Читать книгу Сокровища ханской ставки - АНОНИМУС - Страница 4
Глава первая. Сердцу девы нет закона
ОглавлениеТрехосный вагон-микст[2], наполовину рыжий, наполовину зеленый, мерно постукивал на стыках рельс, подминая под себя необозримые версты желтеющих пшеницей южнорусских степных просторов. В вагоне этом, как некогда в Ноевом ковчеге, смешалась нынче самая разная живая тварь. В роли живой твари на сей раз выступали не доисторические животные, спасаемые от мирового катаклизма доброю волей ветхозаветного патриарха, а пассажиры второго и третьего классов, которым по каким-то причинам понадобилось вдруг переместиться из прохладных параллелей русского севера в куда более теплые широты русского же юга.
Впрочем, сравнение с Ноевым ковчегом не совсем тут выходило уместным. Да, все пассажиры микста ехали в одном вагоне, однако агнцы, то есть чистая публика, по билетам отнесенная ко второму классу, сидела в передних купе на мягких диванах, обитых празднично-пестрым сукном; определенные же в третий класс козлища обоих полов уныло протирали штаны и юбки на жестких деревянных сиденьях в конце вагона.
Внезапно и крепко запахло водкой – кто-то из третьего класса, желая смягчить суровую действительность, откупорил бутылку и припал к ней, словно младенец к материнским сосцам. Однако, если младенец, наевшись молока, обычно откидывается и засыпает сном праведника, каковым он и является по самой своей малолетней натуре, здесь выпитая водка произвела совершенно противоположное действие. Явивший себя на общее обозрение поклонник зеленого змия лицо имел молодое, но обиженное и одутловатое, одет же был с дешевой претензией: в оранжевый пиджак, белую сорочку, синие брюки и черно-белые лаковые штиблеты. Сей сомнительный франт, оторвавшись от бутылки, выдохнул воздух и негромко, но весьма угрожающе запел низким баритоном:
– Хоть лихие вы поля-аки,
Покоритесь же вы на-ам…
Если вы не покори-итесь,
Пропадете как трава-а:
Наша матушка Росси-ия
Всему свету голова-а-а…
Сидевший в купе второго класса представительный седовласый господин лет, вероятно, пятидесяти, одетый в охотничий пиджак «норфолк» зеленоватого оттенка, клетчатую рубашку, широкие твидовые штаны и мягкие сапоги, с интересом прислушался к пению и заметил негромко:
– Все-таки мы недооцениваем господ беллетристов. Вот взять хотя бы Чехова. Все сходят с ума по его пьесам, весьма, надо сказать, заурядным – во всяком случае, до Островского Чехову далеко. Однако многие ли сейчас помнят его повести? А ведь они, в сущности, все писались с натуры. Сей певучий субъект, которого мы имеем сомнительное удовольствие наблюдать, словно бы сошел во всей своей непосредственности прямо с чеховских страниц. Вот тебе, Ганцзалин, случай оценить глубину проникновения писателя в душу народа.
Сидевший напротив него желтолицый джентльмен с раскосыми глазами, одетый в полосатый и тоже твидовый костюм-тройку и тяжелые ботинки-броги, заложил ногу на ногу и поморщился.
– Плохо поет, – решительно сказал желтолицый, которого его спутник звал китайским, по видимости, именем Ганцзалин. – Это во-первых. Во-вторых, один пьяница – это еще не весь народ.
– А сколько же именно, по твоему мнению, требуется пьяниц, чтобы составить из них целый народ? – саркастически осведомился его визави. – Уверяю тебя, один пьяница больше влияет на жизнь общества, чем десяток добропорядочных граждан. Даже взятый отдельно, пьяница способен заварить такую кашу, которую не расхлебает целое благородное собрание. Может быть, поэтому в отечестве нашем, в остальных отношениях просто безупречном, многие хорошие дела идут сикось-накось, если не выразиться более определенно.
