Читать книгу Архив - Артем Чурюкин - Страница 1
Часть 1
Глава 1
Оглавление23 октября 2023 года
Писклявый будильник разорвал вязкую тишину, нарушил сумеречный покой богом забытой комнатушки на отшибе громады мегаполиса. Человек разодрал сомкнутые веки и уставился, вымаргивая ночные миражи, в облезлый шершавый потолок, толком ничего не соображая – только как неимоверно бесит этот звук, проникающий сквозь податливую плоть в самые кости и сводящий их стылой судорогой, вибрируя изнутри.
Выключить бы его, но как?
Ах да, просто протянуть руку и нажать на кнопку.
Это он даже не помнил, а знал на уровне инстинктов, что предостерегают от ненужных действий: убери раздражитель и продолжай исполнять свое животное предназначение – спать, жрать, трахаться. Зачем просыпаться, вставать, одеваться, завтракать и бежать на ненавистную работу, если можно просто выключить будильник и спать дальше? Лень – отличный двигатель прогресса.
Мутные предрассветные отблески бродили по изношенным обоям. Они то сплетались вместе, разгораясь, в причудливых узорах на стенах, то разбегались в ужасе друг от друга, чтобы, чуть остыв, слиться вновь. Совсем как люди. И как сны.
Мужчина, просыпаясь, улавливал их скомканные остатки. Ухватиться бы за них, заползти обратно в их гущу и запомнить, непременно продекларировав сюрреалистичный бред самому себе, кошке или всему окружающему миру, но обязательно – вслух, иначе ускользнут и сгинут в беспамятстве. Как будто они что-то значат. Как будто хотя бы они хоть что-то да значат.
Они перешептывались друг с другом, изредка бросая на него, всевидящего, недоверчивые взгляды в напрасном ожидании ответа. И он бессвязно мычал что-то, ворочаясь, кутаясь в одеяло и отбрасывая его, досматривая очередную бурную фантазию, рискнувшую подкрасться поближе к его голове. Сон выпытывал что-то из него, какие-то смутные былые образы, обрывки фраз: отчаянное вожделенное «да», сорванное с губ героини мыльной оперы тому, кто собирается овладеть ею. Или многократное сиплое «нет», что в отчаянии шепчет самому себе герой трагедии перед казнью. Или даже целые реплики, что он, притворяясь кем-то, бросал своим вымышленным собеседникам, с которых любой живой человек рядом проржал бы да продолжил настойчиво трясти за плечо. Или наоборот, обняла бы посильнее, уткнулась носом в шею и пробурчала сквозь собственные сны: «Спи давай, еще рано».
Любой. Хоть кто бы…
Будильник так не считал. Как именно «так» он не считал – неизвестно (мысль утекла прочь, подражая снам), но следующий его сигнал опять противно завыл, разбудив даже кошку. Она, в отличие от человека, теперь уже точно проснулась и с крайним неодобрением, помявкивая, янтарем своих глаз уставилась на кошмарную пластмассовую коробочку, что не дает нежиться в бархатистых сновидениях. Кошка даже подумывала забраться на тумбочку и лапой спихнуть будильник вниз, внимательно смотреть, как он будет падать, разобьется, а потом – мявкнуть. Стоило бы, но хозяин ругать будет. Да и лениво как-то.
Человек, забыв, опять побрел мутным взглядом по комнате в поисках столь назойливого раздражителя, который, как августовский комар, жужжал прямо надо ухом и мешал спать. Что сделать с комаром? Инстинктивно прибить, выдавая самому себе хорошо если просто смачную пощечину, а не оглушающую, дезориентирующую оплеуху, что из глаз вышибает искры. Так и с будильником – сначала бить, а потом разбираться. Звучит как гопническая истина, только им «потом разбираться» – не надо. Им достаточно просто уебать неугодному, а потом – хоть потоп…
Ох, это блаженное чувство, целые мгновения его между тем, как ты спал, совершенно потеряв себя, и тем, как ты проснулся и начал самого себя зачем-то осознавать. Тебя в этот момент не существует. Тебя в этот момент никак не зовут. Тебя никто не знает и никто не помнит, как и ты – ничто и никого. Ты застрял где-то посередине между чем-то и чем-то, и так не хотелось бы переходить ни в какое состояние, а остаться в центре двух крайностей – дремлющей и бодрствующей, будто бы в центре бытия, познавая смысл жизни, смерти и даже саму суть; быть совсем рядом с самим Богом.
Человек отбросил в сторону одеяло, будто надоевшую, уже начавшую капать на мозги любовницу, рывком поднялся, наощупь нашел источник всех его философских мыслей в эти несчастные пять минут между первым и вторым сигналом и вырубил его наотмашь, опять ощутив покалывание в ладони. Подождите, «опять»? Значит, это когда-то уже было. Возможно, вчера. Возможно, тысячу лет назад. Возможно, завтра. Возможно даже, через тысячу лет. Пока ты в центре – возможно все.
Но только имя свое вспомнить «в центре» невозможно. Как же?..
Антон.
«Значит, я уже не в центре, а куда-то смещаюсь от него».
Антон проснулся уже сидя. Разул глаза, и они привыкали к полумраку. Пнул телефон на прикроватной тумбочке, и тот отозвался яркой, выжигающей взгляд надписью на экране, харкающей тебе прямо в душу: «вот столько-то времени, чувак, а теперь отстань, я дальше подзаряжаться».
Не судьба.
С едва слышимым щелчком из телефона выскользнул кабель зарядки, совсем как обмякший член из влагалища, извергнувшись. Антон тяжко поднялся над неудобной кроватью (слишком жесткая, и пора бы уже сгонять в какой-нибудь магазин мебели с остатками фурнитуры шведского производства и купить себе что-то поцивильнее и помягче, только… только что?); чуть было нечаянно не пнул кошку, разлегшуюся в ногах, но переступил через нее и, пьяно пошатываясь и пьяно же шевеля онемевшими конечностями, дошаркал до балконной двери, открыл ее и выбрался в тяжелый прохладный влажный воздух, наполненный первыми ароматами гнили опавших листьев наступающей осени. Она еще далеко, но уже совсем близко. Как и всегда, впрочем: жди ее или нет, а объявится она не вовремя и внезапно.
«Так, имя-то я помню. Антон. А кто я, Антон?» – то ли кого-то, то ли самого себя спросил Антон.
Так странно, как быстро стал убывать день: еще пару месяцев назад в это же время желтенький шарик солнца, улыбаясь, уже выкатывался из-за горизонта, истыканного иглами недостроенных московских высоток, но сейчас не только квартиру, но и балкон укутывал типичный бледный осенний полумрак. Будто что-то большое в твоей жизни сначала было, но потом медленно ушло, и заметил ты это только тогда, когда было уже слишком поздно что-то изменить.
А что тут вообще можно изменить?
Разве ж разгонишь этот депрессивный серый туман, клубящийся повсюду от подъезда до многострадального горизонта (вечно ему достается всякая херня), поглощающего собой брошенные высотки? Вообще никак, без шансов. Как ни пытайся. Можешь разве что попробовать не впустить осеннюю тоску внутрь себя, но и это невозможно. Она все равно проберется, как ни сопротивляйся. Подберется, пока ты спишь, хоть ты задрай все окна, двери и щели, хоть упакуй чемодан и попытайся сбежать в теплые края (хер ты отсюда выберешься), где можно посасывать свежий кокос за копейки, нежась в лучах солнца на берегу моря и слушая убаюкивающий прибой.
Осени насрать. Она ударит яростным броском прямо в голову, поставит очередную галочку в своем блокноте сгинувших в этом мировом увядании. Вычеркнет тебя из себя и из этого мира. Она – во мне, в тебе, в каждом из нас, в самом воздухе, и никуда от нее не деться. Разве что перестать дышать.
Антон.
Он протяжно моргнул, будто надеясь, что вся серость и предрассветный мрак – лишь отголоски какого-то очередного невспоминаемого странного сна, который позабудется через минуту, день, неделю или год.
Позабудется когда-нибудь, как же. Разве нет? Нет.
Сны не забываются.
Он усилием воли поднял тяжелые веки. На него взирали все те же мириады пустых глазниц ближайших высоток, что обступили его несчастную, назначенную под снос девятиэтажку-панельку, квартиру в которой назвать домом язык не поворачивается. Видать, тоже затек, пока Антон спал. Раскинувшийся за стеклом увядающий пейзаж – будто картинка. Коснуться рукой, сорвать, скомкать, выкинуть и нарисовать бы свой…
Бабка из соседнего дома выперлась на балкон и вытряхивала какую-то тряпку. Не то кухонное полотенце, не то протертые до дыр треники своего мужа – работяги-алкоголика. Она проделывала эту операцию каждое, каждое проклятое мутное утро, когда Антон так же тупо пялился в окружающее бессмыслие по привычке, будь на улице лютый январский мороз или адский июльский смог, дышащий жаром, искажающий горизонт и нагоняющий дымный туман с торфяников.
Ей-то плевать, бабке. Ей надо избавиться от грязи (кинь, блядь, это сраное полотенце в стирку. Или в мусорку, и купи новое, чистое), а затем вернуться на кухню, и, причитая, жалуясь самой себе на свою судьбу, готовить яичницу на завтрак, чтобы еще один очередной день начался так же, как плеяда всех предыдущих: проснуться, поворчать, вытряхнуть полотенце, поворчать, поджарить яйца, поворчать, разбудить мужа, попилить его, поворчать, накормить и спровадить вон из дома, поворчать, собраться, натянуть на необъятные телеса нейлоновые колготки и влезть в безвкусное безразмерное платье, поворчать, повспоминать о бурной былой молодости, когда уединялась теплыми летними ночами с трактористом на сеновале, и отправиться, тяжко передвигая опухшие ляжки, на работу. Плевать какую, лишь бы на пару десятков куриных яиц после смены хватало.
А затем вернуться, и снова – готовить, убирать, пилить, материться, ворчать, вытрясать заляпанное жиром полотенце, лупить им мужа, ложиться спать порознь в разных комнатах, лишь бы не нюхать гаражный перегар, и сожалеть, наверное, о том парне с колхоза… Ложиться спать, чтобы завтра повторился сегодняшний день. Или вчерашний? Как заведенная, как хомяк в колесе – пока не сдохнешь: «только бы на том свете не было посуды. И пылесосить не надо было б».
Хоть не бухать. Хотя кто знает. Уж точно не он. К чему это? Да хрен его разберет – что только не взбредет в голову спросонья.
