Читать книгу Белый саван - Антанас Шкема - Страница 6

Белый саван
5

Оглавление

Из записок Антанаса Гаршвы

Женщины в моей жизни возникали эпизодически. Я глубоко усвоил слова одной полупроститутки. «Никогда не расходуйся на все сто процентов. Как можно больше ожесточения и как можно меньше чувства. Изгиб шеи у тебя – детский. А глаза и ресницы – женские. Но любишь ты по-мужски. Сражайся, и ты победишь».

И я сражался. Осваивал любовную науку. Даже научился всяким психологическим реакциям. Нежность я разбавлял едким сарказмом. Проникновенно цитировал какое-нибудь подходящее стихотворение и тут же отпускал язвительное замечание вслед прохожему. Я сознательно управлял страстью, делал так, чтобы буря разразилась внезапно, в тот момент, когда партнерша окончательно убедится, будто я полностью иссяк. Мне всегда удавалось внушить мысль: я покину тебя первым, береги же меня. Я умел вносить разнообразие. Вовремя загрустить, вовремя развеселиться. Случалось мне и к месту разозлиться, а потом прикинуться огорченным. Я умудрялся подсластить так называемую любовь дружелюбием. Поэтому, расставшись со мной, бывшие любовницы становились как бы коммивояжерами и вовсю меня рекламировали.

Мои женщины оттеняли меня, подобно тому как стул на картинах Matisse еще сильнее высвечивает синюю монументальность обивки стены. В своей любви к ним я с наибольшей остротой ощущал окружающую меня действительность. Вдруг обнаруживались предметы и их очертания, мимо которых раньше я проходил равнодушно. Небо, стена дома, распустившаяся сирень, пушистая головенка малыша, улицы в призрачном свете фонарей, далекие гудки паровозов – и мне становилось ясно все. У меня предостаточно жизненного материала, я переполнен, мне надо писать, надо расставаться с любимой, пора побыть в одиночестве, пока все не поблекло, не потускнело, не утратило своего рельефа и красок.

Я всегда знал: за сближением последует разрыв. Наступит конец. В тот самый миг, когда я соединялся с любимой в тесном неразрывном объятии, когда я взмывал под небеса, уносясь в рай, в моем сознании на древе смерти проклевывались листочки – и они пророчили скорую гибель, и я сразу мрачнел. Я словно отдавал последние крохи любви. Меня охватывало злое чувство: ведь все это предназначалось совсем другой женщине. Я вспомнил Йоне. Теоретически получалось: отказавшись от нее, я обрел эту женщину. В этом парадоксальном утешении явно сквозила насмешка, так маска дервиша поражает своими гротескными чертами.

В каких-нибудь трех километрах от маленького городка, за осушенными болотами, где все еще расхаживали аисты, покрикивали чибисы, оплакивали свою судьбу утопленницы и утопленники, – лежало озеро. Скучное озерко в окружении серых холмов. И когда я, девятнадцатилетний парень, переплывал на другую сторону, где очень илистый берег и полным-полно желтых кувшинок, я знал: через час-другой сюда придет Йоне, и мы будем наблюдать друг за другом, а потом вместе вернемся домой.

Купаться вдвоем мы не могли. Городок не признавал купальных костюмов. Мужчины и женщины плескались раздельно, на разных концах узкого озерка. Они ясно видели голые тела друг друга, и по воскресеньям, обычно после полудня, мужчины и женщины обменивались стандартными остротами по поводу всех этих телесных особенностей, и звонкий смех оглашал окрестности. Довольно часто какая-нибудь парочка, надумавшая пожениться, уже заранее постреливала глазами, разглядывая друг дружку и завязывая таким образом интимные отношения, и когда пунцовая невеста под руку со своим бледным от волнения женихом переступали порог костела, он не был ей таким уж чужим, и она с нежной покорностью клонила голову к его надежному плечу.

Мы с Йоне были отдыхающими горожанами – каунасцами, и купались мы в купальных костюмах, но плавать рядышком нам не позволяла местная мораль. Йоне, будучи бедной, воспитывалась у своих родственников, именно они и отдали ее в гимназию: почтенный нотариус, посвятивший себя преферансу, и почтенная его половина – зубной врач, которая терпеть не могла ставить пломбы и без малейшего сожаления выдирала любой зуб.

