Читать книгу Честь смолоду - Аркадий Первенцев - Страница 11

Часть первая
Глава девятая. Выстрел

Оглавление

Яркий, багровый свет заливал пещеру. Яшка стал перед нами с горящим факелом в руке.

…Мое отсутствие всполошило наш дом. Мать решила, что меня надо искать только на дне Фанагорийки. Она была убеждена, что я не перенес оскорбления, нанесенного мне Устином Анисимовичем. Меня искали повсюду. Всполошили доктора, сбегали к Фесенко, к матери Виктора.

Прибежала Люся, хотела сама разыскивать меня и осталась у Анюты. Отсутствие Пашки и Виктора немного успокоило всех, но мои родители тревожились по-прежнему. Мать Виктора, застенчивая, бедная женщина, сторожиха школы, ночевала у нас. Отец Пашки, когда его тормошили, перевернулся на другой бок и сказал только одну фразу: «Дождался вожжей».

В суматохе, охватившей четыре дома, в самом лучшем положении оставался Яшка. Ему хотелось выдать тайну нашего пребывания, подмывало повести по нашим следам целую карательную экспедицию из наших родителей, братьев и сестер. Он колебался, но, наконец, решил не выдавать нас.

Яшка бывал в Богатырских пещерах, ввязываясь в экскурсии санаторных больных, путь сюда ему был известен.

Наш юный друг сидел оборванный, грязный, утомленный, сжимая в руках пылающий факел, и глядел на нас такими преданными, блестящими глазами, что хотелось его расцеловать.

– И ты не боялся?

– Некогда было бояться, ребята. Я так, так спешил…

– Спешил?!.

– У меня вырывалось сердце, ребята!

Виктор удивленно рассматривал Яшку новыми глазами, как бы раскрывая для себя какую-то плохо прочитанную страницу Яшкиной души.

– А все же было боязно? Признайся, Яшка.

– Да.

– Видишь…

– Но я решил: бояться, но держаться как можно смелее.

– Храбро?

– Да, Витя.

– Словом, ты – храбрый трус? Есть такие?

– Значит, есть, – Яшка ткнул пальцем в свою грудь.

Виктор одобрительно улыбнулся, заложил в углы мешка камешки, завязал мешок плечевым узлом.

– Ты проходил Дантовым ущельем? – спросил Пашка.

Ему хотелось унизить Яшку, неожиданно очутившегося в центре внимания. В лице Яшки вставал новый, неожиданный для Пашки соперник.

– Нет, – просто ответил Яшка. – Зачем же идти Дантовым ущельем, крюком, когда есть прямой путь через речку?

– А там левым берегом, – подтвердил Виктор.

– А там левым берегом.

– Левым берегом, – пренебрежительно протянул Пашка. – Видишь? Левым не страшно. А вот Дантовым – спина холодает.

– Левым проще, – оправдывался Яшка, – я перешел вброд у кювета. Там плавают бычки и… змеи. Вероятно, ужи? Конечно ужи…

Виктор погладил плечо Яшки. Тот заулыбался, чувствуя поддержку.

Белая известковая пыль на полу пещеры покрывалась сажей от факела.

Мы вышли из пещеры. Трепеща крыльями, провожали нас летучие мыши. Мы – на воле. Покинуты загадочные, таинственные и зловещие своды Богатырских пещер. Свежий лесной воздух наполнил легкие.

В тумане шумела Фанагорийка. Черные деревья стояли в молочном, колеблющемся море. Выше деревьев плыла луна. В траве трещали сверчки, кое-где фосфорическими пульками проносились светляки.

Мы возвращались домой, угнетенные предчувствиями наказания. Это печальное предчувствие, смешанное с угрызениями совести, заслоняло теперь от нас всякие ночные страхи.

К шести часам утра мы выбрались, наконец, на гору, возвышающуюся над станицей Псекупской. Мы вернулись другим путем. Виктор повел нас по прямому, более трудному пути, сразу же после висячего моста взяв в горы.

Мы отдыхали на скале, измученные переходом, вымазанные в песке и глине, с грязными руками, в размокших башмаках.

Я видел отсюда крышу своего дома и дымок над летней кухней, заплетенной виноградом «изабелла».

