Читать книгу Красный Дом - Аррен Кода - Страница 3

На Мозаичной Миле

Оглавление

Театр начинает жить,

Лишь только свет отбросит первую тень

Театр начинает жить, когда мы поем:

«День, день, день, день!»

(Алиса, «Театр Теней»)

Красный Дом стоит на холме. Его древние печные трубы царапают небо наравне со спутниковыми антеннами, и по утрам солнце неохотно вползает на его блестящие крыши, усыпанные старой листвой и уличной пылью. Ветер воет в пустой колокольне домовой церкви, с возмущением ударяясь о глухую стену, в которой некогда имелась дверь. С точки зрения ветра, Дом похож на большую черепаху, спрятавшуюся под своим панцирем.

Пологий холм у подножия превращается в непролазные заросли, в глубине которых еще виднеется проржавевшая ограда старого кладбища. Каменная дорожка исчезла под натиском лет, поэтому никто из обитателей Красного Дома уже не спускается сюда, предпочитая гулять по широкой подъездной площадке с западной стороны. Впрочем, к ограде можно подойти и со стороны улицы – там, где решетка совсем новая, выкрашенная в зеленый цвет, – однако подобный поход равносилен экспедиции на край света, поэтому мало кого интересует.

У ворот, на ржавой табличке, прибитой к забору, написано, что это учреждение научно-практического значения. При входе в здание на полу выложен из серой мозаики год основания, отсылающий к концу девятнадцатого века.

Третье хирургическое отделение. В широком коридоре пусто и гулко, оштукатуренные стены выглядят голо и скучно, со сводчатых потолков свисают толстые черные провода. За белыми окнами, выходящими на дорогу, шумит ветер, пригибая к земле молодые саженцы сирени, еще по-весеннему голые и черные, в островках подтаявших сугробов; противный мелкий дождик барабанит по карнизам и капает на нос больного, рискнувшего высунуться из окна на улицу. Половина одиннадцатого – мертвый час, когда таблетки уже розданы всем страждущим, когда второй завтрак уже развезли, а до обеда еще жить и жить. Молоденькая медсестра Светочка листает журнал, сидя на посту; рядом, зарывшись в ведомости, сидит Ольга Степановна, дежурный терапевт. Обе неспешно перетирают какую-то местную сплетню, и тонкая, едва заметная струйка голубого песка стекает со стола на выщербленный пол Мозаичной Мили, смешиваясь с бесконечными горстями других цветов.

Пациент закрывает окно и бредет в свою палату, сонно клюя носом. На нем серый спортивный костюм и нелепая белая рубаха. Все зовут его Итальянец – за характерные черты лица и манеру говорить; впрочем, родина его куда ближе чем западная Европа, и порой Итальянцу даже хочется, чтобы она была в другом месте. Ему глубоко за сорок, черные волосы, подернутые сединой, уже начали редеть на затылке, зубы пожелтели от дешевого табака. Глядя на себя по утрам в зеркало, Итальянец уже давно не одобряет своего лица – слишком длинное и худое, оно давно уже сменило здоровый загар на желтоватый оттенок и кажется старческим.

В комнате его ждут двое мужчин, таких же, как он, прооперированных неделю назад. Через пару дней им уже снимут швы, и можно будет съездить домой… Итальянец садится на подоконник и тяжело вздыхает: в его однокомнатной берлоге еще хуже, чем здесь – с тех пор, как жена собрала свои вещи и сбежала к матери. Нет, уезжать из Красного Дома бессмысленно – по крайней мере, здесь есть хоть какое-то общество.

Мокрый сизый голубь вскарабкивается на карниз после нескольких неудачных попыток спланировать на него красиво. Вопросительно воркует при виде костлявого человека в сером. Тот со вздохом открывает створку и протягивает ладонь, на которую взъерошенная птица тут же с удовольствием перелезает. Другой рукой человек вынимает из кармана горсть семечек и предлагает нежданному гостю. Тот клюет.