– Хотите сказать, что виной всему – алкоголизм? – полюбопытствовал желтолицый.
– Нет, – отвечал его спутник. – Виной всему – установившийся порядок, когда один дурной человек определяет жизнь сотни хороших.
Тут однако, он неожиданно прервал сам себя и заметил, что, пожалуй, Ганцзалин все-таки прав: не стоит делать слишком широких обобщений из одного только примера. У всех свой путь и, может быть, русский путь в том и состоит, чтобы не продвигаться вперед слишком уж быстро и решительно, а довериться естественному ходу вещей. Тем более, на сей счет уже поступило исчерпывающее руководство от тех же господ литераторов.
– Умом Россию не понять, аршином общим не измерить: у ней особенная стать – в Россию можно только верить, – продекламировал седовласый господин.
– Стихи, – подумав, резюмировал его желтолицый собеседник.
– Ты нечеловечески проницателен, мой старый друг, – усмехнулся седовласый. – Это действительно стихи, о чем легко догадаться по ямбическому метру и наличию концевых рифм.
– Вы написали? – полюбопытствовал желтолицый.
– Нет, это написал другой человек, тоже дипломат, тайный советник Федор Иванович Тютчев. Несмотря на высокий чин, все сходятся на том, что поэтом был он еще лучшим, чем дипломатом.
А что, заинтересовался его визави, неужели высокий чин мешает писать стихи? У них в Китае все наоборот: лучшие стихи создавались не кем-нибудь, а императорами.
– Читал я ваших императоров, – сурово отвечал седовласый. – Если бы не были они императорами, никто бы их стихов и не помнил. Нет, мой милый, государственные дела серьезно мешают литературным упражнениям и исключение в виде господина Тютчева только подтверждает правило.
– Вы поэтому стихов не пишете? – спросил Ганцзалин, при этом в голосе его китайском, кажется, прозвучало некоторое осуждение.
Спутник его отвечал, что не пишет он стихов главным образом потому, что с юности не имел способностей к поэзии, а сейчас уже и поздно начинать. Желтолицый на это заметил, что возраст тут ничего не значит, и что господину всего только шестьдесят. Это расцвет у мужчины, и как раз сейчас самое время ему заняться стихосложением.
– Расцвет, – усмехнулся тот, кого желтолицый звал господином. – А помнишь ли ты, что во времена последней китайской династии Цин людей, достигших семидесяти лет, считали необыкновенными долгожителями? Таких долгожителей приглашали на торжественный обед к императору, где их их чествовали и вручали им особые посохи долголетия.
– Вам не семьдесят лет, а шестьдесят, – уперся желтолицый. – Вы совсем еще молодой, надо только волосы покрасить в черный цвет.
Спутник его удивился: с какой это стати он должен красить волосы в черный цвет? С такой, отвечал Ганцзалин, что барышни не любят седину, и если хочешь им понравиться, надо ее закрашивать.
– Ах, боже мой, барышни не любят! – усмехнулся седовласый. – Скажу тебе одну вещь, о которой ты, может быть, догадывался и без меня. Обольстить барышню нетрудно, гораздо труднее сделать так, чтобы она тебя полюбила по-настоящему. Яснее всего на этот счет выразился Пушкин, который не стал, как Тютчев, тайным советником, а дослужился только до камер-юнкера.
Несколько секунд седовласый молчал, потом заговорил голосом низким и гулким, словно запел в вышине большой колокол:
– Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем Арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру, и орлу,
И сердцу девы нет закона.
Он молчал несколько секунд, потом повторил:
– Затем, что ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона… Какие слова, Ганцзалин! Как высоко воспарил духом наш национальный гений! Да за одну эту строчку все женщины мира должны на Пушкина молиться – кто еще так ясно понял и так превознес их природу? Сердцу девы нет закона… А знаешь, почему? Потому что главный закон для сердца – это закон любви. И первыми блюстительницами этого закона являются именно женщины. Любовь к мужчине – только частный случай этого всеобщего правила. И если тебя по-настоящему любила хотя бы одна женщина, можешь считать, что ты не зря явился на свет. А крашеные волосы, друг Ганцзалин, тут и вовсе не при чем…
Эту патетическую речь внезапно прервал возмущенный женский голос. Судя по тону, принадлежал он совсем молодой барышне.