Я до сих пор помню эту шестнадцатилетнюю девушку в сильно обтягивающем платьице, с добрыми глазами; я не забыл ее стройного, тренированного тела; я и сегодня люблю ее испуг, ее отвечающие на мой поцелуй губы, ее восторженное отношение к моим идиотским стихам. Утрата Йоне для меня равносильна утрате юности, когда незамутненная жизнь кончается и начинается осторожная и коварная борьба со смертью.

Познакомились мы на вечеринке, эдаком маскараде, который устроили пожарники-добровольцы. Весь потолок небольшого зала в местной средней школе устроители вечера оплели бумажными лентами, использовав национальные цвета. В центре они свивались в своеобразный лампион, и казалось, вечеринка проходит под знаком сближения литовцев и китайцев.

Маски слонялись по залу, не зная, чем заняться. Служанка Зосе, изображавшая сноп соломы, забилась в угол, танцоры то и дело задевали ее плетеную юбку, а на ее изготовление девушка потратила много недель, и теперь сухая солома сыпалась на пол. Зосе злилась, потому что ее замысловатый костюм так и не привлек к ней внимания ни одного ухажера.

В середине зала служащий почты Заляцкас пытался смешить публику, натянув на себя маску черта и прикрепив к бархатным штанам хвост из крашеной веревки. Этим хвостом он лупил по ногам танцоров, предлагая им отдельный кабинетик в аду. Никто не смеялся, и вскоре незадачливый черт вусмерть напился в буфете и уснул с громким храпом за столом: маска мешала ему дышать.

Еще были часы с циферблатом, нарисованным прямо на заду; шесть девушек в литовских костюмах, звездочет (остроконечная его шапочка быстро порвалась, а звезды отклеились), два зайца, один осел и кто-то еще.

Духовой оркестр пожарных играл вальсы, польки, суктинис[38], единственный разученный фокстрот «Элите» и танго «Пантера» в темпе похоронного марша.

Киоскерша продала всего два рулончика серпантина, зато к ней забрался какой-то подросток и утащил пакетик конфетти, тут же разорвав его и разбросав по полу цветные кругляши. Почетные гости не танцевали и не веселились. Они пили в буфете.

Я как раз закончил в том году гимназию и проводил лето у отца. Вручив гардеробщице свою белоснежную студенческую шапочку, я гордо расхаживал по залу. Танцевал фокстрот с евреечкой из Йонавы. Мы договорились с нею прогуляться до семафора, который стоял на заброшенных железнодорожных путях. Здесь, рядом с бывшим вокзалом, парочки любили назначать встречи и предаваться незаконной любви.

Йоне пришла на вечеринку с двоюродным братом, сыном нотариуса. Его я хорошо знал. Прилизанные волоски Йоне по-мальчишески подстрижены. На ней была гимназическая форма. В этом году она перешла в восьмой класс, сообщил сын нотариуса. Я пригласил ее на танец. Ее тоненькая фигурка прижалась ко мне, наши головы соприкоснулись, и я ощутил под платьем ее детскую грудь. Так было модно тогда танцевать. Я вдыхал запах ее волос и вдруг разом утратил всю свою смелость, стал потихоньку отталкивать от себя девушку, при этом выделывая ногами что-то немыслимое, чтобы хоть как-то оправдать это внезапное отдаление. Вокруг мелькали пары. «Дзин-дзин» – звенели медные тарелки, самозабвенно врали трубы, одна из бумажных национальных лент отцепилась от китайского лампиона, и я во время танца сорвал ее. Наверное, Йоне что-то заметила в моем взгляде. Она спросила:

– Вы сердитесь?

– Да оркестр нескладный, – ответил я.

Потом я провожал ее домой. Сын нотариуса еще раньше исчез вместе с евреечкой из Йонавы. Теплой летней ночью мы шли по узкому тротуару, шагать надо было осторожно, чтобы не упасть в придорожную канаву. Замечательный это был тротуар! Старый, истертый, скользкий, тут уж непременно следовало поддерживать Йоне повыше локтя. Ведь иначе она могла поскользнуться и упасть в тянувшуюся вдоль дороги канаву.