Солнце только что поднималось из-за низкого предгорья. На пастбище доили коров. Скот утробно мычал. Издалека доносился запах молока.

Лучи солнца просеивали золотой полосатый свет через листву яблонь, садовых груш, сквозь прорези гор, меж стволами тополей, покрытых, как броней, стариковскими наростами коры.

И самая чудесная картина, представшая нашим взорам, – это картина несравнимой нашей Фанагорийки. При свете солнца, при темных утренних тенях мы видели выходящий из пропасти гор дымчатый, медленно струящийся поток. Это текла вторая дымчатая сказочная река, подрезывая основание гор, похожих на мохнатые черкесские шапки. Ни малейшего ветерка, листочки неподвижны, а между тем из ущелья между скалой Спасения и хребтом Абадзеха текла дымчатая река, продвигаясь вместе с течением вод Фанагорийки до самой долины, уже озаренной солнцем.

Над хребтом далеко позади, может быть в тех местах, где неизвестные богатыри проточили пещерами горы, распластав перистые крылья, висело облако с человеческой головой и бородой, взъерошенной кверху. В небе висела побледневшая луна: солнце беспощадно ее обесцветило.

Неожиданно, чуть не сбив меня с ног, из кустов выскочил Лоскут. Он носился как бешеный.

Он лизнул меня и снова полетел вниз. Оттуда доносились два детских голоска:

– Сережа!

– Витя!

– Витя!

– Сережа!

Виктор поглядел на меня с усмешкой:

– Ваши.

…Трудно еще раз описывать извечную картину возвращения блудного сына. Зачем вспоминать ремень, угрожающе встряхиваемый в оливковых руках отца, заплаканные от радости глаза матери. Мать сохранит блудного сына от побоев, приведет в порядок, отутюжит брюки, вычистит и высушит обувь.

Отец уехал на тачанке в поле. Мама накормила меня оладьями со сметаной, напоила чаем. Илюшка незаметно от матери толкнул меня в бок кулаком, сверкнул глазами. Мои похождения вызывали в нем чувство отвращения. Его рассудительный ум и, конечно, чуть-чуть более взрослый, чем мой, не мог постигнуть прелести практически бесполезных поступков. Его фантазия уже обеднялась возрастом, и я не мог завидовать своему старшему брату.

Я жевал оладьи. После сметаны перешел на вкусный горно-лесной мед. Его собирали колхозные пчелы от цветов ажины, мать-мачехи и цветущих весной фруктовых деревьев.

Мои мысли, как пчелы, кружились у сухого русла, возле Богатырских пещер. Слова Сучилина и человека в белой шапке не давали мне покоя. Несколько раз мне хотелось подойти к маме и рассказать ей все по порядку. Но меня удерживала клятва на огне – родители так и не узнали, что мы ходили к Богатырским пещерам, – и Виктор сказал: «Не расстраивай своих. Мало ли чего Сучилины не набрешут языками». Как поступить?

– Иди погуляй, – разрешила мама.

Я вышел на улицу. На мне были надеты старенькие штаны, перешитые из лыжного костюма, чувяки на белой подошве и ситцевая рубашка со стеклянными пуговками.

Конечно, я не был похож на королевича, о котором мечтала Люся. И, несмотря на это, я разыскал ее. Может быть, многие из моих безрассудных и необъяснимых холодным разумом проступков были совершены лишь для того, чтобы заслужить ее внимание.

Мы с Люсей сидим на горячем песке, истоптанном копытцами коз, и разговариваем. Наверху по дороге скрипят телеги. Изредка, когда потянет ветром, оттуда сносит в реку песчаную пыль. Медленно текущая вода шипит от упавшей пыли, будто остуживает ее. Берег перевит венами чугунных корней тополей-белолисток.

– Раньше писали о серебряных листиках тополей, – говорит Люся, глядя на трепещущие тополевые листья. – Знаешь, почему так сравнивали?

– Не знаю.

– Потому что не было еще алюминия, – сказала она, довольная своим открытием. – А посмотри на листья тополя, ведь они похожи больше на алюминий. Ну, как будто бы наплющили их под колесами поезда из маминых кастрюлек…

Мне приходится признаться, что листья тополя напоминают больше алюминий, чем серебро.

– Надо говорить: алюминиевый тополь, а не серебристый, – сказал я, чтобы угодить девочке.

