Читать книгу Тридевять земель - Антон Уткин - Страница 3
Часть вторая
ОглавлениеВаня Болотников и раньше был чрезвычайно доволен своей фамилией, но с некоторых пор он стал ею гордиться. Родители нарочно назвали его Иваном, да и как было им поступить, имея такое фамильное прозвище? Были бы они Разины, назвали бы сына Степаном, были бы Пугачевы, ходить бы Ване Емелей, но они прозывались Болотниковы, и вопрос об имени для новорождённого решился как-то сам собою. Ваня вращался в кругу интеллигентных людей, и время от времени кто-нибудь из них, – из тех, кто впервые узнавал Ванино имя, обязательно вспоминал, что был на Руси в Смутное время такой то ли авантюрист, то ли борец за народные права Иван Болотников, и эта аналогия неизменно доставляла Ване маленькое удовольствие.
Теперь же его фамилия заиграла новыми, неожиданными красками, и смыслов в ней стало больше.
Протестовать было весело и совсем не страшно. Провести несколько часов на морозе с единомышленниками, а потом поужинать в хорошем ресторане с сознанием выполненного гражданского долга – это было комильфо. Хотя погода и хмурилась, атмосфера царила лёгкая, полиция вела себя миролюбиво и ничему не препятствовала, и на митингах даже появилась съемочная группа одной из студий "Мосфильма", приступившая к работе над картиной с трогательным сюжетом о любви омоновца и оппозиционерки. Эта история, обещавшая исторгнуть у зрителя слёзы человечности, должна была символизировать единство народа и административных органов, да многие в простоте душевной так и кричали: "Полиция с народом". Дюжие парни в чёрных шлемах, бронежилетах и поножах слушали, перетаптывались, неопредлённо усмехались…
Приятна также была мысль о том, что прогресс налицо, течение времени смягчило нравы, и революции теперь делаются бескровно и даже несколько малохольно.
И жёлто-чёрные, и, чего уж там говорить, красные флаги смущали Ваню и даже, пожалуй, пугали. Ему милей были оранжевые стяги "Солидарности" и хотелось, чтобы только этот цвет заливал Болотную набережную, но все политические краски по-своему были недовольны прошедшими выборами, и Ваня хоть и морщился, но мужественно терпел соседство красно-коричневых. Противник был силён, и чтобы свалить его, до поры до времени годились все средства. А в том, что Акунин, Парфенов, Немцов, журналист Пархоменко в конце концов переиграют каких-то жалких Тора и Удальцова, Ваня был уверен и считал, что время размежеваться ещё не пришло.
* * *
События, столь неожиданно разыгравшиеся в Москве, не шутя всколыхнули остатки того, что ещё можно было назвать журналистикой. Пока партии, избранные в парламент, мирно делили портфели, остроумцы подыскивали исторические аналогии происходящему. При этом никого и не удивляло, что ни один из так называемых народных избранников не бросил мандат и не покинул зал заседаний Государственной думы. Поминали и французскую "Фронду", и киевский Майдан шестилетней давности, и даже декабристов, но последнее сравнение, хотя и льстило протестантам всего более, здравомыслящее большинство находило всё-таки чрезмерным, и потому оно не прижилось.
Стало известно, что герцог Зюганов обозвал участников митинга на Болотной, многие из которых голосовали именно за его партию, "оранжистами", хотя правильней было ему выразиться "оранжевые". "Болото" обиделось. В пику красному герцогу ещё несколько тысяч студентов повязали на свои рюкзачки белые ленточки. Премьер-министр, а он, безусловно, был лицом осведомлённым, выразил уверенность, что некоторые люди пришли на площадь за деньги.
Следующий митинг почти накануне Нового года собрал уже больше ста тысяч человек, и эйфория росла как снежный ком. Съемочная группа, работавшая над художественным фильмом о любви омоновца и оппозиционерки, была тут как тут. Полиция, хотя и держалась наготове, в полном согласии с Конституцией совершенно не препятствовала осуществлению политических свобод, которые на Руси исстари почитались за сумасбродства, и это рождало ощущение скорой победы.
Самыми изобретательными оказались рядовые протестанты, которые притащили плакаты собственного изготовления. Над толпой витали белые воздушные шарики с надписями: «Меня надули» и «Перевыборы». Активные граждане раздавали белые ленточки, с надписями и без. Обращал на себя внимание седовласый господин, державший плакат с грозным девизом: "В борьбе обретёшь ты право своё". Над толпой летал большой надувной белый шар, но студёный ветер беспрестанно шевелил его, и с того места, где стояли Михаил с Ваней и его другом Андреем, прочитать, что там написано, никак не получалось. Разноцветные стяги реяли над толпой в большом числе, но флаги официальных оппозиционных партий блистательно отсутствовали: символики ЛДПР, «Справедливой России» видно не было. Попадались коммунисты, но только рядовые, не представлявшие своего партийного начальства, уютно рассевшегося в думские кресла. Поскольку накануне в телевизионной передаче премьер-министр назвал недовольных граждан контрацептивами, то известный музыкальный критик, которому доверили открывать митинг, предстал перед публикой, наряженный контрацептивом. Если поступок премьера, как и всегда, отдавал плебейством, то от второго несло балаганом. Михаил с мрачным недоумением смотрел на немолодого уже критика, срывавшего овации непритязательной части собравшихся. К счастью, контрацептив отстрелялся быстро, и слово взял поэт, который охотно последовал скабрезной стезёй и провозгласил, что "история поставила на нас и положила на них". Сменивший его чемпион мира по шахматам говорил резко, быстро, умно, заявил, что категорически не верит власти и её обещаниям реформ, и возникла надежда, что своей деловой речью ему удалось прекратить разгул карнавальной культуры. "В следующем году, – оптимистично заключил чемпион, – я не сомневаюсь, мы сумеем добиться нормального политического климата, когда после русской зимы придёт настоящая весна – весна политическая". Но когда на сцене появилась дочь первого мэра Санкт-Петербурга, стало ясно, что "они" в очередной раз "положили" на всех.
– Я Ксения Собчак, и мне есть, что терять, – закричала телеведущая, точно рванула на груди рубаху, но дальнейшие её слова потонули в свисте и возмущённом гомоне. Михаил смотрел на неё с каким-то горестным изумлением. Он просто не мог взять в толк, как ей, крестнице того самого человека, которого десятки тысяч людей дружно называют вором и подлецом, пришло в голову появиться здесь. Он дивился её наглости и в то же время искренне отдавал дань её выдержке, ибо для того, чтобы оставаться перед глазами ненавидящей тебя толпы хоть сколько-нибудь продолжительное время, требуется недюжинное присутствие духа.
Крестницу освистывали с редким единодушием. Впрочем, скоро выяснилось, что далеко не все разделяют эти чувства. Какая-то очень дорого и модно одетая пара остановилась возле Михаила, и мужчина вежливо поинтересовался:
– Скажите, пожалуйста, почему вы свистите?
Михаил хотел ответить внятно, однако так замёрз, настолько язык не слушался его, что он издал только несколько нечленораздельных звуков, и, наконец, отчаявшись что-либо объяснить, просто махнул рукой. Девушка в шиншилле брезгливо поморщилась.
– Пойдём, – потянула она за рукав своего друга, и Михаил смог ещё услышать, как она сказала: – Ты что, не видишь? Это гопник.
Если бы Михаил признался, что ел на завтрак овсяную кашу, а не рукколу, то она вцепилась бы ему в волосы.
Когда на сцене появился бывший министр финансов, какой-то сильно окоченевший, но всё ещё сохранивший остроумие парень, стоявший рядом с Михаилом, удивлённо сказал сам себе:
– О, глядишь, скоро и Крабэ подтянется.
Ожидались ещё несколько ораторов, но толпа уже редела. Ваня с другом тоже собрались уходить и потянули Михаила с собой. Откровенно говоря, он был рад этому, потому что мороз пробрал его до костей, а слушать новые исповеди грешников больше желания не было.
* * *
С проспекта, носившего имя великого правозащитника, выбирались по Орликову переулку. Неубранные улицы, ухабы, груды соли, наваленные без всякого плана, намекали на то, что дворники обратили междуцарствие в свою пользу. Хотелось оказаться в тепле, но куда бы они ни совались, все места были заняты продрогшими демонстрантами, и так обстояло дело на всём протяжении Мясницкой. В дверях некоторых ресторанов и кафе уже стояли даже специальные сотрудники, выставленные сообразительными администраторами, в чью задачу входило заранее предупреждать желающих зайти об отсутствии мест. Но это, в конце концов, становилось даже весело.
Только минут через пятнадцать удалось занять столик в ирландском баре. Сюда ещё не докатилась волна расходящихся оппозиционеров, и бар жил вполне обычной жизнью: кто-то сидел перед чашечкой кофе, уткнувшись в планшетник, компания молодёжи отмечала чей-то день рождения.
После трёх часов на лютом морозе, после чувства единения с многими другими людьми, после гневных речей, торжественных клятв тёплый уют ирландского паба настраивал на благодушный лад. Ваня выпил вина и озирал внутренности по-хозяйски. Присущая ему вальяжность словно оттаяла и вступила в свои права. И он, и его товарищ, которого Михаил впервые увидел на митинге и толком не знал, напоминали кондотьеров, уставших от грабежа, и решивших всё-таки отдохнуть по-человечески в захваченном ими городе. Тут же стали строиться прогнозы столь радужные, что Михаил счёл нужным вмешаться:
– Общество сделало всего лишь то, что должно было делать все последние двадцать лет, – заметил он.
Мало-помалу к нему приходило понимание истинной сути свершающихся событий. Внезапно он понял, чего так испугались власти: это был действительно стихийный протест, который с огромным трудом удалось увести в безопасное русло с помощью провокаторов, которых и сегодня, и две недели назад на трибуне было предостаточно.