Поток Антоновских путаных мыслей прервало жужжание в кармане. Когда он успел натянуть треники и запихнуть в них телефон? Где-то в центре, очевидно, или близко к нему. Еще не осознавая себя. Снова тяжело моргая и отрицая существование внешнего мира (кроме нарисованной панорамной картинки перед глазами), он все-таки достал мобильник из штанины и «снял трубку», насколько устаревшим это выражение ни было бы. Хриплый голос его поприветствовал раннего собеседника:
– Полковник Зиноньев слушает.
– Лейтенант Ковальчук, здравствуйте. У нас труп, суицидница, адрес такой-то – плевать какой, просто еще один, очередной, мгновенно запомненный сейчас, пока он туда не доберется, и так же безвозвратно забытый, когда труп оттуда он отправит в морг на растерзание патологоанатому. – Ждем.
– Скоро буду.
Одни дежурные фразы: «Слушаю – труп – скоро буду». Даже с теми, кто его вызванивает с утра пораньше, он не в силах завязать настоящий диалог. Или должность не позволяет? Да и что спросишь? «Как дела, Лейтенант Ковальчук?»
– Хотя… Может, машинку пришлете?
Четыре коротких гудка, растянувшиеся в бесконечности, оборвались тишиной. Что ж, попытка не пытка. Жалко, товарищ генерал не взял вот это самое конкретное дело (которого еще нет. Труп без бумажек – вообще не дело, да и негоже поднимать начальника в такую рань) на свой контроль. Там вроде было что-то про «карандаш», только Антону сейчас не до фразеологизмов в его пустой голове, в которой каждая мысль, похоже, с разбега долбится о череп. На исходную, готовьсь, старт, бдыщь, и аж дребезжит тонкая кость, отделяющая уродливый внешний мир от драгоценных извилин…
Он опять обрел взглядом все вокруг, надеясь найти хоть что-то, за что можно зацепиться: от самого подножья многоэтажки, с балкона которой свисал, до горизонта, утопающего в мутноте (как по-другому обозвать смешанный в равных пропорциях туман и мрак?) выхлопных труб котельных и мусоросжигающих заводов. За что здесь цепляться-то? За облезлые голые деревья, что ветками тыкают атмосферу, сбрасывая очередные листки календаря? За унылые панельные муравейники, которые останутся стоять здесь навсегда, даже когда сгинет Антон, страна эта и все человечество вместе взятое? За существующих где-то между поел-поспал-посрал-поработал ранних прохожих, бредущих к метро понурив головы? За шизанутую соседку (самому, что ли, купить ей новые полотенца…)?
Не за что здесь цепляться. Снова не нашел. Но что-то вспомнил о себе. Например, то, что ему нужно на работу, раз вызвонили с утра пораньше.
Антон все силился представить, что это просто рисунок, а за ним – что-то другое. Пускай и не чистое, доброе и вечное, но хотя бы и не это… Вытянул руку, сжал пальцами воздух, представил, как сорвал бумагу, скомкал, поднес кулак к лицу, разжал и смотрел на нее, а за стеклом – что-то другое. Но нет, в ладони ничего не было, а за стеклом осталось то же самое.
Опять не получилось.
Он ввалился обратно в единственную комнату (если не считать малюсенькую кухню, где одному-то не развернуться) своей съемной квартиры и чуть было не наступил на кошку. У нее, русской голубой, был определенный талант попадаться под ноги и заставлять Антона вытворять чудеса акробатики. Ну или обиженно мяукать и удаляться из комнаты, повиливая жопой. И похрамывая иногда.
Он прошел в ванную, старую, как смерть. Или ее прапрабабушка. Это помещение в лучшие годы Советов уже было старым, убитым и неистово требующим ремонта от каждого вхожего. Прямо с порога ошарашивало. Кафель на полу давно выцвел так, что даже самыми извращенными фантазиями не представить его изначальный узор. Малюсенькая «сидячая» ванна побледнела, фаянсовая раковина, как и унитаз, пожелтевший внутри из-за струек ржавой воды, испещрена тонкими трещинами, которые ничего критического пока не значат (уже лет 30 как, и, даст бог, еще лет 30 не будут), но они уже есть («уже лет… черт, это же уже было, да?»). Как первый звонок будильника: вставать необязательно, но ты просто должен знать, что пора бы…
Смеситель («кран» в простонародье) прохаркался ржавчиной и блеванул пару раз грязной рыжей водой, прежде чем изверг из себя поток мутной, но хотя бы относительно прозрачной. Прохладной. Сладковатой на вкус. Той самой, что не хватало Антону, чтобы проснуться окончательно. Раз, и до конца дня – в идеале.
Ржавая домофонная дверь нехотя отворилась с надрывным скрипом, открывая обзор на небольшую приподъездную площадку, вмещающую пару автомобилей местных мажоров, урвавших свои бэушные мерсы и BMW на госаукционах, официальных и не очень. Рядом – выкрашиваемая последние лет десять каждой весной в темно-зеленый оградка, урна и скамейка, на которой обычно воркуют бабушки и орут вслед «педик!» или «проститутка!» в зависимости от того, какой пол они, подслеповатые, разглядели в проходящем. Ошибались частенько.
Антон никогда в таких бабулек не верил, пока не убедился в их существовании на собственной шкуре. Они ему, когда он наконец-то заселился в свою выданную Управлением халупу вместо министерского общежития и койки в общей больничной палате, прошептали вслед «очередной наркоман какой-то, Петровна, ты глянь, какой худой, точно наркоман!» Они ж все глухие, поэтому шепчут как орут. Пришлось проглотить вязкую слюну с оскорблением, шумно выдохнуть, успокоить себя самого, развернуться, подойти, поздороваться, представиться и корочку показать. Настойчиво прям показать, ткнуть в нос, подождать, пока бабулька достанет очки из авоськи, медленно, по слогам, как трехлетка, прочитает вслух «У-прав-ле-ни-е…», ахнет и заткнется раз и навсегда, как и все окружающие. Хоть при нем не перекрестилась – уже неплохо.
Как будто наркоман прямо при них сдох от передоза («так ему и надо! Обколются и ходют тут!»), а вместо него возник архангел в сияющих доспехах и с ослепляюще белыми крыльями за спиной, который проведет окольными путями, минуя чистилище и страшный суд, прямо в рай, какие бы на твоих плечах грехи ни лежали. Они все каждый раз менялись в лице, стоило только показать эту развертку. Антон когда-то с таким же вожделением показывал школьный билет в кассах метро, продлевая бесплатный проезд, но кассирши не разделяли его гордости за свой статус. Показывал, да помнил ту пору совсем смутно и обрывочно.
А теперь – нет. Теперь менялись в лице и боялись, но не восхищались. И за помертвевшими, побледневшими лицами читался страх и желание скорейшей кончины одному из псов нового режима. Странная получалась смесь: псина с крыльями. Коней с крыльями он знал – это по мифологии «пегасы», а он-то кто? «Кто я, Антон?»
А он и сдох, видимо, наркоман этот, который бабушкам мерещился. По крайней мере, больше они не плевались желчью Антону вслед и грязью не поливали при нем. Возможно, обсуждали потом, когда он уже вечерами, валясь с ног от усталости, облокачивался на стенку грохочущего лифта, с ключами выцарапанными надписями «Вася – лох» и «Светка – шлюха» (вот ведь новость! Бабки-то давно знали!) или ранними утрами убегал к метро. И тогда, едва он скрывался из поля зрения, очередная Петровна, Николаевна или Васильна громким шепотом молвила под одобрительные кивки старушонок: «Точно наркоман, девочки! Все они там в своем „управлении“ колются. Мне вот внук рассказывал, говорит, заходил он туда один раз, ну, когда эта его прошмандовка это самое, залетела, и разрешение на аборт надо было получать…»
Шушукаются и ахают. И крестятся, пока никто не видит.
Сейчас на скамейке было пусто («фух…»), только пара ворон сидели на урне и поклевывали мусор, опорожняясь белесой едкой жидкостью прямо там же. Глянули на Антона, каркнули что-то по-своему да продолжили выклевывать из полиэтиленовых пакетов пропитание. Отожраться ж надо на зиму, мало ли что, вдруг закон или указ какой опять. Или, не дай Бог (бабулька внутри Антона спешно перекрестилась), война и досюда докатится, до столицы.
Спугнул птиц с их харчевни визжащий скрип стертых тормозных колодок подъехавшего такси. Как с такими вообще можно ездить? Ну, ездить можно, конечно, а вот тормозить – не очень. Убьешься же. Ладно сам, так пассажира с собой прихватишь. Хотя ему хорошо, его никчемной семейке потом компенсацию выплатят и публичные извинения принесут, может, даже по телевизору изуродованный трупик его покажут, да и крику-то опять в новостях будет… Надо садиться.
Кузов пытался блестеть теплым желтым металликом, но за слоем грязи, что налетает с московских дорог сразу же после мойки в любое время года – не получалось. Колодки с дисками стерты в ноль, протектора на покрышках не было уже давно, на бортах и крыльях вмятины, передний бампер вообще в нескольких местах треснул, про задний Антон ничего сказать не мог – он обошел машинку спереди, чтобы взгромоздиться на пассажирское сидение и пробормотать «здрасьте», хлопая расхлябанной дверью. Уточнять, именно его ждут в 5 утра или нет – бессмысленно, тут без вариантов.
– Здравствуйте! – Кокаиново-бодро отозвался водитель, что-то тыкая в одном из трех телефонов. Каждый из них – глючная китайская поделка, сертифицированная к продаже в России, с вездесущим ГЛОНАССом и специальными чипами, шпионящими за владельцем. Древние звонилки, типа Нокии, днем с огнем не сыскать, да и денег на такую простому таксисту не заработать.
– Да, здравствуйте.
– Что, блудница выгнала с утра пораньше?
Водитель, не дожидаясь ответа, потеребонькал коробку передач, включил первую с явным усилием и скрежетом, и автомобиль, пыхтя, сорвался с места, все так же повизгивая, как поросенок, которого неудачно пырнули ножом и с первого раза он не сдох, а теперь носится как угорелый по загону, будто это изменит его участь.
Антон изначально не особо был настроен на диалог, хотелось вернуться домой и… как же там было… ах да, жрать холодную пиццу, спать на жестком матрасе и подрачивать на девок с сайта веб-камер, которые за пару сотен деревянных исполнят любую твою прихоть в режиме онлайн, но долг зовет. Поэтому он здесь, сидит на жестком, пропахшим потом и перегаром сидении, улавливает неистребимые нотки блевотины в обшарпанном салоне автомобиля, что проехал уже 550 тысяч километров, судя по одометру (Антон просыпался, точно. Иначе такие подробности он не приметил бы) и сонно смотрит на таксиста, на его мешки под глазами. Девушки меряются размером груди и глубиной своих дырок, а мужики, оставшиеся в городах – синяками от недосыпа под глазами. Вот тебе и равноправие двадцатых годов двадцать первого века.