– Да оставьте же меня в покое! – громко говорила она невидимому супостату. – Вы слышите? Прекратите немедленно свои домогательства, иначе я обращусь к кондуктору!
Спустя пару секунд возле их купе словно из воздуха соткалась барышня лет, вероятно, двадцати с небольшим – в белой шляпке, и белом же платье в пол. Талия ее была утянута почти до стрекозиной тонкости, кружевные манжеты на рукавах оставляли на виду только кончики пальцев, грудь прикрывала кружевная пелерина. Из-под шляпки выбился темный локон, черные глаза горели огнем, красные губки входили в очаровательный союз со слегка вздернутым носиком, и в целом барышня являла собой тип классической южнорусской красоты, правда, чуть более изящной, чем обычно. Она сердито топнула ножкой, но, очевидно, на ее преследователя это не оказало никакого действия.
– П-позвольте, – отвечал ей хмельной голос, – я ведь ничего такого… Желаю только познакомиться с прекрасной… ик… дамой!
Седовласый выглянул в вагон и поморщился: в двух шагах от барышни стоял тот самый хмельной франт, который за некоторое время до этого сообщил всему вагону, что лихие поляки должны покориться нам на том только основании, что наша матушка Россия – всему свету голова.
– Этот мерзавец не оставляет меня в покое, а все кругом молчат! – воскликнула барышня, которая уже, подняв брови, вопросительно смотрела на седовласого. – Что же мне делать, скажите?!
Седовласый поднялся с дивана и неожиданно церемонно поклонился барышне.
– Сударыня, – галантно проговорил он, – я был бы рад, если бы вы разделили со мной и моим помощником наше скромное купе…
Дважды просить не пришлось: барышня в шляпке в тот же миг порхнула на место рядом с Ганцзалином. Тот слегка нахмурился, но ничего не сказал, только чуть отодвинулся, чтобы сидеть было свободнее.
Однако преследователь не собирался отступать так просто. Механически разгладив на своем вечно обиженном лице небольшие усики, он с вызовом посмотрел на седовласого. Не дождавшись, однако, никакой реакции, медленно перевел взгляд на Ганцзалина и поднял брови.
– В чем дело, господа? – сказал он удивленно. – Почему по отделению второго класса шастают японцы?
Седовласый хмыкнул и неожиданно отвечал, что Ганцзалин не японец, а китаец.
– Почему тогда в вагон пускают китайцев? – повторил франт, слегка перекатываясь с носка на пятку и обратно. – Тут уже мимо меня проходил какой-то перс и случайно ударил меня рукой в левый глаз. И представьте себе, у меня в этом глазу до сих пор туман стоит. Я, господа, составлю жалобу… Персии придется ответить за свои бесчинства!
И он с вызовом поглядел на собеседника.
– Милостивый государь, если вы сейчас же не вернетесь на свое место, я ударю вас рукою уже и в правый глаз, – посулил ему седовласый. – Причем сделаю это не случайно, а преднамеренно. И туман у вас, таким образом, образуется уже во всех глазах, которыми вас одарила природа.
Франт некоторое время тупо смотрел на седовласого, как бы прикидывая саму возможность огорчительной перспективы, которую ему только что обрисовали, потом все-таки заговорил.
– П-помилуйте, – сказал он с обидой, – мне кажется, вы не выказываете должного уважения… Я просто хотел поговорить с барышней…
– Да, вот только барышня с вами говорить не желает!
Барышня тут же и подтвердила: совершенно не желает.
– Но позвольте! – франт возвысил голос, который, как это бывает у пьяных людей, неожиданно зазвучал басами. – Она сама со мной заигрывала… Она строила мне глазки, она делала авансы.