И когда мы с нею подошли к дому нотариуса с длинной открытой верандой, остановились, не зная, о чем говорить.

– Красивая веранда, – произнес я.

– Иногда сижу ночью на веранде. Когда не спится, – откликнулась Йоне.

– О чем-нибудь думаете?

– Мечтаю.

– О чем?

Мы уселись на веранде на плетеную скамеечку. Прямо перед нами раскинулось пустое поле, залитое лунным светом. Редкие железнодорожные огоньки светились за этим полем тусклыми свечечками. Огоньки и болотный туман сливались с лунным светом.

Йоне ничего не ответила на мой вопрос, и я не знал, что мне делать дальше. Мне только-только исполнилось девятнадцать лет, но обниматься я любил, это дело мне было совсем не чуждо. Я даже завел книжечку, куда заносил имена любимых. Список состоял из белошвеек, фабричных работниц, проституток. Оставалось протянуть руку и осторожно коснуться Йониных волос. И если она не отодвинется, я обретал право на ее шею, плечи и губы. Однако ничего такого предпринимать я не стал, а лишь повторил свой вопрос.

– Так о чем вы мечтаете?

– Не знаю. Просто так. Сижу и смотрю в поле. Люблю теплую летнюю ночь, даже не могу заснуть.

Она шевельнулась.

– Я пойду домой, – произнесла она чуть слышно.

– Подождите. А мы будем дружить? – вдруг вырвалось у меня.

– Не знаю. Они меня стерегут. Я должна их слушаться.

И она рассказала про своего неимущего отца, сторожа Каунасской консерватории, про мать, прачку с набрякшими от вечных стирок руками, про то, что ей сильно повезло, так как нотариус вызвался ее опекать. Йоне поднялась.

– Давайте дождемся возвращения Витаутаса, – предложил я. Так звали сына нотариуса.

– Боюсь. Потом станет еще насмешничать.

Я так и не коснулся ее волос. Поднялся следом и пожал твердую ее руку, затем галантно поклонился, как учила меня мать. Как-то по-солдатски развернулся, неожиданно для себя замер на месте, повернулся, неловко согнулся и поцеловал Йоне в лоб. После чего тут же сбежал с веранды и припустил по узкому тротуару, чтобы как можно быстрее унести ноги от дома нотариуса и не выглядеть растерявшимся глупцом. Уже на повороте, когда я собирался юркнуть в свой проулок, налетел на весело посвистывающего сына нотариуса.

– Ну, как евреечка? – второпях осведомился я.

– Завтра у семафора опять будет дело. – Мы оба цинично посмеялись.

В следующую ночь было точно такое же полнолуние. Я сидел в комнате и смотрел через окно на лунные кратеры. Оттуда должна была прилететь ко мне Муза. Ибо я решил изучать литературу. Мне хотелось написать несколько стоящих стихотворений за лето, чтобы потом в университете числиться в талантах. На столе лежали книги. Verlaine, Baudelaire, Рое, «Тысяча и одна ночь». В руке я держал перо. Каждый миг я готовился к встрече с Музой, обитавшей среди лунных кратеров. Она должна была меня ослепить, пронзить, одарить. В ожидании ее на столе белел чистый лист бумаги. Тикал будильник. Городок спал, не лаяли собаки, не слышались людские голоса. Я знал, вдохновение так вдруг не посещает поэта. И вот я сидел и наблюдал за лунными кратерами, слушал тиканье будильника и ждал. Но Муза и не думала появляться. «Ох, хоть бы какая собачонка забрехала или пьяный прохожий ругнулся под окном!» – стала донимать меня мысль. Однако было тихо. Я встал и взглянул в висевшее на стене зеркало. «Да, у меня действительно лицо поэта, – решил я. – Длинные волосы, мечтательные глаза. Правда, кожа слишком загорелая, но представим, что я живу в Бразилии, разве не может быть такое? А если начать курить трубку, пить вино, ругаться? Неужели нельзя обойтись без вдохновения?» Я принялся сочинять с холодным рассудком.