Таксист вовремя заткнулся со своими шуточками и хохмами и делал вид, что Антона совершенно не существует. Прям как бабки у подъезда. Как они все, для которых Антон – не существует.
Может, Антона и правда не существует? Вот было бы облегчение…
Антон оставил своего наемного попутчика рулить, отвернулся к окну, облокотился виском о стекло, уставился куда-то то ли в пустоту, прошмыгивающие тротуары с редкими прохожими, то ли внутрь себя. Не пытался заснуть, но думал.
Думал, как же все задолбало. Вытряхнуться, что ли, в окно, как те дырявые портки того гаражного алкоголика…
Антон взялся за круглую, слегка шероховатую металлическую ручку и повернул ее. Ригель вышел из паза с характерным щелчком. Антон легонько толкнул дверь, и она со скрипом отворилась. Напротив него – огромное окно с широким подоконником и чудесным видом на клубящиеся нежно-розовые облака, распахнутое сейчас, а перед окном спиной к Антону стояла девушка, и ее длинные волосы трепал шальной ветер, аккуратно перебирая каждую прядь. Низенькая, маленькая еще, но угловатые подростковые линии уже начали оформляться в формы созревающей юной женщины. Она была в какой-то неразличимой, обыкновенной одежде, вроде в коротком платье или в кофточке с шортами.
Стояла и молчала, разглядывала проплывающие мимо облака в окне и разрезающие их конденсационными следами пухлые грузовые самолеты. Даже не вздрогнула от внезапного скрипа двери, не спугнула чей-то незримый дух, присутствующий здесь, будто ждала, как опутают ее чьи-то руки, крепко сожмутся на груди и не дадут выскочить самой в небо, разрезать его на право и лево, как дымный хвост после улетевшего на край света самолета. Антон и хотел подойти, только что-то его держало, крепко-крепко: то ли ее красота, то ли гнилистые руки, что выросли прямо из пола и схватили его за лодыжки.
– Извините…
«Не извиню. Я смотрю сон, отстань.»
– Эй, извините…
Его трясут за плечо.
– А?.. Что?.. – вымаргивая сновидения о той девочке, Антон ошалело пялился вокруг, то на настороженного водителя, то на мутный пейзаж за заляпанным стеклом: влажный асфальт, тротуарная плитка, выкрашенный в черный сварной забор, вялый газончик за ним, упирающийся в низенькое здание с редкими окошками, облицованное крупной бледно-бежевой плиткой.
– Приехали…
– А… А, да… Спасибо… Я тут выйду. – Как будто у Антона был выбор.
Как слепой, Антон тыкался рукой в шершавый пластик двери в поисках ручки.
– Подождите…
– Что?..
– У вас нет… налички?..
Разряд тока прошелся от кончиков пальцев по нервам, скручивая их в тугой жгут, слился воедино в мозгу и взорвался яркой вспышкой, мгновенно пробуждая каждый синапс.
– Ты че, совсем охренел?!
Водитель потупил взор. Антон поозирался по сторонам сквозь заляпанные стекла, а затем его взгляд прилип к водителю, силился прочитать плохо скрываемые эмоции на его лице: смущение, испуг, нотки надежды. Будто лишние 200 рублей старыми замызганными бумажками, уже лет десять как непечатаемыми, могут выправить его жизнь, вернуть в нужное русло. Водитель нервно зароптал:
– Извините, извините… Хорошего… дня…
Он нерешительно тыкал дрожащим не то от страха, не то от волнения пальцем в кнопку «завершить поездку» на одном из его телефонов, покуда на других его уже ждали другие пассажиры, и даже назойливо звонили и спрашивали, где, мать его, он?
Антон, даже не поворчав напоследок, выбрался из чудом довезшего его до пункта назначения автомобиля, и опять хлопнул дверью. Она аж мелко завибрировала тонким металлом за грязью и «лакокрасочным покрытием» («придумали же словосочетание…»), но, черт, как же понять, с какой силой ее надо закрывать, чтобы она мягко вошла в пазы и закрылась?
Такси стартануло и резво укатило до перекрестка и скрылось из виду. Антон туповато смотрел вслед. Он не пытался запомнить номер, чтобы настучать куда надо – все равно забудет. Самому надо было брать, но вызов…
Ему б утренней дозы кофеина, без которого вся жизнь – сера, уныла и бесит, бесит, бесит аж до боли в висках, легкой тошноты, ломоты в теле, головокружения и неистового желания убивать всякого, кто вторгается внутрь. Другими словами – адекватно воспринимается.
Через дорогу полувыцветшие бакалейные баннеры были нелепо налеплены на желчно-желтый фасад супермаркета. Парковка перед ним пустовала, если не считать пары гнилых автомобилей прошлого столетия, брошенных тележек да посапывающего бомжа, что свил себе гнездо под одной из гигантских фотографий хлеба: взгромоздился на груду картона и какого-то вонючего коричневого, сального тряпья. Антон направился туда. Туда – ко входу в супермаркет, где другой пьянчуга боролся с лестницей, которая намеревалась его опрокинуть, а не к бомжу. Спать, конечно, хотелось, но не настолько.
Верещащий гудок. Противный визг тормозов, стираемых об асфальт покрышек, запах жженой резины, натяжение пружин подвески. Капот застыл в каких-то сантиметрах от его бедра, воздух облегченно качнулся. Антон даже не успел понять, что вообще произошло, и продолжал медленно плестись по дырявому асфальту, а водитель уже, матерясь, выпнул дверь, попытался встать, но забыл, что крепко пристегнут. Ремень больно впился в огроменный живот. Он ругнулся, отстегнулся, выбрался и опять заматерился:
– Ты куда прешь, блядь?!
– Пошел нахуй. – Ничего умнее или позитивнее в Антоне сейчас не было.
– Чеее?! А ну иди сюда.
Антон опять закатил глаза и выдохнул. Если б за каждый такой акт ему платили б по рублю (да еще бы наличкой, серенькими позабытыми монетками…), он бы давно свалил из этого затхлого мегаполиса, где каждый пытается сожрать другого и себя самого, и нежился бы где-то на пляже, потягивая кокос… Но он тут, в этом урбанистическом, ненавистном и ненавидящем тебя в ответ кошмаре сумасшедшего из психушки, не иначе.
Мужик нелепо размахивал кулаками, шевелил налепленными на лицо усами и продолжал сотрясать воздух выражениями, от которых монашки покраснели б, перекрестились раза три и читали б «Отче наш» до конца жизни. Антон устало глянул на него и ткнул корочкой прямо в морду, как тем бабушкам у зассанного подъезда.
Морда покрылась бледными пятнами, а кулаки застыли и обмякли.
– Все? Ин-цен-дент исчерпан?
Мужик пролепетал что-то бессвязное и поспешил ретироваться обратно в свой металлический гробик на колесиках. Антон тоже поспешил добраться до гребаного магазина до того, как следующему, кто его тронет, он покажет не удостоверение, а воткнет ствол в лоб. Или в рот. И пососать чутка заставит, прежде чем пристрелить к чертовой матери.
Облизать по диаметру, засунуть язычок в пропахшую порохом дырочку, поиграться им там. А потом выстрел раздерет натянутую тишину и глотку. И мучения двух людей закончатся: одного упекут за решетку («хоть какое-то разнообразие, но жалко, там песка, моря и кокосов нет»), а второго, согласно заверениям священников, ждет вечное блаженство в царствии божьем. Героином они там колются и скачут вприпляску по облакам обдолбанные, не иначе.
На удачу, в супермаркете была точка пиццы-на-вынос с кофемашиной. Не придется травиться холодным магазинным кофе в алюминиевой банке. Лучше влить в себя порцию черти-чего в бумажном стаканчике.
– Американо. – Странно, как кофе, названное в честь некогда заклятого врага, еще не переименовали очередным тупым законом во что-нибудь патриотичное. Кто-то из этих идиотов собирался, вроде. Из тех, кто со сложной судьбой, в Кремле или около.
– 400 рублей.
Антон самому себе прошептал что-то вроде «совсем охренели», и сонный продавец с ним согласился, только изменить ничего не мог. Антон коснулся браслетом, закрепленном на запястье, сенсора на терминале, тот задумался на пару секунд (ему б на экране нарисовать прищуренную жирную харю налогового инспектора с застрявшими в бороде черными осетровыми икринками) и принял оплату. Буквально через минуту бариста-повар-администратор-директор-в-одном-лице выдал ему стаканчик, пару пакетиков сахара, салфетку и пластиковую ложечку. Многоликий в этот блаженный момент был похож на Бога. Антон буркнул скомканное «спасибо», сразу же выкинул этот одноразовый наборчик, а в себя влил добрую порцию напитка, обжигая небо.
Наконец-то.
Мир перестал быть столь отвратным, теперь отвратным стал кофе, ошпаривающий пустой урчащий желудок. Хотя, для пьяницы, принявшего поражение от лестницы и созерцающего теперь летящие по прокуренному небу тяжелые, неповоротливые и жирные облака, мир остался таким же дерьмовым (ему б тоже кофе, или опохмелиться б чем).
Но не для Антона. Прилив сил подстегнул мышцы, ускорил биение уставшего сердца, и он уверенно зашагал к арке во двор дома и даже понаблюдал за тем, как желтенькие листочки падают с деревьицев, пока не занырнул в вечную лужу, что скапливалась в мрачном проходе, где вечерами тебя поджидают гопники. Но он, проход, такой классный! Прям аж захотелось очутиться в нем поздним, дождливым вечером, услышать «хэй, пацанчик» и поговорить с ними: о боге, о смысле жизни, о пистолете, что, со взведенным курком и спущенным предохранителем, уперся дулом в лоб самого прозорливого.
Утреннее почти что безмятежное умиротворение осталось по ту сторону многоэтажки. По эту же – молчаливо остывали, потрескивая, капоты несколько машин: скорой, ментовского бобика («ну, нельзя же так о коллегах»), «труповозки» и чего-то легкового, бесформенного, траурно-черного, но наполированного до блеска. Полицейские из наряда («ну и кто из вас Коваль-что-то-там? Самый жирный?») курили около подъезда, перебрасывались фразами с медиками в пожелтевших халатах и синих жилетах, оглядывали сонные окрестности; женщина в цветастом платье и накинутой на плечи куртке рыдала, тихо всхлипывала, покуда вокруг нее скакал некто в черном костюме и пихал под нос папки с какими-то бумагами. Видать, из этого самого псевдопредставительского седана.