Барышня тут же возмутилась: каков наглец, никаких авансов она не делала!
– Бесполезно с ним разговаривать, – негромко проговорил Ганцзалин, – разрешите, я оторву ему голову?
Седовласый посмотрел на франта и чрезвычайно внушительно заметил, что если тот немедленно не вернется на свое место, его слуга оторвет ему голову.
– И выброшу в окно, – мстительно добавил Ганцзалин.
– И выбросит в окно, – согласился седовласый.
Встретившись взглядом с Ганцзалином, франт, кажется, немного протрезвел. Бормоча что-то себе под нос, он неверным шагом двинулся в сторону третьего класса и почти упал на скамейку.
– Благодарю вас, господа, этот разбойник никак не хотел оставить меня в покое, – сказала барышня, убирая под шляпку выбившийся локон. – Вообще, ужасный поезд. Душно, еле тащимся, а в буфете по закускам бегают тараканы.
Седовласый приподнял одну бровь и сообщил, что на родине его помощника тараканов даже употребляют в пищу.
– И что же, – сказала барышня со смехом, – это очень вкусно?
– Некоторым нравится, – отвечал желтолицый, но лицо при этом скорчил такое, что сразу стало ясно: сам он – не большой любитель тараканьих блюд.
Барышня посмотрела в окно, потом весело оглядела своих собеседников и решительно спросила:
– А позвольте узнать, господа, с кем именно свела меня судьба в этот сложный для меня час?
Седовласый бросил короткий взгляд на желтолицего. Во взгляде этом отчетливо читалось: «Везет нам, друг Ганцзалин, на энергичных барышень!» Вслух, разумеется, он говорить этого не стал, лишь вежливо улыбнулся и представился:
– Действительный статский советник Нестор Васильевич Загорский. А это – мой помощник Ганцзалин.
– Какое забавное имя, – засмеялась барышня. – И что же оно значит?
Желтолицый бросил на господина сердитый взгляд, но тот даже бровью не повел[3].
– В переводе с китайского оно означает человека, достойного во всех отношениях.
Девушка с интересом посмотрела на Ганцзалина, тот приосанился.
– А вас как изволите величать? – спросил, в свою очередь, китаец.
– Варвара Евлампиевна Котик, – отвечала та, глядя, впрочем, не на Ганцзалина, а на Загорского. – Дочь здешнего священника Евлампия Петровича Котика.
Действительный статский советник внимательно посмотрел на нее.
– Так вы поповна?
Та засмеялась: что, не похожа? Его превосходительство думал, что все поповские дочери ходят в платках и в длинных черных платьях? Загорский с легким неудовольствием отвечал, что ничего такого он не думал, и поповны – точно такие же женщины, как и все остальные и могут ходить, в чем им заблагорассудится.
– Я рада, что прогрессивные взгляды проникли даже в стан таких… – тут она запнулась.
– Таких мастодонтов, как я? – досказал Загорский.
Слегка смутившись, Варвара отвечала, что он вовсе не мастодонт. Она имела в виду, что прогресс коснулся даже таких высокопоставленных чиновников, как господин Загорский. Ведь он же чиновник, не так ли? Чиновник, согласился Нестор Васильевич, тут уж ничего не попишешь.
– Так какими же судьбами в наших краях оказалось ваше превосходительство?
Загорский слегка прищурился, как будто что-то припоминая…
Перед глазами его, как наяву, явилась хмурая физиономия командира Отдельного корпуса жандармов генерал-лейтенанта Толмачева. Генерал мрачно щурился, седые усы его, обычно бравые, несколько провисли книзу, словно под тяжестью многочисленных государственных забот. Его высокопревосходительство был ровесником Загорского, однако, если тому по виду нельзя было дать и пятидесяти, генерал выглядел на все семьдесят.
