Читать книгу Когеренция - Артем Михайлович Краснов - Страница 1

Оглавление

Глава 1. Самоволка

В конце концов, Дерезину просто надоело.

– Эзра! – крикнул он.

Ответа не последовало. Дерезин подошёл к двери и сердито дёрнул ручку. Он был уверен, что замок заперт, но дверь поддалась и открыла вид на соседнюю комнату, маленькую, пустую и, в общем, мирную, что сразу лишило Дерезина сердитости. Эзры там не было.

«Ушёл», – разочарованно подумал он, и хотя мысль требовала развития, уселся за стол и стал машинально сортировать цветные кусочки головоломки.

«Эзра, Эзра, – рассеянно думал Дерезин. – И что это за имя такое – Эзра? Сколько ему лет, интересно? Пятьдесят? Значит, родился ещё в 90-х, а тогда подобных имён не давали. Кто же его так назвал? Псевдоним явно. Эзра… Бр-р-р. Чужое имя и грубое, словно циркулярной пилой себя полоснул. Есть в Эзре, кстати, что-то от пилы».

Нет, своих детей Дерезин назовёт славянскими именами и как-нибудь громогласно – Далибор или Яромир. Дерезинские родители тоже любили старые имена, но его самого назвали Петей, и это имя казалось ему недостаточно веским, как слабый выкрик в толпе. Подписчики знали Дерезина под псевдонимом Венцеслав Острожский.

Пока Дерезин размышлял о наречении потомства и силе славянских имён, в его сознании всплыл новый вопрос: получается, Эзра тут вроде охранника? А сам Дерезин тогда, получается, узник? Нет, ну, какой он узник: захочет – и сразу уйдёт.

«Уйдёшь ты, как же!» – с издёвкой отозвался внутренний голос, и Дерезин даже удивился его нахальству. Нехорошо это, когда внутренний голос тебя осуждает. Это значит, в душе разлад. Либо просто в комнате душно.

Обстановка в самом деле давила на психику. Комната была небольшой, и ощущение тесноты усиливал избыток яркой мебели, словно обставлять её помогла тётя Полина, которая всегда одевается точно спасательный буй. Как это называется? Кричащие цвета… Дерезин вдруг представил, как они кричат: как надрываются оранжевые пуфики и басит фиолетовый диван. И зачем нужна эта пёстрая старомодная дичь: чтобы сбить подопытных с толку?

Внезапно Дерезина охватило одиночество, больше похожее на холод, как если бы в помещении внезапно открыли окно. Разыгравшаяся фантазия создала неустойчивую картинку затерянной на севере земли, даже не земли, а небольшого, огороженного забором лагеря, где он, Дерезин, почему-то отбывал длительный срок, и сбежать оттуда мешали вооружённые люди без лиц. Сами люди вели себя почти дружелюбно, только их дружелюбие имело двойное дно и шло от простого факта: им разрешалось стрелять без предупреждения. Так иногда цепные псы виляют хвостом, а потом хватают сразу за горло.

Это видение, очевидно, было лишь собирательным образом лагерной жизни из сериалов или исторических игр, но что-то в нём взволновало Дерезина, словно он узнал некую правду. Словно преисподняя существовала, и живущих отделяла от неё лишь тонкая переборка случайностей. Тоска распёрла его изнутри так, что стало трудно дышать.

Дерезин зажмурился до пятен в глазах, набрал воздуху, а потом тщательно выдохнул. Морок прошёл, оставив после себя лишь слабую тревогу. За окном была подвижная и шумная Москва, которая к 2039 году достигла совершенства в искусстве сочетать контрасты: небоскрёбы, парки и гетто удавались ей одинаково хорошо.

Ну, какой он узник, рассмеялся Дерезин. Он – добровольный участник тестовой программы. Эзра потому и ушёл, что никакой он не надзиратель, а так – наставник.

Дерезин хотел вернуться к сбору головоломки, но почувствовал усталость. В самом деле, что за эксперименты над ним проводят? Задания на первый взгляд простые: обычные паззлы. Только к ним не прилагается инструкций и схем. Это наборы цветных кусочков с фигурными краями, из которых нужно собрать… что? Этого Дерезину не сказали, и тем не менее вот уже пятый сеанс он раз за разом безошибочно выкладывал то зайца, то цветок, то городской пейзаж, которые выходили у него сами собой.

Хотя чему удивляться? В детстве он ходил в художественную школу и считался человеком одарённым, а на днях покрасил в модный сиреневый цвет кота. У него склонность к искусствам.

Участвовать его сагитировал Носков. У самого Носкова получалось ещё лучше: он даже утверждал, будто побил какой-то там рекорд. Носков считал всё это тестом на интуицию, на «жизненное ясновидение». Корпорации якобы изучают подобные способности не зря, мол, идёт время не умных, а чутких.

Но теперь у Дерезина перестало получаться. Он сидел перед набором пёстрых клякс, вертел их в руках, примерял друг к другу, но каждый раз не угадывал: замки не хотели смыкаться, даже если как следует надавить. Не так он представлял себе участие в когнитивном эксперименте. Детский сад какой-то…

Лагерный холод снова пролез за шиворот. Пёстрая комната словно бы материализовалась в другом месте, где небо было молочным и низким, оставляя для жизни лишь узкую щель возле самой земли. Воздух здесь так отяжелел, что если встать с распахнутым воротом, он потечёт вниз и заполнит сначала пространство под одеждой, а потом и самого тебя…

Дерезин вздрогнул. Что за ерунда, в конце концов? За окном сверкает апрель и торопится жизнь, просто стёкла глушат звуки до немоты, а комната слепит невыносимой химозностью цветов. Наверное, это тоже часть эксперимента.

Дерезин некоторое время созерцал улицу внизу, где шли редкие пешеходы и церемонно разъезжались автопилоты. Жизнь кралась в войлочных тапочках, игривая, заговорщицкая и совсем не страшная.

Он повернулся к зеркалу, где светила его лиловая физиономия. Ему уже 34 года. В кого он превратился? Залысины по флангам растущего лба скоро пойдут на соединение возле самой макушки, и лицо ещё больше округлится. Нет, он не потолстел, просто стал глаже, оловяннее, скучнее. Утратил юношескую лохматость, а с ней и юношеский задор. Ни морщин, ни седины нет, и всё равно из зеркала на него взирает удушливый старик.

«Потерянное поколение тик-токеров», – подумал Дерезин без всякой связи.

А когда-то он жил по-другому, быстро, дерзко. Трижды бросал университет. Был и звездой «Тик-Тока», и его главным неудачником. Но ему повезло: сумел вовремя отстыковаться и найти себя в другой профессии, настоящей.

