Читать книгу Война - Аркадий Бабченко - Страница 4
Моздок-7
ОглавлениеДверца кабины хлопнула. По гравию захрустели шаги водилы.
– Вылезайте, – откидывает он задний борт, – приехали.
Нас в кузове пятеро. Я, Андрюха Жих по кличке Тренчик, Осипов, Рыжий и маленький еврей Витька Зеликман. Мы пригрелись в темноте брезента, и вылезать нам не хочется.
– Ну чего расселись, пидоры! – орет водила. – Я, что ль, выкидывать вас буду?
Мы подчиняемся. Я выпрыгиваю первый.
Наш грузовик стоит на средних размеров плацу. Все как обычно – трибуна, казармы по периметру, столовая, несколько чахлых деревьев. Под козырьком подъезда курят несколько дембелей, разглядывают нас. И жара.
Вокруг плаца работают солдаты в болотного цвета гимнастерках и широченных галифе. Такую форму носили наши деды во времена Второй мировой. Солдат много, совковыми лопатами они раскидывают гравий. На их лицах – покорность и отупение. Пыль поднимается стеной и оседает на босых ногах солдат. У некоторых пальцы ног расчесаны в кровь, сгусточки крови стекают по пыльным ногам и свертываются на камнях. Но никто не отвлекается от работы. Слышен только шорох гравия. Солдаты работают безропотно, словно военнопленные в концлагере.
Мы стоим посреди плаца, и на нашу новую форму и блестящие сапоги оседает пыль. Я замечаю это краем глаза и думаю, что теперь мои сапоги всегда будут серыми.
– Почему они босиком, а? – спрашивает Рыжий. – Мужики, почему они босиком?
– Блин, куда мы попали! – шепчет Зеликман. – Это армия?
У Витьки Зеликмана близорукие глаза, больше всего он похож на маленькую забитую лошадку. Мы все боимся побоев, но образованный, начитанный Зюзик переносит тумаки особенно тяжело; за полгода учебки он так и не смог приучить себя к боли, не смог привыкнуть, что он – дерьмо бессловесное, чмо, тварь поганая. А ведь здесь нас будут избивать безбожно, дедовщина в этом полку просто махровая, это видно сразу. Там, за хребтом, происходит что-то страшное, до солдат никому дела нет.
– А чего ты хотел, это же не учебка, а линейная часть, – отвечает ему Жих. Он озирается по сторонам, ему тоже явно не по себе.
К нам подходит незнакомый капитан.
– Пошли, – коротко бросает он и ведет нас вдоль плаца.
Мы молча следуем за ним, построившись в колонну по двое. Босые солдаты кидают гравий.
Капитан отводит нас в штаб, который располагается за угловой казармой на пустыре. Восемь «бабочек», специальных штабных машин, накрытых маскировочной сетью, образуют короткую улицу.
Здесь людно. Много легкораненых в свежих бинтах. Слышны разговоры про боевые надбавки, командировочные и выплаты «смертных». Один лейтенант с висящей на перевязи забинтованной рукой все пытается выяснить насчет единовременного пособия по ранению. Он хватает каждого подошедшего за рукав, почти орет, сильно заикаясь из-за контузии (из уха торчит кусочек ватки с бурой запекшейся кровью), но никак не может закончить вопрос, машет рукой и отходит в сторону. Лейтенант похож на пьяного, у него очумелый жесткий взгляд, и иногда его вдруг резко качает в сторону. Из-под бинтов видны грязные пальцы с нестрижеными ногтями. Лейтенант растирает пальцы, иногда шевелит ими и морщится от боли.
Капитан подводит нашу группу к одной из «бабочек». Нас заносят в списки части и ставят на довольствие.
– Смотри, – вдруг трогает меня за рукав Тренчик.
На пустыре, между казармами и штабом, стоят две БМП, спрятанные под брезент. Одна укрыта не полностью, из-под тента свисает порванная гусеница и видна часть катка. Каток обгорелый, черная обуглившаяся резина закрутилась на нем шкварками. Башня у бэхи оторвана.