– Ты ж мой хороший… – хриплым прокуренным голосом говорит ему Итальянец. – Чего расскажешь новенького дяде Саше?

Однопалатники начинают хихикать.

– Что, Сашка, еще не научилась твоя птица говорить? – усмехается из-под капельницы беззубый Степан, которому на той неделе удалили легкое. – Ну, ничего, голуби, небось, не тупее попугаев!

– Ты его лучше научи почту таскать, – вторит ему лысый Петр. – Или жратву из столовой. Хоть какая-то польза…

– Можно подумать, от твоего таракана польза какая-то есть, – огрызается Итальянец, поглаживая нахохлившегося голубя по мокрым перьям. – Только грязь разводить получается.

– Не трогай моего Геннадия! – возмущается лысый. – Он совершенно чистоплотный и безобидный!

– И все-таки таскать его в столовую и кормить из своей тарелки как-то чересчур – за наш стол все боятся сесть…

– А пускай говорит, что он любитель экзотической кухни! – веселится Степан. – И откармливает таракана на убой. Ты, Сашка, правильно делаешь: корми свою птицу получше, как настанет осень, так мы его зажарим и хорошенько поедим!

– Я вам дам – поедим! – Итальянец показывает им костлявый кулак. – Тащите свои задницы до столовой, не развалитесь!

– Так если бы там мясо давали, а то все котлеты из хлеба… – Степан обиженно зарывается в подушку.

За дверью отчетливо слышно, как грохочет по Мозаичной Миле санитарная тележка. Тележек здесь несколько, и среди пациентов каждая имеет свое название. Эту зовут Мама Хозяйка, оттого что ассоциируется с полнотелой румяной санитаркой, умело толкающей перед собой тяжелую дребезжащую конструкцию, на которой то лежит свернутый матрас, то стоят полные ведра воды. Есть еще Повозка Изобилия, на которой возят еду, и, конечно, Коляска Удачи, на которой пациентов возят в операционную. В последней есть что-то священное, и Миля еще помнит, как один историк, уезжая на ней, вспоминал строки из «Swing low sweet chariot»1.

Мозаичной Милей коридор прозвали за то, что пол его выложен бледно-желтой мозаикой с редкими вкраплениями узоров. В конце девятнадцатого века, когда Красный Дом только построили, это выглядело красиво, но теперь куски мозаики местами выщербились, и бреши неаккуратно замазали цементом. Когда-то давно один из забытых уже пациентов, начитавшись Стивена Кинга, сравнил коридор больницы с Зеленой Милей и был отчасти прав: по нему тоже возили – пусть и не на казнь – но в оперблок, в другой мир, после которого каждый больной возвращался немного другим. Или не возвращался вовсе…

Мама Хозяйка скрывается за поворотом, неся легкий запах химии в оперблок. Белый перекресток между тремя белыми одинаковыми дверьми с матовыми стеклянными вставками совершенно тих и безлюден. Кажется, что суету наружного мира из этой части коридора выпустили, как воздух из герметичного шлюза космического корабля.

Ровно в одиннадцать одна из дверей резко распахивается, и из белого помещения выходят двое хирургов. Один тут же прислоняется к стене и сползает по ней на пол, другой остается стоять, но видно, что ноги его под серой форменной робой сильно дрожат. Тот, что сидит на полу, вытаскивает из кармана бутылку воды и жадно выпивает ее всю, запрокинув голову. Дверь открывается снова, и санитары выкатывают длинную дребезжащую каталку, на которой лежит укутанный в плотный голубой кокон крепко спящий пациент. Вслед за каталкой спешат анестезиолог и медсестра, держащая навесу капельницу. Процессия скрывается за двойными дверьми, ведущими в реанимацию; чуть погодя из операционной выходит мрачный долговязый врач, на ходу снимая маску и вытирая рукой лицо. Двое мужчин провожают его отсутствующим взглядом, по коридору раздается их единый усталый вздох.