Люся окинула меня взглядом, который выражал полное пренебрежение к «глупым мальчишкам».

– Так некрасиво.

– Зато верно.

– Не все верное красиво.

– К примеру?

– Пыльный и грязный лошадиный хвост. – Люся улыбнулась уголками своих пунцовых припухлых губок.

Я промолчал. Мне не давали покоя слова, услышанные ночью. Перед глазами стоял высокий Сучилин, незнакомец в белой шапке.

– Если я полюблю кого-нибудь, – мечтательно сказала Люся, – то это будет, – Люся посмотрела на меня, я покраснел и принялся что-то рисовать пальцем на песке, – это будет королевич.

– Королевич? – с досадой переспросил я. – Советская власть, и вдруг какой-то коррлевич?

– Над любовью нет власти, – строго сказала Люся. – Только я полюблю молодого, очень молодого королевича. Чтобы он был обязательно похож на девочку. Чтобы у него были светлые-светлые волосы, вот до сих пор, – она притронулась пальчиками к плечикам своего пестрого сарафана. – Башмачки с алмазами… на пряжке алмазы, бархатная накидочка по пояс, – пальчики ее растопырились у пояска сарафана, охватившего ее тоненькую фигурку. – На пальцах обязательно колечки, очень много. В руках чтобы у него была маленькая свирель, на ней он должен играть, а ходить по ковровой красной дорожке. Светлые волосы и красная дорожка, красиво, правда?

– Дорожку разостлать по песку?

– Песку? Нет, должен быть пол.

– Какой?

– Как в доме.

– Везде на улице? Пол, как в доме? – я недобро ухмыльнулся.

Этот королевич преследовал девочку уже долго. Мне хотелось своими руками придавить этого королевича, наступить на него и прижать башмаком, как дождевого червяка.

– Да, везде на улице пол, – упрямо ответила Люся.

– Этого не может быть.

– Поэтому я и не могу увлечься ни одним вашим мальчишкой… Потому именно, что этого не может быть. Только Анюта может вздыхать по грубияну с грязными пятками.

– Это ты про Виктора?

– Да, – вызывающе ответила Люся.

– Ну, ну, – угрожающе заворчал я.

– Что «ну, ну»?

– Не позволю при мне так отзываться о моих товарищах…

– Простите. – Люся встала, встряхнула сарафанчик и медленно пошла от меня. Вскоре цветной ситчик ее платья пропал за стволами белолисток.

Мне стало грустно. Я бродом поплелся домой через реку.

Одинокие бычки шмыгали у моих ног. Крякая, проплыла утиная стая. Разморенные зноем, спускались к реке козы. В небе кружились шулеки, высматривая на земле добычу.

В смутной тревоге прошли еще три дня. Тайна Богатырских пещер давила меня. Родители относились ко мне ласково, показывая, что они забыли мое ночное исчезновение.

Особенно был нежен отец. Он задавал как будто бы невинные вопросы, прощупывал меня – безуспешно. Законы детского товарищества святы. Запрет не был снят Виктором, и я не имел права выдать тайну. Молчал и Пашка. И, конечно, был нем, как рыба, Яшка, приближенный к себе Неходой. Пашка замкнулся, вначале держался особняком, а потом его видели в обществе мальчишек, совершенно противоположных нам по своему духу. Измена Пашки была дурным признаком. В воздухе пахло грозой.

Отец часто уходил в партийную ячейку. Там иногда просиживал до петухов. Придя домой, отец съедал оставленный для него холодный ужин, ложился спать, и часто ночью мы слышали его бред – он выкрикивал военные команды.

И вот случилось то, что я ждал со смутной тревогой. На четвертые сутки после нашей прогулки к Богатырским пещерам, вскоре после сумерек, возле нашего дома со звоном и стуком остановилась тачанка.

Кучер, рыжий и волосатый Никита, прибывший в станицу сравнительно недавно из сечевой степи, что-то прокричал во двор таким страшным голосом, будто его резали. Мать побежала к воротам, открыла. Тачанка въехала во двор, зацепила крылом яблоню, сорвала с нее кору, остановилась. Добрые донские кони поводили опавшими боками. Мать бросилась к тачанке, вскрикнула. С тачанки сошел отец, положив большую и какую-то неживую руку на плечо матери.