Сейчас Дерезин работал интернет-могильщиком. Он стирал следы онлайн-активности умерших людей, блокировал их аккаунты и на правах душеприказчика оформлял последнее обращение к аудитории. Он подытоживал онлайн-жизнь после того, как смерть подытожила самого человека. И пусть Дерезин работал из дома, одетый в майку и гавайские трусы, клиенты видели его исключительно человеком в чёрном, молчаливым, торжественным и подобающе суровым. Небогатые люди отдавали посмертные формальности на откуп нейросетевому приложению Минцифры, но господ со вкусом дешевизна и скорость только отвращали, и тогда они шли к Дерезину, человеку серьёзному и дотошному.

Он снова взглянул в зеркало. Зеркало было круглым, в разноцветной рамке и словно издевалось на округлостью дерезинского лица. Его будто нарядили в кокошник.

Но бывало и хуже. Два года назад Дерезин работал на складе, входя в так называемый второй чекинг-контур. Он проверял маркировку, наносимую автоматикой на коробки с товаром, и первое время чувствовал себя полезным, потому что нейросеть периодически помечала морковь как опасный груз из-за её остроконечной формы. Со временем это происходило всё реже, а спустя ещё два года Дерезина уволили. Но всё к лучшему: без этого не быть ему могильщиком.

Перебирая цветные кусочки, Дерезин вспомнил времена, когда волосы на его голове ещё не вели схватку за жизнь, а «Тик-Ток» был на пике популярности. Хорошее было время, быстрое, логарифмическое: если сегодня ты мыслил тысячами, завтра должен был думать о миллионах. Миллионы подписчиков, миллионы рублей…

Тик-токеры довели искусство простоты и пошлости до совершенства. Их упрекали в безвкусице, как и все поколения бунтарей, но лучшим ответом критикам был очередной логарифмический скачок числа подписчиков.

Почему всё закончилось так внезапно? Со своими звёздными привычками в двадцать лет они вдруг оказались на спаде карьер, даже не сообразив, как это произошло. Имея миллионные аудитории, они всё равно чувствовали себя обиженными, и скоро эта обида материализовалась в охлаждении подписчиков, а логарифмическим стало число мёртвых душ.

Дерезин пытался начать новую жизнь. Он создал даже аккаунт на популярном ресурсе-дисгастере, но дисгастеры уже шагнули вперёд, и после одного туалетного видео Дерезин понял, что аудитория к нему холодна. Искусство быть отвратительным требовало навыков или внутренней свободы или, может быть, психопатии. Дисгастеры соревновались в таланте вызвать у публики омерзение, растили чирьи на лице и фиксировали их выдавливание в режиме скоростной съёмки. У Дерезина так не получалось: то ли чирьи у него выходили недостаточно жирные, то ли не хватало актёрского таланта. Он не был отвратительным, скорее, жалким.

Впрочем, время дисгастеров сочтено: у правительства Шемурова просто не дошли руки до каждого мерзо-блогера. А он, Петька Дерезин, наследник века старого, яркого, талантливого, ещё вернётся. Всё циклично. Когда-нибудь и это падение нравов повернётся вспять.

Он так расчувствовался, что заплакал бы, но то ли слёзные каналы забились из-за нарушения липидного обмена, то ли повод оказался недостаточно судьбоносным.

Внезапно Дерезину захотелось мороженого, брусничного, мангового или даже пломбира. Но ещё больше ему захотелось сбежать из разноцветного склепа в солнечный день, который бесшумно скользил за окном, словно вычеркнув Дерезина из жизни.

«Как же сбежать? – удивился он собственной беспечности. – Ты же соглашение подписал. Тебе деньги платят. А если они оштрафуют потом? Или траст понизят? И Эзра наверняка вернулся».

Вот так и взращивают в нас рабов, ответил он сам себе, хмурясь. О какой волне успеха ты мечтаешь, если в тебе нет ничего живого? Судьба любит смелых. А ты сидишь тут, как школьник наказанный, и мозаики собираешь. Тебя не жизнь вычеркнула: ты сам себя выпилил по контуру. Либо сейчас, либо никогда.

«Ничего я не выпилил!» – возмутился Дерезин такой неприкрытой лжи. Он ещё в обойме. И приливная волна, которой он так долго ждал, уже где-то рядом.

«Так лови её», – мелькнуло в голове.

Да-да, нужно ловить её за шкирку, как непокорного пса, как шлюху… Нужно ломать привычный ход вещей! Это момент истины: либо ты их, либо они тебя…

Дерезин вскочил, просыпав кусочки так и не собранной головоломки, замер, прокрался к двери, приоткрыл. Эзры не было. Скотина, не верит, что Дерезин способен убежать. Что же, тем лучше!

Дерезинские смартглассы лежали на столе Эзры. Он надел их жестом специального агента Локера из «Смартеона», смахнул в сторону листопад уведомлений и, озираясь, заспешил к лестнице, стараясь не бежать и контролировать дыхание, чтобы камеры не заподозрили в нём преступника.

Именно преступником он себя ощущал и от этого ликовал. Его поступок был незаконен, а может быть, антигосударственен, и значит, как и пятнадцать лет назад, он снова стал бунтарём. «Змея сбрасывает кожу», – думал он злорадно, воображая лицо Эзры, когда тот не застанет его за собиранием детских головоломок.

Воздух на улице оказался душным и особенно ароматным: пахло то ли почками тополей, то ли этим желтоватым реагентом, которым отмывают от асфальта следы биоразлагаемых шин. Воспоминания о лагерном холоде, которые мучили Дерезина ещё пять минут назад, показались странным анекдотом.

Перед зданием было людно, и Дерезин не сразу сориентировался, куда ему идти. Лица искрили перед глазами, как выпущенная в лицо хлопушка. В самой возможности увидеть чьё-то лицо, особенно женское, было что-то неприличное, будто Дерезин долго жил в арабских странах и отвык от девушек без хиджаба.

Где же он? Очки услужливо вывели фрагмент карты в окрестностях Тёплого стана, но сам район был ему незнаком. До ближайшего кафе с мороженным оказалось метров пятьсот.

Дерезина почему-то неодолимо потянуло к офисному зданию на противоположной стороне улицы, но он вдруг вспомнил о мороженом и о том, что, может быть, вся его судьба зависит от того, съест ли он шарик-другой… Он зашагал в направлении стрелки навигатора.

Навстречу ему попадались абсурдно счастливые семейные пары с детьми, которые то играли в мяч прямо у обочины, то читали старомодные книги с картинками. Пропаганда в дополненной реальности была лишь реакцией нервной системы города на бездетного Дерезина, но сегодня не вызывала у него обычного раздражения. Когда он оседлает новую волну успеха, задумается и о детях. Пусть рекламируют.