Спустя час я закончил стихотворение. Теперь трудно точно восстановить его по памяти. Что-то вроде того: на ветках липы тихо раскачивались три или четыре повешенных. Дул пронизывающий ветер. Девочка с растрепанными косами рыдала, обхватив ноги красавца-висельника. И поэт безгранично тосковал, ведь у остальных двух или трех несчастных не было такой сострадающей девушки. И в конце я написал о том, как луна с ужасом взирала с небес на эту трагедию.

Я выпрямился с видом победителя. «Да, я поэт», – усмехнулся, еще раз бросив взгляд на себя в зеркало. Тогда я впервые заметил дырку в своем верхнем переднем зубе. Черное дупло портило улыбку. «Всюду кратеры», – подумал я. И снова, как когда-то в Паланге, гордость мгновенно истаяла во мне. Еще раз пробежал глазами стихотворение. Оно мне разонравилось. «Повсюду кратеры, кратеры, кратеры», – повторял я сквозь стиснутые зубы. Вот эти самые поэты, чьи томики стихов лежат на моем столе, своими совершенными строфами уничтожают мою жалкую поэзию. И где мне найти оливковое дерево, сидя под которым я смог бы, подобно Гомеру, ронять в пространство мраморную красоту? Надо встать и пойти прогуляться. Это лучшее средство от волнения. И я тихонько выскользнул за дверь.

Едва мои башмаки ритмично застучали по тротуару, на ум сразу пришла Йоне. Я поглядел на часы. Как раз за полночь. Вчера Йоне призналась: она любит помечтать на веранде. Вот чем можно уравновесить все эти кратеры! Сегодня ночью я протяну руку и коснусь ее волос, я не буду целовать ее в лоб, я крепко прижму ее к себе и стану целовать в губы. Нет, разумеется, я и помыслить не мог, что потащу Йоне к семафору! Нет! Я просто буду ее крепко обнимать. И так просижу с нею вдвоем куда дольше, чем над стихотворением о повешенных.

Веранда оказалась пуста. Никого на плетеной скамеечке. Как вчера, рядом простиралось безлюдное поле, залитое лунным светом. Редкие огоньки тусклыми свечечками светились там, вдали. И все так же огоньки, болотный туман сливались с призрачным лунным светом.

Я прождал два или три часа. Всякий шорох, отдаленный неясный звук, пролетевшая над головой летучая мышь, тишина, которая, казалось, полнилась музыкой, только тональность ее была слишком высокой, плохо различимой, – все волновало меня, хотелось плакать, и я с трудом сдерживал себя. Йоне не вышла помечтать. Вернувшись домой, я разорвал стихотворение.

Каникулы подходили к концу, а я по-прежнему провожал Йоне до дома, когда мы возвращались с озера. Мы исходили с нею все болота. Я держал ее за руку, но так и не осмелился поцеловать, не решился даже спросить у Йоне, почему она тогда не вышла на веранду, почему не появилась там в последующие вечера. Ведь я целых две недели бродил вокруг дома нотариуса. Ночи были какие-то однообразные. Луна постепенно растапливала в небе свой левый край.

Однажды в полдень, когда мы возвращались после купания и Йоне так пахла водой, у меня вырвалось:

– А ты врунишка.

– Я? – удивилась она.

– Да, ты. И вовсе ты не мечтаешь на веранде. Я точно знаю. Две недели бродил вокруг твоего дома. Ты врунишка, а строишь из себя серьезного человека.

Йоне рассмеялась. У нее были кривоватые зубы, белые и сверкающие. Смеялась она долго, я даже разозлился.

– Нельзя смеяться над романтикой.

Йоне шагала рядом, с загорелыми ногами, в спортивных тапочках. Она сказала:

– Я не могла сидеть на веранде. Пришлось бы проходить через их комнаты, боялась всех разбудить. О веранде только мечтала.

– Могла бы через окно выбраться. Надо было спрыгнуть, всего-то метр от земли. Я знаю.

Йоне сцепила руки за спиной и на ходу принялась отшвыривать пятками комья земли, они летели в разные стороны.

– Я приду сегодня ночью. Ровно в двенадцать.

Йоне метнула на меня быстрый взгляд. Возможно,

я ошибался, но мне показалось, я заметил у нее в глазах испуг. Мы молча расстались, когда впереди замаячила городская водокачка. Я остался здесь, на болоте, и стоял до тех пор, пока Йонины загорелые ноги не скрылись за насыпью. До самого вечера я видел перед собой их упругое свечение.