– Он-таки дорвется когда-нибудь, – низким голосом говорит старший хирург и точным движением посылает пустую бутылку в полет до мусорного ведра. У него смуглое грубое лицо, заросшее серебристой щетиной, и короткие седеющие волосы; он совершенно спокоен, несмотря на то, что сегодня из-за нерасторопности одного из ассистентов он чуть не потерял пациента. А вот его молодой коллега зол. Темные глаза его похожи на смотровые щели, а кулаки больших натренированных рук то и дело сжимаются и разжимаются.

– Таких врачей, Константин Львович, нужно увольнять в первый же день, – сквозь зубы произносит молодой. – С ним уже не в первый раз выходит осечка. Золотой скальпель года, блин!

– В этот раз ему не отвертеться, – удовлетворенно отвечает старший. – Уже не получится все свалить на простую ошибку. Демьянов не сможет вечно покрывать своего протеже, уж я об этом позабочусь. Завтра же подниму вопрос на собрании – о том, кого он рекомендует на вакантные должности, и о компетентности в целом…

– Я бы поднял вопрос об его собственном отстранении, – бурчит молодой. – Уже всем давно ясно, что главврачом должен быть кто-то другой. Всем ясно, кроме самого Демьянова.

– Ничего, он уже стар, ему и так скоро на пенсию, – усмехается старший хирург, вставая и поправляя халат. – Пойдем, Леша. Чего на полу сидеть.

– Просто суперстар… – бурчит его коллега, и оба покидают оперблок. Впереди много работы.

Большие круглые часы над постом медсестры с черно-белым изображением Мерилин Монро на циферблате показывают одиннадцать. Тут и там раздаются шаги и кашель, со скрипом открываются белые двери палат, и поток людей в спортивных костюмах медленно вытекает на Милю. Шаркая тапочками и оживленно переговариваясь, пациенты направляются в столовую, расположившуюся в домовой церкви, в самом сердце здания. Второй завтрак. Время встреч и скудных новостей, которых обитатели клиники тем не менее очень ждут – это главное развлечение после кроссвордов и игры в карты с однопалатниками. Неторопливо проходят в гулкое помещение церкви, напротив которого в коридоре выложена на полу мозаичная звезда Давида. Хор голосов взлетает к гулкому голубоватому своду, украшенному немногочисленными фресками. Тускло горят две свечи у небогатого алтаря, пыль оседает на открытый молитвенник, лежащий на деревянном аналое. В годы революции церковь была разграблена, колокола и крест сняты, а помещение превращено в военный штаб. Потом, конечно, отреставрировали, крест и иконы вернули на место, но церковь так и осталась недоделанной. Пустая колокольня молчит, службы проходят тихо и скомкано, не чаще раза в неделю. Беспризорный вид церкви дополняют поцарапанные пластиковые столы и черные банкетные стулья, расставленные в два ряда; в боковые помещения ведут облезлые деревянные двери с прибитыми к ним табличками: за неимением свободного места здесь сделали кабинеты врачей. Справа от входа белой коробкой отгорожена кухня, где в стене имеется окно с широкими ставнями. Через него больным выдают мокрые зеленые груши из большого черного ведра – по одной в каждые руки. Фрукты кислые и жесткие, грызть их тяжело и, в общем, их никто в Доме и не ест; однако в поход до столовой все идут обязательно: можно считать это неким важным ритуалом, без которого и без того тягучая жизнь здесь теряет всякий смысл.

– Кирилл Иваныч, ты у окулиста был? – раздается из ближайшего угла.

– Да все никак не дойду… – старичок в синей клетчатой пижаме протягивает стакан компота, добытого из чана, пожилой женщине в махровом халате. – Как ваши дела, Надежда Михайловна?

– Да поясницу с утра схватило… – оба ковыляют в направлении своих палат.

