Читать книгу Собрание произведений. Т. II. Проза - Анри Волохонский - Страница 5
I
425.
РОМАН-ПОКОЙНИЧЕК
Роман
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
КРАСНЫЙ ТРЕУГОЛЬНИК
ОглавлениеВсех своих рабов скифы ослепляют.
Геродот «История»
Среди нечуждых им гробов…
А. Блок «Скифы»
Процессия кружила по Петербургу невероятным путем. Вместо того чтобы приближаться к новооткрываемому месту захоронения на северо-восток от Финляндского вокзала, она, вдруг перейдя мост через Обводной канал, свернула не направо, а налево, вернулась следующим вниз по течению мостом на левый берег – тот, на котором уже была, – и шла в направлении, противоположном ранее избранному, едва не пересекши собственный хвост. Тут-то мы ее и нагнали. Это было недалеко от завода «Красный Треугольник», где вечно гниет брошенный каучук. Здание длинное низкое кирпичное, в проходных – охрана. Торчат высокие трубы – и здесь, и на той стороне. Товарищ Сивый заскочил ненадолго в одну из дверей и вышел вскоре, а за ним тянулось цепочкой – где потоньше, где потолще – пополнение. Последним в пополнении, одетый в полувоенную темно-синего с сединой цвета шинель платного охранника и вознеся высоко вверх рыжую голову с бледным лицом одаренного человека, шествовал поэт, щеголявший под псевдонимом Аполлон Бавли. Ведекин его еще издали заприметил:
– Смотрите, на кого он похож. Он изменил Музе и затеял звонкий флирт с вооруженной Минервой. Он охраняет «Красный Треугольник»! Вероятно, это должно символизировать нечто. Рыжий Аполлон, Рыжая Минерва … еще кто-нибудь рыжая…
– Перестань, Артемий, – говорил Аполлон, приближаясь, чьи-то чужие слова. – Я ведь все-таки не просто страж. Я страж по Платону…
Мы молчали. Он ждал, что кто-нибудь из нас спросит, что это значит – что он страж не просто, а по Платону, – но к тому времени шутка о «стражах по Платону» обошла все образованное сословие – неловко было переспрашивать. Однако неудобный перерыв в речах не должен был более длиться.
– Ты хочешь сказать, – начал Ведекин, – что твой роман, наконец, принял платонические очертания?
Педаль вульгарного каламбура еще раз взвизгнула при повороте вверх.
– Стоило снимать шарикоподшипники, – отозвался Местный Переселенец.
– …и, кроме того, – продолжал Аполлон, – Евтерпе я по-прежнему нетребовательный друг. Вот, послушайте.
Он ненадолго забылся и произнес, обволакивая нас мглою вымышленного тела маловразумительного стиха:
Упырь в устах чернеющих столиц
Гоняет в поле сладких кобылиц
И падает в объятья их со свистом
Лишь меркнет месяц под крылом нечистым
На небе негодяев есть птенец
А друг сосет свинцовый леденец
Бездонной наготы сухие струи
Там ткут и вьют и гривы их и сбруи
Большая власть – хозяева ночей
Чей это свист? – скорее их ничей
– Немного темно, – сказал Ведекин.
– Зато каков рисунок гласных! Но как тебе все-таки нравится, что я теперь страж не просто, а по Платону?
Я поспешил на помощь растерявшемуся филологу:
– Аполлон хочет сказать, что он второй человек в государстве. У нас же платоновское государство: предводительствуют философы, а заведуют всем – стражники. Вот он и есть такой страж. Не просто, а по Платону.
– Может, второй, а – если брать в расчет тех, кто еще не умер, – то, может, и первый. Потому что первый – вон он где первый, – там, впереди – Роман Владимирович звать. Платон, правда, не предвидел, что поэт может оказаться исключительно преданным сторожем. Платон не мог предугадать роли мертвых философов в устройстве государственного единения. Вот так мы его объехали.
– Значит, ты честно провожаешь в последний путь иерархическое начальство? – спросил Местный Переселенец, глянув на Аполлона не без симпатии.