Еще не пробило полночь, а я уже стоял возле веранды. Небо заволокло тучами. Болотный туман плыл над безлюдным полем и готовился заполонить всю улицу. Я чувствовал влажное прикосновение тумана. Какие-то бесформенные тела обвились вокруг меня, и когда я замотал головой, желая стряхнуть их с себя, сотни чьих-то пальцев с нежной остервенелостью забрались ко мне за шиворот, и по коже пробежал озноб, я похолодел от предчувствия того, что скоро все окончательно завершится. Это не был обычный озноб, ночь выдалась теплая, скорее, то было хорошо знакомое томительное ожидание, наверное, именно так заявляет на тебя свои права строгая и заботливая мачеха.

Я провел рукой по лицу. Как тогда, в Паланге. Мне хотелось стоять и выкрикивать слова. Но они не должны были напоминать книжные заимствования. В моем сознании по-змеиному извивался крик. У моря возле черной воды на липкой земле громоздились какие-то обломки. Улитки странной формы, изнемогающие от жажды крабы, гниющая рыба да еще какие-то папоротники повисли возле самого лица, и разорвать эту завесу из привидений не было никаких сил.

Я обернулся. На веранде меня ждала Йоне. Даже не заметил, как она вылезла в окно. Я вбежал на веранду, схватил Йоне за руки и потянул за собой на улицу. Мы почти бегом добрались до железнодорожных путей, по которым давно не ходили поезда, зато здесь по-прежнему стоял семафор. Я сжал девушку изо всех сил, так что напряглись мускулы, а Йоне закричала. Потом впился в ее губы, и в тот же миг мои руки, крепкие и безжалостные, опрокинули ее на траву. Перед глазами блеснула ее нагота: бедра, темный треугольник внизу живота, и, когда я на минуту оторвался от девичьих губ, чтобы вобрать в легкие побольше воздуха, услышал ее резкий, гортанный крик.

Йоне кричала, а я снова видел перед собой черное море, груды больших каменных осколков (на самом деле это были сброшенные в кучу шпалы), я видел улиток странной формы, крабов, рыб, папоротники – все это сейчас надвигалось на нас. Йоне кричала, когда-то я уже слышал этот крик, тогда у меня не было ни рук, ни ног, и я комочком катился в незрячей тьме. Йоне кричала, и пульсировавшая во мне кровь, казалось, вот-вот хлынет из набухших жил. Ладонью я зажал Йоне рот. Она затихла, и я взял ее.

Когда все закончилось, я произнес:

– Оденься.

И пока она приводила себя в порядок, я не отрывал взгляда от семафора. Того самого семафора, покосившегося, с выбитыми сигнальными стеклами, с нацарапанными на нем ругательствами, с нарисованным сердцем. Повернулся я к ней как-то очень нерешительно.

– Ну, с тобой все в порядке? – спросил я.

– Ты порвал мне платье, – ответила Йоне и заплакала навзрыд.

– Идем домой. Ты держись рядом. Я тебя не трону, – проговорил я, уставясь в землю. Мы вместе вернулись в город. Понемногу она перестала плакать, слышалось только равномерное шмыганье носом. У веранды мы остановились.

– Не сердись, – попросил я. Потом тихо прибавил: Ты могла бы подождать?

– Чего? – поинтересовалась Йоне. И мне полегчало от этого вопроса.

– Я очень люблю тебя, Йоне. Понимаешь, я погорячился, когда-нибудь позже все тебе объясню. Ты могла бы подождать, пока я устроюсь, подьтттту себе место? Больше я так не буду. Обещаю.

Дрожащей рукой я дотронулся до руки Йоне, и она не отняла ее.

– Я женюсь на тебе, Йоне. Хорошо?

– Хорошо, – отозвалась она. И поцеловала меня в щеку.

– Иди спать. Завтра встретимся у озера. Договорились?

– Договорились.

И я ушел домой. Больше я уже не видел, не чувствовал и не слышал убаюкивающей ночи.