Беспилотники, распознав его нервное возбуждение, останавливались раньше обычного. Дерезин ловил на себе лиловые отблески их взглядов, понимая, что весь его демарш снимается тысячей камер, а значит, рано или поздно будет раскрыт и пресечён. Но он шёл вперёд за трассировкой навигатора, наблюдая за убывающим счётчиком расстояния.

Ещё несколько раз ему хотелось свернуть с пути, но мысль о мороженом оказалась сильнее. Кафе находилось в подворотне и называлось совсем не «Мёд и пламень», как думалось Дерезину. Оно называлось «Кафе». Виртуальной вывески не было, зато была самая настоящая, старая, облезлая, с мерцающим невпопад светодиодным вензелем.

Дерезин оробел, будто внутри его поджидала целая толпа охранников во главе с Эзрой. Но всё же потянул дверь и шагнул внутрь: кафе было тесным и почти пустым. Сидящая у окна девушка, увлечённая своими очками, на него не отреагировала. Дерезин покряхтел у входа, готовясь при необходимости объяснить свой визит, но потом вдруг шагнул к стойке и требовательно постучал.

Из подсобки вышел усталый азиат, беззлобно и тупо глядя на Дерезина.

– Мороженое, – проговорил тот, стесняясь, словно просил средство от геморроя. В углу поля зрения на небольшом экране он видел девушку. Поза её как будто стала напряжённой.

«Подслушивает», – подумал Дерезин.

«И что такого? – спорил он сам с собой. – Подумаешь, заказал мороженое».

Азиат смотрел на него безразлично, напоминая восковую фигуру монгола.

– И кофе, – спохватился Дерезин.

Азиат, слово не услышав, переспросил с акцентом:

– Мороженая… Какая?

– А какие бывают? – растерялся Дерезин.

– Пломбир, эскима, клубника…

– Малиновое, – отрезал Дерезин, удивляясь собственной вескости.

«Откуда у них малиновое?» – подумал он с досадой.

Азиат кивнул:

– Малина… Ещё чёта?

– И кофе. Чёрный. Двойной.

Азиат снова бесстрастно кивнул. Дерезин приложил запястье к платёжной метке, всё ещё наблюдая за девушкой, которая снова потеряла к нему интерес и жестами копалась в своих очках.

Дерезин украдкой огляделся. Кафе было мрачным и неухоженным: типичное заведение для обитателей третьих зон. На грязных столах отпечатались следы чужих трапез и подслащённых драм. Муха летала из стороны в сторону с целеустремлённым видом, словно тоже работала здесь.

Через приоткрытую дверь Дерезин видел азиата. Скорее всего, один из китайских казахов, что сбежали в Россию в канун ханьских чисток.

Когда тот вернулся с плошкой таявшего мороженого, Дерезин включил автоперевод и сказал по-китайски «Спасибо!», что звучало как «сесье». Азиат вздрогнул и часто закивал, молитвенно складывая руки. В его жесте было больше испуга, чем благодарности.

Внезапно дурная мысль посетила Дерезина, дурная и всё же вдохновляющая, как его опыт с дисгастерами. Нужно оставить след и во что бы то ни стало запомниться! Не успев обдумать всё, он загрёб из плошки мороженое и с размаху припечатал к своему покатому лбу, отчего лоб прижгло холодом до ломоты. На бесстрастном лице азиата отразилась эмоция: не испуг, скорее, предельное внимание. Поза его стала напряжённой, как у борца перед атакой. Девушка, которую Дерезин всё также видел в отдельном окошке, открыто следила за происходящим.

Дерезин снова зачерпнул мороженое и припечатал его к щеке, а потом ещё раз. Мороженое быстро таяло и шлёпалось на стойку с неприятным звуком плевков. Дерезин позвал азиата жестом, но тот лишь чуть двинул бровями.

– Не бойся, – мягко сказал Дерезин, не сразу сообразив, что продолжает говорить по-китайски через автопереводчика. – Два с половиной года назад… может быть, три года назад пропал молодой парень. Молодой, понимаешь? Моложе тебя. Ему было около двадцати лет. Может быть, его призвали в армию. Если встретишь его родных или друзей, скажи, пусть найдут меня. Я Дерезин. Петя Дерезин. Пусть спросят меня.

Азиат смотрел всё также неподвижно.

– Я сам ничего не знаю, – задыхаясь, продолжал Дерезин. – Но пусть спросят про эксперименты лаборатории «Когните». Запомнил? Пусть спросят.

Дверь кафе распахнулась, напустив в помещение уличного гула. Невысокий человек, лысоватый и очень уверенный, быстро прошагал к стойке и встал локоть к локтю с Дерезиным. Это был Эзра.

Он запустил палец в остатки дерезинского мороженого, самодовольное облизал и спросил с вызовом:

– Нравится?

– Не знаю, – признался Дерезин, чувствуя, как лицо его заливает стыдный жар.

– Плохо о тебе заботятся, да?

Дерезин осторожно повернул голову, наткнувшись на ясные и наглые глаза собеседника. Он прохрипел:

– Да я просто…

– Просто! – передразнил Эзра. – За дезертирство раньше знаешь что полагалось?

Внезапно Дерезина охватило раздражением, и он резко заявил:

– Что привязались? Не хочу больше складывать ваши головоломки. У меня не получается. Найдите себе другого болванчика. Я ухожу.

– Дурака включаешь? – спросил Эзра с усмешкой, продолжая есть мороженое пальцем. – Это зря. Обратно хочешь? В заведение?

Последнее слово он произнёс с нажимом, словно надеялся испугать Дерезина. Впрочем, то ли от вида Эзры, то ли от его интонаций Дерезину стало не по себе.

Ему представилась серая мгла в косых росчерках затяжного дождя. Бесконечное межсезонье, от которого невозможно скрыться, потому что им пропитан весь воздух, все разговоры и все мысли. И ещё ветер, который выдавливает из цветных домиков стоны и вздохи.

Дерезин вздрогнул. Эзра смотрел нагло. Его надбровные дуги сильно выступали. Бледные глаза имели подозрительный и шарящий вид. А в начале сессии он выглядел совсем другим, плюгавым.

– Угомонился? – спросил тот. – Всё, закончили. Отстыковываемся. Как это у вас называется? Декогеренция?

– Так и называется, – хмуро ответил Дерезин, хотя слово ему было незнакомо. – Ладно, я понял.

– Вот и хорошо. Давай, давай. Всё, ребят, принимайте его.

Холодная ладонь легла на запястье Дерезина. Голова закружилась, будто стул, на котором он сидел, поочередно лишился всех ножек. Последнее, что успел увидеть Дерезин – девушку с нервно сцепленными пальцами и насмешливое лицо азиата.