– Да, но и не только. Я, кроме того, прозреваю здесь некий символ, – важно отвечал Аполлон, и солнце радостно заиграло в его бороде и кудрях золотых.
Роман Владимирович Рыжов при жизни занимал разные не слишком высокие посты, но до райисполкомов не опускался, малую привилегию воспринимал не как экзотическое блюдо, а как факт естества. Оттого шею держал, руки имел гладкие, глаза чуть-чуть, цвет кожи никакой. Умер спокойно, без мук, замену ему подобрали быстро, и все говорило об обыденности случившегося. Так вот интересно было теперь узнать, что за символ прозревал Аполлон в столь заурядном течении вещей.
Этот вопрос я рискнул ему поднести, обнажив, словно в палестре. Аполлон начал так:
– Все думают, что символично только непременно необыкновенное, между тем как в обыденной заурядности символов гораздо больше, и чем зауряднее обыденность, тем больше в ней символического смысла. Необыкновенность освобождает смысл единичного случая. Если имя этого случая не подобрано заранее, – символическое значение лишь с трудом может быть обнаружено. Не то – обыденность. Здесь имена известны прежде событий. Поэтому можно определить символический смысл событий, которые вообще еще и не думали происходить. Лишь было бы расположение имен – историю придумать нетрудно.
– Что ты говоришь, Аполлон?! – вскричал Ведекин.
– Я говорю: придумать историю ничего не стоит. Не стоит даже придумывать. Символ – уже история.
– Ну, нет!
– Почему?
– Потому что история оборачивается наподобие колеса, а символ – он символ. Лежит, как бревно.
– Потому что он пень! – воскликнул поэт. – Он пень несрубленного дерева истории.
– Может, не пень, а корень? – осведомился Тит, чему-то ухмыляясь.
– Скорее – желудь, – вставил и я свое веселое словцо.
– Ну, да.
Он хрен на желуде несрубленного пня
Он ананас на тыквах мандарина
– Непристойны мне эти глумливые речи на похоронах столь видного мандарина, – обрадовался, наконец, и Ведекин. – Но что же все-таки ты можешь сказать про символ? Ты уже сказал про имена…
– Да ничего я еще не рассказал, – возмутился Аполлон. – Ты меня прервал. Между тем влияние имен на историю чрезвычайно и никем справедливо не взвешивалось. А что это так, я докажу на простом примере. Сравните Россию и Францию. Вернее – сравните имена первых князей, создавших в них национальную государственность. Хлодвиг – по-русски было бы Владовек, Владыка. И Владимир – по-французски Хлодомер. Клодвик означает, скорее всего, хозяин или устроитель дома – Кладовек, сравните греческое «екос» – дом. Хлодомир же – тождественный нашему Владимиру – означает не «владение миром», как в России, а «полагание меры». Кладомер, кладущий меру. Поэтому, несмотря на сокращение до лепетоподобного «Луи», смысл исходящей от Меровингов монархической идеи был в течение всех времен лишь в том, чтобы полагать меру народным страстям. Когда же весь народ проникся этой мерой – процесс, шедший параллельно устранению лишних букв из имени короля, – а страсти улеглись в мелкую рябь, идея монархии сама себя сделала излишней, опустошила и прекратилась. Поэтому сейчас все галлы – рационалисты, и жизнь их конченая. Только и знают, что кукарекают за ужином, подвязавши под бороду мятый фригийский колпак:
Там вольность дамская
Под скальпом петуха
Тут… вечность омская
Что впрочем – чепуха
«Тут» – это «здесь». У нас «Владимир» было понято не как «кладущий меру», а как «управляющий миром». Поэтому во Франции власть понемногу упраздняла сама себя, а в России все росла, росла, распространялась… Религия тут вовсе ни при чем. Один Владимир Русь окрестил, другой Владимир ее же и раскрестил. Ибо у нас Мировая Вселенская Цель. Поэтому мы и называемся Третий Рим.