Конечно, любовь наша продолжалась. Три года. Мы встречались в сосняке, здесь, в Аукштойи Панямуне, в орешниках Еси, в моей комнате, у моего друга. И когда я начал обманывать Йоне, то все еще верил: в один прекрасный день мы поженимся.

Маленький городок. Серое озеро в котловине. Осушаемые болота, где по-прежнему бродили аисты, покрикивали чибисы, и порой слышались стенания утопленников, этих загубленных душ. Старый, разбитый, осклизлый тротуар. Трогательные в своей беспомощности маски. Духовой оркестр пожарного общества играл танго «Пантера» в темпе похоронного марша. Веранда в доме нотариуса. Семафор. Моя юность – прорвавшаяся стихотворением про повешенных и первой любовью.

Они втроем сидят в раздевалке на скамье и курят. Joe, Stanley, Гаршва.

– На следующей неделе отправляюсь в Филадельфию, – замечает баритон Joe.

– Зачем? Небось, девочка? – осведомляется Stanley. От него слегка попахивает. Он глотнул Whiskey. Stanley седой, хотя ему всего двадцать семь. У него дрожат руки, красный нос выдает наклонности его дедушки – обанкротившегося шляхтича из-под Мозыря. Он прямой и какой-то плоский. Stanley знает по-польски лишь несколько слов: DziQkujQ, ja kocham, idz srac[39] и почему-то zasvistali-pojechali.

– Нет. Меня радиофон из Филадельфии приглашает. Они оплатят дорожные расходы, питание и отель, да еще в карман положу двадцать пять долларов.

– Ты их в банк положишь, – заверяет Stanley.

Круглое лицо Joe покрывается румянцем.

– Ну уж, разумеется, на ликер тратить их не собираюсь.

– А чего ж тогда краснеешь?

Joe сжимает кулак.

– Гороховая каша, – говорит Stanley и глубоко затягивается, жадно втягивая в себя сигаретный дым.

– Joe хочет петь. И это вовсе не смешно, – замечает Гаршва.

– А мне всегда смешно, когда разевают рот, – спокойно возражает Stanley.

– А сам себе ты не смешон? – спрашивает Joe.

– И сам себе тоже. В таких случаях я сую в глотку горлышко бутылки.

Stanley стряхивает пепел сигареты.

– У моей девчонки вместо пупка дырка, – неожиданно произносит он.

Гаршва переглядывается с Joe.

– Через два года и ты так же заговоришь. После двухлетней работы лифтером в голове все перемешается.

– Да и двух лет ждать не придется. У тебя в голове все перемешалось еще в утробе матери.

– Послушай, Stanley, – раздражается Joe.

– Красиво! Вот это нота. Си-бемоль, кажется, – констатирует Stanley. Joe удивленно за ним наблюдает. Stanley принимается насвистывать.

– Угадай, откуда? – Спрашивает он.

– Не знаю, – по-детски признается Joe.

– Это Моцарт. Аллегро. Симфония номер сорок. Си-минор.

Stanley поднимается, громко портит воздух: «угадай, откуда?» – задает вопрос и выходит в коридор.

– Странный парень, – говорит Joe.

Мы вдвоем выходим в коридор. Я должен сражаться и характером, и мозгами. Носиться в лифте и писать стихи. Это неважно, что я обессилел. Старичок Дарвин улыбается в окружении воспитанников Спарты. А кто мои ангелы-хранители? Несколько сумасшедших, которым и в раю не сыскать для себя спокойного местечка. Маленькая книжечка стихов – вот чего я жажду. Я даже начинаю молиться. Интересно, это знак силы или слабости? У меня не хватает сил искать ответ в книгах. Переизбыток. Выколи глаз, отсеки одну руку – предлагается в Писании. Который глаз и которую руку? Ведь я многорук и многоок. У меня сотни глаз и сотни рук.

И снова «back» лифт, снова lobby, снова девятый номер. Да, госпожа, нет, мисс, о да, масоны, кардинал, шиншиллы. Стрикт-стрикт по лугу, задрав хвост, разве это не высшая благодать? И зубами, и ногтями, и всем телом! И кровь, которая отныне уже не противна. И сознание, которого просто больше нет.

38

Литовский народный танец.

39

Спасибо, я люблю, иди (полъск.).

Белый саван

Подняться наверх