Время здесь не измеряется часами и минутами. Это бессмысленно – доверять механизму измерение отрезков вечности, которые каждый пациент держит в своих руках. У кого-то этот отрезок длиннее, у кого-то короче. Кто-то измеряет время в выпитых стаканах воды и ходках к кулеру в течение дня. Кто-то подсчитывает прочитанные книги и журналы и с уверенностью может сказать, что происходило в Красном Доме пять книг тому назад. Некоторые меряют свою вечность с помощью повторяющегося меню в столовой, другие – встречами с лечащим врачом, третьи – количеством поставленных капельниц. Завтрак, второй завтрак, обед, полдник и ужин – общая мера для всех. Неделя начинает заканчиваться в среду, когда медсестры собирают от больных заявления на уход из больницы в выходные. Четверг не считается, поскольку он предшествует пятнице, а пятница не считается, поскольку отпуск начинается сразу после утреннего обхода. Разумеется, для тех, кто вынужден оставаться в больнице на выходные, меры времени другие, но их утешает мысль, что дело уже идет к выписке. Время измеряется партиями в нарды и шахматы. Количеством подач на столе пинг-понга. Измеряется людьми, прошедшими через мозаичные коридоры Красного Дома. Состав одной палаты определяет целую эпоху; когда на смену им приходят другие пациенты, они приносят с собой и новую эру. Меняются традиции и истории, старое забывается. Одно лишь остается неизменным: порядок, который, как часовой механизм, разбрасывает всех по одному и тому же кругу. Те же записи появляются в архивах, только под новыми именами, те же процедуры делаются, те же диагнозы ставятся. Даже пески, заметающие Мозаичную Милю, с годами не меняют своего цвета. И в этом Красный Дом похож на остров, застывший посреди вечности, ставший ее неотъемлемой частью.

Старожилы больницы измеряют время песком. Любой пациент – это история, которая раз за разом обрастает новыми подробностями. Люди, узнав о своей болезни, поступают сюда разбитыми – острые осколки их душевных ран и переживаний торчат в разные стороны, можно и порезаться. Но постепенно бесконечные разговоры перемалывают осколки в песок. Песок этот невидим для большинства окружающих, ведь умение видеть приходит только со временем. Каждый человек, рассказывающий в Красном Доме свою историю, оставляет песок своего цвета. Незаметный, он скапливается в палатах и коридорах, разносится людьми и тележками по всей Мозаичной Миле. Врачи и медсестры носят его горстями в карманах и делятся им друг с другом. Весь Дом полон песка, как морское дно. Кстати, спроси любого здесь – и каждый скажет, что скучает по морю. О, в этих стенах только и разговоров, что о море! Но оно запретно для них, поскольку отдых на жарком пляже разгорячает организм, заставляя болезнь вспыхивать с новой силой. Выздоравливающим остается только ждать и надеяться, что годы спустя они все-таки смогут позволить себе осуществить мечту…

В Красном Доме нет социальных различий. Кем бы ты ни был в жизни, сколько бы ни зарабатывал, чем бы ни занимался – болезнь всех приводит к общему знаменателю. Она стирает прошлое и дарит настоящее, а потому многие, выйдя отсюда, считают себя перерожденными и ведут свои годы от новой точки отсчета. Здесь бесполезно притворяться. Бесполезно бравировать. Кажется, что витающий в воздухе призрак смерти сам расставляет всех на свои места, и люди, попав в стены Красного Дома, наконец-то становятся настоящими. Перестают врать себе. Выпутываются из шелухи условностей, отбрасывают маски. Кто-то теряет веру в бога, считая, что он от них отвернулся, кто-то, наоборот, начинает верить – в бога или в себя. Большинство на протяжении долгого времени мучают себя вопросом, почему все это произошло именно с ними и постоянно проговаривают вслух свои истории в поисках какой-то фатальной ошибки. Именно поэтому на Мозаичной Миле так много коричневого песка – историй, которые так ничему и не научили своих хозяев. Тем же, кто знает, из-за чего они попали в Красный Дом, жизнь здесь дается легче. Им кажется, что в Доме они познали истину, которая потом будет всю жизнь оберегать их от всех бед. Они так же ошибаются, как и все люди на свете.