– Детей прогони… Прогони детей, – сказал он сквозь зубы.

Мама прикрикнула на нас, и мы скрылись в доме, сбились у дверей столовой, прильнули друг к другу. Несчастье вошло в наш дом. Прерывистым, как от сдерживаемой боли, голосом, отец с трудом сказал:

– Сначала, Никита, привези Устина Анисимовича. Только его… Потом сообщишь в ячейку… Слышишь, Никита?

Тачанка унеслась со звоном и конским топотом.

Мы стояли в столовой. Вот скрипнула дверь, показалась рука отца, нашарила проем, уцепилась за него.

Анюта бросилась вперед, приникла щекой к руке отца. Пальцы отца разжались, опустились к голове дочери, провели по волосам два-три раза.

– Детей прогони, – еще раз попросил отец, – не надо…

Мы сжались в углу. Отец не замечал нас. Южная ночь затопила комнату.

– А ничего… не брошу… – твердо, как клятву, произнес отец. – Не сойду.

Отец опустился на табурет. Мать попросила спичек, их принес Илюшка.

Мама дрожащими руками сняла стекло с лампы, провела по фитилю спичкой. Лампа медленно разгоралась, закоптила узким черным языком. Мать прикрутила огонь, вынула из головы металлическую шпильку, повесила на стекло, чтобы не лопнуло, и снова обратилась к отцу.

– Ничего, ничего, Ваня, – сказала она, стараясь говорить спокойно. – Как же так ты неловко? Нога подвернулась?

– Не уйду… не дождетесь, – бормотал отец, прикусывая усы.

Черные от пыли капли пота скатывались по его руке.

И вот я увидел проступившую между пальцев отца густую, багровую, как пламя факела, кровь.

Я охватил лицо руками, чтобы не закричать, прижался всем телом к маленькому Коле, безучастно глядевшему на все, и сквозь пальцы, мучительно истязая себя самого, глядел на круги расползающейся крови.

Мама увела отца в спальню. Кто-то подбежал к нашему дому. Хлопнули наружные двери. Подкатила тачанка. Кони захрапели у черного крыльца. В столовую, с чемоданчиком в руках, вошел Устин Анисимович. Из спальни вышла мать, прислонилась спиной к стене и с надеждой посмотрела на Устина Анисимовича.

Доктор оглянулся, выразительно посмотрел в нашу сторону, что означало «уведите детей», приблизился к матери, прикоснулся к ее руке:

– Тоня… надо еще лампу, тазик воды, полотенце. Держи, держи себя в руках… Тоня…

Вскоре дом наполнился людьми. У отца было больше открытых друзей, нежели скрытых врагов.

Я вышел во двор. У тачанки столпился народ.

Никита задал лошадям сена, тут же у дышла отстегнул по одной постромке и завязал их на боковине украшенных медными бляхами шлей.

Никита был в центре внимания. Он присел на стремянку, громко говорил, размахивая папироской:

– Ехали мы с четвертой бригады, заречной, к броду, кони приморились, шли невесело. Ну, знаете тот лесок, что на мыску возле брода. Как поравнялись мы с тем леском, слышу, вроде ветка хрустнула, выстрел, пуля просвистела и ушла. Я оглянулся и сказал Ивану Тихоновичу: «Стреляют». Ну, конечно, с тачанки, под нее, как иначе… А Иван Тихонович поднялся во весь рост, размахивает полевой сумкой и грозит в лесок: «Сволочи!» Оттуда опять раз-раз, не иначе – из обреза, и зацепило председателя. Беда…

– Надо было кнутом по коням и уходить после первого же выстрела, – сказал кто-то из темноты.

– Ишь ты, швидкий, уходить! Я же кажу, кони пристали… Это тебе не трактор… Да кто там?

Из-под яблони вышел начальник милиции с отцовой полевой сумкой в руках, с наганом на плечном ремне. Оказывается, он стоял под яблоней и вслушивался в разговор.

Никита узнал начальника милиции, привстал, прикоснулся пальцами к ухарски надетой кубанке.

– Не узнал вас, товарищ начальник.

– Темно, как узнать, – сказал начальник милиции и прошел в дом.