Разговор проходил в просторном служебном кабинете Толмачева, обставленном с бору по сосенке. То есть, разумеется, мебель была выдержана в одной манере, но все остальное – висящие на стенах японские картины укиё, китайские мечи, казацкие шашки и атаманская булава – так вот, все это ясно говорило, что хозяин кабинета биографию имел самую пеструю.
И в самом деле, Владимир Александрович Толмачев не был, так сказать, природным жандармом, поднявшимся из самых низов сыскного дела. Напротив, командиром Жандармского корпуса он сделался, если можно так выразиться, по случаю – и совсем недавно притом. Окончив в юности Пажеский корпус, Толмачев служил некоторое время в гусарах, был участником русско-турецкой, а позже – и русско-японской войны. Занимал разные должности, в том числе атамана Второго войскового отдела Оренбургского казачьего войска, командира Второй бригады Оренбургской казачьей дивизии, начальника отдельной Забайкальской конной бригады и начальника Уссурийской конной бригады.
– Нестор Васильевич, дорогой, простите, что обеспокоил по столь ничтожному поводу, – говорил Толмачев, шевеля бровями, – но ей же ей, не знаю, что и делать. Я в жандармах без году неделя, по высочайшему повелению сюда сослан, Бога молю, чтоб ненадолго. Однако, нравится – не нравится, а дело, сами понимаете, надо делать. Так вот, я ради нашего старого знакомства решился вас позвать – может быть, дадите какой-то совет.
– Постараюсь помочь, чем только смогу, – отвечал Загорский, с любопытством глядя на старого вояку и недоумевая, что же привело его в такое замешательство.
– Привело, – воскликнул Толмачев, – еще как привело!
И поведал действительному статскому советнику весьма двусмысленную, на его взгляд, историю. Недолгое время тому назад археолог-любитель барон Роман Эрнестович фон Шторн снарядил экспедицию на юг России, в деревню Розумихино Царицынского уезда.
– Уж не знаю, чего он там надеялся доискаться, – говорил Толмачев, поводя усами по сторонам, словно охотящийся кот, – только верьте слову, все это очень странно.
– Что ж тут странного? – удивился Загорский. – Царицын – это Прикаспийская низменность, а она представляет безусловный интерес для археолога. В частности, там обнаружены следы архантропов[4], стоянкам более двух миллионов лет… А этот ваш Шторн, что же, от Русского археологического общества туда поехал?
– Нет, сам собою, – проговорил генерал, почему-то понижая голос.
Нестор Васильевич пожал плечами: что ж, насколько он понимает, в самой экспедиции нет ничего подозрительного. Толмачев согласился – в экспедиции нет. Подозрительное заключается совсем в другом. А именно, спустя примерно неделю после прибытия в Розумихино, один из работников барона, эстонец по фамилии Саар, пропал. Сначала думали, что он просто сбежал. Однако позже обнаружили окровавленные лохмотья, оставшиеся от его одежды.
– Где обнаружили? – заинтересовался Загорский.
Оказалось, в местном озере.
– Может быть, он просто случайно утонул? – предположил Нестор Васильевич. – Выпил, упал в озеро…
Генерал согласился – возможно, что и выпил, и даже что упал. Но тогда почему одежда окровавлена? Загорский пожал плечами: зацепился за корягу, пытался освободиться, поранился…
– А почему тогда всплыла одежда, а тело не всплыло? – спросил Толмачев.
– Резонно, – кивнул Нестор Васильевич, – давайте дальше.
Дальше за дело взялось местное жандармское полицейское управление железных дорог.
– А почему жандармы, почему не полиция? – прищурился Загорский.
Генерал удивился. Неужели его превосходительство забыл, что жандармы на железной дороге и в ее ближайших окрестностях занимаются не только политическим сыском, но и выполняют полицейские функции?
– Да-да, – рассеянно кивнул Нестор Васильевич, который, кажется, думал о чем-то своем. – Прошу вас, продолжайте.
На место происшествия был послан следователь Василий Персефонов. Он, как и положено, покрутился там, порасспрашивал людей, поразнюхивал что-то – и спустя недолгое время тоже сгинул, причем бесследно.