– Обольщаться сейчас своей силой, это не просто глупость, это ошибка, – продолжил Михаил свою мысль. – Власти на удивление умело выпустили пар народного протеста. А записные провокаторы просто использовали людей, единственно для принятия только им нужной резолюции, как мандата на право считать себя вождями масс и в дальнейшем.
– А что вы имеете против них? – невинно поинтересовался Андрей.
– Они примазались к вышедшим, рассказали всем, что это они всех вывели, – пояснил Михаил.
– Лучше было бы, – поспешно произнёс Андрей, – если бы бал тут правили фашисты.
– Я так не сказал, – возразил Михаил. – Но выбирал ли кто-нибудь этих людей в свои лидеры? Нет, и почти все, кто были на площади, с радостью бы избавились от такого руководства. Представьте себе, что было бы без них: все эти люди собрались бы на площади Революции и просто мычать как бараны на Кремль не стали, а пошли бы и взяли власть силой?
– Силой тут ничего не решить, – убеждённо сказал Ваня.
– Боюсь, иначе уже не получится. Ну вы же взрослые люди, чёрт возьми! Партия жуликов и воров – ну что это такое? Это по сути детский всхлип "как вам не стыдно". Взрослый человек никогда не станет так говорить. – И Михаил представлял себе форточника, застигнутого врасплох криками хозяев: "Как вам не стыдно! Вы же жулик и вор!" – Нам, условно говоря, нужно создавать армию, а мы скатились в карнавал. Водим тут хороводы под речёвку "Путин вор!". Да мало ли в России воров? Это ли главное?
Ваня и Андрей, нахмурившись, обдумывали его слова.
– А насчет "воров", боюсь, ты недооценил, – возразил, наконец, Ваня. – Слово "вор" в старо-русском означает не только "присваивающий чужое имущество", но и "смутьян", "изменник", "самозванец".
– Мы-то, может, и недооценили, – согласился Михаил, – да только едва ли автор этого слогана имел в виду что-то подобное.
– Только мирным путём, – твердил своё Ваня. – Мы должны брать пример с киевлян.
– Больше белых ленточек, – мрачно сказал Михаил. – На них лучше видна кровь.
Андрей слушал все это с какой-то брезгливой усмешкой.
– Ну, во-первых, я глубоко убеждён, – снова вмешался он, – что никто никому не должен. А во-вторых, что вы имеете против Касьянова и Кудрина?
Совершенно не понимая, как может даже звучать такой вопрос, Михаил благоразумно оставил его без ответа.
Ваня, имевший склонность выступать распорядителем жизни, почувствовал необходимость положить конец возникшим противоречиям.
– Как дела? – заговорщицки подмигнул он Михаилу, и тот сразу сообразил, что речь идёт о Жанне.
– Как дела? – переспросил он, искренне хотел даже что-то ответить, но внезапно задумался, как будто мысль его споткнулась: а в самом-то деле, спросил он сам себя, как обстоят эти дела?
* * *
Михаил заехал к матери только днём тридцать первого декабря. В лифте на зеркале губной помадой было написано: Люби бухлишко и дело воровское. Гадая, кто из соседей мог оставить такую игривую надпись, он вошёл в квартиру своего детства и замер в изумлении: наряженную ёлку вместе с хорошо знакомыми ему игрушками, украшал белый надувной шарик с девизом: «Я не сдуюсь!» – такие в изобилии встречались на последнем митинге.
– Вот так так! – воскликнул Михаил. – Так ты тоже оппозиционерка?
– Это я к тому, – ответила Ирина Александровна с вызовом, – что раньше смерти меня не похороните.
Михаил к такому привык и только пожал плечами. Мать сражалась со всем миром, но особенно с собственными детьми. Рассказать сыну, при каких обстоятельствах был раздобыт крамольный шарик, она посчитала излишним. Ниточка шарика была примотана к пухлой руке ватного Деда Мороза, и тот затаённо улыбался в свои пушистые усы, как будто подтверждая обещание Ирины Александровны…
Ложка нашлась после ужина в груде старых фотокарточек, старых, ещё советских абонементов на посещение бассейна "Сетунь", каких-то мятых гильз, пустых коробочек из-под монпансье, значков и пожелтевших писем.
Тут были какие-то расчётные листы, справки на ветхой шершавой бумаге, одна из которых была дана Скакуновой Ольге Панкратовне в том, что приказом по 2-й гвардейской армии за № 232 от 30 августа 1944 года на основании испытаний госпитальной квалификационной комиссии ей присвоено звание "Старшина медицинской службы". Михаил осторожно развернул характеристику, истёртую и прорвавшуюся на сгибах. Здесь же была и награда, которую он тоже хорошо помнил – медаль "За взятие Кенигсберга". Он читал фамилии людей, поставивших когда-то свои подписи под всеми этими документами: Пустильников, Букарев, Харитонов, Левит, Беспалов, Самсонов, Койвунен, – и с грустью думал, что никого из них скорее всего уже нет в живых. И вдруг почему-то вспомнил Людку.
Некоторое время Михаил пытался постичь тот психологический процесс, который заставляет человека при созерцании одной картины вызывать в памяти многие другие, но скоро отчаялся понять здесь что-либо.
Он вернулся к ложке, и когда она оказалась у него в руках и он сличил рисунок, выдавленный на её ручке, с гербом, высеченным в камне на черногорском доме, он испытал сложные чувства: эмоциональное возбуждение, удовлетворение, даже суеверный страх, которому по природе своей он никогда не был подвержен. Дом был старый, сложённый из серого камня, как все старые дома на которском побережье, по виду заброшенный, с машикулями по углам, и объектив захватил еще часть зарастающего сада, где ещё плодоносили апельсиновые деревья. Герб размещался на фронтоне в строгом картуше. Горизонтальная линия делила его щит на две равные половины: в верхней части можно было разглядеть руку, держащую масличную ветвь, а внизу помещался лук со стрелой, готовой лететь. Не было сомнений, что речь не идёт о случайности, но в то же время совпадение казалось до того невероятным, что он даже помотал головой, как бы отгоняя от себя это непрошенное видение.
За своё недолгое пребывание в Черногории Михаил тем не менее успел объехать и обойти почти всё побережье Боки Которской, впечатлений было много, отчасти они смешались, и поэтому он никак не мог определить место, в котором был сделан снимок даже по числу, которым он был датирован, потому что так и не смог вспомнить, где в этот день его носило.
Озадаченный своим открытием, он уставился на ложку и молча переводил взгляд с её ручки на герб черногорского дома.
Он уже и сам не знал: то ли ложка, то ли Людка пробудили в нём множество деревенских воспоминаний. Перед его мысленным взором поплыли картины детской летней жизни: закаты, пластавшиеся на необъятном небе, короткие ночи, похожие на забытье. А утром начиналось лето – настоящее, исполненное неслыханных в городе запахов, полное простора, света и счастья, хотя в то время никто из них даже приблизительно не отдавал себе отчёт в подлинном значении этого последнего слова из взрослого лексикона. Людка с Таней были одногодками, у них, как у девочек, существовали свои собственные секреты и игры, но до известной поры возраст объединял всех и во многих других предприятиях.
Коровий рог представлялся каким-то волшебным сокровищем, мутная вода Пары – благословением, походы к усадьбе – приключениями в стиле Майна Рида. Там, среди крепких дубов, из земли рос могильный камень, и они, облазив усадьбу, часто сидели около него на тёплой земле. Смерть, которую он обозначал, нисколько их не пугала. Наоборот, этот далёкий знак далёкой жизни, промелькнувшей в вечности, ещё прочнее утверждал их бездумное радостное настоящее.
Вспомнил Михаил, кстати, нелепую забаву, которой предавались самозабвенно, совершенно не вникая в её смысл. Приходилась она на день летнего солнцеворота. Под вечер принято было собираться у Людкиной бабушки Анны Кузьминичны. Все явившиеся получали от неё тонкие лучины, потом следовало таинственное ожидание, пока Анна Кузьминична некоторое время священнодействовала с печным огнем, а потом от него зажигали лучины. Как только лучины занимались язычками пламени, дети, повторяя за Анной Кузьминичной, начинали приговаривать: "Гори, гори жарко! Приехал Захарка, сам на тележке, жена на кобылке, детки на санках, в чёрных шапках". Слова эти положено было бубнить до тех пор, пока лучины не сгорали, и случалось так, что крик детей, обожжённых ими, производил порядочную суматоху.
Кто был этот Захарка, толком никто объяснить уже не мог, даже Анна Кузьминична. Лучина разгоралась, дети смотрели на жёлтый огонь восторженными взорами, будто со всех сторон его поддерживали, и в их зрачках горели маленькие отблески, как если бы и в самом деле они ждали, что вот сейчас из огня покажется тележка с Захаркой, влекомая резвыми коньками, и сам он – румяный, весёлый – развяжет свой мешок и начнёт оделять всех подарками, семечками, орехами и пастилой, а детки его – хорошенькие, чисто одетые, – смешаются с весёлой гурьбой…
Ирина Александровна намеревалась встретить Новый год в обществе своей старинной подруги Фаи. Таня с Ваней и детьми уже заезжали утром и оставили после себя порядочный кавардак, следы которого ещё устраняла их моложавая бабушка.
Михаил спустился к машине. Среди всей сутолоки последних дней его не шутя занимал вопрос, заданный Ваней после митинга в ирландском баре. С Жанной они не виделись с десятого декабря. Тем не менее он чувствовал, что если позвонить, то всё, к чему подталкивали обстоятельства, наконец состоится, но он не знал, хочет ли он этого. Он совершенно не имел представления, где, с кем и каким образом Жанна намерена новогодничать, но что-то подсказывало ему, что если он позвонит сейчас, то она отменит любые планы. Почему-то он был в этом уверен.
