Читать книгу Нерчинская каторга. Земной ад глазами проповедника - Архимандрит Спиридон (Кисляков) - Страница 4

Нерчинская каторга
Из «Воспоминаний»
В Алгачинской тюрьме

Оглавление

В 1895 году, в первых числах октября, в один из дней утром я сел на поезд и отправился на Нерчинскую каторгу. На второй день вечером я уже был в Алгачинской тюрьме. По приезде моем в эту тюрьму я тотчас приступил к своему делу. Я попросил начальника тюрьмы, чтобы он собрал узников в церковь. Арестанты не заставили долго ждать себя. Через десять минут они все уже стояли в церкви. Наступила минута, когда я стал на амвон и начал им говорить следующее:

– Кто здесь своими долголетними стонами потрясает землю? Кто здесь своими отчаянными неутешными воплями и страданиями колеблет небеса? Кто здесь своими проклятиями омрачает всю историю человечества и без слов клеймит несмываемым позором культуру и цивилизацию? Не вы ли это, несчастные узники, жалкие плоды современной, извращенной всякими пороками, соблазнами и беззакониями общественной жизни, каторжане? Не вы ли это, представляющие из себя ярко выпуклую лицевую сторону лжехристианской жизни всего христианского мира? Не вы ли это, верные показатели постыдного неверия всего христианства в отношении Самого Христа с открытой заменой Его для себя своим земным мирским Христом? О, печальная действительность! Нет сомнения, что, действительно, среда во всем отображает себя, а в человеке она вся целиком не только отображается, но и воплощается без всякого в себе остатка. Вот зачатие ребенка, вот его рождение, вот и его воспитание: все эти главные этапы человеческой жизни не освящаются Христовой евангельской святостью, в них нет места Христу. В них находится одна лишь похоть плоти, одна лишь греховная естественность, одна лишь адская тьма – ребенок в когтях сатаны. С самого момента зачатия младенца диавол уже дышит на него… Он становится его жалкой игрушкой. Родители, родные, близкие своею грешною жизнью отпечатывают на нем свои пороки и из своих таковых пороков и преступлений создают в нем характер, предрасположенный только к одним страстям, к одним беззакониям: ребенок обречен на погибель… Перед ним уже с детства разверзается бездна самой его духовной смерти, он с минуты на минуту бессознательно, а потом и сознательно все ниже и ниже опускается в нее… По мере его схождения в эту бездну он лишается самой сопротивляемости в себе собственному своему падению… Наконец, достигает в своем падении таких глубин, с которых он уже становится явным открытым преступником… Казалось бы, из одной жалости к нему здесь и церковь, и государство должны были подать ему руку спасения; казалось бы, здесь должно выступить и естественное человеческое сострадание к нему (я уже не говорю о христианском), чтобы спасти его, чтобы не дать ему окончательно и безвозвратно погибнуть, но, увы! Здесь во всей силе и неумолимой жестокости выступает самая его изолгавшаяся человеческая справедливость, которая, несмотря на то, что она сама по себе является бесконечно преступнее того, кого она хочет судить и наказать за его преступления, она без всякой к нему жалости, без всякого уважения к его человеческой личности в нем, без всякого к нему сострадания, не считаясь ни с психологическими мотивами преступника, ни с непреодолимыми факторами пагубного воздействия на него со стороны окружающей его среды, она жестоко и неумолимо судит его, отрывает его от семьи, лишает его всяких человеческих прав, отнимает у него личную свободу, ввергает его в тюрьму, запирает его в четырехстенную с железной решеткой клетку, налагает на него всякого рода непосильную работу, низводит его на степень безгласного, вьючного, презренного животного, лишает его всякого человеческого достоинства, предает его душу и тело медленной, но мучительной смерти… О, если бы эта человеческая справедливость хоть на мгновение ока заглянула в душу этого злополучного несчастного виновника, в которого она жадно вонзает свои когти и страстно впивается в него своими кровожадными губами, чтобы окончатель но погубить его. О, что теперь в его душе происходит!!! О Боже, Ты, только Ты один все это знаешь!