– Это становится забавным, – хмыкнул Загорский.
– Забавнее некуда, – свирепо кивнул генерал. Глаза его вращались, усы сердито шевелились; видно было, что раздражен он до крайности.
– Туда посылали ныряльщиков?
Ныряльщиков посылали, но те ничего не нашли – озеро слишком глубокое. Из местного жандармского отделения телеграфировали в Петербург, испрашивая у начальства дальнейших указаний. Генерал, конечно, мог бы послать туда еще с десяток следователей, но…
– Побоялись, что их тоже утопят? – улыбнулся Загорский.
– Нет, – отвечал Толмачев чуть обиженно, – ничего я не боюсь. И вообще, для дела мне людей не жалко. Однако, изволите видеть, возникло совершенно неожиданное препятствие к дальнейшему расследованию. Барон фон Шторн, побрали бы его немецкие черти, взялся строить нам препоны. В частности, написал жалобу на тамошнее жандармское отделение. Суть жалобы состоит в том, что наши люди мешают ему заниматься делом и отвлекают от работы. Он требует, чтобы их устранили – во всяком случае, до того момента, как он не закончит свои раскопки.
– Оригинальный господин этот ваш фон Шторн, – заметил Нестор Васильевич. – Рядом с ним убили двух человек, при этом один из них – жандармский следователь, а с него все как с гуся вода.
– В том-то все и дело! – воскликнул Толмачев. Потом, словно испугавшись, умолк, вышел из-за стола, за которым сидел, обогнул Загорского, подошел к двери, неожиданно открыл ее, выглянул наружу. Ничего подозрительного там не обнаружив, закрыл дверь поплотнее и вернулся за стол, заговорил вполголоса. – Понимаете ли, все дело в том, что этот фон Шторн – из остзейских немцев, живет в Лифляндии…[5]
Тут он умолк и некоторое время молча и очень значительно глядел на Нестора Васильевича.
– И что же? – осведомился тот, так и не дождавшись продолжения.
– Вы знакомы с балтийскими немцами? – в свою очередь, спросил генерал.
Загорский пожал плечами: весьма поверхностно, а в чем, собственно, дело?
Толмачев горько усмехнулся. Он знает, что Нестор Васильевич – человек без предрассудков: ему что еврей, что цыган, что балтийский немец – все едино.
– Но я-то – человек на государственной должности, – продолжал генерал, понизив голос. – Я вынужден глядеть на мир открытыми глазами. И должен вам сказать, что эти самые немцы живут у себя в Лифляндии так, как будто никакой России и вовсе не существует. Как будто бы мы с вами – не великое государство, а какой-то придаток к, простите за грубость, Германской империи. Остзейские аристократы не только между собой по-русски не говорят, они даже крестьянам своим, несчастным эстонцам и латышам, воспрещают это делать!
Он умолк, со значением глядя на Загорского. Тот молча ждал продолжения.
– Вы скажете: подумаешь, язык, подумаешь, какие-то эстонцы! А я вам на это отвечу так: господа балтийские немцы ощущают себя экстерриториальными, – генерал не без труда выговорил сложное слово. – То есть, говоря человеческим языком, они не желают подчиняться нашим порядкам и обычаям. И не только на земле Лифляндии, но и по всей Российской империи. Никто не может пойти против их воли, даже если они нарушают закон. А знаете, почему? Знаете? Потому что их опекают на самом верху!
И генерал яростно потыкал пальцем в потолок. Могло показаться, что этим жестом он намекает прямо на Господа Бога, которому лифляндские немцы сделались вдруг милее остальных народов и которых он по неизвестным причинам объявил народом богоизбранным, каковыми до сей минуты считались только евреи и русские. Но Загорский, конечно, истолковал загадочный жест генерала совсем в другом смысле.
– Вы, Владимир Александрович, вероятно, имеете в виду императрицу Александру Федоровну?[6] – осведомился он.