– Видел? – говорит Тренчик. – Ты думаешь, они…
Я ничего не думаю. Меня начинает тошнить.
Темнеет. Мы сидим на табуретках около открытого окна. Капитан привел нас из штаба в казарму и приказал ждать. Больше к нам никто не подошел. Мы и ждем. Чего – сами не знаем. Наверное, отбоя – уже половина десятого вечера. Кроме нас, в казарме никого нет, ни солдат, ни офицеров. Весь день мы провели на табуретках.
– Черт, жрать как хочется, – говорит Осипов. – Интересно, нас завтра утром кормить будут?
– Не положено, – отвечает ему всезнающий Тренчик. – Довольствие нам выпишут только через сутки, то есть завтра к ужину.
Мы и сами знаем, что не положено, но жрать хочется так, что пупок уже присох к позвоночнику.
Из окна сильно пахнет травой, стрекочут цикады. Степь начинается сразу за казармой и тянется до самого хребта, еле выделяющегося теперь на фоне черного неба. Днем туда парами уходили вертушки. Сейчас со взлетки на ночную бомбежку улетают тяжелые штурмовики. Чечню бомбят круглосуточно, гул разрывов докатывается даже до нас. Иногда видны и вспышки.
Тренчик впервые видит, как взлетают самолеты в темноте. Его завораживает это зрелище. Огонек сопла разгоняется по взлетке – все быстрее, быстрее, затем рев перекрывает все звуки, и вот уже самолет поднимается в небо, делает круг над Моздоком и, дождавшись ведомого, уходит на Чечню. Я думаю о том, что это взлетает чья-то смерть, каждый из этих летчиков уже убил хоть одного человека и непременно убьет еще. Может быть, даже сейчас, сегодня ночью.
В полку начинается вечерняя прогулка. Одинокая рота, очень плохо укомплектованная, человек сорок, не больше, выходит из казармы и строем ходит по плацу. Это те самые солдаты, которые сегодня босиком кидали гравий. Они все еще без сапог, им выдали солдатские тапочки – кусок резины на двух дерматиновых ремнях, пришитых крест-накрест. Эти тапки очень неудобные и не предназначены для маршировки, можно сильно стереть ноги.
– Рота! – командует выгуливающий молодняк сержант, и рота отзывается на команду тремя строевыми шагами. Тапочки хило шлепают по плацу, четкого шага не получается. У некоторых они срываются с ноги и отлетают к бордюрам. Солдаты маршируют босиком.
– Отставить! – орет сержант. – Вы что, пидоры, строем ходить не умеете? Я вас сейчас научу! Рота!
Снова три строевых шага, и снова ничего не получается. Теперь уже почти полроты босы, солдаты стучат по асфальту пятками.
– Рота! – еще раз командует сержант, и солдаты опять со всей силы долбят пятками плац, морщась от боли.
– Гад! Они же так ноги совсем разобьют! – говорит Осипов. – Кость загниет, потом же не залечишь.
Андрюха знает, что говорит. Ноги у него гниют уже полгода, и каждая смена белья для него мука. Кальсоны присыхают к мясу, и ему приходится их отдирать. К вечеру у него в сапогах накапливается по полстакана гноя с лимфой. Но в госпиталь Андрюху не кладут, потому что такая беда у всех – в армии гниет каждый. Обычное дело. Вечная солдатская напасть – стрептодермия. И у меня, и у Зюзика, и у Тренчика ноги покрыты гнойными язвами. Но у Андрюхи на обеих ногах кожи нет от колена до самой пятки.
– А чего их так мало? – спрашивает Витька.
– Скоро будет еще меньше, – мрачно бурчит Осипов. – Этот гад сейчас полроты в госпиталь отправит.
– Запевай! – командует сержант.