У метро в быстрых сумерках на огромной ёлке празднично перемигивались огни гирлянд. Ёлки поменьше мёрзли в загоне базарчика. Мимо автомобиля сновали спешащие люди. Молодёжь дурачилась, потряхивая красными колпаками. «Да, надо позвонить», – решил он в конце концов и полез в карман за телефоном, но рука наткнулась на ложку. Он вытащил её из кармана, включил в салоне свет и стал смотреть на герб. Стрела была готова вот-вот сорваться с тетивы и унестись в неизвестность к неведомой цели. «Что ж», – усмехнулся он, убрал ложку, достал телефон и позвонил сестре предупредить, что заедет передать подарки племянникам.
* * *
Новый год Вячеслав встречал дома вместе со своим отцом. Пожалуй, это был самый грустный Новый год с того времени, как умерла мама. Пока отец по застарелой привычке хлопотал у праздничного стола, Вячеслав читал в сети о первом заседании оргкомитета 24 декабря, состоявшемся в редакции журнала "Большой Город". За исключением того, что была принята идея о создании Московского объединения избирателей, ничего дельного ожидать не приходилось, потому что конкурс на лучшую листовку и лозунг, приглашение в свои ряды певца Юрия Шевчука и согласование того факта, что белая лента остаётся символом протестного движения, принять всерьёз могли только первокурсницы художественных училищ.
Анатолий Николаевич на деятельность сына всегда смотрел со смешанными чувствами. С одной стороны, ему было неприятно, что Вячеслав так легко вписался в новый класс людей, который в его мнении, отчасти и несправедливом, был отмечен печатью нечистоплотности. С другой, при всём этом он не мог не испытывать какое-то подобие гордости за его успехи. Что поделать, говорил себе Анатолий Николаевич, времена поменялись, мне их не понять, к прошлому возврата нет. Значит, надо жить дальше, и лучше жить хорошо, а нравственные правила, которые он всё же подозревал в сыне, непременно облегчат и жизнь других.
Именно в силу своих соображений, когда с Вячеславом случилось несчастье, он растерялся до такой степени, на которую в своё время его не сумел низринуть даже крах собственного дела.
Отслужив в армии, Вячеслав учился в Бауманском институте и окончил его в 1994 году. Два года он работал программистом в одной частной компании. Наступала эра высоких технологий, и люди его профессии шли в гору. Мало-помалу в нём созрело решение начать собственное дело, и дело пошло, а заключалось оно в создании интернет-площадок для проведения государственных тендеров на товары и услуги. Заказы поступали то от московской префектуры, то от архива министерства иностранных дел, то от Роскомкино. Вячеслав почувствовал себя обеспеченным человеком. Однако настоящее преуспеяние пришло чуть позже, когда он сделал площадку ассоциации металлургов для торгов сырьём. Один расположенный к нему человек посоветовал брать с металлургов не деньгами, а процентами с оборота, тем более, что Вячеслав не только запускал площадку, но и занимался её поддержкой. Сама ассоциация имела три процента от участников рынка, Вячеслав удовольствовался одним, но и этого одного достало на то, чтобы снять на Бережковской набережной модный офис и вообще придать предприятию солидный вид. Компания росла, несколько индийских программистов работали на неё. Развитие открывало всё новые и новые цели…
Долгое время Вячеслава занимал вопрос увеличения памяти электронных портативных устройств. Решение этой задачи знаменовало начало применения более скоростных и энергетически эффективных интерфейсов. Новые стандарты были уже разработаны, ожидалось, что вот-вот индустрия стремительно перейдёт на них, однако Вячеслав помнил о судьбе многочиповых модулей МСМ. В 90-е годы эта выигрышная технология не получила особого распространения, поскольку недорогие модули SRAM вынуждали производителей отказываться от процессорных чипов, стоивших на порядок выше. Вот и теперь Вячеслав подозревал, что перед производителями возникнет та же проблема, поэтому он задумался о собственной разработке с менее экзотическим походом, которая обеспечивала бы устройство высокой скоростью, обладая при этом самыми скромными требованиями по питанию. Задача была непростая, но тем интереснее было искать решение.
Испытания начались неожиданно, когда среди его клиентов появились московские озеленители. Площадка для них была запущена, но в данном случае прозрачность торгов серьёзно нарушила чьи-то интересы. Поменять положение дел озеленители не могли, но зато могли завладеть самой площадкой, а для этого требовалось получить к ней легальный доступ. Как-то раз к Вячеславу обратился их представитель – Вячеславу хорошо запомнился тот летний день – погода стояла пасмурная, они с Наташей собирались на Майорку, цвели липы и наполняли дворы нежным ароматом, который прибивал бесконечный дождь, в городе было пустовато, так что найти место для встречи с представителем не составило труда.
Игорь Станиславович, как просил называть себя посланец озеленителей, казался человеком вежливым и воспитанным, и облик его не имел ни единой черты классических злодеев предыдущего десятилетия. Предложение сводилось к следующему: от Вячеслава требовалось внедрить в программное обеспечение площадки функции, которые бы позволяли управлять ей. Это давало возможность изменять по своему произволу условия конкурса, или, на худой конец, просто выиграть время в тех случаях, когда нависала угроза того, что лакомые лоты достанутся посторонним людям. Можно было произвольно расширять условия заказа, так что стоимость работ становилась уже невыгодной для конкурентов, и строить против всяческих соперников и разные другие козни, не нарушая юридических условий.
Вячеслав ответил отказом, Игорь Станиславович не настаивал, однако просил подумать; они закончили ланч в непринуждённой беседе на посторонние темы; Игорь Михайлович попенял правительству, что хорошее образование получить становится всё труднее, расплачиваясь, похвалил входящий в моду каркаде, пожаловался мимоходом на засилье мигрантов и со смехом рассказал, что на пятьдесят четвёртом километре Киевского шоссе видел побелённые стволы сосен и берёз – вот так нелепица! – что заставило даже озадаченного Вячеслава вымучить сочувствующую улыбку.
В общем, Гермес зелёного Олимпа не оставил никаких неприятных впечатлений. Первое время Вячеслава никто не тревожил, так что за несколько месяцев он даже успел забыть об этой странной встрече. Но ближе к Новому году, когда надо было продлить в ФСБ сертификаты, удостоверявшие, что программное обеспечение компании неуязвимо для хакеров, – в сущности, пустая формальность, – впервые за много лет Вячеслав получил отказ. Не успел он сообразить, что теперь следует делать, как нагрянула проверка из другого отдела той же организации. Нелицензионный софт, которого полным-полно почти в каждом московском офисе, нашёлся в размере, вполне достаточном для возбуждения уголовного дела. Следствие признало, что виновных двое – Вячеслав и его младший партнёр. Поставили ультиматум – или Вячеслав продаёт компанию некоему ООО "Креспо", или младший компаньон будет арестован и разделит его судьбу. Вячеслав выбрал первое: компания была продана за символическую цену в один рубль, сделку оформили задним числом. Младший партнёр был так напуган, что подался в бега, хотя уже никому и не был нужен…
Подробности этой эпопеи то удалялись из сознания Вячеслава, то по каким-то неведомым свойствам разума и чувства объявлялись перед ним вновь во всей полноте событий, произнесённых слов и даже запахов. Так случилось и в это утро: почему-то опять пришел на ум этот злой его ангел, Игорь Станиславович, и Вячеслав удивлялся, что уже, наверное, не смог бы узнать его в лицо, но в ушах всё ещё звучал его скрипучий голос.
С обеда отец смотрел телевизор, где показывали миллиардера Прохорова, заявившего о своем намерении избираться в президенты, потом прошёл сюжет о поправках, которые Дума намеревалась внести в Земельный кодекс. Согласно им земли сельскохозяйственного назначения, не использующиеся по прямому назначению, предполагалось отчуждать в пользу местных органов власти.
– Теперь они Прохорова этого будут таскать туда-сюда, – сказал отец, тяжело поднимаясь с кресла.
– Зачем? – рассеянно спросил Вячеслав.
– Затем. Призрак национализации бродит по России. Кстати, – напомнил отец, – земля твоя как? Смотри, последнее потеряешь.
* * *
Наступили первые дни учебного года, но в университете, за редкими исключениями, которые нещадно высмеивались, об учёбе никто не помышлял. Сначала умы студенчества занимали подробности сентябрьского Московского съезда земских и городских деятелей, который выступил с настоящим манифестом конституционной партии, хотя вопрос о конституции и не был поставлен явно, потом разразилась почти такая же полная забастовка в учебном ведомстве, ещё и пострашнее той, какая потрясла его в феврале прошедшего года, когда профессора стали на сторону бастующих студентов, не взирая на то, что большинство изъявляло желание учиться, и когда сняли портрет государя и прямо-таки разорвали его в клочья.
Сходка состоялась с разрешения начальства, явилось много посторонних, много женщин, в актовом зале обменивались мнениями и пощёчинами, большинство постановило бастовать, причем желающим продолжать ученье препятствовали их же товарищи.
Студенты прямо разбились на социал-демократов и конституционалистов и предпочитали проводить время в митингах, на которых принимались уже самые несуразные резолюции даже с точки зрения большинства. Ясно было одно – Дума совещательная никого больше не удовлетворяла. Сергей Леонидович высказывал мысль, что автономия дана нарочно, чтобы все убедились, какая из всего этого выйдет безалаберщина.