Полицейские заметили приближающегося Антона, который вдруг утратил всю свою энергию так же стремительно, как обрел ее, и старался смотреть вниз перед собой, а не на эту вот очередную трагедию. Очередную, мать ее: тысячи раз до этого дня, и еще тысячи раз после он вот так же вшагивал и будет вшагивать со стаканом кофе в чье-то горе: хладнокровно заполнять бумаги, отвечать на абстрактные вопросы «и как же теперь?», пихать в протянутые в мольбе о спасении пальцы, скрюченные и дрожащие, визитки специалистов, иногда сам что-то нехотя спрашивать, что-то делать, и вокруг него все что-то будут делать, суетиться даже иногда, прохожие остановятся полюбопытствовать и высказать свои никому не нужные комментарии («а я всегда знала, что она дура!» или вроде того) под завывания родственников. И каждый, каждый треклятый раз все повторялось вновь и вновь, по какому-то вечному замкнутому кругу.
Остановить бы его, разорвать, и куда-то, будто вчера, в середине лета, в мокрых кедах рваться в небо… Где же это?
Вспышка дежа вю пробила сознание насквозь, как выстрел. Разбила его на тысячу острых осколков, отпечаталась на внутренней стороне век, выжгла глаза, как если посмотреть на яркий шарик солнца. В середине лета, в мокрых кедах…
Что это?.. Что это было?..
Но это мелочи. Эти круги, осколки, эта вспышка. Она исчезнет, а вот мертвые, они останутся. Ночью приходят именно к нему. Смотрят в него своими стеклянными глазами, неровно впечатанными в перекошенные ужасом необратимого и сковывающей болью, спрашивают его «и как же они теперь?» и «делать-то что теперь, что?», а самые смелые хотят вернуться, только вот оттуда (откуда?) не возвращаются.
С ними говорить тяжелее. Они тебя, конечно, не слушают, как и мамы, папы, сестры и братья, жены и мужья, но живые хоть какие-то твои слова запоминают и потом смогут вспомнить, когда полегче станет, а вот мертвые – нет. Им полегче уже не станет. И если им не понравится, что ты скажешь – они тебя душить начнут, и пока не завершат начатое, не утащат тебя за собой, не успокоятся. Никогда больше не успокоятся. Никогда.
И если в первые дни его службы шевчуковской родине-уродине они приходили поодиночке, то теперь приходят толпами.
Каждую ночь.
Каждую.
Антон прошлепал, все так же пялясь себе под ноги, к… «месту преступления?» Полицейский окликнул его, и он совершенно машинально ткнул удостоверением. Его глаза приковала к себе белая («почему всегда белая?») простынка, накрывающая что-то. Антон знал, что. Кое-где на ней выступили багряные пятна, а где-то они уже засохли бурой коркой.
Развернуться и не приближаться. Тогда не прибавится еще одно искривленное лицо в ночной толпе. Вот ведь как просто оказывается: если у человека долго что-то отнимать на постоянной, ежедневной основе – спокойствие, сон, себя самого; а потом вдруг бац – и не отнять, то как же он будет этому рад, аж скакать начнет от счастья и распевать гимны во всю глотку, срывая голос. Как псина, которую хозяин один день не избил до кровавых пенных слюней – будет вилять хвостом и ластиться, пока снова не получит по хребту. Когда-нибудь да озлобится, огрызнется на очередной удар, оскалится, выгнется дугой и вцепится в глотку своего Бога, перекусит артерии и отведает его крови под булькающие хрипы. И больше никогда не будет страдать от длани господней. Освободится.
Но не в этот раз.
Не сегодня.
– Сигарету? – Окликнул его сержант, который старший, тот самый «Кон… Ков… Да насрать.»
– Не курю.
– С бодуна что ль?
– Не пью.
– Ты, может, еще и не живешь?
«Не живу» почти вырвалось из Антона. Он даже сам удивился, сглотнул вязкую, пропитанную горьким привкусом кофе слюну (уж чему его научили годы службы в войсках, так это сглатывать), и уставился в блестящие зенки. Заглянуть бы товарищу старшему сержанту в душу, но души в нем не осталось. Полиэстровая застиранная форма, жировая прослойка, немного оставшихся от военной юности мышц и кости. И пара кило говна теребится в кишечнике. Или три. Даже нервов нет, все сожгло давно, вместе с мозгом. Этот орган тоже – нерв, только большой и скрученный в плотный клубок.
Мент, не дождавшись реакции, хмыкнул своей собственной шутке.
– Здрааавствуйте!.. – Подметнулся и расплылся в улыбке клерк в костюме, на миг оставив в траурном покое женщину, постаревшую за утро на пару декад и утратившую всякий смысл в жизни, но наткнулся на Антонов каменный и нездоровый («психически») взгляд, смутился на мгновение, но попытался продолжить вальяжно мурлыкать: – Скажите, а когда можно будет…
– Пшел отсюда.
Улыбка, будто выгравированная пластическим хирургом или дантистом, не сползла с его лица, но жадные глазенки засверкали злостью. Выбить бы ему все 28 навиниренных зуба. Тоже вполне себе решение проблемы. Даже казенную пулю тратить не придется…
Антон кивнул в сторону женщины, опасно кренящейся набок:
– Мать?
– Мать. – Мент докуривал свою то ли «Яву», то ли «Петра».
– А этого кто вызвал?
– Сам прискакал, сука. – Мент сплюнул Антону под ноги.
«Да неужели?» вертелось в голове. «А если я сейчас в твой внутренний нагрудный карман залезу? Не тот, в котором удостоверение лежит, а в другой. Вытряхнешь драгоценные бумажки?»
– А меня нахера вызвали?
– Ну так, регламент… – Развел руками слуга народа. Впрочем, по сути своей службы, он больше похож был на надзирателя.
– Это я понял. Ты мне про это расскажи. – Антон кивнул в сторону простынки.
– Ну, девушка, 18. Медики говорят что-то там про «падение с большой высоты», часа два назад «упала». Мать утверждает, что здорова, детей нет, жили на 14 этаже. Квартиру еще не осматривали.
И, в принципе, этих фактов (проверенных или нет) достаточно, чтобы сорвать Антона в любое время суток и притащить за шкирку сюда вот, тыкая носом, как глупого пищащего щенка в свое ссанье, в многоликое место преступления против жизни, себя, отечества, продолжения рода, своей собственной матери, будущего своего и Антониного сна. Каждому участнику, даже нежеланному – против своего.
Антон запрокинул голову – осмотреть типичную панельную многоэтажку. Одну из сотен тех самых, что выстроены по нашей необъятной целыми кварталами, в пять лоджий шириной с одной стороны, широкой, и в одну по бокам. Еще нелепо кое-где присобачены окошки. Забавно: смотришь вверх на 14-й этаж – головокружения нет, а перекинешься через перила с него же вниз – вмиг опьянеешь, если не привык с парашютом падать на головы врагу.
Он тяжело вздохнул.
– Все проверили?
– Да что тут проверишь? Свидетелей нет, мужик какой-то позвонил да свалил отсюда поскорее. По Базе вообще никакого отношения ни к девке, ни к матери ее не имеет. Приехали, лежит, коченеет. Нашли документы, пробили, мать вызвали, скорую вызвали, тебя вот вызвали и дождались наконец-то. – Сержант не скрывал раздражения, хотя с чего бы ему: куда лучше курить и тупить в телефон, дожидаясь оперативника Управления, чем растаскивать пьяных бомжей в драке или унимать бывшего спецназовца, мускулистого мужика, словившего белочку и избивающего гражданскую жену и падчерицу. Видать, заворочались у сержанта внутри нехорошие ассоциации с накрытого простынкой тела молодой девушки.
– А эти? – Антон проглотил укор и тыкнул стаканом куда-то в туманный внутренний скверик.
– Кто? – Полицай глянул, но ни единого отблеска мысли на его лице не появилось. Видимо, он – тот самый Ковальчук.
– Ну эти. – Антон повторил жест, но на него теперь смотрел только худощавый паренек, напарник этого жирного. Вот ведь парочку подобрали: на одном пуговицы лопаются, а другому форму вокруг себя обмотать можно. Хоть поменялись бы.
– Я не понимаю.
– Я заметил. Вон алкаши спят на скамейках. – Антон сделал последний глоток горячего кофе.
– А, да… Действительно…
«Опять нихрена не проверили, падлы.»
Полицейский поправил фуражку, положил руки на пояс, правую поближе к кобуре, а левой – прижать торчащий жирок, и зашагал к скамейкам, где местные бомжи и алкаши лежали и тоже рвались в небо, в рваных кедах…
– И паренька сюда тащите.
Мент остановился, огляделся, обернулся и опять посмотрел своими маленькими свинячьими глазками на Антона, а сухопарый стажер повторял его движения точь-в-точь. Сколько ж суеты, когда ты тупой.
– Какого паренька?
– Вооон того.
К одному из арочных выходов из дворового «колодца» спешил пацаненок, ссутулясь и запустив руки в карманы ветровки.
«Которая на твоем веку, Антон?»
Антон боялся.
Боялся опуститься на корточки, приподнять пропахшую хлоркой простынку и посмотреть на ее изуродованное лицо, отпечаток переживаний на нем. О чем она думала, когда шагнула в бездну? Какое проклятье ее настигло, привязалось и доконало настолько, что она решилась? Как вообще смогла осуществить это, против своей собственной природы? Никто не задумывается, насколько же отчаянным должно быть состояние, когда даже мольбы о помощи всем вокруг остались неуслышанными, что шаг за край оказался единственным выходом, а инстинкт самосохранения – молчаливым наблюдателем вместо спасителя.
А мольбы были. Они есть. Они всегда есть, их просто понимать начинают только потом, заказывая в фотоателье напечатать фотографии с черной диагональной линией в углу, венки, ресторан на поминки, звоня родственникам, друзьям и просто знакомым, опуская гроб в могилу, ставя прах на полку или развевая его по ветру где-то вдали отсюда, в том месте, к которому навсегда осталась прикована душа сгинувшего.