Во время замысловатой речи А. Бавли лицо Ведекина приобретало выражение как у полупроснувшегося человека, из-под которого тянут простыню. Литературоведческую шутку про Романа он хотел эксплуатировать перед нами как единоличный пионер на прииске, – и вот у него на глазах некрупные самородки вылетали из кварцевой жилы отчества нашего героя, и новый штрек углублялся в направлении бог знает куда. Однако упоминание о французских королях разбудило орла эрудиции Артемия Бенедиктовича, а Местный Переселенец, перебивая Аполлонову речь, невольно помогал ему собраться с духом.
– Ты что же – хочешь сказать, что князь Красное Солнышко единственно ради всемирно-имперского интереса объявился православным?
– Именно так. А тезоименное ему Солнце Нашей Эпохи ради того же интереса сделало все напротив. Я сужу по конечным целям. Любой на моем месте судил бы точно, как я. Потому-то и наша Цель, наша Конечная Цель (Аполлон показал в голову шествия) имеет отчество или, если хотите, – отечество, страну Отцов, Землю Предков, – Владимирович. Вот: это – имя, это – отчество, это – символ.
– А как же тогда быть со свободой? – спросил Тит.
– При чем тут свобода? – безразлично осведомился поэт.
Орел Ведекина приготовился к полету.
– А при том, – отвечал Тит, – что если бы твой Хладомер или Владимир искали бы себе воли, – к чему тогда был им груз чужеземной веры?
– При чем тут свобода? – снова поинтересовался Аполлон.
Орел Ведекина взвился над нашими головами.
– Так, – сказал Ведекин. – Уж это объяснить позвольте мне. Свобода – всегда чужестранка. Я убежден в том, что в начале века образ этой Незнакомки, этой Прекрасной Дамы, появился в российском обществе одетый в платье из эпохи последних французских королей, в особенности Луи Четырнадцатого, при котором величественно процветал придворный театр. В подражание этому солнечному королю русское образованное сословие начало обзаводиться домашними – как бы придворными – малыми театрами еще лет за сто пятьдесят до переворота. Третье и четвертое сословия как умели подражали второму, и тем питались идеалы. Свободу воображали себе как преобразование общества в форме большого количества домашних театров, где можно было бы смотреть и показывать все что душе угодно. Замечателен был их небывалый расцвет после революции. Многие так представляют вольность и по сию пору – все хотят быть актерами, режиссерами, драматургами. Если бы мы сейчас хоронили небольшую компанию, я мог бы обоснованно утверждать, что мы провожаем в последний путь не что иное, как театр, но поскольку здесь отдельная фигура, я, делая уступку здравому смыслу, вновь говорю, что мы прощаемся с романом. Ибо что такое роман как не своеобразный театр – театр для одного человека, театр одного актера, театр, куда не надо ходить.
Аполлон довольно равнодушно взирал, как расклевывается его историософская часть, однако при упоминании Романа мгновенно встрепенулся:
– Твой орел, однако ж, – изрядная гарпия. Но я-то не слепец и не позволю гадить в ту пищу, которую сам же намерен сейчас разделить со мною. Ты, Артемий, только что сказал, будто образ русской свободы возник из подражания нравам французских королей. Тогда просвети нас – откуда возник образ свободы французской? Неужто из быта Романовых?
Ведекина так и повело от не им сочиненной нелепости. Мы думали – он промолчит и все кончится, но нет. Орел медленно сложил крылья и вдруг камнем ринулся вниз, словно бы различив уроненную соперником еще живую мышь.
– Ты обернул страны света, но забыл пустить вспять дневное светило. Французская свобода вышивала свой наряд не по прошлым, а по будущим контурам царственных обычаев нашей восточной державы. Не кто иной как русский царь осуществил известную западную фабулу: «Аристократов – на фонарь!»
– Чего бы это вдруг прямо так на фонарь? Что они – лампы, что ли? – спросил задумчиво Тит.