В строю запевают. Красивый высокий голос взлетает над марширующей ротой, парень поет здорово, у него явный талант, и странно слышать этот совершенный голос посреди мертвого плаца, по которому марширует полурота босых избитых солдат.
– Может, тоже пойдем на прогулку? – предлагает Витька. – Вдруг нас потеряли? Вдруг сейчас командир полка на вечернюю поверку придет?
Мы сильно сомневаемся, что кто-то заинтересуется нами, вряд ли сейчас в полку вообще есть хоть один офицер, но на всякий случай решаем спуститься на плац – авось за прогулкой все же кто-то наблюдает из штаба. Несколько минут маршируем впятером. На плацу уже никого нет, все разошлись, пехотная рота тоже ушла.
– Эй, бойцы, идите-ка сюда, – зовут нас от одного из подъездов.
– Догулялись! – шипит Тренчик на Зеликмана. – Сейчас нам навешают. Надо было сидеть и не высовываться! Не пойдем никуда, сворачивай в казарму.
Мы игнорируем крики и, делая вид, что они относятся не к нам, очень быстро идем в казарму. У подъезда ржут.
Мы влетаем на второй этаж, быстро умываемся, не зажигая света, и ложимся спать. Простыней под одеялами нет, наволочки на подушках тоже отсутствуют. В матрасах столько пыли, что руки и лицо моментально становятся грязными.
Мне снятся вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом, и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда-сюда, как бабочку-капустницу, и относит в сторону. Я улыбаюсь. «Мама, – говорю я, – что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?» «Я знаю, – говорит мама. – Тебя уже убило». «Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри». Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие-то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все еще снится. «Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой…»
В следующий момент меня спихивают ногой с кровати, и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.
– Встать, сука!!! – орет кто-то над нами.
– Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно. Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Падая, я еще успеваю заметить, как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и, ничего уже не соображая, лечу на пол, пытаясь глотнуть воздуха…
Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел.
Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали, они заставили нас приседать. «Длинный, считай», – сказал тогда Боксер, и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех – триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали, плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью – открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело, и он свалил нас двумя короткими ударами.
С тех пор меня били все, начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное, потому, что в нашем полку генералов нет.
Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю, как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция, и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.
Якунин и Рыжий знают, где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки, на которую все время садятся закопченные вертушки. Мы неразделимы с этим полем, и рано или поздно все окажемся на нем. Я уже знаю это.
В нашей роте осталось всего восемь человек. Пятеро нас и трое местных – Мутный, Пиноккио, или Пинча и Харитон.
Мы живем вместе с разведротой, и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.
Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью – зубы давно разбиты и качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь – грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк, и мы дышим по чуть-чуть – частыми короткими вдохами.
– В армии тяжело только первые полгода, – считает Пиноккио, – а потом просто не больно.
Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность.
Черт, если бы только мне удалось уговорить тогда майора положить мое дело в другую папку, все было бы по-другому! Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть, Кисель с Вов кой уже мертвы, а я все еще жив. Я прожил еще три недели – чертовски большой срок, мы уже знаем это.
На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. Интересно, зачем летчики-то воюют? Их же никто не заставляет. Они – не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю, как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.
Самолеты взлетают с ревом, от которого в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.
Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.
– Ну что, принес? – спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке, положив ноги на стол, и смотрит телевизор. Я стою перед ним, глядя в пол, и молчу. Стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика – стоять и покорно молчать. Это называется «включить дурочку».
– Чего молчишь? Принес?
– Нет, – отвечаю я чуть слышно.
– Что? Не принес?
– Нет, – говорю я.
– Почему?
– У меня нет денег.
– Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги, пидор! – орет Тимоха. – Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?
Он встает и бьет меня кулаком в нос, снизу вверх, сильно. В переносице чавкает, губе становится тепло и липко. Я слизываю кровь и сплевываю ее на пол. Второй удар приходится под глаз, потом в зубы. Я со стоном падаю. Не сказать, что смертельно больно, но лучше стонать как можно чаще и сильнее, тогда избиение быстрее заканчивается.