– Глазов капитулировал перед бунтующими профессорами, – поражался его приятель Траугот. – Кто бы мог подумать. Профессорам дана полная автономия. Они могут преподавать все, что угодно! И притом беспрепятственно. Посмотрим, что выйдет. Ссылаются на то, что за границей университеты тоже управляются профессорами. Положим! Но где же за границей есть бастующие профессора и получающие при этом казённое жалование?
Старый университетский швейцар Пётр Гордеевич добыл где-то портрет императора и ночью попытался поместить его на приличествующее ему место в актовом зале, однако дело вскрылось, и студенты-анархисты не допустили этого.
Сергей Леонидович страстно хотел учиться, но политика, как разыгравшееся море, не оставляла такой возможности. Ему было жаль и императора, которого уже открыто называли "царёнком", и профессора Арсеньева, которому студенты устроили обструкцию, жаль было тех двух пожилых военных, которые как-то остановились поговорить в сквере против гимназии Рогова, и которых великовозрастные гимназисты, по обычаю тех дней, осыпали нецензурной бранью из распахнутых окон, освистывали, пели нарочно революционные песни. Всё это представлялось Сергею Леонидовичу как-то не по-человечески. Сергей Леонидович остро почувствовал, что общество резко разделилось на партии самого крайнего направления. Не было не только центра, но даже умеренных правых или левых. Сказать одним, что вы искренне радуетесь учреждению Государственной думы и находите желательным расширение её законодательных прав, – значило заслужить аттестацию потрясателя основ, революционера, даже анархиста. Заикнуться другим о пользе Государственного Совета, реформированного по образцу существующих в других странах верхних палат, и от вас с негодованием отворачивались, клеймили кличкой черносотенца.
Время было такое, которое как будто требовало решительного выбора. Но, положа руку на сердце, Сергей Леонидович и сам бы затруднился отнести себя к какой-либо партии. Ни славянофилом не считал себя он, ни западником, ни эсером, ни социал-демократом, и даже не кадетом. Более того, он и в толк не мог взять, как можно всерьёз, без обиняков принадлежать к какой бы то ни было партии. Партия могла быть, казалось ему, одна – человеческая. И действительно, чувствовалось всеми в его существе нечто такое, что ограждало его от презрения товарищей. Хотя он имел праздничный сюртук с подкладкой из белой шерсти, хотя не присоединился формально ни к одному из кружков, "косоворотки" не затруднялись протянуть ему руку, и несмотря на то, что он искренне желал учиться, ничуть не скрывал этого и с первых же шагов делал в своих предметах ощутительные успехи, никто никогда не посмел припечатать его клеймом "академиста". Для всех он сразу сделался просто Серёжей Казнаковым да так им и остался. Многих товарищей выручал его кошелёк, который, хотя и не был похож на знаменитую калиту одного мелкого московского князя, был с одинаковой щедростью открыт для всех.
– Чувство правды в тебе велико, потому-то ты и не можешь примкнуть ни к какой партии, – сказал ему как-то Траугот. – Несомненно одно – наш дряхлый Polizei Staat, наш бюрократический строй доживает свои последние месяцы. У него два наследника – конституционализм и славянофильский уклад. Посмотрим, чья возьмёт.
* * *
Менее чем за полгода на курсе сложилась небольшая компания, члены которой не имели каких-то опредёленных идеалов, кроме тех, которые свойственны всем немного неглупым и не чёрствым сердцем людям. Душой этой компании был Николай Траугот, сын богатого саратовского землевладельца. Сергей Леонидович хаживал к Трауготу не ради участия в спорах, а просто ради товарищества, попить пива и развеять одиночество. В спорах участие брал редко, больше слушал, что говорят другие. Траугот обладал качеством, удивительно редко встречающимся среди людей: оценивать то или иное предприятие не по идее, за ним стоящей, а с точки зрения практического смысла, и это сближало с ним Сергея Леонидовича. Его не интересовало, соответствует ли самодержавие той или иной идеологии, или, наоборот, с ними непримиримо. По его мнению, все виды государственного устройства имели лишь относительную ценность.
Покупали в складчину фунт чаю, несколько фунтов колбасы – молодость ведь неприхотлива – и обсуждали творящиеся вокруг невероятные события. Над столом полыхала молочным светом лампа-молния, и здесь уже поднимались премудрости самые что ни на есть вселенские. По слухам, передаваемым "Нашей Жизнью", на одном частном совещании несколько членов Комитета министров довольно решительно поставили вопрос о крестьянской реформе в смысле необходимости полного уравнения крестьян в правах с прочими гражданами.
– Ну, это уже будет шаг к конституции, – заметил Траугот.
Здесь Сергей Леонидович, всё больше помалкивающий, позволил себе небольшое замечание:
– Помните, как это у Эртеля в "Волхонской барышне": "А насчёт либерализма я тебе вот что скажу, друг любезный. Есть у меня одна барыня знакомая. Тоже большая либералка. Та не только конституции – республики требует. Только, говорит, чтобы мужика этого противного не было".
И тут же Незведский, родственник министра народного просвещения графа Ивана Толстого, склонил разговор ко вселенской широте.
– Я часто задаюсь вопросом, – проговорил он задумчиво, – отнесённые судьбой к северному полярному кругу, в пустые холодные равнины, суровые леса и безводные степи, могли ли мы рассчитывать стать тем, чем мы стали? Без южного солнца, без тёплого моря, без традиций античной цивилизации?..
– И кем же мы стали? – перебил его со смехом Траугот, бросив на Сергея Леонидовича взгляд, полный иронии.
– Мне кажется, обычные рассуждения о разнице между Европой и Россией скользят только по поверхности вопроса, не проникая в его глубь, – снова осмелился высказать своё мнение Сергей Леонидович. – А между тем он всем психологам русской души широко известен, этот факт. Из всех стран Европы одна лишь Россия не входила в состав Римского мира. Вот почему так странны слова об отсталости России. Да как же ей не быть отсталой, когда Италия, Франция, даже Германия, хотя и в меньшей степени, имеют под собою культуру Эллады и Рима, и так как история Рима не кончилась, а продолжается новыми народами Европы, то Россия, возводя здание своей истории, всегда находилась, продолжает находиться, а может быть, и останется вечно в крайне невыгодном положении – она строит без фундамента.
– Старо как мир! – из полутёмного угла раздавалось возражение ещё одного юного мудреца, сделанное голосом, как будто утомлённым бессилием человеческого ума. – Нет никаких других причин, по которым бы римское право могло быть поставлено выше индийских законов, а древнееврейский Завет выше прочих законодательств Передней Азии, если бы теория естественного права не придала первому оттенок превосходства и если бы моральные заповеди не получили бы столь ясного и непреложного значения во втором. Находясь под обаянием римского права, мы забываем, что право это и в настоящее время регулирующее юридические отношения во всей западной Европе, исходит из небольшого числа арийских обычаев, которые были изложены в письменной форме в пятом столетии до Рождества Христова и сделались известными под именем законов Двенадцати таблиц…
* * *
В Казани философию права читал ординарный профессор Николай Петрович Сорокин – совсем ещё не старый, сухопарый человек. Сорокина любили за простоту, предельную ясность изложения и известный либерализм, хотя наиболее проницательные из его слушателей усматривали здесь скорее кокетство, драпирующее здоровый консерватизм. Внешность его совсем не вязалась с представлением о почтенном учёном, и облик его скорее вызывал в воображении фигуру ротного командира кадетского корпуса. О нём знали, что он был воспитанником Юрьевского университета. После сдачи магистерского экзамена его командировали в Германию, и в Геттингене некоторое время он занимался под руководством знаменитого тогда теоретика права Рудольфа фон Иеринга. Научные взгляды своего наставника он совершенно не разделял, однако видел в нём образец рыцаря науки и не уставал подчёркивать это своё впечатление.
Милостивые государи!
Курс своих лекций мне хотелось бы начать с напоминания, что настоящее время выдвигает на первый план одно ясное и непреложное методологическое требование, настаивающее на связи философии с эмпирической наукой. Философия права должна иметь предметом своего изучения тот же самый положительный материал, что и юриспруденция. Задача философии вообще заключается не в том, чтобы противопоставлять миру действительности свои построения, а в том, чтобы понимать существующее как оно есть. Поэтому и философия права должна заниматься правом действительно существующим. Обобщение конечных выводов, доставляемых специальными юридическими науками, – вот её настоящая задача. Она должна стать частью положительной юриспруденции. Прежнее идеалистическое направление должно быть отвергнуто вместе с тем идеалистическим взглядом, согласно которому наряду с правом положительным существует ещё какое-то право естественное, или, если угодно, рациональное. Относить понятие права к идеальным требованиям ошибочно и произвольно. Если же устранить эту неправильность, то от соответствующих научных стремлений останется лишь интерес к идее, которая воплощается в положительном праве. Здесь мы будем иметь дело не с чем-то различным от действительного права, а с его существенным моментом, с его собственной субстанцией. Нельзя также удерживать раздвоения философии права и юридической науки в том смысле, чтобы к первой относить рассмотрение содержания, а ко второй – изучение формы права. Разграничение в праве этих двух моментов настоятельно необходимо, но ни юриспруденция, ни философия права без ущерба для своих целей не могут заниматься исключительно каким-нибудь одним из них. Наконец, всякие иные попытки обособления философии права должны быть признаны несостоятельными, ибо ни философия в том или другом виде не способна обойтись без изучения конкретного юридического материала, ни этому последнему не обойтись без её обобщающих указаний.