– Да, лампы! – храбро клекотал Ведекин. – Казнь декабристов – вы думаете, это просто бытовая деталь? Вот они – повешенные – лампы, они лампы, освещающие будущую каторгу!
– А я слышал, что Жерар де Нерваль повесился на фонаре по той же причине, – промямлил я.
– Не по причине, а с целью, – кувыркался Артемий. – Поэтам свойственно прозревать будущее. Он этим намекал, что французская свобода имеет свой высший предел в российской каторге, окруженной со всех сторон лампами, чтобы было виднее.
Поменявшись ролями с филологом, наш поэт стал призывать к трезвой сдержанности:
– Будь по-твоему. У нас в России ныне Век Просвещения. Но все же Французская революция питалась более римскими образцами, чем отвлеченными идеалами эпигонов Руссо, развернувшимися во всю ширь на просторах сибирской тайги ради – чтобы не сказать худого слова – воспитания новых чувств у Элоизы. Все, что я могу произнести по этому поводу:
Не ради юных уст
Лиловых цветом сизым
И воспитанья чувств
У Новой Элоизы
В мечтательный Элизиум тайги
Услышишь звон – куда глаза беги.
И еще:
Собаку за правое взяв колесо
Стоит перед нами полковник Руссо
Другую собаку совсем уж хитро
Словил – не в ведро ли? – полковник Дидро
Командует ими, чтоб кто не помер
Раньше времени – сам Даламбер
Парад вольнодумцев. Но это – всего лишь эффектная декламация. Я продолжаю. Ее вдохновляли примеры тираноубийц, как то: Брута, Кассия…
– Кого «ее»? Элоизу? – не по делу придрался Артемий Бенедиктович.
– Не Элоизу, а Свободу Галльскую, – ответствовал Аполлон.
– Ну да, Свободу Галльскую – Элоизу Елисеевну, – откликнулся Ведекин.
Но Аполлон, в противность ожиданию, не натянулся нисколечки, а все гнул свое:
– Ее питали образы римских тираноубийц, а первыми тираноубийцами были, конечно, не Брут и Кассий, а те господа-сенаторы, которые, навалившись толпой на Ромула, закололи его авторучками.
Мы с Титом даже крякнули от наслаждения и переспросили, перебивая друг друга:
– Чем, чем?
– Римский греческий стиль, стилос, стилет – не что иное, как вечное перо. Перо Вечности. Пусть Артемий мне не рассказывает, что это аллегория, что у Ромула были будто бы прекрасный слог и вкус, а у господ-сенаторов – прескверный, и он умер от огорчения их дурным стилем. Нет, они его именно и просто закололи. И Цезаря – Владыку Мира закололи орудиями письма. Так что – буде Россия есть Рим, Ромул – Роман, – это предвещает ей гибель в имперском мировладельческом качестве от усердия сочинителей. А с французами ты почти прав: они не вдохновлялись, но пророчили. Теперь нужно быть ограниченным фанатиком, чтобы отрицать, что, хороня нашего Романа Владимировича, мы тем самым хороним Римскую Империю.
Анкета у Рыжова была как небесное облако, а личное дело – прозрачней хрусталя. Их не замутняла несостоявшаяся история со сводным братом из испанских детей, которого хотели усыновить его родители, уже будучи в возрасте, но которого не усыновили, а попал он в другое семейство, и там ему вместо испанского имени дали, как имели обыкновение – современное, из начальных букв многоупотребимых слов: Революция, Электрификация, Механизация. Рэм – звали его небывшего брата. Немного после войны стали его вызывать и предлагали отречься, а он отрекся, но не сразу и потому исчез. Роман Владимирович, бывало, радовался, что тот так и не стал его братом, и что вся история не отразилась на его жизненном пути, а чаще вообще о нем не думал: они и знакомы-то при жизни почти не были.