Мольбы были, нелепыми телефонными звонками, на которые черствый ответ «ужин в холодильнике, разогрей, и вообще чего трезвонишь?», или более короткий «Я на работе», и гудки, гудки, гудки… Всегда гудки, короткие в трубке вспышки, как последние тяжелые надрывные биения сердца. Может, в ее телефоне или компьютере остались непрочитанные и неотвеченные «Привет» кому-то, кто был дорог и важен, но остался безразличен к ее судьбе.
Всем плевать, и некому было подорваться, скакануть в машину и примчаться, нарушая правила, чтобы помочь, утешить, спасти… а самоубийцы хотят, чтобы их в сотый раз отговорили и спасли. Это как наркотик: заставлять других беспокоиться о тебе. По-другому не получается уже. Им это нужно, как кислород. И как сделать шаг в пропасть.
Последний.
Но всем плевать, а потом становится слишком поздно.
Ему не плевать, и именно поэтому грубую ткань поднимает он, а не кто-то другой. Черты ее бледного лица казались знакомыми даже сквозь ссадины и подтеки крови. Кто-то закрыл ее глаза, спрятав онемевшие зрачки – по ним он точно узнал бы ее. Но все же очередной выдающий затрещину приступ дежа вю пронзил мозг и даже все тело электрическими иглами.
Он не мог иначе.
Он должен был.
По правилам должен был, но не только. Самому себе тоже должен был. Ему же теперь тащить ее крест до скончания времен и беседовать по ночам, плакаться, объяснять что-то, просить прощения ни за что, стоя на коленях и обнимая, но все без толку, все впустую. Она ушла и уже не вернется. Никогда.
Антон закрыл глаза и шумно выдохнул. Голова немного закружилась от хоровода мыслей. Открыть бы глаза обратно в южную ночь и ослепнуть от лунной дорожки на водной глади. Но это уже даже не нарисованная HB-карандашом панорама в окне, это – что-то больше, глубже, сильнее. И это уже не скомкаешь и не выморгаешь. Нечасто его так пронимает.
Он поднялся. Менты убежали ловить подростка, клерк курил в стороне и тряпкой из микрофибры стирал пятнышки со своего автомобиля, водители скорой и катафалка спали на своих сидениях, запрокинув головы и похрапывая, врачи ругались с диспетчером по рации, только мать прикрывала рукой сведенный судорогой рот и мокро смотрела на простынь, представляя что-то свое. Не пляж, не звезды в небе, а то, как этой простыни здесь нет, и тела под ней нет, и вообще никого здесь нет, а она возвращается с ночной смены, поднимается в лифте на свой этаж, открывает дверь ключом, а дома – дочка встречает, крепко обнимает прямо с порога, вся взъерошенная и заспанная ранним утром.
Но мы все здесь. Кроме дочки.
«Мне бы окликнуть ее, пусть сюда идет».
Но он так не может и сам подходит к ней, не спуская глаз. Зачем-то пытается впитать всю горечь уже пролитых слез. Наверное, чтобы самому запомнить этот миг навсегда, но смысл? Он и так никогда не забудет, даже перед далекой смертью на своей постели в окружении близких (херня, каждый рождается один и уходит тоже – один, в блевотине, сранье, боли и грязи). Скорее, чтобы поставить отсечку своих воспоминаний вот на этом самом моменте приближения к героине этой печальной истории. Чтобы потом писатель или сценарист именно вот здесь закончил свое повествование, оставив дальнейшее на откуп фантазии читателя. Или зрителя. Или никого, ведь история Антона – довольна типична для своего времени, и чьего-то внимания, по сути, не стоит: один из миллионов, отправленных умирать во славу отечества в далеких странах, один из тысяч выживших и вернувшихся оттуда, из ада, и один из единиц, принятых обратно на службу родине по собственной воле.
Шаги громыхали ударами крови в висках и отзывались тряской в вестибулярном аппарате, будто он шел к ней не в кроссовках с огромной резиновой подошвой, а босиком. К ней на эшафот. Ведь покончившие с жизнью – они не только себя казнят, но и всех близких и причастных ставят в широкую линию перед рвом глубиной в метр и длиной в два, и расстреливают.
– Извините…
Он хотел глянуть ей в мутные от слез и соли глаза, но не мог себя заставить. На кратких курсах переподготовки говорили: «если не хочешь смотреть в глаза, то смотри в переносицу, собеседник не заметит разницы».
– Извините…
«Ну как тут не смотреть в глаза?..»
Она не отвечала, и он сокрушался, что, в отличие от плебеев, не мог ткнуть ее носом в удостоверение и потребовать чего-то. Он вообще не мог ничего требовать от нее, она сама уже почти мертва, как ее дочь.
Женщина обратила на него внимание, но не перестала плакать и прижимать ладонь ко рту. На внешней стороне неровно пульсировали зеленоватые вены.
– Извините, но я должен вас опросить.
– Да, конечно… – Хриплый, сиплый, дрожащий, полумертвый… Ее голос был любым и каждым одновременно, но главное – он был мертвым. Так же ему шепчут сгинувшие по ночам. Так же.
Она протянула ему помятый паспорт, Антон привычно начал заполнять рапорт.
– Вы опознаете… тело?..
– Да… Да… Это… Моя дочь… Лизочка, доченька моя, доченька…
Она снова захлебывалась слезами.
– Соболезную. – Сесть бы за столом на кухне, обхватить кружку горячего чая, не притронуться к печенькам в вазе да высказать все как есть: что чувствуешь, как сопереживаешь. Но нельзя, не положено. Есть протокол, есть бумаги, есть правила и законы – гласные и негласные, только какая к черту разница, когда вот такое вот происходит? И виноватых не сыщешь. Они, конечно же, есть, только сделаешь-то что? Как докажешь? Никак. Только в переулке, вот в той самой арке, что скрывает хмурое небо и выпячивает бессменную коричневую лужу, подкараулить да свершить правосудие. Или предначертанное. Это зависит от того, веришь ты или нет. А ты в какой-то момент – начнешь.
– Кем вам приходится… жертва? – Не «потерпевшая». У нас же как, «когда убьют – тогда звоните», вот и позвонили, вот и сообщили, будто о погоде: похоже, дождь из подростков, лучше взять зонтик, прежде чем отправиться за станок на коптящий небо завод или высиживать геморрой в офисе.
– Это моя дочь. – Она повторила глухому к чужому горю Антону.
– В каких вы были отношениях?
Она впервые отвернулась от трупа и зарыдала пуще прежнего. Ему стало неловко. Скорее бы вернулся этот жирдяй-полицейский, желательно с кем-нибудь, чтобы отвлечься и провести привычный беглый допрос. Или врач подскочил бы да начал светить своим фонариком в зрачки, прижимать венку на шее или запястье и пихать пилюлю в глотку настоящей жертве здесь. Но даже им всем насрать: медики травили чернушные анекдоты и байки, а полицаи, растеряв фуражки, гонялись где-то за парнем.
Антон не мог требовать от нее скорых ответов. Он покорно ждал, пока слова сами вырвутся из гортани.
– Мы… Мы жили вместе, моя доченька. Она же совсем еще маленькая, первокурсница… Я так рада была, когда поступила, сама, умничка моя… Вот тут университет, недалеко, за шоссе. – Женщина махнула куда-то в сторону, – Я не понимаю, все же нормально было… Она отдохнуть съездила, я ей на поступление путевку в Крым подарила и ноутбук для учебы… С подругой со школы ездили, в августе… Счастливая такая была, загоревшая… Я же все для нее… Всю жизнь свою на заводе… Мы же там с ее отцом и познакомились, только его потом то ли перевели, то ли сгинул он где, в общем, не найдешь уже… Нулевые, сами понимаете… А красивый был, и обаятельный такой… Вот мы и… И дочурка у меня родилась, вот такая вот, особенная, но красавица-то какая!.. От женихов отбоя не было бы…
– Особенная?.. – Антон слушал терпеливо, не перебивал женщину, пока не услышал кое-что, что может пролить свет на смерть девушки. Аутистов называют солнечными, хотя расстрелять бы их всех разом, а родителей их и сочувствующих – стерилизовать, ибо нехуй тут. Родине нужны здоровые граждане, а не обреченные на полуживотное существование и обслуживающий персонал – так каждый ублюдок вещал с телеэкрана, и даже Антон впитал в себя ненависть к «не таким». Обеспечивать и содержать их еще. Но речь не об этом, речь о какой-то параллельной стадии «солнечных» – «особенных». Хотя каждый солнечный для своих родителей – особенный.
– Ну да, особенная… Красивая самая, самая добрая, а хозяйка какая росла… С работы приду, а ужин на плите, и пахнет так приятно, и все убрано, разложено по полочкам, аж блестит… Выросла бы… Лучшая самая, вы б знали, как ее мужу повезло бы… И глаза у нее…
– Что с глазами? – Изготовив ручку записывать особые приметы, чтобы отыскать ее потом на камерах наблюдения (как будто просто отечного, мертвого лица не хватит. Протокол, мать его.)
– Один синий был, а второй – ядовитый, зеленый… Хищный, что ли… Пробирал до дрожи взгляд ее…
Опять ударило волной дежа вю, незнакомое слово всплыло из подсознания: «Гетерохромия». Откуда он знал этот термин?
– Ясно… Другие особые приметы? Шрамы, пирсинг, татуировки, родимые пятна?
– Да какое там, ей бы в телевизор, сниматься бы где-нибудь на «культуре», вот она актрисой-то стала бы… И улыбка такая была, я вам покажу фотографии, вы не поверите прям… Была… Она… – Не нужны такие на телевизоре. На телевизоре нужны уродливые и лысеющие старики, чтобы орать и плеваться могли, бодро оперировать псевдоэпитетами вроде «стереть в порошок» и «радиоактивный пепел», а молодые и красивые – не нужны.
– Вы вдвоем жили?
– Да, вдвоем, отец же… не найти его, отца. Я сама ее растила, без всякой помощи и алиментов… – Точно хотела бы ляпнуть должностному лицу «дождешься же ее, помощи, от нашего государства», но вовремя спохватилась. Впрочем, лучше бы ляпнула. Пусть лучше бы она ненавидела Антона, чем таким потерянным, пустым, но с нотками надежды голосом разговаривала с ним. Ударила б, истерику закатила… Да что угодно, лишь бы не вот это вот, ну нельзя же так…
– Вы знакомы с ее кругом общения?