Поэтому упрёки правоведам в стремлении заменить теорию права его историей, как это сделал наш известный философ Владимир Соловьёв, следует признать напрасными. Почти все, писавшие об источниках права, старались свести их к какому-либо одному началу: к внушению свыше, к прирождённому природному чувству или к разумно понятой личной или общественной выгоде. Все нравственные, а, следовательно, и правовые побуждения одними приписывались сверхъестественному вдохновению, тогда как другие видели в них развитие правильно понятой выгоды. Совершенно верно замечает Иеринг, что и в исторических исследованиях современная юриспруденция сохраняет чисто догматические приемы, изучая лишь системы норм, не приводя их в связь с жизнью. А между тем без общих отправных пунктов и без знакомства с жизненной средой, среди которой вырастает право, представление о нём будет неполно. Чтобы верно судить о каком-либо праве, нельзя останавливаться на отдельных его определениях, но следует восходить к принципиальному его пониманию.
Пухта в своей "Энциклопедии права" выражает это противоречие следующим образом: "Думали различать так называемое положительное и философское правоведение таким образом, что первое имеет дело с действительным правом, следовательно, с чем-то положительным и историческим, философия же права занимается правом, которое не дано в действительной жизни и которое она сама выводит из постулатов всеобщего разума, следовательно, правом, не имеющим истории, но проистекающим вечно неизменным из законов неизменного разума. Это право называли естественным, а также рациональным правом. Такая философия права, насколько она была верна себе, в действительности не имела своим предметом права, могущего иметь своё начало только в свободе, но она также не была и философией, ибо только то, что имеет историю, может быть предметом философии. Право, как член целого, имеет в нём и с ним свою историю, и прежде всего философии права предстоит указать, как этот член мирового организма произошёл из целого, как возникло право вообще, каким образом человечество дошло до права».
Один наш известный учёный утверждает, что "принцип сам по себе, пока он не создан юридической мыслью, не есть реальная величина". Не хочет ли он сказать, что ничто не свидетельствует о том, чтобы юридические нормы, момент исторического происхождения которых ещё не открылся перед нами, на самом деле не имели нужды переживать его? Однако наш исторический опыт восстаёт против подобного утверждения. Законы или правила, установленные каким-либо народом в известную пору его истории, в соответствии с обстоятельствами и представлениями времени, составляют одну область исследования. Законы и правила, которые существовали у них раньше, доставшись по наследству от более древнего периода, и были только более или менее изменены, чтобы согласоваться с новыми жизненными условиями, составляют другую область, совершенно отличную от первой. На истории и философии права и этнографии лежит обязанность установить прочную связь между двумя этими областями, несмотря на пропасть, разделяющую их, – пропасть, в которую постоянно падают доводы моралистов и законодателей. И если принцип, не созданный юридической мыслью, не есть реальная величина, то такой величиной вполне может стать момент возникновения самой юридической мысли.
Вполне последовательно было бы осудить с этой точки зрения прежнее идеалистическое направление, которое заявило притязания на особую научную область. Однако существуют идеальные требования, имеющие значение для права в силу связи его с нравственностью и которые принято определять в качестве высших критериев для оценки права. В последнее время, главным образом в Англии и Германии, раздались сильные возражения против того, чтобы смотреть на право как на политическую догму, и против этого нечего было бы возразить, если оставить в стороне тот факт, согласно которому естественная доктрина и до сей поры обнаруживает удивительную живучесть. Значит, вправе предположить мы, идеи, положенные в её основу, отличаются чем-то таким, с чем нелегко расстаться человеческой душе и что они имеют более глубокие основания, чем взгляды какой-либо эпохи…
* * *
В Дмитровскую субботу, 8-го сентября Преображенская церковь представляла особый вид: скамейки и столики были заставлены "канунами" – небольшими горками, в виде могильной насыпи, из жёлтых восковых свечей; всё годное пространство занимали блюдца, горшочки и даже чайники с отбитыми рыльцами с кутьёй из риса с изюмом. В церковных углах и на паперти притулились узелки с закуской и поминальными блинами. Слышалось монотонное пение дьячка, стоял сильный запах ладана, в толпе поблёскивали молитвенно настроенные и печальные глаза. При возглашении "вечной памяти" где-то в углу раздалось всхлипывание, скоро перешедшее в громкое рыдание…
Спустившись с паперти, Александра Николаевна зашла далеко за алтарь. У ограды под серыми камнями лежали тут муж, свекровь со свекром и какие-то совсем уже далёкие их пращуры. Мальчик-алтарник зажигал свечи и подавал их Александре Николаевне, а она осторожно пристраивала их в пересохшей траве у надгробий, с трудом вдавливая в твёрдую землю. В безветренном воздухе свечи горели прямо, и это успокаивало её душу. В этих именах, высеченных в неподатливой плоти могильных камней, прошла вся её жизнь. Со свекровью она не ладила, но там, положа руку на сердце, не было ни войны, ни мира, зато свекра Воина Фёдоровича Александра Николаевна любила, и ей казалось, что испытывать к нему какие-либо иные чувства было немыслимо.
Изувеченный в Севастополе, за ранами вышедший из службы по невозможности продолжать её, едва не дослужившись до адмирала, дедушка Павлуши и Сергея жил в Соловьёвке с окончания Восточной войны. Когда мало знакомые гости появлялись в доме, дедушка был утончённо любезен, одинаково ровен со всеми, но спешил усесться за свои любимые, старинные пасьянсы, и сам имел вид скорее гостя, а не хозяина. В движениях его вообще сквозило само достоинство хорошо воспитанного военного человека былых времен, не дающего себе опускаться в отставке, при том без признака рисовки или какого-либо жеманства. Воин Федорович умел молчать в обществе, особенно при дамах, но выслушивал собеседника с особой, естественной грацией, которая только подчёркивала достоинства его наружности. Так и веяло в иные минуты общения с ним эпохами императоров Александра и Николая Павловичей. Трудно было втянуть его в общий разговор, ещё труднее – вызвать на воспоминания о прошлом, о Севастополе, о его личных подвигах. Долгие годы прослужив под началом адмирала Лазарева и даже состоявший одно время его флаг-офицером, дед куда охотней говорил о своем знаменитом начальнике, и тут память его неистощимо извлекала на всеобщее внимание множество случаев, происшествий и анекдотов.
Один только раз Воину Фёдоровичу изменила его обычная невозмутимость. Дело было во время Балканской войны.
В 1875 году вспыхнуло восстание против турок в Боснии и Герцеговине, к которому скоро присоединилась и Сербия. Восставшие, вынужденные взяться за оружие варварством своих угнетателей, как известно, не рассчитали своих сил и были разбиваемы турецкими войсками, подвергаясь ещё более жестоким истязаниям. Об этом подробно сообщали газеты. Сербский митрополит Михаил распространил послание, в котором не жалел красок для описания турецких жестокостей. Сообщая, как турки живых людей сажают на кол или жарят на огне, привязав к вертелу, как убивают детей или обливают их кипятком в насмешку над крещением, почтенный архипастырь слезно умолял русских единоверцев о помощи. Черногорский митрополит Илларион также обратился с пламенным воззванием к России. Он писал, что более двадцати пяти тысяч герцеговинцев разрозненно перешли черногорскую границу, и голодные, босые, ищут пристанища в черногорских селах, жители которых не имеют возможности их приютить и накормить. Московский Славянский комитет, после Высочайшего разрешения открыть в России подписку в пользу славян, горячо призвал всех к помощи несчастным. Всё это с жадностью читалось в городе и в сёлах, и русские обыватели начали пробуждаться от обычной спячки. В 1876 году общественное возбуждение дошло до такого же подъёма, какой появился после Манифеста 19 февраля.
Земская управа разослала приглашения к пожертвованиям и многочисленные подписные листы. Все живо откликнулись на эти призывы. И горожане, и жители ближайших сёл толпами осаждали управу, принося деньги, холст, бельё и корпию. Чиновники разных учреждений вытряхивали свои скудные карманы, и по их подписным листам ежедневно поступали десятки рублей. В течение нескольких месяцев через управу прошло больше десяти тысяч пожертвованных рублей. И деньги, и кипы снесённого белья еженедельно отправлялись митрополиту Михаилу или тогдашнему сербскому министру Ристичу.
Когда однажды поток пожертвований замедлился, а деньги в Сербию нужно было выслать скорее, глава земской управы Алексанов поехал к архиерею, надеясь, что он выручит из беды. Известно было, что он без затруднения мог бы пожертвовать несколько тысяч, однако скромные ожидания главы управы и Воина Фёдоровича ограничивались сотнями. Оба они были любезно приняты, изложили положение дел, упомянув о последних ужасных известиях из-за Дуная.
Смарагд слушал, перебирая свои чётки. Когда они замолчали в ожидании ответа, он сразу поднялся, как бы желая показать, что аудиенция окончена, и сурово произнес: "Нет, извините. Это нас не касается. Мы люди не от мира сего". И с этими словами он поднял руку для напутственного благословения. Едва сдержав негодование, посланцы общества вышли на улицу, и только там Воин Федорович дал волю своим чувствам…
* * *
Выйдя из-за церкви, охваченная воспоминаниями, Александра Николаевна не сразу обратила внимание на солдата, стоявшего слева у паперти. В страшной маньчжурской папахе, космы которой налезали ему на глаза, поначалу он был неузнаваем.
– Ты ли, Дорофеич? – пригляделась Александра Николаевна, и заметила ещё, что на полушубке его красуются два георгиевских креста.
– Я самый, сударыня, – широко улыбнулся Дорофеич, и пшеничные его усы, похожие на спелые колосья, от движения румяных щёк растопорщились, раскустились и стали горизонтально.
– Так, значит, насовсем? – уточнила Александра Николаевна.
– Точно так-с, привёл Господь демобилизоваться, – сказал Дорофеич строго, сурово, солидно, из деликатности стараясь по возможности скрыть своё удовлетворение. – Вчистую. Всё, отвоевались.