Итак, брата звали Рэм, по-испански Рамиро, хотя испанским именем его никто именовать не умел. Но друг той бездетной семьи, приезжавший с Кавказа, никакого Рэма не признавал, а называл, по-местному каркая, – Арамес, наш маленький Арамес. Оттого неумные соседи в свою очередь вообразили, что имя его Рэм – чистый камуфляж, и это было недалеко от истины, но другой истины, чем та, которую воображали себе соседи, что не помешало им стукнуть куда заведено, но тщетно: брат исчез по другой причине. Так что общественный образ Романа Владимировича был, что называется, наличное бытие и прямая данность, ничто не мешало ему быть таким, каков он был, ничто не побуждало хоть сколько-нибудь меняться.
Зная все это, я глубоко задумался. Бледный цветок моих воспоминаний, опыленный пчелами услышанных речей, дал завязь, позеленел, вырос в округлый плод и стал быстро желтеть. Но покраснеть его боку не дал Местный Переселенец, рассуждения которого перенесли наше маленькое общество в героические времена. Я полагаю, что наиболее подходящее название для них было бы «Список Кораблей», подобный тому, который приводит Гомер во второй главе поэмы об осаде Пергама.
– Вы тут всё правильно сказали об именах. В суть вникать долго и вредно. Какова, к примеру, суть корабля? – Чтобы он плавал. Вот его суть. Я сам плавал на многих кораблях и знаю доподлинно. Но судьба корабля становится интересной не тогда, когда он просто плавает, ничем не отличаясь от других кораблей, а когда он тонет. Ибо плавают корабли все одинаково, тонут же – своеобычно. Точно как люди. И тут я, да и все моряки – все мы знаем, что тонут они сообразно с тем, как названы. Имя неодолимо влияет на их гибельную судьбу. Возьмите знаменитый линкор «Марат». Сам знаменитый агитатор Марат не вылезал из ванны и был убит кинжалом в том же сосуде. На всем известной картине он изображен вяло перекинувшимся через край, торс в воде, лишь верхняя часть виднеется над поверхностью. Соименное ему судно не выходило из Маркизовой Лужи, что подле Кронштадта. В первые дни войны в него попала бомба и пустила беднягу ко дну. Но дно было мелкое, и «Марат» всю войну проторчал там, высунувшись точно как на картине. Второй случай. Большой морозильный траулер «Маяковский», порт приписки Мурманск, утонул невдалеке от Канады. У него прохудился маслопровод как раз над электрическим щитом в машинном отделении. Капли масла, падая на щит, произвели огромные голубые искры, пожар и, наконец, самоубийственный взрыв уничтожил самое сердце корабля. Пояснений не требуется, читайте биографию поэта. Броненосец «Потемкин» направился в Турцию, вероятно, штурмовать Измаил, для чего и выбросился на берег где-то поблизости. А вот «Севастополь» – сгорел прямо у причала, но не окончательно: его отстроили, а он опять сгорел – и снова был отстроен наподобие города-порта того же имени после каждой из бывших тут войн. Крейсер «Октябрьская Революция» перевернулся вверх дном со всеми кадетами, скопившимися по неопытности на одном борту – там же, где был уложен в неверном порядке груз. Давать имена кораблям нужно только после длительных размышлений. Вот французы – не могу им простить – назвали подводную лодку, – нет, вы только подумайте – подводную лодку! – «Эвридика», – а теперь поют, как новый Орфей: «Потерял я Эвридику». До чего пошлость доводит.
Но судьба Первого Атомохода – нечто глубоко специальное. Начать с того, что еще на слипе у него покривился килевой брус. Замысленную скорость он развивать не смог. Неладно было с защитой от вредных лучей из котла. Команды болели и мерли одна за другой. Не было никакой возможности это выносить. Ни в один порядочный порт не желали пускать. Проплававши полсрока, был он поставлен на мертвый якорь, все внутренности из него извлекли и заменили какой-то дрянью, так и лежит, как и его именитый эпоним. Сказал бы я вам пару слов про крейсер «Аврора».
– Не надо! – взмолился Аполлон Бавли. – Не надо про крейсер «Аврора». Пусть про Аврору расскажет нам пьяный Вукуб.
Тит на это удивился и смолк.