– Да какой там круг. Парень только этот, сын министра какого-то, я не вникала, вооон в том доме живет, на последнем этаже, в «пентхаусе», – женщина опять махнула рукой в ту же сторону, будто где-то там была вся жизнь: университеты, люди. А тут – так: трупы, бомжи, гадящие на тротуары голуби и кошки подвальными прайдами. – Да и все, кого я видела. Он к нам на чай частенько заходил. Я домой после смены прихожу, а они сидят на кухне, чаи гоняют с вареньем…
Ну да, маменька, чаи гоняют. Потрахались небось в уже «не» детской перед толпой медвежат и других плюшевых зверюшек, закинули презерватив под кровать, а потом сушняк начался, чайку попить приспичило… Хорошо, если без шоколадок, вареньем обходились. Но «парень, сын министра, вооон в том доме живет» – это уже что-то, с этим можно работать. Хер ему, правда, дадут с сыном министра поработать, но ничего, ниточки или кому за яйца подергать он найдет – иначе бомжей гонял бы, а не в Управлении служил.
Наконец менты подвели того самого паренька, что наблюдал за всеми присутствующими немного издалека, спрятавшись за деревом, а теперь морщился, пока товарищ старший сержант, гордый собой, заламывал ему скованные наручниками руки.
– А этот?
Женщина оглянулась.
– Я его в первый раз вижу. Ты… Ты знал мою дочь?..
Парень посмотрел ей в глаза, и это было ошибкой. Большой ошибкой. В переносицу надо смотреть, в переносицу. Мог бы тогда отмазаться, сочинить историю про «да я мимо проходил и тут такооое, друзьям бы похвастался в курилке, тут же даже этот, из Управления», но нет.
Пацан знал девушку. Дрочащий ли на нее ночами однокурсник-ботаник, бывший одноклассник, оставшийся навсегда во френдзоне и преследующий ее, пикапер какой-нибудь недоношенный, что еще одни рога сынку министра поставил, помимо тех, что от рождения по наследству – это мы потом разберемся, в Управлении. А в Управление, судя по горечи в его напряженных скулах, он сегодня поедет. И уедет оттуда – не сегодня.
– Да. – Дрожащий, ломающийся голосок самому себе подписал приговор. Теперь будет на кого свалить убийство. Хотел, не хотел – насрать. Знал же, довел же? Да если и не довел, поди докажи: наблюдал же потом! Маньяк какой-нибудь, вот мы его на зону-то и отправим, кастрировав предварительно. Уж чего-чего, а лепить дела в Управлении умеют и постоянно практикуют. Да и не только в нем – на этом держится весь этот прогнивший режим.
– Откуда? Да разогните вы его! Этих вон, – Антон кивнул на маргиналов в беседке, – лучше в чувства приведите, а потом сюда.
Товарищ старший сержант хотел было огрызнуться, но приоритеты по должностям расставил быстро – хоть что-то еще соображает. Зло сверкнул поросячьими глазками, отпустил заломанное предплечье паренька, на каблуках развернулся, хотел было поправить фуражку, но рука наткнулась на засаленную пролысину. За пять минут умудрился проебать деталь униформы и забыть об этом – рекорд, не иначе.
Парень, поморщившись, разогнулся. Антон достал из портфеля второй протокол.
– Фамилия-имя-отчество?
– Александр Денисович Шестаков – И не зарифмуешь сходу.
– Дата, место рождения?
– Москва, 19 мая 2005. – Кофе выветрился, и Антон чуть было не начал впихивать «Москву» в шесть квадратиков даты рождения, разделенных точками.
– 18, значит, есть. Почему не в армии?
– Квота. – Антон кивнул, знал он этих «квотников». Если не дети «своих», то хиленькие ботаники, которых пускать в расход было расточительством – пусть лучше сидят, науку грызут, глядишь, ракету какую новую изобретут, похлеще «Пепла», и покончат с этой войной. Впрочем, этот парень был далеко не худым, даже наоборот – упитанным, но в меру.
– Ну, закончилась твоя квота, можешь не сомневаться. Знал жертву?
Недолгое молчание.
– Жертву знал, я спрашиваю?
– Да, знал…
– Откуда?
– Мы на одном потоке в универе учимся, а познакомились – вчера…
– Вчера познакомились и уже преследуем? Понятно… – Антон сделал вид, что что-то записывает.
– Я не преследовал! Я ее домой вечером проводил!
– Угу, проводил, значит, в квартиру. То есть ты был с ней в момент преступления.
– Что?.. Что?!. Да вы совсем… – Ну, давай, скажи, что именно мы «совсем». Молодой полицейский, который был на голову ниже парня, легонько ткнул его в ребра. Резиновая палка у него ведь, так что имеет право.
– Да или нет?
– Не было никакого преступления! Я ее до подъезда довел и попрощался, мы договорились завтра встретиться! Я даже не заходил в подъезд!
– И?..
– Че «и»?!. Время 3 часа ночи, метро не работает, на такси денег нет, я и присел на лавочку,.. переварить.
– Переварить убийство?
– Да какое, блядь, убийство?! – Теперь ему прилетела затрещина. Скорой плевать, сотрудник похоронного бюро ковырял скол на крыле своей машины, цокая, у матери закончились слезы, слова и мысли. Все здесь, но никто ничего не видел. Выдрессировали.
– Отвечай на вопрос.
– Я ее довел до подъезда и задержался минут на 20, на соседнюю скамейку присел, у меня те бомжи даже сигарет попросили, спросите их. – «Сомнительные свидетели, но допустим». – А потом… Потом…
– Что потом?
– Она прыгнула.
– То есть ты видел, как она прыгнула?
– Але, полчетвертого ночи. Я ни черта не видел, я услышал звук… Ну звук такой, неприятный…
Антон кивнул. Он понимал, о чем речь. Звук ломающихся костей сидит у нас в ДНК, где-то в животных инстинктах, и даже если ни разу не слышал – узнаешь и побежишь прочь, но не этот парень. Не так что-то в его голове. Но ничего, колония и принудительные работы исправят.
– Дальше?
– Я подошел к подъезду, и она… там… лежит там, не шевелится. Я ее не трогал.
– В 112 ты позвонил?
– Нет.
– А кто?
– Не знаю. Прохожий.
Стажер на этот раз не разглядел на лице Антона повод опять стукнуть Сашу куда-нибудь, а Антон задумался. На правду особо не похоже, но и не врет вроде. Не так что-то, совсем не так, даже без учета тела молодой девушки, из-за которой они все здесь собрались. И мать молчала почему-то. Он все косился во время допроса на нее, ждал, пока сорвется, но она оставалась спокойна. Ни истерик, ни обвинений, ничего. Видать, все выплакала уже, перешла от стадии «отрицание» к стадии «принятие». Или затаилась, чтобы разорваться потом.
Запыхавшийся старший сержант вел к их странной тусовке бомжа. В ноздри ударил запах немытого тела и чего-то среднего между потом, гнилью и дерьмом. Странный запах, приторный, но узнаваемый и отвратный. И чем-то манящий в то же время…
Антон поморщился, а бомж заплетающимся языком что-то лепетал:
– Уважаемый, ну зачем же так, – «Иди, блядь» на раскрасневшимся лице сержанта, – ну мы же с коллегами культурно отдыхали и не мешали никому, ну зачем же будить и тащить куда-то, может, лучше, сигареткой угостите?..
Запах стал невыносим, Антон был готов окатить полупереваренным кофе ботинки всех присутствующих. Он прикрыл рукавом нос и гнусаво сразу спросил маргинала, без этих прелюдий фамилия-имя-отчество-дата-место-рождения:
– Парня узнаешь?
– Паааарня… Ах, этого, что ль? Да, сигаретки бедному бродяге пожалел, жадина. – Бомжара шатался бы, если б не железная хватка сержанта, и показал язык парню, весь в странных волдырях и зеленоватом болезненном налете до самого кончика.
– Ладно… Слыш, сержант, вы его это… Сами обработайте? – Вот как-то так Антон наживал себе врагов даже среди, казалось бы, коллег.
Сержант развернулся и повел бомжа обратно: все лучше, чем сажать в машину, чтобы та провоняла недели на три. Тем более с лавочки тот никуда не денется в таком состоянии.
– Вернемся к тебе, так зачем прятался, почему сразу не представился сотрудникам полиции? Чувство вины?
– Да какой вины, – болезненный удар по ребрам, – да что за хуйня вообще происходит, я хочу видеть ваше удостоверение!.. – Не выдержал.
– Повтори?..
– Я хочу видеть ваше удостоверение.
«А вот это ты зря…» – Антон кивнул младшему сержанту:
– Забирайте его.
– Удостоверение!.. – Саше заломили руки и повели к бобику, а он продолжал то орать, то скулить сквозь боль. Ничего, посидит пару суток в обезьяннике, про удостоверения забудет, вообще любые. Ткнуть бы ему тоже этой могущественной ксивой, только чего доброго, обоссытся прям на месте. Зачем же дворников расстраивать? Им и так после сегодня работы будет…
Антон повернулся к матери, которая отказывалась понимать и воспринимать ту сцену, что тут разыгралась. Всю эту грязь не замечаешь, пока в ней не окажешься.
– Вероника Петровна, пройдемте в квартиру? Мне нужно осмотреть место преступления.
Женщина пробряцала ключами, с нудным гудком отперлась домофонная дверь, за ней они хлобыстнули старой, деревянной, окрашенной в десять слоев выцветающей за год мутно-зеленой краски («другой вообще в этой стране не осталось?») и попали в обшарпанный, но прибранный подъезд. Налево шла пологая лестница с полозьями для колясок и инвалидов к рядам почтовых ящиков, справа за оштукатуренной стеной и пластиковым окном мирно спала в своем кресле консьержка, укутавшись в шерстяной платок и похрапывая под аккомпанемент телевизора. В углу под потолком свисали провода, но самой камеры наблюдения не было.
– Вероника Петровна, у вас есть с собой фото вашей дочери? В телефоне, может быть?
– А? Что?.. – Мать до сих пор не пришла в себя, да и вряд ли когда-нибудь уже придет. Ей тоже тащить дочерин крест до конца своих дней, сокрушаясь, что не доглядела, не спасла. Всегда так.
– Фото, дочери?
– А… Да, да, есть. – Она пошуршала по карманам, достала древний, безымянный китайский смартфон с треснувшим по диагонали передней панели стеклом. Дрожащими пальцами потыкала в экран и открыла фотографию дочери. Девочка улыбалась в объектив, держа на руках серенькую белку, которая грызла орешек. Фото было сделано где-то в парке, но давно, года три назад минимум – слишком юные, не оформившиеся черты лица.
– Можно?.. – Антон протянул руки к смартфону, но вырывать его не стал.