– Само собой, – нервно проговорил генерал. – Но и не только!
– Марию Федоровну?[7]
– Берите выше, – Толмачев снова потыкал пальцем вверх.
– Самого государя?
Генерал несколько секунд молчал, потом, косо поглядывая на дверь, негромко заметил, что он этих слов не говорил, и пусть они останутся на совести дражайшего Нестора Васильевича. Однако, как бы там ни было, факт налицо: русский генерал при большой должности ничего не может поделать с простым немецким бароном. Более того, все они тут вынуждены беспрестанно озираться по сторонам и вести себя крайне осторожно.
– А вы не слишком сгущаете краски? – усомнился Загорский.
– В самый раз! – тут генерал, не выдержав, опять вскочил со стула и забегал по кабинету. – Грядет война с Германией, это же совершенно очевидно. И при этом у нас в России живет целый враждебный нам народ. Вы, конечно, будете надо мной смеяться, а я вам скажу – они все шпионы, все до единого. Насколько я понимаю, нет ни одного русского военного секрета на Балтийском море, который бы не становился известен их канцлеру Теобальду. И все благодаря господам остзейским немцам! О, Нестор Васильевич, знали бы вы, какие донесения шлют мне наши агенты с Балтийского флота! Это я вам доложу, песня, но песня страшная, погребальная. Верьте слову, когда война, наконец, начнется, потери наши будут просто ужасающими!
Загорский пожал плечами: все это чрезвычайно печально, конечно, однако какое это имеет отношение к их делу? К делу, отвечал генерал, это имеет самое прямое отношение. Из-за кляузы барона он не может послать своих людей расследовать загадочные убийства в деревне Розумихино. То есть он, конечно, может, но это возымеет для его карьеры самые печальные последствия. А просто закрыть на это глаза и отправить дело под сукно не позволяет ему совесть…
– Именно поэтому, дорогой друг, я и решил обратиться к вам, – сказал Толмачев торжественно. – Вы не только следователь высочайшего класса, вы к тому же еще и дипломат, то есть способны найти общий язык с кем угодно – хоть с чертом, хоть с остзейским немцем. Кроме того, вы член Императорского исторического общества, а значит, способны на месте разобраться, что там за изыскания ведет барон фон Шторн и в какой степени связаны они с убийствами. Вам, таким образом, и карты в руки в этом странном и оскорбительном для русской государственности деле.
– Иными словами, вы хотите, чтобы я поехал к этому вашему фон Шторну, и меня бы там тоже утопили? – прищурился Нестор Васильевич.
– Да! – воскликнул генерал, но тут же и спохватился. – То есть нет, конечно! Я просто хочу, чтобы вы отправились туда и раскрыли эти ужасные преступления. И разумеется, вас никто не сможет утопить, потому что вы мастер своего дела, не говоря уже о том, что русский дипломат в огне не горит и в воде не тонет.
– Достаточно, – прервал его Загорский. – Не тратьте попусту ваше красноречие, я согласен…
* * *
Обрадованная физиономия генерала поплыла и растворилась в воздухе. Вместо нее на Загорского глядели чудные черные очи, глубокие, как омут. Интересно, подумалось ему, можно ли утонуть в женских глазах – да так, чтобы потом не выбраться?
Словно догадавшись, о чем он думает, Варвара Евлампиевна улыбнулась чуть кокетливо и повторила:
– Так что же привело вас в наши забытые богом края?
Загорский выдержал небольшую паузу, но не успел ответить – вместо него это сделал Ганцзалин.
– Мы с господином – археологи, – заявил он так торжественно, как будто речь шла о принадлежности не к ученому сословию, а к императорской фамилии.
Нестор Васильевич, услышав это, чуть заметно поморщился, но ничего не сказал.
В глазах барышни мелькнуло любопытство. У них тут уже работает одна экспедиция, под началом лифляндского барона фон Шторна. Знакомы ли они с бароном? Загорский отвечал, что с бароном они, увы, незнакомы, но это беда небольшая: даст Бог, познакомятся, прибыв на место.