* * *

Перед ним маячили двое. Один сгорбился в пояснице, в странном полуприседе, будто поза доставляла ему боль. Правой руки у него не было по локоть. Второй сидел на корточках, упруго и нетерпеливо раскачиваясь.

Оба наблюдали. Лица их были скрыты визорами с надписями по углам. Ким смотрел на них через тёмную вуаль почти сомкнутых век и притворялся спящим.

Что-то выдало его.

– Вернулся? – спросил однорукий. На его визоре была надпись «Виноградов».

После когеренции Ким заново знакомился с Виноградовым и даже с самим собой. Он кивнул, оттолкнулся локтем от мягкой скошенной стены и сел. Визор на лице запотел от частого дыхания. Ким размял плечи, шею и затёкшую ногу. Кровь хлынула вперемешку с болью, свело дыхание. После когеренции всегда появляется чувство сильной разбитости, словно накануне разгрузил самосвал кирпичей. Даже ладони покалывало.

– Странные выходки, – проговорил второй, визор которого был надписан словом «Фольшойер». – В детстве, что ли, недоиграл?

Несколько секунд имя «Фольшойер» казалось Киму ужасно смешным, но потом снова стало обычным.

Виноградов примирительно поднял ладонь:

– В двадцать два все чудят, – сказал он.

– Дело ваше, – ответил Фольшойер, вставая. – Решать не мне.

Последнюю фразу он произнёс с лёгким злорадством и вышел.

Комната называлась «Студией №9», но за её почти шарообразную форму кто-то дал ей прозвище «Батискаф», которое прижилось и теперь фигурировало даже в отчётах. В центре стояло анатомическое кресло для когеренции, но Ким его почти не использовал. Кресло его нервировало, навевая ассоциации с медицинским кабинетом или пыточной. Перед когеренцией он предпочитал ходить кругами, и скошенное, обшитое матами нутро «Батискафа» страховало его от травм в момент, когда контроль над собственным телом ослабевает.

– Ногу отлежал, – констатировал Ким, растирая голень.

Посторонние звуки не проникали в «Батискаф», и голос, лишённый малейшего эха, казался стерильным, как озвучка старого фильма. Тишина так надавила на перепонки Кима, что он невольно приоткрыл рот и издал горловой звук. Звук отозвался головной болью. Всё как всегда.

Виноградов распрямился, выгнув спину дугой, покачался, проверяя её на прочность, а затем опустился в пологое кресло. Он ловко орудовал костяшкой своей укорочённой правой руки, похожей на черенок лопаты. В отказе Виноградова носить бионический протез было что-то бесстыдное.

– Рассказывай, – проговорил он, глядя в купол потолка. – Чего тебя потащило в город?

– Надоело всё, – заявил Ким. – Тесты ваши надоели: пазлы эти, фигурки, шарики. Как в начальной школе. Сколько уже можно? И комнаты эти надоели. Душно там, и обстановка такая, словно шизофреник оформлял.

– Визуальные раздражители подавляют их автобиографические мысли, то есть тебе лично помогают, – буркнул Виноградов и вдруг проговорил мечтательно: – Свежего воздуха захотелось? Солнца? Могу понять. Устаёшь от этой хмари, конечно. Но такие выходки могут нам дорого обойтись.

Ким не ответил.

Дерезин, как и любой флюент, о смысле эксперимента не знал ничего, думая, что участвует в когнитивном тесте. Его задачей был сбор головоломок, конечную форму которых знал только Ким, перцептор.

От Кима требовалось добиться эластичности подопытного, подчинить его и заглушить ряд сопутствующих эффектов, например, удивление флюента от того, что ему удаётся казалось бы невозможное. Иногда это вызывало сильную резистенцию, которая мешала Киму поначалу. Теперь он освоил искусство пост-рационализации, мотивируя флюента искать правдоподобные объяснения даже самым абсурдным поступкам. Человека несложно обмануть, если обман создаёт у него приятные иллюзии. «Ты просто очень талантливый», – вот и всё объяснение.

Ким смертельно устал от однообразия. Флюентов заточали в одинаковые тестовые комнаты и давали похожие задания, их реакции были предсказуемы, а мысли сумбурны: такой эффект на них производила абсурдная обстановка помещений. Ким скучал во время когеренций, как скучает школьник от упражнений по каллиграфии. Каждый флюент скрывал в себе целый мир, и кто-то мог, в теории, знать Кима в его прошлой жизни – той, о которой он ничего не помнил. Однако фокус внимания флюентов во время эксперимента был настолько силён, что до Кима доходили лишь обрывки их автобиографических мыслей, которые не давали ему ни намёков, ни надежды.

Побег Дерезина из тестовой комнаты была спонтанной попыткой Кима вырваться из схемы и, может быть, передать на волю хоть какие-то сведения о себе. Нелепости запоминаются, рассуждал он.

Но попытка провалилась: упрямый Дерезин сказал лишь пару слов безразличному азиату, а тот, вероятно, принял его за жертву эйфов. Эта бутылка с просьбой о спасении брошена даже не в море – в мировой космос. На что он надеялся?

– Просто всё осточертело, – сказал Ким, чтобы сбросить с себя пристальный взгляд виноградовского визора.

– Монотонность вызывает психологическую усталость, – согласился визор. – Иногда нужно ломать ритм. Мы подумаем над этой проблемой.

Ким пожал плечами. Веселее ему не стало, да и решать всё равно не Виноградову.

– Что теперь будет? – угрюмо спросил Ким.

– За срыв эксперимента? – Виноградов сел в кресле вертикально. – Не знаю. Как решат. В конце концов, мы оцениваем не только эластичность флюентов, но и психологическое состояние перцепторов, и твой бунт надо принять как один из результатов эксперимента, пусть даже отрицательный. Стелла разберётся. Скажи лучше, тебе надоела когеренция? Не чувствуешь азарта?

– Не так, как раньше.

– Но ведь мы меняем флюентов. Это люди со своей судьбой, своим характером, своими талантами. Всё равно скучно?

– Люди разные, – согласился Ким. – Но цели одни. Когда их мысли заняты цветной мозаикой или составлением пирамид, они думают похоже. Или действуют механически, или вспоминают какую-нибудь ерунду. Или в туалет хотят. И я с ним мучаюсь. А если у кого-нибудь простатит или зуб ноет, совсем тошно.

– Их же спрашивают о самочувствии? – удивился Виноградов.

– Может быть, от нервов. И всё это уже не кажется необычным. Их индивидуальность остаётся за дверью. Такие условия слишком стерильны. Когда мне поручат настоящую работу? Не для мозаик же меня тренируют?

Ким скосился на Виноградова, но не мог прочитать выражение его лица из-за визора. Он заметил лишь сухие сжатые губы. Наконец Виноградов произнёс:

– А ты чувствуешь, что готов?