– Этот разыщет бандитов, – сказал один из слушателей Никиты.

– Разыщет… – Никита отмахнулся, и снова скрипнула под ним стремянка. – Ищи ветра в поле… Ау… Ау… Ну что ж, дончаки остыли, можно напувать.

Никита взял цыбарку, пошел к колодцу. Завизжал барабан журавля, ведро глухо ударилось о воду. Кучер дергал за бечевку, пока ведро наполнялось, равномерно – скрип-скрип-скрип – заработал ручкой. Кони почувствовали воду, тихонько заржали. В темноте блеснули зелеными огоньками их влажные глаза.

Я вернулся в дом. Болезненная жена Устина Анисимовича, которую я недолюбливал, разобрала кровать, уложила меня. Она прикоснулась худой рукой к моему лбу, что-то прошептала.

Слезы потекли по моим щекам. Вдруг полуоткрылась дверь из столовой, на пороге появился силуэт девочки. Это была Люся. Она неплотно прикрыла дверь, тихими шажками, на носках, подошла к моей кровати и присела на кончик стула. Я молчал и следил из-под полуприкрытых век за каждым ее движением. Люся посидела с минуту, потом положила свою руку на мою, лежавшую поверх одеяла. Я молчал, пораженный этой неожиданной лаской.

– Ты не спишь, Сережа, – сказала она, – почему же ты молчишь?

Я тихонько приподнял голову, чтобы не спугнуть этого легкого, как крылья бабочки, прикосновения ее нежной руки.

– Не сплю, Люся.

Девочка отняла руку, положила ее к себе на коленку. Я сел на кровати, вглядывался в Люсю, не различая лица, глаз. Только силуэт головки рисовался на фоне слабого света керосиновой лампы, проступавшего сюда из столовой, через неплотно прикрытую дверь.

Мне хотелось многое сказать этой девочке, но язык не повиновался. Да и трудно было мне в ту минуту. Она понимала мое душевное состояние.

– Тебе тяжело, – промолвила она. – Случись так же с моим папой, – она перевела дух, – я бы сошла с ума. Видно, утешать в чужом горе легче. Как ты думаешь?

Меня успокаивали ее слова, так не детски выраженные. Мне становилось легче от ее сердечного внимания. Я дал себе слово никогда не забывать ее искреннего порыва.

– Если хочешь, Сережа, – продолжала она, – я всегда буду помнить о тебе. Только прошу тебя, никому не рассказывай, особенно этим ужасным хулиганам – Виктору и Павлу…

Я кивнул головой, ее слова почему-то не вызвали во мне возмущения. Я думал: «Хорошо, что Люся пришла в темноте». Глаза мои были заплаканы. Мне не хотелось, чтобы девочка ушла.

В соседней комнате зажгли вторую лампу, в нашей детской комнате стало светлее. На своей кроватке, повернувшись к стене, спал Коля. Кровать Илюши не была разобрана. Он помогал матери.

Я услышал, что кто-то вошел в спальню. По голосу я узнал: пришли секретарь партийной ячейки, чрезвычайно деловой и несколько суматошный человек, и председатель станичного совета. Это был басовитый мужчина, коммунист, бывший партизан, вдоль и поперек иссеченный белогвардейскими шашками.

Лампа разгорелась. Теперь я хорошо видел Люсю. Она отодвинулась и, прихватив концы шелкового материнского платка, наброшенного на плечи, рассматривала висевшую на стене апликацию по басне Крылова.

Руками моей мамы был вышит журавль; он клевал красным клювом синюю тарелку, а лиса сидела на задних лапках и следила за гостем. Она почему-то напоминала Пашу Фесенко: у него были такие же жуликоватые глаза.

– Я пойду, – сказала Люся, вставая.

Я не набрался смелости попросить ее побыть со мной еще немного. Я не мог придумать слов, которые задержали бы ее и заставили присесть на кончик стула. Я был готов просидеть с ней до петухов, но всегда странно робел в ее присутствии, и это доводило меня до злости. Обычно после ее ухода сам с собой я был находчив, смел, остроумен… Теперь все улетучилось, и я сидел перед ней дурак-дураком…

Она ушла на цыпочках и притворила за собой дверь. Я привалился к стене горячим лбом.

Честь смолоду

Подняться наверх