– Уж и страшно, небось, было? Вон, смотрю, геройский ты мужик, – и Александра Николаевна глазами указала на кресты.
– Это за Ляоян, – скосив глаза себе на выпуклую грудь, пояснил Дорофеич. – А страшно или нет – всяко бывало… А иной раз, сударыня, в обиходной жизни больше страху наберёшься, – шутливо заметил он, набивая свою трубку махоркой, – известно, мирное время, ну, дума-то наша и бродит, да часто сама нас и пужает… А на войне нетути времени думать: пули свистят, пушки грохочут, дымный смрад, стон… – так и дерешься, словно бешеный, пока и тебе не влепят, а тогда уж, точно, страх проберёт… Вот мне выше локтя прокололи левую руку… Э-эх, всего-то было на нашем веку, – задумчиво следя за дымком соей трубки, протянул Дорофеич. – Слышно, сынок ваш в плену? Так вы, сударыня, не огорчайтесь. Оно, конечно, претерпеть придётся там что, да зря его там никто не обидит, уж будьте покойны. Потому как японец порядок любит.
– За паренька спаси вас Бог, что не оставили своей милостью, – спохватился Дорофеич и даже снял свою папаху, как в старые времена.
Александра Николаевна только махнула рукой.
– Что ж ты, на хозяйство? – поинтересовалась она. – Или ко мне обратно?
Дорофеич вздохнул и глянул на церковный купол.
– Не, – сказал он. – К брату поеду. На фабрику.
– Ну его, тоже, к ляду в болото хозяйство это… – с досадой добавил он. – Ворочаешь-ворочаешь, ломаешь-ломаешь, а всё не сыт-не голоден.
* * *
Те из студентов, кто имел в столице хоть каких-нибудь родственников, пользующихся малейшим влиянием, а, значит, способные пересказывать сплетни, подслушанные в кондитерских, ошеломляли сокурсников новостями одна другой краше. Говорили, что царь с семьёй живет в Петергофе, чтобы удобнее морем было бежать за границу. Передавали, что когда Глазов обратился за помощью к Витте и Трепову, указывая, что власть в университетах захватили буяны-анархисты, последний ответил в том духе, что когда ваши студенты начнут бунтовать на улице, я их усмирю, а если они бунтуют в стенах университета, то это дело подлежит университетским властям – на это и дана автономия. Нездведский по секрету сообщал ошеломительные подробности обсуждения в Совете министров земельного проекта Кутлера, державшегося в строжайшей тайне ввиду деликатности вопроса: допустима ли вообще насильственная экспроприация собственности более обеспеченных граждан государства в пользу малоимущих. На возражения министра внутренних дел и министра юстиции, что невозможно колебать такой основной принцип юриспруденции, как право собственности, на котором стоит мир, председатель Совета Витте разгорячился и будто бы отвечал следующей тирадой: "В юридических науках я хоть и не сведущ, но не признаю вообще существования решительно никаких непреложных принципов. Какие-то римляне когда-то сказали, что право собственности неприкосновенно, а мы это целых две тысячи лет повторяем, как попугаи; всё, по-моему, прикосновенно, когда это нужно для пользы общества; а что касается интересов помещиков-дворян, то я считаю, что они пожнут только то, что сами посеяли: кто делает революцию? Я утверждаю, что делают революцию не крестьяне, не пахари, а дворяне и что во главе их стоят всё князья да графы, ну и чёрт с ними – пусть гибнут. Об их интересах, об интересах всех этих революционеров-дворян, графов и князей, я нахожу, правительству нечего заботиться и нечего поддерживать их разными римскими принципами, а нужно спокойно рассудить, и не с точки зрения римских принципов и интересов отдельных личностей".
– Вот это я понимаю! – услышав рассказ однокурсника, удовлетворённо воскликнул Траугот, поднимаясь со своего места и потирая крепкие руки. – Вот это браво! Вот это я понимаю!
Как такое мог сказать Витте, Сергей Леонидович совершенно не мог взять в толк, но небылицы Нездведского уже не раз оказывались правдой, и не доверять ему у товарищей оснований не было.
– Одно здесь справедливо, – заметил только Сергей Леонидович, – революцию действительно делают князья и графы. Крестьяне просто бунтуют.
Говорили ещё, но уже не Незведский, а кто-то другой, что Витте сказал Петрункевичу: "Вы думаете, – сказал ему Витте, – что правительство обнаружило свое бессилие и не может справиться с общественным движением без помощи этого самого общества? А я Вам скажу, что правительство располагает средством, с помощью которого оно не только может раздавить общественное движение, но и нанести ему такой удар, от которого оно не оправилось бы – стоит только пообещать крестьянам наделить каждую семью 25 десятинами земли, – все вы, землевладельцы, будете сметены окончательно". И общество действительно хорошо почувствовало, что настаёт момент, когда именно правительство вынуждено будет, как и в 1861-ом году, опять выступить главным революционером.
Как бы то ни было, чувствовалось абсолютно всеми, что если в ближайшем времени не будет совершена сверху необходимая реформа, вызываемая государственной предусмотрительностью, то в недалёком будущем верховная власть будет вынуждена ходом вещей и под влиянием нарастающего в стране оппозиционного настроения согласиться на более коренное преобразование государственного строя.
Однажды во время такой пирушки Сергей Леонидович выпил лишнего и задорное веселье снизошло на него:
Обойми меня,
Ночка тёмная.
Ночка тёмная,
Степь широкая.
Сторонись меня,
Птица чёрная,
Птица вещая,
Перелётная.
Моя долюшка
Перехожая
Гонит по свету
Да без продыху,
Головы в траву
Не даёт склонить,
Ко сырой земле
Приголубиться…
Это было одно из сочинений Павлуши, который с детства забавлялся стихами, подражая известным поэтам. Выговорив, а скорее, прокричав эти строки, Сергей Леонидович уронил голову на грудь, закрыл лицо руками и содрогнулся в тяжких рыданиях.
Траугот только покачал головой, поспешно отставил свой стакан, подхватил Сергея Леонидовича под руки и проводил в соседнюю комнату до кровати.
– Чистая, светлая душа, – сказал он товарищам, вернувшись к столу, долил свой стакан до края и, некоторое время задумчиво проницая его недра, словно надеясь увидеть там то ли будущее, то ли что-то безвозвратно потерянное, опустошил одним махом.
* * *
Между тем события последних месяцев настолько расстроили нервы Александры Николаевны, что она решительно ни в чём не находила покоя, хотя в целом жизнь её опять сложилась в то единое целое, осознание которого придавали ей достоинство и силы к действию. Подошедшая осень только усугубляла её состояние. Опустошённые куртины с жалкими остатками осенних цветов, побитых утренними морозами, смотрели сиро и неопрятно. Ночи становились всё чернее, и участь сына, хоть и живого, мерещилась ей всё непрогляднее. "Совсем осень, – думалось ей, – скоро и дороги размоет…" То она, повязав на голову чёрное кружево, закутавшись в бурнус, выходила в сад и подолгу отрешённо сидела на скамье, не обращая внимания на то, что облетавшие деревья осыпали ей плечи жёлтыми листьями, а то жажда деятельности овладевала ей, и тогда она решительно принималась за рукоделье. Рано в сумерки зажигалась лампа над столом, заваленным материями и выкройками. Монотонно стучала швейная машинка, своим звуком точно отделяя её от всего окружающего, но всё это было не то. Зловещее завывание ветра в трубах, к которому невольно прислушиваешься, если в комнате царит унылое молчание, чёрная, непроницаемая ночь за стеклом, как бы бросали вызов её бездеятельности.
Хотя правительство и заявило положительно, что все пленные будут доставлены на родину на счёт казны и уже были с этой целью зафрахтованы пароходы Добровольного флота, беспокойство не покидало Александру Николаевну. То она порывалась ехать за сыном в саму Японию, то намеревалась добраться до Владивостока и там ждать его возвращения. Чистого дохода с имения ежегодно получалось 3600 рублей, и хотя это вполне покрывало скромные потребности самой её хозяйки, и даже давало возможность Сергею Леонидовичу потряхивать в Казани упомянутым кошельком, её мнительность нашла выход в финансовых расчётах. Ей стало казаться, что средств совершенно недостаточно, хотя на что именно должно было их доставать, сама она едва ли бы смогла предоставить вразумительный ответ. Занять было решительно не у кого: Фитенгоф хозяйства давно уже не вёл, а жил на то, что уделял внучатый племянник, единственный его наследник, обращаться же к Ремизову она находила почему-то неудобным.
Ещё летом к ней приступило общество, подогретое горлопанами, чтобы она продала "по божеской цене" сто десятин лугов, в которых, как она знала, особенной нужды у них не было.
– На что вам эта земля? – спросила тогда Александра Николаевна.
– А ягодновским сдавать, – простодушно ответил старик Хвостов.
Исполненная негодования, Александра Николаевна заехала к Ремизову.
– Вот он, – выслушав её, сказал тот с горечью, – мужичёк наш богоносец. Вот она, борьба пролетариата с капиталом, и вот она мужицкая социал-демократия.
У Ремизова она застала гостя – бывшего председателя Окружного суда Николая Николаевича Гобято. Гобято появился в уезде восемнадцать лет назад, перебравшись сюда из Таганрога. Было о нём известно, что ещё студентом юридического факультета в Петербурге он вступил в связь с дочерью генерал-адъютанта Сипягина Ольгой, и, как только получил должность адвоката, вопреки воле отца увёз свою избранницу подальше от столицы. Имение Морозовы Борки досталось жене его от тётки по матери, урождённой Пущиной. Покойный Леонид Воинович прекрасно знал Гобято, оба они были увлечённые охотники и, бывало, на несколько осенних суток пропадали на плёсах Ширикино, в местах, обетованных утками и гусями, но с Ольгой Всеволодовной Александра Николаевна как-то не сошлась, и со смертью Леонида Воиновича знакомство с Гобято само собою сошло на нет.