Полдень – час оживления. Время, когда, належавшись вдоволь, мужики тянутся на свежий воздух. Дождь закончился, и у крыльца толпятся группки народа. Зябко переступая ногами в хлипких тапочках на мокром асфальте, люди стреляют друг у друга сигареты, болтают, матерятся и шмыгают носами, а над ними вьются сизые клубы дыма. Тем временем старики и молодежь выбираются из палат на Милю, занимая продавленные кресла и дежурный диван, стоящие вдоль стены. Режущий белый свет из окон подчеркивает нездоровую бледность их лиц и мешковатую одежду, делающую ноги короткими, а животы отвисшими. Одни фигуры слишком дряблые, другие чересчур худые. Если приглядеться, то можно увидеть, что у старых больных, что живут здесь уже много месяцев, совсем не заметно тени. Это не удивительно – ведь, проходя через Врата приемного покоя, каждый оставляет плату за вход в Красный Дом, и эта плата – тень, которая остается на пороге. Со временем она погибает, а человек становится ее подобием; приобретает неслышный шаг и способность мгновенно исчезать из вида, сливаясь с обстановкой. Пациенты так и называют себя – Тени. Каждый, сидящий на Мозаичной Миле сегодня и всегда, – лишь призрак самого себя. Когда человек долго живет в больнице, его личность от непрестанной скуки блекнет и отходит на второй план, а на первый выходит тело, которое стремится сделать свою жизнь максимально удобной. От постоянной расслабленности горбятся спины и опускаются плечи. Хорошие манеры за столом быстро забываются – голод и желание побыстрее лечь обратно в постель заставляет есть быстро, заглатывая пищу почти не жуя. Одежда постоянно находится в беспорядке, а речь становится грубой и бедной.

Пациенты в хирургии делятся на два вида. Первые – Ждущие, то есть, те, кто находится на длительном лечении перед операцией. Вторые – Ходоки, уже пережившие операцию. Назвали их так оттого, что после реанимации они много ходят по коридору с дренажными банками наперевес, разрабатывая мышцы. Все Ходоки носят белые казенные рубахи, в которых удобно ходить на перевязку.

Тени сразу же отличают своих от чужих. Многим из них свойственна развинченная походка и готовность в любой момент приземлиться на какой-нибудь выступ, скамейку, подлокотник или просто на пол – болезнь требует экономить силы. Характерным является пустой неподвижный взгляд, который Тени могут устремлять в пространство перед собой, словно теряя себя в реальности. Они могут стоять группой в коридоре и оставаться незамеченными. Они вечно голодны и чудовищно любопытны. Могут сделать все, что угодно из чего угодно, достать и пронести в больницу любую вещь так, что персонал об этом даже не заподозрит. Органы чувств у Теней обострены настолько, что им достаточно одного мгновения, одного мельком брошенного взгляда или услышанного слова, чтобы узнать о человеке, кто он, о чем думает и куда направляется. Даже не покидая стен родной палаты, они знают абсолютно все о том, что происходит в Красном Доме. Больше всего на свете Тени любят слухи и сплетни, узнают и разносят их с огромной скоростью, словно вирус. Они ничего не боятся, поскольку в этих стенах становятся свидетелями многих страшных вещей. Можно сказать, что Тени легкомысленно относятся к смерти, поскольку постоянно чувствуют ее рядом с собой. У Теней очень черный юмор, и в большинстве своем они большие фаталисты. Жизнь кажется им смешной, границы реальности – размытыми. Тени склонны смеяться, плакать и гневаться невзначай, без видимой на то причины. Они свободно демонстрируют свое истинное нутро, обычно скрытое под масками социальных норм, и во всем этом – в своем мировоззрении и поведении – Тени самые свободные люди на свете. Окружающим они кажутся ненормальными, и каждый новый пациент, во все эпохи Красного Дома, при виде своих соседей, внутренне обещает себе не становиться подобным им – и неизменно становится, в совершенстве овладевая навыком терпения и умением проматывать время. Таков порядок вещей. Возможно, именно проживание полудикого состояния Тени и приводит людей в дальнейшем на верный путь излечения. Впрочем, это всего лишь одна из теорий, к которой год за годом возвращаются местные психологи…