– Однако вы должны иметь в виду, что археологические экспедиции здесь притягивают к себе несчастья, – предупредила барышня. – Недавно у нас в Розумихино пропал без вести помощник барона, эстонец Магнус Саар. Чуть позже его окровавленную одежду нашли на берегу озера. Расследовать дело приехал следователь из уезда, но и он тоже пропал при странных обстоятельствах: от бедняги вообще не осталось никаких следов.
– Это любопытно, – сдержанно заметил Загорский. – Однако к археологии, которую мы с моим помощником представляем, это отношения не имеет. Впрочем, интересно бы знать, что говорят жители Розумихина. Полагают ли они, что это дело рук одного человека, или исчезновение следователя не связано с вероятным убийством эстонца?
Варвара Евлампиевна засмеялась: боже мой, это простые крестьяне, что они могут полагать? Ходят, разумеется, какие-то неправдоподобные слухи, но верить им, конечно, нельзя.
– А что именно за слухи ходят? – спросил действительный статский советник.
Барышня отвечала, что, среди прочего, подозревают самого барона, но ведь это абсолютное безумие: зачем ему убивать своего же работника, не говоря уже про следователя? Тут, однако, она умолкла и поглядела на Загорского лукаво: почему же это он интересуется? Может быть, они с его помощником – и сами полицейские агенты? Нестор Васильевич опять открыл рот и опять не успел ответить, как встрял Ганцзалин.
– Нет, мы не агенты, мы археологи…
Загорский снова бросил на него косой взгляд и опять ничего не сказал. Впрочем, после небольшой паузы он полюбопытствовал, знакома ли сама Варвара Евлампиевна с бароном Шторном, ведущим работы в Розумихино?
– Совсем чуть-чуть, – отвечала Варвара, лукаво потупив глаза.
– И как он вам показался?
О, это милый, чуть старомодный человек лет тридцати с гаком, совершено неспособный никого утопить. Типичный немец, со всеми этими «путьте люпесны, потайте, пошалуйста, фильку и ношш» и прочим смешным немецким акцентом, не различающим звонких и глухих звуков.
– С немецким акцентом? – удивился Нестор Васильевич. – Откуда у него акцент, вы же сами сказали, что это остзейский немец. А раз так, то русский для него – родной, не правда ли?
Варвара Евлампиевна посмотрела на Загорского лукаво: ах, боже мой, его превосходительство совершенно не понимает шуток!
– У меня, – значительно промолвил Ганцзалин, – тоже был один знакомый статский советник, большой знаток женского сердца. Так вот, он тоже не понимал шуток, в особенности – женских. Всю жизнь прожил в одиночестве, если не считать его верного слуги и помощника, китайца по происхождению… Как говорится, век живи, век шути.
– Ну, довольно, – сердито прервал его Загорский, – мы, кажется, подъезжаем.
И в самом деле, за окном уже накатывался на них длинный, чуть грязноватый перрон…
2
Вагон-микст – вагон, в котором совмещались места из разных классов, например, первого и второго, второго и третьего, третьего и почтового – и так далее.
3
Имя «Ганцзалин» когда-то подобрал своему слуге сам Загорский. Оно переводится как «Шест пестрого лицедея». Сам Ганцзалин этим своим именем поначалу был недоволен.
4
Архантроп – человек выпрямленный, он же человек прямоходящий; ископаемый вид, считается непосредственным предком человека разумного.
5
Лифляндская губерния, Лифляндия – прибалтийская (остзейская) губерния Российской империи, располагалась на берегу Рижского залива.
6
Александра Федоровна – российская императрица, жена императора Николая II. Немка, дочь великого герцога Гессенского и Прирейнского Людвига IV.
7
Мария Федоровна – российская императрица, жена императора Александра III и мать Николая II. При рождении – датская принцесса.