Михаил Павлович видимо расстроенный и раздраженный предыдущим разговором, встретил гостью в одной сорочке, воротник которой был перетянут шёлковым снурком, но при её появлении тут же надел сюртук.
– Вы говорите, народ сам возьмёт землю? – обратился он к Гобято, воодушевлённый рассказом Александры Николаевны, который невольно склонил чашу весов в его пользу. – Я не знаю, может быть, это случится, но это будет величайшее несчастье в нашей жизни. Я не думаю, чтобы насилие в организованном государстве можно было признать верховным принципом, не думаю, также, чтобы этот захватный принцип дал что-нибудь кроме земельной анархии и путаницы, потому что если возможен захват, он возможен по всем направлениям, друг от друга в сельских обществах. Я уверен, что этот принцип при отсутствии достаточного уровня культуры приведёт только к междоусобице, только к распре. Можно ли отыскать в крестьянском брожении хотя бы отдалённые намеки на освободительное движение в собственном смысле? Разумеется, были и есть такие крестьяне, которые более или менее сознательно относились к начавшемуся движению. Но не они дают тон громадному крестьянскому миру, и не они являются носителями настоящих, неприкрашенных, чисто мужицких идеалов. Тон задает серая, рядовая масса, то есть то подавляющее большинство, которое везде, на всем огромном пространстве России является более или менее однородным. Даже там, где нет земельного голода, где население далеко не бедное, где совсем нет почвы для земельных беспорядков и открытых бунтов, свободный мужик сказался в более мелких, но очень характерных деяниях… И это непременно будет: в деревне появятся снова настоящие крепостные и новые помещики, но на этот раз те и другие из одного крестьянского теста. А случится это, когда свободный мужик получит возможность невозбранно добиваться своих мужицких идеалов.
Александра Николаевна хранила скорбное молчание.
– Что же Павел? – спросил он у Александры Николаевны.
– Только и есть, что одно письмо, – вздохнула она.
В семье Гобято переживали такое же несчастье, как и в Соловьёвке: один из сыновей Николая Николаевича – офицер-артиллерист, выпускник Михайловского училища, томился в японском плену после сдачи Стесселем Порт-Артура.
Гобято покоился в кресле, кутая больные ноги в плед.
– Ах, сударыня, – я искренне сочувствую вам, – вымолвил он так просто, с таким неподдельным чувством, что Александре Николаевне захотелось по-братски поцеловать его седую голову. Ей вспомнился Алексей Алексеевич, как он был обеспокоен предстоящим судом, и при этом воспоминании у Александры Николаевны впервые мелькнуло какое-то соображение, что дело предстоит серьёзней, чем до сих пор представлялось её материнскому уму. В лице Гобято она имела дело с юристом, и эта минута общей скорби напрочь изгнала её давнишний сословный предрассудок.
– Что же с ними будет? Как вы полагаете? – почти заискивающим голосом спросила она.
– Сложно сказать что-то наперёд, – ровным голосом сказал Николай Николаевич, но в глазах его перекатилась печаль. – Я полагаю надежды на то, что закон в данном случае предпочтёт видеть не формальную, а внутреннюю правду событий.
Николай Константинович многозначительно помолчал.
– Прусский фельдмаршал Блюхер, входивший в 1813 году в Париж победителем, семь лет до того должен был без боя положить оружие перед Наполеоном. Адмирал Сенявин, застигнутый в Лиссабоне неожиданным объявлением войны, сдал свои корабли англичанам, что не помешало его славе… – Он говорил ещё что-то, но и сам чувствовал, что это всё не то.
Александре Николаевне подали чаю, и тут же собеседники вернулись к разговору, прерванному её появлением.
– Э, нет, – тут разногласие не политическое, тут разногласие мировоззрений, – заговорил Михаил Павлович. – Право всегда должно являться выражением сознания религиозно-моральной ответственности, лежащей на отдельных людях и на обществе. Нелепо было бы отрицать правовой порядок в установлении взаимодействия власти и населения, но столь же нелепо было бы полагаться на него как на самостоятельную основу. Скорее это лишь практическое выражение идеи моральной между ними солидарности, которая должна служить действительной основой государственного строя. Вот ведь Англия, старейшая конституционная монархия, но разве её государственный строй зиждется на правовых началах? Там ведь власть монарха ограничена не правовыми нормами действующей конституции, а глубоким сознанием как представителя верховной власти, так и кабинета министров, их моральной солидарности с народным представительством. В Англии, как и в России, среди населения преобладают настроения и стремления религиозно-нравственного характера над интересами правовыми. Ставят нам в пример и Американские штаты. Но прежде чем рассуждать о безусловных достоинствах системы выборности, необходимо решить следующий вопрос, а именно: позволяют ли географическое положение, законы, обычаи, нравы и убеждения народа, который намерен ввести у себя данную систему, установить в этой стране слабую и зависимую исполнительную власть, поскольку стремление иметь главу государства с широкими и сильными полномочиями и одновременно желание избирать его являются, на мой взгляд, совершенно несовместимыми.
– Ну не абсурд ли: воевали за свободу болгар и в новооснованном болгарском государстве учредили конституционный строй, а русскому народу-освободителю отказывают до сих пор и в таких свободах, которые гарантированы болгарам.
– Конструкция власти должна соответствовать географии страны, – не сдавался Ремизов. – Государственный строй любой страны диктуется прежде всего её географией. Все остальные факторы, в их числе и пресловутый народный характер, имеют здесь несравненно меньшую роль.
Пока звучали все эти речи, Александра Николаевна обратила свой взор на шёлковый ковер, который украшал гостиную и который Александра Николаевна помнила столько же, сколько и самого Михаила Павловича. Ещё когда они с покойным мужем бывали частыми гостями в этом доме, как бы ни было весело, занятно, эта тонкая персидская работа неизменно приковывала её внимание.
На синем кобальтовом фоне, заключённом в золотистый с розовым отливом обрез, неизвестный художник явил картину мира. Пышнокудрые женщины, по-восточному скрестив ноги, вкушали отдых под пальмами. Некоторые из них поглаживали пардусов, точно котят, некоторые ухаживали за растениями. Иные вели беседы с благочестивыми наставниками, и, очевидно, речи текли столь медоточивые, что им внимали даже антилопы и львы, которых звучащее слово обратило в братьев, смирно стоящих рядом у источника мудрости. Среди разбросанных цветов диковинной красоты голубки на все стороны несли благие вести. Райские птицы, распустив хвосты, будто следили, чтобы ничто не нарушалось в этом гармоничном золотистом мире.
Панорама была замкнута размерами и декоративным полем, но настолько полна содержанием, что туда нечего было добавить. Всё здесь было исполнено наивностью, однако в этой наивности чувствовалась такая незыблемость, непререкаемость сути, что хотелось стать частью этого мира. Таким хотел видеть его неизвестный автор этого ковра, и душа его, по всей видимости, была и впрямь осиянна блаженством райского покоя.
– Нашим оппонентам, по-видимому, совершенно непонятно, – сказал Ремизов куда-то в пустоту, как говорят люди, отчаявшиеся хоть как-то донести свою мысль, – что для нас, при усвоенной нами точке зрения, является совершенно излишним и чуждым вопрос – решающим или совещательным голосом будет пользоваться народное представительство, и исключается вовсе возможность сохранения абсолютизма власти, не считающегося с народным мнением, народной мыслью. Различие в нашем отношении к этим вопросам обусловливается исключительно тем, что конституционалисты в основу преобразования нашего государственного строя полагают идею правовую, а мы считаем необходимым в основу реформы положить идею этико-социальную, сознание нравственного долга, лежащего равно как на носителе верховной власти, так и на народном представительстве.
– А по-моему глупо отказаться от хины только на том основании, что она растёт не у нас. – И Николай Николаевич с улыбкой обратился к Александре Николаевне, как бы призывая её в союзники. – Со мной не соглашается только милейший Михаил Павлович, который витает в области теоретической фантазии и полагает, что русский народ какой-то особенный, руководящийся какой-то особой идеей. Я с этим, конечно, согласиться не могу и считаю, что все народы одинаковы, как англичане, французы, немцы, японцы, так и русские. Что хорошо для одних, то почему то же не будет хорошо и для других?
Как ни была Александра Николаевна занята собственными мыслями, но всё же нашлась ответить. С усилием оторвав взор от дивного ковра, она сказала:
– Ах, что и говорить: о годности принципов судят по их результатам, а не расценивают жизнь по её соответствию принципам.
Михаил Павлович невольно проследил её взгляд и остановил свой на небольшой сценке, где два леопарда ластились к волоокой босоногой женщине, у которой на плече сидела птица с длинным хвостом.
– Но только вот что пугает: везде преобладает у нас стремление сеять добро силою. Везде пренебрежение и нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания. Земство – это, так сказать, конституция снизу. И этот путь самый надёжный, самый спокойный, и если бы, раз уж сами дали самоуправление, не воевали бы с ним в течение четверти века, а постепенно его развивали, то мы бы уже сейчас имели конституцию без всякого риска революционных эксцессов. Земство есть действительно коренное, прирожденное начало русской гражданственности и оно выражает глубокое, хотя и смутное понятие о крепкой связи русского обывателя с русской землей. Формула земства есть именно такая, какою определяется право. Лозунгом земства является не социальное братство или политическое равенство, а земское уравнение. Правильное развитие земской организации неизбежно ведёт к мирному разрешению всех социальных, аграрных и политических вопросов.
– Народное представительство к этому ведет, – не преминул возразить Гобято.