После двенадцати большинство операций заканчивается, и коридор наводняют хирурги. Рослые, широкоплечие, с большими руками, в серых, зеленых и темно-синих робах, в прямоугольных шапочках. У них внимательные глаза и грубоватые лица, громкие раскатистые голоса и специфические шуточки; они всегда называют вещи своими именами, порой убийственно прямо. Они – словно источники жизни для своих пациентов. Стоит им появиться на Миле, и тут же раздаются крики: «Здрасьте, Алексей Петрович!», «Константин Львович, можно к вам?», «Сергей Николаич, отмените мне таблетки!». Угрюмые оскалы Теней превращаются в искренние улыбки, на короткое время они вновь становятся обычными людьми, которые волнуются, радуются и нетерпеливо ждут.

Врачи могут покидать Красный Дом и возвращаться в большой мир, из которого потом приносят на себе его частичку – новые запахи, анекдоты и истории. Для Теней наружный мир опасен и чужд. Будучи погруженными в себя и в жизнь замкнутого социума больницы, они не воспринимают его, как реальный. Но то, что приносят с собой врачи, пропущенное через них самих, Тени легко принимают, и эти частички мира становятся для них близкими. Связано это с тем, что лечащий врач для пациента – что-то вроде бога, и любой дар, полученный от него, – пусть это всего лишь слово – принимается, как большая ценность. Главное, чтобы это слово было добрым – и тогда любая, даже самая циничная Тень будет доверять тебе; работники больницы знают этот секрет.

Врачи – главная тема обсуждений для больных. Про них складывают легенды и рассказывают самые фантастические байки. Каждого знают во всех деталях. К примеру – заведующий Третьим хирургическим отделением, Константин Львович Козырев. Это высокий смуглый господин лет пятидесяти, с грубоватым, часто небритым лицом и светлыми глазами. У него негромкий голос, говорит он коротко и всегда по делу, чуть улыбаясь уголком грубого рта и глядя всегда по-доброму. Под халатом он носит потертые джинсы, а в послеобеденное время, когда доктору Козыреву случается дежурить, его можно встретить в коридоре с наушниками от плеера, из которых слышатся звуки старого рок-н-ролла. Он наблюдает за всем, что происходит в отделении, и знает все обо всех, хотя делает вид, что ему это не интересно. У Козырева отличное чувство юмора и, в отличие от большинства коллег, в нем совсем нет хирургического цинизма.

Еще есть Алексей Петрович Тарасов – крепкий молодой хирург, которого многие путают с фельдшером или санитаром – с таким непринужденным видом он разгуливает по коридорам, то и дело заговаривая с кем-то. В любом месте, где он появляется, тут же начинается столпотворение: все больные и даже медсестры сползаются, чтобы послушать его байки или просто оказаться в центре его внимания. Визиты его всегда сопровождаются громким хохотом, и после общения с доктором Тарасовым даже самые пессимистичные пациенты вспоминают, что в жизни все не так уж плохо. Впрочем, впечатление того, что Тарасов свой в доску, обманчиво: под маской простого деревенского парня прячется чуткий психолог, точно знающий, как расположить к себе любого человека. Вот он улыбается и несет всякую ерунду, а неподвижные карие глаза в упор смотрят на пациента, подмечая любое его движение. Пожалуй, к доктору Тарасову всегда самая длинная очередь на консультацию – потому что он знает, какие найти слова и как заставить себе доверять.