– Я чувствую, что рехнусь.

– Ладно, обсудим. Как тебе удалось склонить Дерезина к нарушению протокола?

Ким нехотя проговорил:

– Это несложно. У него много бреда в голове. Идеи-мегалиты о собственном предназначении и скором триумфе…

– Следы нереализованного жизненного плана, – кивнул Виноградов.

– Я раскачал его импульсами с помощью навязчивых мыслей о наболевшем. У него приближается кризис среднего возраста и растёт потребность в провокациях. Он словно ждёт жизненного откровения, какого-то слома судьбы, второго пришествия… Ну, я и пообещал их. К тому же Дерезин в самом деле любит мороженое.

– Понятно, – кивнул Виноградов и начал диктовать. – Перцептор связал укоренённую у флюента потребность в величии с мотивационными областями через сверх-иллюзию скорого прорыва. Потоковость мышления сломал короткими идеями-импульсами. Критичность снизил активацией центра веры. Противопоставил упорядоченность жизни и её успешность. Создал мистическое предчувствие большого счастья. Разрушил когнитивный фасад и получил доступ к предсознательным желаниям, использовав их как мотивационный заряд. В целом, неплохо.

Ким с трудом встал. Ноги ещё не слушались, будто он балансировал на ходулях. Он с трудом прошёлся по «Батискафу».

– Думаете, меня накажут?

– Не знаю, – Виноградов подумал и добавил. – Нам в самом деле достаточно комнатных тестов. Пора выпускать тебя в большой мир.

– Вы серьёзно?

– Серьёзно. Но это не быстро. Есть ряд обязательных программ. А потом будет экзамен.

– Когда?

– Если будешь стараться, уже летом.

– Я скоро с ума начну сходить от скуки. Дайте мне для разнообразия задание со смыслом! Но до этого далеко, да?

– Недалеко. Ради этого тебя и готовят. Не падай духом! А тестовые комнаты ты ещё вспомнишь с благодарностью.

* * *

Погода на острове была переменчивой и не имела ярко выраженной сезонности. Времена года здесь смешались в миксере крепчающих ветров, поэтому летом в стёкла коттеджей мог застучать твёрдый, как пшено, снег, а в декабре случиться оттепель, когда посреди полярной ночи воздух вдруг начинал пахнуть весной и замирал в ожидании чуда. Чудо приходило в виде сумасшедшего снегопада, который лепился на все поверхности, превращая базу «Талем» в ледяной городок, чтобы через неделю мокрые языки тёплого ветра слизали весь его мёд. Сейчас, в конце апреля, погода была равнодушной и хмурой. Бесформенный грязный туман, заволокший небо, поселился здесь как будто навсегда. В отсутствие ветра сложно было понять, что может поколебать эту дымку и сплюнуть её с макушки острова. Двигатель природы словно заглох, и приближение лета чувствовалось только по наступлению полярного дня, но его затяжная молочность лишь усиливала эффект безвременья.

Остров защищали от моря гряды скал. В ясный день их синеватые контуры виднелись справа на горизонте, словно скопище гигантских барж. У самого берега высились семь громадных бетонных столбов, которые торчали из воды словно когти морского колосса. Особенно завораживающе они смотрелись в туманные дни, напоминая то решётку гигантского механизма, то готовые к запуску ракеты. Виноградов рассказывал, что благодаря особой форме этих искусственных плавников удаётся гасить энергию ураганного ветра, спасая талемские постройки от разрушений.

Дома из армированного полимера, в теории, выдерживали ударную волну ядерного взрыва, но это не мешало им скрипеть и охать во время урагана так, что всю первую зиму на «Талеме» Ким был уверен, что она станет последней.

Коттедж Кима стоял недалеко от берега, укрытый от него земляным валом. Это было небольшое, но продуманное двухэтажное строение, нижний ярус которого занимала просторная гостиная и несколько бытовых помещений, а верхний отводился под спальни, где могло бы разместиться человек шесть, но жил лишь Ким. Он был не очень аккуратным постояльцем, и робот-уборщик терпеливо подбирал за ним носки и отыскивал пары.

К берегу от коттеджа шла тропинка, оканчиваясь у деревянного причала, где не было ни лодок, ни яхт. Его назначение оставалось неясным, и дважды в год причал смывало штормом, но зачем-то его восстанавливали снова: возможно, таковы были правила безопасности «Талема».

Остров имел уклон, переходящий в довольно крутой холм, на вершине которого Ким никогда не был. Поперёк склона тянулся непроницаемый трёхметровый забор, ограждая сорок гектаров талемской территории. Единственным свидетельством жизни за ограждением была огромная ель, которая росла по ту сторону забора и свешивала косматые ветви через тройной ряд колючей проволоки. Гуляя, Ким обычно здоровался с ней, но ель только лениво шевелила лапами.

В остальном растительность острова состояла из грубых омертвевших кустарников. В бесснежные дни каменные склонны выглядели пёстро из-за разноцветных и причудливых мхов, напоминавших пятна побуревшей краски.

В центре талемской территории располагались три административные постройки, сходившиеся к небольшой центральной площади: их прозвали «Триагом».

Сотрудники «Талема» жили вдоль береговой линии чуть в стороне от Кима. В череде серых модульных домиков выделялись три фиолетовых коттеджа директора Юстиана, Виноградова и Фольшойера.

В дальней от берега части располагался «старый город»: фрагмент брошенного посёлка советской постройки, рассечённого забором. Для чего строители «Талема» оставили трёхэтажный дом с заколоченными окнами и почти столетнюю школу, Ким не знал. Их стены потемнели и обросли зеленоватым и жёлтым лишайником. Вросшие в камни, почти слившиеся с ними, дома напоминали пару бородавок на щеке острова. В ветреные дни их заколоченные окна издавали низкочастотный гул, словно воспринимая хмурые мысли земли.

Талемцы использовали одну из построек – школу – для установки символического красного шара, на котором Ким сосредотачивался перед когеренцией. Почему шар поместили именно в пустом классе, Ким не знал: первое время ему было не до вопросов, а потом он привык. Пару раз он заходил в здание школы, чтобы посмотреть на шар, который в реальности был лёгким и пустотелым. Иногда Киму удавалось найти рядом старый мелок или почерневшую обложку учебника, на которой лоснились графитовые буквы: «География». Ким клал на неё руку и представлял, как когда-то, лет восемьдесят назад, детская ладонь лежала на этом же самом месте. Ладонь сына какого-нибудь инженера, покорителя Заполярья, которого уже нет в живых.

Ким занимал себя такими мыслями, высасывая базу «Талем» как мозговую косточку, потому что в остальном развлечения здесь были скудны.