– Да, конечно…
Он постучал в окошко, которое отозвалось противным пластиковым, мягким шумом, а не стеклянным треском. Даже стекло заменили на ширпотребную пластмассу. Казалось бы, что может быть проще: кварцевый песок, которого в этом прожженном глобальным потеплением мире миллиарды тонн, да пара примесей? Но нет, даже это древнейшее вещество мы заменим на пластмассу. Все искусственное, ненатуральное, ненужное, пустое. Вот и люди такими же становятся.
Бабушка-консьержка продолжала посапывать. Вот с ней Антон, в отличие от матери, мог не церемониться. Не отозвалась с первого, аккуратного раза, отзовется со второго: он загрохотал в окно тыльной стороной ладони так, что пластстекло мелко завибрировало, а Вероника Петровна подпрыгнула и даже хотела было остановить Антона (пусть спит старушка), но не решилась.
Старушка проснулась.
Выморгала сон, покряхтела беззвучно, проворчала что-то себе под нос, тяжко и медленно поднялась, поправила платок, прохромала до оконца, отворила его и загорланила:
– Тебе чего, сволочь, в такую рань надо!.. Ой, здрасьте, Вероника Петровна… Вы чего с собой водите тут всяких?.. Если б не Вы, то в милицию на этого козла сразу б позвонила…
Антон уже даже не мечтал о рубле за тяжкий вздох, закаченные глаза и развернутую ксиву в лицо очередному человеку. «Пусть они просто исчезнут, все…»
– Ой… Ой!.. Извините…
Рука с корочкой уползла обратно в карман брюк, ее сменил экран телефон, тыкающий в морду бабуське:
– Вы знаете этого человека?
– Да, знаю, это ж Лизочка, дочка Вероники Петровны, а что случилось?..
– А Вы ничего не видели? – Ответ уже был известен, только Антон не мог не спросить. Протокол. Правила. Законы.
– Нет, не видела, я тут это… Я не сплю, не надо тут!..
– Камеры есть? В подъезде, снаружи, на этажах, домофонная?..
– Да что случилось-то? Зачем вам они?
– Камеры, я спрашиваю, есть?
– Да нет камер твоих, ирод, нет! Все давно разворовали или просто сломались.
– Понятно. До свидания.
Антон вернул телефон женщине, они поднялись по лестнице и уставились в сомкнутые створки лифта, тыкнув на шероховатую полупрозрачную кнопку вызова, которая загорелась желтым.
– Господи Боже мой, Вероника Петровна, случилось чего? Лизочка в порядке? Что случилось-то?.. – Верещала, высунувшись из окна консьержка.
Лифт, на счастье, приехал быстро, и они вошли в кабину: металлическую клетку, размером метр на два, обитую ДСП под дерево, но то было лет сорок назад. Первоначальные текстуры давно скрыли за собой говно-граффити местных имбецилов, рекламные брошюрки интернет-услуг («Аж 2 гигабайта зарубежной квоты всего за тысячу рублей!»), строителей-ремонтников и служб доставки пиццы и пирогов; да выцарапанные очень важные надписи: «Аня дура», «Антон-гондон» («хех…»), «Лиза-разноглазка» (а вот это уже интереснее. Даже второе слово написали правильно). Антон (гон…) вдавил в матовую металлическую панель нужный им, верхний этаж, кнопка которого сожжена зажигалкой. Двери быстро, даже слишком, закрылись, и они взмыли вверх, в последний миг расслышав, как консьержка выходит из своей комнатушки, шаркает тапками по битому кафелю и причитает что-то.
– Вот это кто написал, не знаете? – Антон указал на «разноглазку», мать покосилась на надпись, а потом, как на идиота, на него, и ему стало неловко. Действительно: надписи лет… много ей лет. Ее сначала долго и старательно царапал ключом какой-то обиженный школьник, потом в старших классах он ее поджег и прокрасил несмываемым маркером, чтоб наверняка. Чтоб показать всем, какой он долбоеб, а то вдруг кто не догадывался. Жалко, подпись не оставил.
– Извините… Я все должен проверить, вы же понимаете…
Дальше наверх они ехали молча. Лифт еле тащился, и Антон успел ознакомиться со всем меню компании «Восток-Пицца» («доставка за 60 минут!») под недовольное, громкое урчание желудка. Заказать бы, еще когда только приехал, но не жрать же пиццу рядом с накрытым простынкой трупом молодой девушки.
Лифт резко остановился, немного поравнялся с дверным проемом, не попав в него с первого раза, помигал лампой освещения, и несмазанная дверь со скрипом уползла в сторону, показав оштукатуреную стену, окрашенную в бледно-зеленый («Да сколько ж можно…») и с цифрами «14» прямо перед взглядом, которую поутру всегда все игнорируют, выбираются из лифта, оглядываются, ощущают сбой в программе поведения, а потом забираются обратно вместе с соседом с другого этажа ехать дальше вниз, поближе к осточертевшей работе.
Они прошли мимо второго лифта и мусоропровода, сквозь отпертую дверь в общий коридор: вечно ее какой-нибудь дебил-сосед, уже с этого этажа, не закрывает после того, как выходит покурить на общий балкон, и перед тем, как начинает бесконечно сверлить перфоратором, и замешкались перед обитой коричневым кожзамом и простроченной ромбами дверью в квартиру. Женщина дрожащими пальцами, молчаливо роняя слезы, пыталась попасть в лунку ключом. Таким же, как у школьника, позорившего ее дочь в лифте. Навсегда ушедшую дочь.
– У кого еще есть ключи от вашей квартиры? Дверь захлопывается?
– Ключи только у меня и у Лизочки… были. У нас же нет больше никого, я же говорила… Вот и держимся… Держались друг за дружку… – Вероника Петровна упорно поправляла себя, зачем-то старалась говорить о дочери в прошедшем времени. А запирается – да, вечно я мусор шла выбрасывать и ключи забывала.
– И как же обратно попадали?
– Ну, коль Лизочка была дома – так и попадала. А нет – дожидалась ее из школы или университета.
«Странная женщина…»
Прохладный сквозняк вышиб дверь и прервал их диалог.
Вероника Петровна вошла первой, на автомате скинула обувь и привычно-машинально повесила куртку, развернулась к Антону, чуть улыбаясь, по-хозяйски:
– Проходите.
Как будто без приглашения он бы не прошел. Не нужно ему приглашение, как неугомонному псу режима. Но как человеку – нужно.
Он вошел в легкий сумрак, тоже скинул кроссовки, отказался от гостевых тапок, которые женщина попыталась дрожащими руками вытащить из тумбочки, прошел чуть вглубь и разглядывал типичную прихожую: тумбочка с обувью, разбросанные по полу сапоги, туфли и балетки, крючки для верхней одежды, торчащие из стены, некоторые отломанные и погнутые. На них – затасканные пальто и старые, поеденные молью шубы. Облезлые, отваливающиеся клочьями, иссохшиеся бумажные обои, поклеенные еще в прошлом веке, какие-то мелочи валяются на тумбочке: ключи, скидочные и подарочные карты, цилиндры зонтиков, платки из синтетики. В углу нагромождение обувных коробок, которые зачем-то надо хранить – а вдруг понадобятся. Обувь в них убрать, отнести обратно в магазин вместе с чеком и начать ругаться, требуя то администратора, то возврат, или сложить свои пожитки да срочно эвакуироваться куда-нибудь за Урал, когда война до самой Москвы докатится.
И зеркало над низкой тумбочкой почти во весь рост. Он наткнулся на него, увидел в нем свое отражение и не узнал поначалу. Взгляд заскользил по тощей фигуре, одетой в форменные брюки, китель, из-под которого торчала незаправленная рубашка, но не галстук («опять забыл…»), и остановился на лице. Небритом лице с грустными, полупустыми, уставшими глазами и синяками под ними, острыми выпирающими скулами и продолговатыми горизонтальными морщинами на лбу. Короткие сальные волосы с проседями торчали во все стороны. Будто он не на себя смотрел, но на кого-то другого. На миг замешкался, в очередной раз вопрошая «кто я?», ожидая ответ из отражения, но оно все повторяло едва заметные движения Антона, никак не реагируя на его мысли. Лучше б, как в фильмах ужасов, задвигалось по своему разумению и просипело что-нибудь в духе «тебе осталось семь дней». Хоть какое-то было бы облегчение.
– Комната Вашей дочери?.. – К замершей женщине обратился Антон, и та вздрогнула, всплывая из пучины своих мыслей в реальность.
– Да… Да, сюда…
Женщина прошла куда-то вглубь квартиры и Антон, мельком взглянув на рамки с фотографиями под зеркалом, последовал за ней. Она подошла к закрытой двери, взялась за ручку, замешкалась, но нашла в себе силы, последние, похоже, повернуть ее и распахнуть дверь с протяжным заунывным скрипом. В Антона дыхнуло свежим воздухом и приступом дежа вю.
Заправленная, но чуть помятая кровать, россыпь плюшевых игрушек у изголовья, огромный шкаф, легкий бардак на письменном столе, мягкой желтизной мигающий светодиод на боковой грани выключенного ноутбука – это все мелочи. Что действительно взорвалось в его мозгу, так это скрип двери, широченный подоконник во всю стену, хаотично расставленные по его краям книги и фоторамки. Распахнутое навстречу пока еще мирному небу окно довершило этот психический феномен.
Он здесь уже был, в своем недавнем сне, и теперь пытался пересилить это ощущение двойственности.
«Нет, ну нет, ну совсем нет, ну ты что, совсем дурак? Ты что-то видел во сне, а теперь увидел наяву что-то похожее, что ж теперь, в какую-нибудь сраную мистику подаваться? Просто увидел что-то, похожее на сон, и вот застыл как идиот, выискивая тут сверхъестественное, а его тут совсем нет. Ну же, очнись, долбоеб…»
– Извините… – Теперь его, застывшего во флешбэке идиота, окликивала женщина, а не наоборот, как у подъезда и простынки.
– А… Да?..
– Вы в порядке? – Странный вопрос от матери, которая только что потеряла дочь. «Да, у меня, в отличие от Вас, все круто, классно, просто замечательно! Я же могу пойти в ближайший продуктовый, купить бутылку водки и пить на радостях, а не поминая, как Вы. Только оба закусывали бы черствым хлебом.»
– Да, все хорошо.
Лиза прыгнула отсюда, только предварительно оставила записку. Этот вот сложенный клочок бумаги на кровати, написанный не с первого раза, судя по скомканным листам, разбросанным по полу. Она не знала, что писать, как объясниться, что упомянуть на прощание. Тем лучше, тем удобнее. Ее слова – будут искренними, каких бы проблем Антону это ни сулило.