Сергей Николаевич Тесарь – высокий старик с мрачным морщинистым лицом, которого за глаза, конечно, называют Цезарем – из-за фамилии и за то, что имеет важный вид. Тесарь немногословен, по утрам, идя по Мозаичной Миле, он едва отвечает на приветствия, все время глядя в необозримую даль перед собой и заложив руки за спину. Про Тесаря ходит много слухов – к примеру, о том, что он уже который год ищет старинный клад на территории больничного сада и по ночам, во время своих дежурств, достает из шкафа спрятанную лопату и идет копать. Клад никак не находится, а оттого Тесарь в печали. Впрочем, на самом деле в печали он совсем по другой причине, а именно той, что слишком уж быстро опустела за минувшую ночь четвертушка водки, припрятанная под столом в ординаторской. Свое пристрастие доктор Тесарь старательно скрывает, но коллеги, конечно же, в курсе. Козырев подумывает о его увольнении, но всякий раз откладывает решение, видя, как хорошо он управляется в операционной. Некоторые больные побаиваются ходить к нему на прием, хотя внешне мрачный Тесарь на деле вполне дружелюбен и даже может отмочить шуточку похлеще доктора Тарасова.

Михаил Семенович Вахрушин – плотный голубоглазый шатен с круглым лицом и вечно надутыми губами, с помощью которых он пытается придать своему лицу серьезное выражение. Для большей солидности он даже надевает маленькие квадратные очки в тонкой оправе, что является любимой темой подколов и шуточек со стороны доктора Тарасова. С Тарасовым они учились в одном институте, только Вахрушин был на курс младше. Здесь, в больнице, Вахрушин работает над своей кандидатской по торакальной хирургии и полагает, что диссертация поможет ему утереть нос бывшему товарищу по учебе, который, по его мнению, только и умеет, что хохмить и вовсе не интересуется наукой. С пациентами доктор Вахрушин общается редко, предпочитая рабочее время между операциями проводить за компьютером, поедая булочки, заботливо уложенные в сумку его женой.

И это – врачи Третьей хирургии, а ведь есть еще доктор Цаплин, заместитель главного врача, похожий на большую печальную птицу, доктор Русаков из Второй, умеющий насвистеть любой мотив, доктор Венский из Первой, с пышными капитанскими усами, и многие, многие другие – терапевты, рентгенологи, анестезиологи, медсестры, фельдшеры и санитары. Все они – плоть и кровь Красного Дома, фанаты своего дела, в чем-то не от мира сего, в чем-то – самые нормальные люди на свете. Старые больные клиники говорят, что здешний персонал – вечные заключенные Красного Дома, которые, выпуская на волю здоровых людей, не могут покинуть свой пост.

Между врачом и пациентом всегда существует связь. Без нее невозможна работа в команде. Создание связи – это как признание в любви – событие, глубоко личное для обеих сторон. Если им не повезет, то пациент будет беспокойным, станет жаловаться на своего врача и, в конечном счете, может даже умереть на операционном столе. Но если же все пройдет удачно, то между ними протягивается незримая, но прочная нить, которая не рвется до самого конца их общей миссии. Некоторые врачи знают об этом явлении, но не хотят превращать его в ритуал, стремясь проделать все как можно быстрее. Небрежно, почти пинком открывается белая дверь, монотонно произносится представление – и вот уже доктор снова за порогом, и видно только широкую спину, маячащую где-то в конце коридора. Старики говорят, что в пасмурный день, если взглянуть на них полузакрытыми глазами, можно увидеть призрачные нити, уходящие в разные стороны из их тел – связь с теми, чью жизнь они взялись спасать. Когда врач идет по коридору, он словно продирается сквозь паутину, которая тянется из-за белых дверей, пытается его поймать, но не ловит…

1

«Качайся плавно, прекрасная колесница» – отсылка к афро-американским христианским гимнам XIX века

Красный Дом

Подняться наверх