На этот раз Тимоха разгорячился не на шутку. Он бьет меня ногами и орет:
– Почему не принес деньги, пидор? Почему не принес деньги?
Он заставляет меня отжиматься, и на подъеме бьет нечищеным берцем[2] по зубам. Удар сильный, голова запрокидывается до самых лопаток, и на мгновение я теряю ориентацию, левая рука подламывается, я падаю на локоть. Из разбитых губ на пол обильно течет кровь. Я сплевываю кровь и гуталин, который сошкрябал зубами с Тимохиного берца.
– Считай! – орет он.
Я отжимаюсь и считаю вслух. Брызги крови летят на пол. По телевизору идут новости, что-то рассказывают про Чечню. Во Владикавказ с проверкой прибыл командующий армией. Он остался доволен боевой подготовкой и дисциплиной в вой сках. Завтра командующий собирается посетить наш полк, проверить дисциплину у нас. Наверное, он останется доволен боевой и дисциплинарной подготовкой и в нашем полку тоже.
Наконец Тимоха устает. Приказывает принести тряпку и стереть кровь. Я тру доски, но кровь уже успела впитаться в дерево, остается довольно-таки заметное пятно.
– Ты чего, пидор, попалить меня хочешь? – шипит Тимоха и ударяет меня ладонью в лоб. – Какого хрена ты тут все своей бл…ской кровью забрызгал, ишак? Оттирай давай! Даю тебе еще неделю сроку, понял? Через неделю я уезжаю в отпуск. Если денег к тому времени не будет, я вернусь и убью тебя. Время пошло.
Я иду в расположение и сажусь на кровать. Надо протянуть еще неделю. Из отпуска Тимоха вернется месяца через два-три, никак не раньше, раньше никто не возвращается, а три месяца – это огромный срок, это почти полжизни, и что произойдет за это время, неизвестно.
Я забираюсь под пыльное грязное одеяло. Из шестидесяти коек в пустой казарме расправлены только четыре – Зюзика, Тренчика, Осипова и Якунина. Рыжего нет.
– Бил? – шамкает Тренчик из-под одеяла. От побоев его губы стали похожи на два фиолетовых вареника.
– Бил, – говорю я и мажу под глазом зубной пастой.
Этому мы научились еще в учебке, проверенное средство от синяков. Если завтра глаз распухнет, Тимоха изобьет меня еще сильнее: скажет, что я стукач и таким образом хочу сдать его. Хотя в нашем полку нет ни одного молодого, кто ходил бы с чистым лицом.
Разбитые губы ноют даже во сне.
Я мою пол, я – дневальный. В каптерке еще с вечера пьют офицеры. Командир разведроты, лейтенант Елин, уже сильно пьян, его грузное лицо оплыло на плечи, осоловелые глаза ничего не выражают, только в зрачках горит ненависть.
Автомат стоит у него на коленях, Елин методично стреляет в потолок. У него такая привычка: когда он напивается, то садится в кресло и стреляет в потолок. Наверное, это после контузии; говорят, раньше Елин был веселым, улыбчивым мужиком. Потом под Самашками у него погибло полроты. Потом он сам подорвался на бэтээре. А потом и еще раз, кажется. Теперь Елин – самый бешеный офицер в полку. Он совсем не разговаривает, команды отдает только кулаками. Ему на все плевать: на солдатские жизни, на чеченские жизни, на свою жизнь. Пленных не берет, режет их сам, точно так же, как они режут наших солдат: прижимает ногой голову к земле – и ножом по горлу. Он хочет только одного – чтобы всегда была война и чтобы на этой войне было кого убивать. Весь потолок в каптерке в пробоинах, как дуршлаг, штукатурка дождем осыпается Елину на волосы, но ему на это плевать. Он методично стреляет вверх.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
2
Берцы – высокие ботинки армейского образца со шнуровкой.