Дома его ждала коллекция старых фильмов XX века, дополненная множеством нейросетевых ремейков, которые быстро надоели из-за бесхитростности сюжетов. Современные фильмы были ему недоступны, отчего Ким особенно остро чувствовал стерильность собственного разума. Он мог генерировать фильмы на свой вкус, но это оказалось скучно. Создатели нейросетевых картин убеждены, что в мире существует только три типа сценариев, и какой бы набор актёров не задавал Ким, нейросеть с азбучной чёткостью сводила повествование к одному из принятых шаблонов.

Ким предпочитал игры. Сетевые дипплеи на «Талеме» оказались под запретом, и Киму были доступны только несколько квестов и шутеров, красивых, но ужасно примитивных. Порой он коротал время в Cosyland, помогая пещерному народцу пересечь великую пустыню. Народец был настолько бестолков, что Ким, продлевая его глупый поход, явно спорил с мудростью эволюционного отбора.

Иногда Ким предпочитал шутер After Tomorrow, довольно претенциозный и оттого особенно комичный. Это была постапокалиптическая игра, где отряд разномастных головорезов пробивался через опасные территории к Земле обетованной. В банде Кима был массивный нигериец, латинос с рассечённым лицом и лесбиянка, жизненная драма которой обострялась отсутствием других женщин в игре. Руководил отрядом бывший советский военный, которого требовалось звать либо товарищ полковник, либо Николай Петрович.

Отряд путешествовал по территории бывшего Советского союза, но Киму надоела их бессмысленная погоня, и последнее время он заходил в игру лишь для того, чтобы послушать местные бредни или переспать с единственной девицей, которая, несмотря на ориентацию, не брезговала Кимом.

Не замечая распада морали в коллективе, при каждом появлении Кима неутомимый Николай Петрович сверкал вразнобой стеклянными глазами и провозглашал:

– Ну что, сынки, вы готовы? Сегодня – важный день. Сегодня мы возьмём укрепление Салаха и освободим заложников.

Этот бравурный монолог повторялся раз за разом, хотя караван вот уже полгода не двигался с места, а Салах продолжал царствовать в своей степи.

Оставаясь один, Ким иногда подолгу смотрелся в зеркало, пытаясь прочитать в отметинах на коже собственное прошлое. Не видя на «Талеме» других лиц, он разглядывал себя с некоторым удивлением и постоянно менял мнение, не в состоянии определиться, нравится он себе или нет. Когеренция приучила его не абсолютизировать то, что человек обычно считает неотъемлемой частью себя, скажем, собственное тело. Ким смотрел на свои русые волосы, которые спадали на лоб, и думал о том, какую причёску носил в прошлой жизни. Он отмечал, с какой лёгкостью его подбородок покрывается светлой щетиной, и пытался вспомнить, когда это началось. Он всматривался в светло-голубые глаза и порой думал, что смотрит в глаза отца. Иногда они казались ему бесконечно близкими, но в другие дни он вдруг проникался странной неприязнью, будто из зеркала на него глядел посторонний.

Ежедневные прогулки стали его способом сохранить связь с реальностью. Ким выгонял себя на улицу каждый день, когда не было когеренции, если только директор Юстиан не объявлял комендантский час. Ким придерживался выработанного графика, потому что любая пауза на «Талеме» заполнялась гноем сомнений. Лишь непрерывная деятельность, целеустремлённая, с нотками любопытства, спасала Кима от давящего чувства, будто стены «Талема» смыкаются всё сильнее. Бродя вдоль забора, Ким уподоблялся утке, которая плавает по краю полыньи, мешая ей замёрзнуть.

Завтракал он обычно дома, комбинируя фудпринты по рекомендации кулинарного бота, сочетая пасты из водорослей, насекомых и бобов. Обедать же он предпочитал в общей столовой, хотя требовалось преодоление, чтобы выходить к людям без необходимости. Эти ежедневные вылазки шли под лозунгом «врага нужно знать в лицо», хотя именно лиц он не видел. Все с сотрудники «Талема» существовали в полной анонимности: из личных подробностей Ким запоминал лишь форму их подбородков и пальцев рук.

В столовой, наблюдая за брожением «талемцев», Ким старался понять, тюремщики они или его союзники. Подчиняясь волчьему инстинкту, он не доверял никому, кроме, может быть, психолога Стеллы.

Глава 2. Экзамен

Ким замер, уставившись на слабое отражение Стеллы в панорамном стекле «Триага», за которым виднелась площадь и фрагмент береговой линии в просвете зданий. На фоне пенящейся воды проступали очертания лица Стеллы и её глаза.

Ким увидел их впервые и смутился, словно это были груди. Стелла стояла с поднятым визором и легонько касалась нижних век, проверяя упругость. В этих движениях было что-то раскованное и почти пошлое, отчего Ким почувствовал и возбуждение, и желание уйти. За последние два года он много раз видел лица людей глазами флюентов, но ещё ни разу не заглядывал под визоры «талемцев».

Стелла оказалась не настолько симпатичной, как рисовала фантазия Кима при взгляде на её губы и подбородок. Она представлялась Киму аккуратной миловидной женщиной, сохранившей детскую открытость лица. У настоящей Стеллы был несколько бугристый нос и близко посаженные глаза, что придавало ей вид более упрямый и земной. В невозможности видеть лица были свои плюсы.

Внезапно заметив Кима, Стелла шлёпнула по визору, и он упал с клацающим звуком, сделав её привычной маленькой женщиной с невидимым детским лицом. Её настоящий образ так полоснул Кима, что он боялся поднять глаза.

Оба испугались. Оба не подали вида. Стелла, смущённо пригладив волосы, указала на кресло. Ким сел беззвучно, будто надеялся, что возникшая неловкость сама вытечет из кабинета психолога, если не отвлекать её громкими звуками.

Стелла кашлянула и произнесла излишне бодро:

– Итак, Ким, мне сказали, ты жалуешься на однообразие работы.

– Могу и потерпеть, – ответил он нехотя.

– Потерпеть? Но ещё недавно ты говорил, что каждая когеренция, особенно с новым флюентом – это как выход в открытый космос.

– Наверное, так и было. Всё в жизни приедается.

– Но ведь это хорошая метафора: перцепторы выходят в открытый космос чужого сознания и делают это первыми в мире. Но и космонавты нуждаются в тренировках. Тренировки часто однообразны и утомительны. Усталость от них – нормальное явление.

– Я понимаю. Это был разовый срыв. Больше не повторится.

– Нет-нет, – Стелла выпрямилась в кресле и чуть наклонилась к Киму. Он с ужасом подумал, что опять не помнит её настоящего лица: она снова казалась ему такой милой и близкой. – Ким, ты не должен оправдываться. Мы просто пытаемся разобраться. Почему ты захотело увести флюента из тестовой комнаты? Что тебя влекло?

