрясающие огромные усы. В руках держали длинную палку или плетку.
От второго брака у матери Василия было шестеро или семеро детей. Все, кроме последнего, умерли во младенчестве. Последней была Ева, чье спасение приписывалось чудодейственному влиянию старушки-странницы, однажды постучавшейся в дверь к Анрепам и получившей подаяние.
Учился Василий хорошо. Он зубрил латынь, любил плавать и, несмотря на царившие в городе антисемитские настроения, дружил с двумя еврейскими мальчиками.
Однажды, гуляя у реки, он услышал, как находившиеся в лодке три маленькие девочки зовут на помощь. Лодка перевернулась. Василий снял сапоги и бросился в реку. С большим трудом ему удалось спасти одиннадцатилетнюю девочку, но две другие утонули. Позже его наградили медалью. Он пишет: “Я получил много орденов и звезд, иные из которых были очень почетными, но ни одной награде я не был так рад, как этой медали”.
У мальчика были не только хорошие способности, но и внушенные матерью высокие нравственные принципы. Она рассказывала ему о невероятных жестокостях старой системы. “Слава богу, – сказала она, – я дожила до тех счастливых времен, когда государь избавил Россию от позора крепостничества”. Возмущался Василий и преследованиями евреев. Позднее большое влияние на его нравственность оказало знакомство с судопроизводством, где царили бесправие, несправедливость и коррупция. Он всегда сочувствовал обвиняемым. Реформы понемногу набирали силу, и он решил стать адвокатом.
В конце своих коротких мемуаров Василий Константинович пишет внукам: “Каким я был в семнадцать лет? Я был неглупым, способным юношей, твердо намеревался использовать все свои дарования на благо соотечественников и к этому своему решению относился очень серьезно”.
Борис Васильевич Анреп излагает, впрочем, несколько иную версию обращения отца к высоконравственной жизни. Начинал Василий Константинович так же, как многие молодые аристократы, имевшие большие деньги, которые с легкостью транжирили. Он, как Вронский из “Анны Карениной”, участвовал в скачках; он играл, много пил, болел сифилисом. Его близкий друг Петр Шуберский вел себя со столь же сумасбродным эгоизмом.
Но однажды В. К. (как его называли в зрелые годы и как мы будем звать его далее) встретился с госпожой Гейден, рыжеволосой еврейкой, которая спросила его, почему такой умный молодой человек прожигает жизнь вместо того, чтобы использовать свои таланты на благо общества. “Вам должно быть стыдно! Вы – Анреп! А ведете такую беспутную жизнь!”
С этого часа жизнь В. К. круто изменилась. Он отправился в Гейдельбергский университет и получил положенные шрамы на лице – результат дуэлей. Стал доктором Санкт-Петербургской Военно-медицинской академии, основал первую женскую больницу, был директором основанного им же Института Пастера. Одновременно с Зигмундом Фрейдом он открыл обезболивающие свойства кокаина, который стали использовать при глазных операциях. Судя по всему, В. К. также волновали вопросы женского равноправия, поскольку он содействовал организации первого женского медицинского училища и делал многое, чтобы обеспечить женщинам возможность получения высшего образования.
Петр Шуберский, товарищ его бесшабашной юности, ставший финансистом, женился на восемнадцатилетней Прасковье Михайловне Зацепиной. От этого брака родились двое сыновей – Владимир в 1877 году и Эраст в 1880‑м. Супруги вращались в кругу веселых кутил. Обнаружив, что его состояние растрачено, Шуберский пустился в недобросовестные спекуляции с деньгами своих клиентов, а потом повесился в бане. Такова версия Бориса Анрепа. Однако, по воспоминаниям внука Шуберского Андрея, дед лишил себя жизни более благородным способом: застрелился.
В предсмертном письме Шуберский просил своего старого друга В. К. позаботиться о жене и малолетних сыновьях. Просьбу покойного добродетельный доктор исполнил в полной мере, ибо два года спустя, в 1882 году, женился на вдове и вырастил ее детей. Поскольку сам В. К. рос без отца, то, наверное, испытывал сострадание к бедным сиротам. Относился он к ним так же, как к собственным сыновьям, родившимся в 1883 и 1889 годах. Прасковья Михайловна постоянно твердила старшему сыну Володе, что он всегда должен помнить доброту своего отчима. Все, что удалось мне узнать о матери Бориса, свидетельствует лишь о том, что она была женщиной строгих правил с довольно тяжелым характером. На фотографиях она туго затянута в корсет, выглядит чопорной и властной.
Женившись, В. К. основательно занялся своей карьерой, вызывавшей у окружающих неизменное уважение. Служил императору, являясь одновременно сторонником либеральных идей и консервативных норм поведения, преобладавших в конце XIX века среди многих представителей интеллигенции и обеспеченных высших классов. В отличие от жены, он не принял православия, полагая, подобно Толстому, что существующая Церковь служит угнетению народа. Как и Толстой, В. К. признавал необходимость крестьянского образования, хотя никогда не доходил до крайностей толстовского идеализма.