Возлюбленные мои узники, я думаю, что и вы хорошо знаете, что в душе такого преступника происходит, когда эта человеческая справедливость со всею своею тяжестью ложится на него и с момента на момент все сильнее и сильнее давит его. (Арестанты сильно плачут). Я предполагаю, что вся душа этого несчастного в это время бывает сплошным невыносимо-тягостным, бездонно-глубинным, жгучим одиночеством. Я думаю, что все его существо в это время бывает в нем беспросветным, зловещим мраком, острым, болезненным сознанием своей обезличенности. Я представляю, что в это время его человеческая личность заживо умирает в его собственном сознании. О, в это время эта злополучная жертва хорошо осознает, что она низведена на степень абсолютного ничтожества… И вот эти три адских чудовища: одиночество, обезличенность и ничтожество чело веческой личности – они беспрестанно жгут и терзают душу несчастного арестанта.

Здесь я невольно останавливаюсь. Я чувствую, что кто-то меня удерживает и громко мне нашептывает: «Не смотри на арестантский халат, не взирай на их железные кандалы, в души их, в души загляни, поглубже загляни – и ты увидишь там нечто другое, ты увидишь там поле битвы. О, там сражается душа почти каждого здесь стоящего узника за волю и власть Христа над собою!»

– Кто же это такие радостные откровения нашептывает мне? Милые мои узники, не знаете ли вы, кто подобные мысли вкладывает в мой дух? Я вас спрашиваю, мои друзья, ответьте мне на мой вопрос.

– Мы – христиане, мы веруем во Христа! – раздался голос среди арестантов.

За этим голосом вдруг вся церковь воскликнула:

– Мы веруем во Христа, мы хотим покаяться!


Церковь Свт. Николая на Средне-Карийском промысле


Кутомарский сереброплавильный завод


Последовало сильное рыдание.

– Я думаю, что эта глубокая вера ваша в Спасителя нашего Иисуса Христа так неотвязчиво нашептывает мне подобные мысли. Я думаю, что ваша любовь к Нему влагает в мою душу такие чувства… О, мои милые узники, прошу и молю вас: оглянитесь на всю свою жизнь и посмотрите, что мир и Христос с вами доселе делают. Мир с самого вашего детства беспощадно губит вас, он смакует все ваши страдания; ваши муки доставляют ему величайшее злорадство над вами. Не то Христос. Для Христа каждый из вас – неоценимая цена Его Святейшей Крови… Для Него каждый из вас есть сын Божий, всегда могущий унаследовать Царство Божие путем покаяния того же самого благоразумного разбойника, который немногими словами, точно золотым ключом, открыл для себя Царство Небесное. Для Христа вы – Его самое дорогое создание, для него вы – священники и цари Господни, для Него вы, наконец, предмет Его безграничной любви к вам. Теперь позвольте еще один раз спросить всех вас: за кем пойдете вы – за Христом или за тираном-миром?

Арестанты все, как один, закричали:

– За Христом! За Христом!

Я закончил проповедь и сошел с амвона. Плач арестантов все еще продолжался. По выходе же моем из церкви арестанты внимательно с ног до головы осматривали меня.


На душе у меня было радостно. Я отправился к начальнику тюрьмы на квартиру. Начальник сказал мне:

– Плачут, подлецы, а не исправляются!

– Внутренний переворот в человеке бесконечно труден, это не машина, – ответил я.

Помощник начальника:

– Первый раз вижу, чтобы каторжане плакали.

Начальник:

– Вы, Георгий Степанович, уж очень панегиризовалиим.

– Из-за человеческой их природы забыл, что они каторжане, – иронически сказал я.

– Так их лизать – пожалуй, залижешь их, – ехидно сказала бонна начальника.

Я ей ничего не ответил на это.

Был подан обед. По окончании обеда я отправился в тюрьму, чтобы ближе познакомиться с арестантами. Арестанты, встречая меня на дворе и в своих палатах, ничего мне не говорили, только удивленно смотрели и временами пытливо, от ног до головы, измеряли меня. Обойдя все палаты, я направился на двор. Здесь я встретился с одним арестантом, который в упор смотрел на меня. Я уже хотел пройти мимо него, как тотчас этот арестант спросил меня, буду ли я еще им говорить проповедь. Я ответил, что буду.

После этого я вышел из тюрьмы и направился опять на квартиру начальника. По дороге я думал: что бы это значило, что арестанты не хотят со мной даже и разговаривать? Неужели у них такая дисциплина, чтобы с посторонними ничего не говорить? Может быть, это слово мое не было по сердцу им? Быть может, кто-то обо мне наговорил им что-нибудь нехорошее? Не могу объяснить их упорного молчания со мною.

Нерчинская каторга. Земной ад глазами проповедника

Подняться наверх