– Хотелось посмотреть на мир за окном. Что я тут вижу? «Талем», корпуса, домики, море. А что я вижу там? Комнаты, комнаты, комнаты… А жизнь так близко. Я не понимаю, почему я не могу выполнять задания где-нибудь на свежем воздухе, где есть другие люди. Я два года живу словно на театральном складе с пыльными декорациями.

– Понимаю, – кивнула Стелла. – Но, послушай, разве у тебя не самая замечательная работа в мире?

Стелла уже взяла контроль над своим голосом, однако напряжение читалось по вызывающей резкости её ключиц, похожих на разлёт крыльев хищной птицы. Ким знал, что за визором невозможно отследить взгляд и всё же смутился того, что разглядывает Стеллу так бесстыдно. Ему в самом деле казалось, что он увидел её без одежды.

Ким пожал плечами:

– Я не думаю об этом, как о работе. Это больше похоже…

– На что?

– На актёрство. Нужно вжиться в чужой образ, подыграть.

– По-моему, это интересно: получать власть над другим человеком, – чуть мечтательно произнесла Стелла.

Ким задумался.

– Власть? – переспросил он и рассмеялся: – Думаешь, можно надеть другого человека, как скафандр, и делать с ним что хочешь?

– Ведь по сути так и происходит.

– Нет. Совсем нет. Ты лучше меня знаешь: люди никогда не сделают то, чего не хотят. То, что им не органично и не близко. Каждый флюент в первые минуты ощущается как упрямый осёл. Не я управляю им, а он тащит меня куда-то. На него нельзя орать, бесполезно приказывать, даже поводьев нет. Сознание не имеет прямой власти над организмом. Оно действует опосредованно. Чтобы изменить поведение, нужно разобрать человека по кирпичику и собрать заново.

Когеренция была обоюдоострым оружием: Ким действовал на флюентов, флюенты действовали на него, заражая своими мыслями, предубеждениями и воспоминаниями. Забыв своё прошлое, он зачастую не мог понять, относятся ли идеи в его голове к мыслям флюента или его собственным находкам. Да и что это за понятие такое: наши идеи? Откуда они берутся и где на них личное клеймо?

Кима скептически относился ко всему, что человек привык считать нерушимым. Восприятие цветов, звуков и вкусов менялось от флюента к флюенту настолько, словно Ким смотрел кино, снятое разными режиссёрами. Ещё больше менялся образ мыслей и мотивация. Одни флюенты пребывали в апатии, и тогда она казалась основой мира, как бы его внутренним слоем, который всегда открывается человеку, если поскрести жизнь как следует. Другие словно имели бесконечный источник энергии, требующей выхода, и мир представлялся им чередой благоприятных возможностей. Внутренний диалог одних напоминал торопливую речь страхового бота, другие жили словно в пустоте, лишь иногда осмысливая происходящее. Одна пожилая дама вообще не разговаривала с собой: ей представлялось, будто внутри головы находится огромный кинозал, к которому ведёт винтовая лестница у левого уха, и все мысли появляются в дрожащем свете кинопроектора под фанфары или тихую музыку финальных титров.

Через призму восприятия разных флюентов даже лица известных актёров выглядели настолько по-своему, словно речь шла о совершенно разных людях. Человеческое внимание не воспринимает внешность целиком, а концентрируется на значимых для него деталях, и набор этих деталей у всех разный: кто-то видит щетинистый подбородок, а кто-то воспринимает лишь форму глаз. Есть и те, кто почти не распознаёт чужих лиц и отличает людей по одежде, мимике или походке.

Но больше всего Кима поражала способность флюентов абсолютизировать собственное восприятие. Каждый готов был признать субъективность взглядов, на деле же был убеждён, что именно его способ мышления является отражением объективной реальности как она есть. И мощь этого заблуждения была так велика, что Ким неизменно поддавался ему во время когеренций, а после мучился от невозможности вывести среднее арифметическое между мыслями флюента и собственным мироощущением, о котором знал не так много.

– Всё это так интересно! – подбадривала его Стелла. – Ким, я так завидую тебе. Ты погружаешься в бездны, которые я всю жизнь изучаю и никогда не вижу.

– Ты и сама такая же бездна. Можешь смотреть в себя. На самом деле, почти ничем не отличается.

– Как же, не отличается! – фыркнула Стелла. – А перцепторные тиски? Сколько времени ты с ними мучился?

Перцепторные тиски – явление, возникающее в первые минуты когеренции, если перцептор и флюент слишком контрастно воспринимают окружающий мир. В этом случае сознание перцептора ощущает такой шок и сопротивление, что оказывает почти парализованным. Оно работает только на восприятие с отрицательными коэффициентами Курца.

В последнее время тиски ослабили хватку, и Ким научился смотреть на вещи более отстранённо. Он привык к разному восприятию цветов и запахов, к разной возбудимости и мыслительным способностями флюентов. Лишь иногда неожиданный поворот сбивал его с толку. Недавно одному флюенту показалось странным слово «груздь». Оно рудиментарно всплыло в сознании Кима в ассоциативном ряду и поставило флюента в тупик, спровоцировав внезапный приступ паники. Мозг флюента решил, что с этим полузнакомым словом связана вытесненная мысль, которая пытается пробиться из бессознательного. Возникло сильное отливное течение, которое Ким попытался успокоить, спровоцировав сильный резонанс. После этого когеренция стала неустойчивой, флюент разнервничался и потребовал прервать эксперимент.

– Флюенты очень похожи, – проговорил Ким. – Это странно, да? Люди отличаются характерами и биографиями, но это как листья на воде. А сама вода везде одинаковая, понимаешь?

– И ты устал от этой одинаковости?

– Я, наверное, устал ходить как мул на верёвочке. Хотя в этом и есть моя работа.

– Тебе хочется больше свободы?

– Наверное.

– Я поговорю с руководством. Возможно, ты уже созрел для следующего шага.

Но Стелла не поговорила. Этот сеанс стал для неё последним. Ким догадывался, что Стеллу уволили за ту мелкую оплошность, когда она открыла своё лицо, но вопрос нигде не обсуждался, так что Ким не знал наверняка. В следующий раз его встретил другой визор, под которым сиял маленький старческий подбородок, а в углу светилась надпись: «Ирина Ивановна».

Зачем они скрывают лица? Боятся, что Ким найдёт способ достать их за пределами «Талема»? Для чего они оставляют открытыми подбородок и губы? Чтобы сохранять иллюзию человечности?

* * *

Ким часто испытывал сочувствие к флюентам. В когеренции есть что-то издевательское и противоестественное, как в походе к проктологу без личного согласия. Кто захочет попасть во власть кукловода, который сначала подёргает за ниточки, а потом натянет тебя, как хирургическую перчатку?