И пока писала свои записки, в тех, выкинутых, она оставила упоминания и намеки на того, кто виноват, зачеркивая очередные рвущиеся из груди слова, сама того не понимая. Так что их тоже нужно будет собрать, забрать и тщательно изучить, чтобы отправить того подонка очень надолго и в то место, откуда он если и вернется когда-нибудь, то уже не человеком.
Он присел на кровать («не скрипит, ножки не расшатались»), взял в руки листок, развернул его, пробежался глазами по строкам, адресованным не ему. Мать оставалась неподвижной, уставилась куда-то в распахнутое окно пустыми глазницами. Антон достал телефон, потыкался в папки и иконки приложений, нашел нужное, сфотографировал записку, но не отбросил ее в сторону или передал матери, но пока оставил себе, аккуратно сложил по линиям сгибов и спрятал в карман. Встал, дошел до стола (мать все так же смотрела вдаль, едва дыша: дыхнет, всхлипнет и зарыдает), взял первую попавшуюся тетрадь (какие-то лекции), открыл на случайной странице, сфотографировал.
Приложение напряглось, выискивая аналогии между почерками: завитушки буквы «а» или характерные буквы «д», насколько округлой была буква «о» и как вообще соединялась с соседними, и десятки других мелочей, на глаз малозаметных, но знающим людям и вот этому приложению говорящих о многом.
Телефон ощутимо нагрелся, соображая. Повращал десяток секунд ползунком загрузки и выдал однозначный вердикт: и записку, и абзац из тетради написал один и тот же человек. Оставалось подтвердить это у матери. Антон взял тетрадку и показал женщине:
– Вероника Петровна, вы узнаете почерк вашей дочери? – Она подняла опущенные руки и нежно коснулась обложки, переняла тетрадь, всмотрелась, вчиталась отрешенно, будто не узнавая:
– Да, это ее почерк. Ох, сколько я с ним намучалась, сколько ж мы прописей исписали в младших классах…
– Хорошо, спасибо. – Антон отвернулся. Сокрушение и торжество отпечатались на его лице. Теперь он не отвертится, как бы ни хотел (а он не хотел и не собирался), теперь это действительно его дело. Дело. Он не передаст его кому-то другому в отделе, ведь именно он специализируется по таким… Особенным.
– А что там?
Антон обернулся.
– Где?
– Ну, в листке. Она оставила записку, да?
Антон остекленело уставился в ее лицо. «Переносица, переносица, смотреть в переносицу…»
– Вам необязательно знать…
– Я хочу знать! Я хочу знать! Это записка, да? Дайте сюда!
Она, вмиг озверев, набросилась на него, скребла ногтями по ключицам сквозь грубую плотную ткань кителя, даже не пытаясь добраться до кармана с запиской, сжимала кулаки и легонько била в грудь, не выбивая дух, но рыдая и с каждым ударом теряя силу, злость и смысл жизни. Сорвалась и падала в бездну. И в ее возрасте, по опыту Антона, из этой пропасти уже не выкарабкаться.
– Дайте сюда! Дайте!
Антон не сопротивлялся. Он, наоборот, крепче ее сжимал за плечи и вдавливал в себя, пока сослуживцы не видят. Вероника, рыдая, долбила его, что было сил, но и те оставшиеся быстро иссякли. Всего миг прошел, и она успокоилась под его натиском, просто уткнулась в него и сокрушительно рыдала, будто в последний раз, будто сейчас выплачет все слезы, отбросит его в сторону и тоже шагнет в порывы ветра.
«Так, окно надо бы закрыть.»
«Дочка, Лизочка, доченька моя…» – она все рыдала и рыдала, а Антон чуть поглаживал ее по спине, приговаривая «ну, ну, ничего, это ничего», хотя это было очень даже «чего», и «ничем» никогда бы не стало. Всегда оставалось бы «чем», для нее утратой и для него, неугомонного, вечно докапывающегося до истины, очередной нарывающей занозой в заднице, что аж сидеть больно. И в этот раз докопается, и накажет, и те заплатят… Заплатят, все заплатят в этом гребаном супермаркете жизни, где Антон – охранник на выходе. Касса-то – тоже на выходе. «На выходе касса, твари, и вы за все заплатите, за все…»
Всхлипывания прекратились, осталось только шумное неровное дыхание, но и то растягивалось в какой-то слишком замедленный ритм. Тело обмякло, и Антон уже не столько прижимал ее к себе, сколько поддерживал в вертикальном положении.
– Вероника Петровна?
Она не ответила, но тело продолжало наливаться тяжестью, пока, наконец, ее ноги не подкосились, и она не повисла на Антоне.
– Вероника Петровна?
Он аккуратно развернулся к кровати и уложил ее. Ее голова безвольно откинулась, рот немного приоткрылся, и из него вышел последний выстраданный выдох. Антон слегка испугался, но пощупал пульс на шее – медленный, но есть. Ее психика не выдержала давления обстоятельств и реальности, отключилась, ушла в перезагрузку. Надолго ли – пока непонятно. Главное, чтобы это не закончилось каким-нибудь инфарктом или сердечным приступом – еще один рапорт придется писать.
Антон приподнял ее веко. Зрачок не двигался и не реагировал на свет. Черт его знает. Его же учили чему-то в академии первые несколько месяцев службы рядовым: как оказывать неотложную помощь, перевязки там всякие, жгуты и шины, как определять инсульты, удары током, сердечные приступы, как правильно светить фонариком в зрачки, считать пульс, проверять дыхание, бить в грудь и целовать взасос. Но, во-первых, то было пятнадцать лет назад, а во-вторых, давайте будем честными, в первую очередь по отношению к самим себе: кто в прыщавом юношестве будет слушать эту белиберду старого, маразматичного, отошедшего от практики врача, подрабатывающего на пенсии преподавателем, когда окна лектория выходят прямо на женское общежитие?
Дышит – и ладно.
Антон оставил женщину в покое, достал из кармана листок и снова перечитал последние, местами размытые слезами строчки девушки, решившей, будто бы жизнь ее достаточно дерьмова, чтобы покончить с ней. Ей бы в один из тех разрушенных южных городов, побыть в шкуре беженцев, что бессильно смотрели, как снаряды падают на их дома, крошат бетонные перекрытия, складывают многоэтажки, как карточные домики, и остатки их прежних жизней дотлевают, коптя некогда мирное небо.
Впрочем, у каждого – своя война. И исход у каждого свой: кому в окно, а кому мыкаться по чужим, еще целым городам.
Он вчитывался в каждое слово по нескольку раз, иногда отрывая взгляд от листка: искал в комнате следы борьбы или намеки, пытался вспомнить конфигурацию замка входной двери зачем-то, а потом понял: убийца просто вышел и закрыл на ключ. Надо спросить, у кого были ключи. И кого видела консьержка. Никого, конечно, не видела – она ж спала, карга старая. Есть ли камеры в подъезде? А если и есть, то работают ли они, и сервер, и есть ли место на жестких дисках, и достаточно ли его, чтобы записать всю ночь?
«Ты все это уже спросил, придурок. Ключей ни у кого не было, камер нет, консьержка ничего не видела. Чего ты хочешь еще?»
Тяжелые мысли и десятки вопросов и обстоятельств, которые надо проверить, вихрились в голове. Антон заметил полочку с безделушками: какие-то статуэтки, старые замызганные фенечки, шкатулка с «драгоценностями» (там наверняка пара серебряных сережек и позолоченная подвеска), камешки с моря с подписями: «Крым 2023», «Была в Керчи!» и всякая белиберда, которая пробуждала у владельца ностальгические воспоминания, но по факту – только пыль собирала. Антон лизнул пересохшие губы, подошел вплотную к полке, чуть наклонился и хищно разглядывал каждую вещицу, забыв о девушке, матери ее, распахнутом окне, странной записке, дежа вю и вообще обо всем.
Адреналин шумно ударил в виски, и сердце тяжело забухало в груди, мышцы напряглись и одеревенели, а на лбу проступили мелкие бисеринки пота, скапливаясь в ранних морщинах. Антон воровато поозирался по сторонам, проверил, еще в отключке ли мать, затем аккуратным быстрым движением схватил вырезанный из дерева кулончик с завитушками и сунул его себе в карман, чуть потеребил его напоследок внутри.
Антон разогнул затекшую спину, торжествуя прогулялся до рабочего стола и окна. Выглянул в него: таджики, молдоване или кто они там, – хер разберешь с расстояния, – ковыряют крышу соседнего дома, переставляют туда-сюда огромные бочки то ли краски, то ли еще чего, раскатывают новый рубероид и спорят постоянно друг с другом, затихают только, когда на крышу поднимается какая-то пятидесятилетняя (распознать возраст женщины проще, чем национальность мужиков) женщина и орет на них. Далеко внизу суетились муравьишки, а рядом лежал лепесток малюсенького белого цветка – «как же он называется…»
Антон закрыл окно и сел в дешевое поскрипывающее кресло, покружился в нем удовлетворенно, будто подрочив и вытерев обмякший член припрятанными в ящике стола салфетками.
Заметил на столе телефон. Нажал на кнопку. Экран ожил, высветил пару пустых уведомлений (новый рекомендуемый друг в социальной сети и скидка на суши в 15% до конца недели) и затребовал отпечаток пальца. Поднял крышку ноутбука – зажглась красивая фотография заката на море и поле для ввода пароля в центре экрана. Нигде рядом на стикере он написан не был.
Мысли о деле, уступившие минутному порыву клептомана, возвращались. Антон достал свой телефон и набрал последний номер, того жиртреста в погонах, Кондратюк, или Кондрачук, как его там…
– Сержант такой-то оттуда-то слушает! – У Антона будто фильтр в ушах включался на имена и подразделения.
– Вызовите группу и кого-нибудь из ФСИБ.
– Зачем?..
– Повтори… те?..
– Зачем кого-то вызывать?..
«Действительно, Антон, зачем? Какие у тебя есть доказательства убийства или прямого доведения до самоубийства, кроме этой странной записки?..»
– «Зачем»?!. Зачем… Затем, что Я так сказал.
На том конце замешкались.
– Так… Так… Так точно!..
Кресло медленно вращалось, и в поле зрение Антона вновь попала распластавшаяся на кровати женщина:
– И врачи пусть сюда поднимаются, мамаше плохо.
– Так тут это… Консьержка тоже помирает.
– Рожать может?
– Эээ… Не думаю.
– Тогда хер с ней.