– А эта позорная банкетная компания, – схватился за голову Михаил Павлович, ничего не отвечая Гобято. – Ничего постыднее в жизни не видел! Пили, жрали, речи ткали, как ковры хорасанские, а мужик с офицером в окопах загибались…
* * *
Посещение Ремизова не только не успокоило Александру Николаевну, а, напротив, внесло ещё большую сумятицу в её душу и сознание. На исходе лета, окончательно поддавшись панике, вызванной положением Павлуши, она решилась на такой шаг, который, узнай они об этом, конечно, ни при каких обстоятельствах не одобрили бы оба её сына. В первых числах августа Александра Николаевна обратилась в Рязанское отделение Дворянского земельного банка с прошением о выдаче ей ссуды на 10 тысяч рублей под залог имения села Соловьёвки с пустошами, составляющего 340 десятин и 1902 саженей удобной и неудобной земли. Соловьёвка находилась в её пожизненном владении, и покойный муж в свое время даже позаботился исхлопотать разрешение Сената на заклад. Но на что именно могли понадобиться эти средства, она и сама не смогла бы объяснить.
Тем временем петербургские и московские беспорядки докатились и до тихой Рязанской губернии. Начавшись в Раннебурге, скоро они добрались и до Сапожковского уезда. Матушка писала Сергею Леонидовичу, что крестьяне разобрали плотину мельницы в имении Канунникова и выпустили воду, якобы заливавшую их луга, и что земский начальник Дитмар, прибывший в сопровождении станового и пяти стражников, ничего поделать не сумел. "У Щетинина и Шувалова рубят лес открыто, – писала она, – угрожают разгромом их имений, настроение сильно возбуждённое. Нас, впрочем, Бог пока сохраняет. Только третьего дня Тимошка Реутов заявил мне, что вышел мол указ на господ не работать. В Красное к Остерману приезжал вице-губернатор Татищев. До Шилова ехали по железной дороге, а от станции предполагалось взять подводы. Но крестьяне подвод не дали, толпа окружила воинскую команду и только после подачи сигнала к стрельбе толпа отступила. Ужасно, – добавляла Александра Николаевна, – что железнодорожники заодно с крестьянами".
Хотела она еще написать, что заложила Соловьёвку, но вместо этого рука её сама как бы помимо её воли вывела, что Сапожковское уездное собрание сочло возможным выделить три тысячи рублей из специальных дорожных сумм на усиление русского флота, но подлинный смысл этого события казался ей до того жалким, что в результате она это вычеркнула, а всё письмо переписала заново.
* * *
Усевшись за стол, Сергей Леонидович читал письмо матери, которое носил в кармане сюртука уже два дня, но читал как-то между строк. Что ему была какая-то мельница Канунникова, когда в самой Казани разворачивались события совсем иного размаха. С самого утра 12 октября упорно поползли слухи, что 21октября, ко дню именин наследника, Россия получит Конституцию. Гимназисты гуртом ходили смотреть, как рабочие на станции резали телеграфные провода, толпа смеялась, а жандармы стояли тут же дураками. Стало известно, что вечером партия Народной Свободы проводит митинг, и Траугот с Сергеем Леонидовичем отправились на митинг.
Митинг был устроен представителями конституционно-демократической партии, или, как называли её сами партийцы, партией Народной Свободы, в довольно большом зале дворянского собрания, вмещающем больше тысячи человек. Незадолго до этого прошел учредительный съезд конституционно-демократической партии, и кадеты чувствовали себя на коне. Целый ряд ораторов произносил речи, поражавшие среднюю публику своей смелостью, о современном бесправии и произволе, о необходимой организации народного представительства, об аграрной реформе. Речи говорились совершенно свободно. Публика обращалась иногда к ораторам с вопросами, делала свои замечания и по всем признакам очень интересовалась необычным содержанием речей; в зале в течение нескольких часов тишина ничем не нарушалась. Полиция нисколько не вмешивалась во всё происходившее в зале дворянского собрания, и это было совершенно непривычно.
Съезд произнёс решительное слово, но для проведения его в жизнь считал необходимым, чтобы все, кому невыносимо жить при существующих условиях, забыли все партийные несогласия и дружно двинулись вместе до первого этапа, по достижении которого каждый может свободно направиться по избранному им пути.
– Основные законы, утверждающие гражданскую свободу, Государственная Дума, возведённая на высоту законодательного собрания, без утверждения которой не может восприять силы ни один закон, народное представительство, – вот три основных пункта программы партии Народной Свободы, три корня могучего дерева народной русской жизни. Если эти корни будут слабы, если не будут приняты все меры, чтобы их не подточили черви или не подрыли свиньи, то, как бы широко дерево не раскинуло свои ветви, какие бы обильные и красивые плоды на нём ни выросли на первое время, ему всегда будет грозить гибель. Но если корни эти будут могучи, будут надежно защищены от внешних повреждений, – дальнейший естественный рост дерева будет обеспечен. Партия Народной Свободы глубоко верит в силы народной жизни, верит в закон естественного развития, жизненную энергию русского народа. Русский народ находится сейчас в положении труднобольного. Если жизненные силы иссякли в человеке, никакие лекарства не помогут, он должен умереть и уступить своё место другим, более сильным.
В могучую силу народной жизни Партия Народной Свободы верит больше, чем в диссертации о социальных усовершенствованиях кабинетных учёных или гениальность так называемых государственных умов.
Свободный народ, сам устрояющий свой быт, – таков идеал нашей партии, основной пункт нашей программы. Но наша программа продумывает этот пункт до конца. Она не ограничивается одними паллиативами, она хочет узнать причину народной болезни в самом корне и приняться за неё по существу.
Мало дать крестьянину и рабочему законы, ограждающие его гражданскую свободу; мало выработать конституцию страны и учредить Государственную Думу; мало провести начала представительства по всем отраслям и ступеням управления – народные массы через это ещё не сделаются свободными. Напишите какие угодно законы о свободы личности и свободе совести для голодного мужика, которому нечего есть, который последний грош несёт в царёв кабак, давно изверившись в лучших днях, желая хоть на минуту потопить в вине сознание своей горькой доли, в скотском удовольствии опьянения забыть свое полускотское состояние, – эти законы сами по себе ещё не сделают из него свободного гражданина. Голодный, коснеющий в невежестве крестьянин, изнурённый до отупения механическим трудом рабочий, ежедневно рискующий остаться без куска хлеба и быть выброшенным на улицу околевать, как собака, если даже в Своде Законов, который напишет Государственная Дума, и будут признанными уравненными в правах со всеми прочими, если и будут пользоваться одинаковым со всеми другими избирательным правом и посылать в Думу своих представителей, на деле осуществить своих конституционных прав не будут в состоянии. Мало того, они всегда будут представлять из себя материал, доступный для всякого честолюбца, стремящегося к самовластию, для набора чёрных сотен, или эксплуотатора, не гнушающегося подкупом или другими подобными средствами провести в Думу кандидатов, которые отстаивали бы там его личные или сословные интересы в ущерб самим его избирателям, а, пожалуй, похоронили бы и всякую свободу. Гражданская и политическая свобода не может быть прочной, пока в стране есть огромные, косные массы; 75 миллионов безграмотных голодных крестьян представляют страшную опасность для гражданской свободы страны. Наше правительство прекрасно понимало это и держало народ в нищете и невежестве.
Необходимо поднять крестьянина и рабочего до уровня действительно свободного человека не только в его гражданских правах, но в экономическом отношении. Этого требует и самое уважение к его личности, к духовному достоинству человека и безопасность общей гражданской свободы.
Для этого необходимо крестьянину дать землю, рабочего обеспечить от кабального труда и произвола работодателей.
На этом месте зал утонул в рукоплесканиях, люди возбуждённо переговаривались, и нескоро ещё восстановилась тишина, позволившая докладчику продолжить свою речь. Раскланявшись на все стороны, он продолжал:
– Поэтому вместе с установлением основных законов, гарантирующих гражданскую и политическую свободу населения, партия Народной Свободы требует, чтобы одной из первых задач Думы было наделение крестьян землёй и законодательное обеспечение труда. Партия Народной Свободы не задаётся полным переустройством землевладения на основах коммунизма, так, чтобы вся земля была общей, как хочет этого, например, партия социалистов-революционеров; но не говорит она и того, чтобы такая реформа была по существу невозможной. Но скажем решительно, что такое отчуждение частновладельческих земель не должно быть грабежом нынешних владельцев. Оно должно быть произведено за счёт государства, и нынешние владельцы должны получить за свою землю вознаграждение.
Партия народной свободы требует в своей программе осуществимого при настоящих условиях, того, что можно, и, по убеждению партии, можно сделать теперь же. Идеалами, возможность осуществления которых во всяком случае ещё не наступила, она не задается. Мечтать об идеальном строе общества, полном возрождении человечества, никому не возбраняется. Все мы так или иначе верим, что должны наступить лучшие времена для человечества, когда кончатся братоубийственные войны, уничтожится национальная рознь, и все люди будут братья. Но мы должны сказать прямо, что до царства Божьего на земле у нас есть ещё время потрудиться на благо ближнего.
На этот раз благодарность публики длилась ещё дольше.
– Не могу молчать, – громко выкрикнул Траугот, толкнул в бок Сергея Леонидовича с заговорщической улыбкой и поднялся с места. – Господин оратор, позвольте вопрос.
Зал был освещён плохо, и оратор не сразу нашёл глазами Траугота.
– Мы внимательно слушали вас, и сочувствуем всем разумным мыслям, которые партия Народной Свободы предложила нам здесь устами докладчика, но возникает один простой вопрос: как можно поклоняться человеку, который запрещал своим студентам возложить венок на гроб Царя-Освободителя?