Нейросети и так превратили людей в нервные клетки, которые лишь думают, что свободны. Но раньше надзор корпораций и государств, вся их сенсорика, работали только во внешнем поле, не проникая под корку мыслей, в сплетения нашего беспокойного кортекса. Человек, сидящий неподвижно без выражения на лице, был неуязвим для наблюдателя. Когеренция – это другое. Это троянский конь. Она затрагивает самую сущность человека и выворачивает её наизнанку, не понимая, чем эта сущность является. Скоро мы станем совсем прозрачными для мира, но вряд ли более близкими друг для друга. Всех интересуют только практические результаты. Всех интересует, как далеко может зайти перцептор.

Яна – ещё один тестовый флюент. Но Яна – это нечто большее. Это пропуск Кима в большой мир, его показательное выступление, его экзамен. Если комиссия из специалистов, которых он никогда не увидит, признает его достаточно квалифицированным для работы вне тестовых комнат, его флюентов выпустят в большой мир, а он сделает ещё один шаг навстречу свободе.

Кима тянуло на волю, пусть даже в чужой шкуре. Он надеялся, что это скрасит его пребывание в северных декорациях «Талема», спасёт от затяжной полярной ночи, вернёт его в человеческое общество, где лица не закрыты масками. Он надеялся, что контакт с забытой жизнью растревожит его память. Он сможет оказаться в местах, которые видел в прошлом, и даже встретить людей, которые знали его раньше…

Краткий демарш Петра Дерезина закончился для Кима без последствий. Он не знал, сработало ли заступничество Виноградова, или руководство проекта приняло к сведению психологическую усталость, но наказания не последовало. Зато эта прогулка до крайности обострила желание Кима вырваться из лабораторной стерильности в суету человеческого общества, пусть даже в шкуре флюента. О жизни на воле он помнил не так уж много, но ощущал её во всей полноте, как что-то массивное, светлое, полное запахов и внезапных открытий.

От этой волнующей перспективы его отделяла лишь когеренция с домохозяйкой Яной. Вводные он получил в переговорной от Виноградова с Фольшойером, которые уселись напротив Кима со странной торжественностью, будто готовились сообщить плохую новость. Виноградов заметно нервничал, и его недозаряженная бионическая рука двигалась судорожно и резко. Фольшойер казался насмешливым.

Ким углубился в досье. Флюент, Яна Мильман, семь лет работала преподавателем истории в одном из московских вузов, но в 2032 году попала под сокращение и с тех пор нигде не задерживалась дольше нескольких месяцев. Сейчас она была преимущественно безработной, что, видимо, угнетало её. В тайне от семьи Яна посещала социальный центр, где по несколько часов в день подрабатывала кликером, а с недавних пор за деньги участвовала в разных экспериментах.

Яна была типичным флюентом. Нетипичным было задание: вместо складывания пазлов и пирамид, ей предстояло лишь корректно ответить на ряд вопросов об окружающем мире.

– Каких вопросов? О квантовой физике? – спросил Ким недоуменно. – Я сам-то на них отвечу?

– Ответишь, – издевательская улыбка тронула губы Фольшойера. – Вопросы взяты из квалификационного экзамена для детей в возрасте 9-11 лет. Где водятся слоны и какая из планет ближе к Солнцу.

Ким ещё раз пробежал глазами досье:

– Её отец – преподаватель теоретической механики, – констатировал он. – Мать – сотрудник архива. Сама Яна работала доцентом кафедры «Истории русского мира». Она образованный человек. В чём сложность ответить на вопросы для третьеклассников? Она и без меня справится.

Виноградов откашлялся:

– Справится, но не так. Сложность в том, что Яна придерживается… нетрадиционных взглядов на мироустройство. Проще говоря, она плоскоземельщица.

– Верит, будто Земля стоит на трёх слонах?

– Не обязательно на слонах, – Виноградов поёрзал, глядя на Фольшойера. – Альтернативные концепции мира имеют свою логику, и она заразительна. Яна, например, убеждена, что плоская Земля с огромной скоростью вращается вокруг центра мироздания, отчего возникает прижимная сила, которую мы ошибочно принимаем за гравитацию.

– Но это неправда?

Ким был убеждён в шарообразности Земли, однако вдруг осознал, что не помнит, как и от кого узнал об этом, и не может быть уверен в истинности этого знания. На базе «Талем», в сущности, не было разницы, стоит ли Земля на слонах или антилопах.

– Это не правда, – вполне серьёзно подтвердил Виноградов. – Земля имеет форму геоида, проще говоря, эллипсоида.

– Проще говоря… – фыркнул Ким. – Я не знаю, как доказать плоскоземельщику, будто мы живём на эллипсоиде. Я даже не помню, учился ли я в школе. У меня нет аргументов. Меня готовили для других заданий.

– Ты же хочешь в открытый мир, – вмешался Фольшойер. – Заблуждения и резистенция – черты любого флюента, и ты должен уметь с ними бороться. В этом смысл задания: обойти укоренившиеся в мозгу флюента мифы.

– А как это сделать? Думать о кривизне горизонта или кругосветных путешествиях? Я в самом деле не представляю, как определить форму Земли.

– Да это и не требуется, – пальцы бионической руки Виноградова двигались невпопад, будто рассказывали свою историю. – Плоскоземельщики привыкли к нападкам и выдумали массу аргументов против очевидных доводов. К тому же вопросы будут не только про форму Земли. Тебе лучше не бороться с каждым мифом в отдельности, а разобраться, откуда происходят заблуждения. Так ты обойдёшь её защиты.

Следующий вечер Ким потратил на изучение биографии Яны – преподавателя истории, которая дольше других сотрудников продержалась на своей кафедре, не считая декана и его заместителей. Однако закон, уравнявший ботов с живыми преподавателями, поставил точку в её педагогической практике.

* * *

Психотропы действуют не сразу. Ким ощущает их осторожное тепло, которое размягчает его плечи, делая их большими как у метателя ядра. Тепло стекает вниз по спине, разогревая поясницу, и вдруг залпом врывается в голову, делая обстановку вокруг насыщенной, как перенаселённый аквариум.

Ким ходит кругами по «Батискафу», всё слабее ощущая геометрию пространства. Он фокусируется на красном шаре, символе когеренции, её прицеле.

Шар в полуразрушенном здании школы нужен лишь как якорь для внимания: в момент максимальной фокусировки Кима на этом фанерном истукане «Талем» калибрует свои системы, синхронизируя сознание перцептора с сознанием флюента.

А потом происходит адгезия, захват. Шар заполняет всё поле зрения. Ощущение собственного тела слабеет. Оно кажется тяжёлым и неповоротливым, словно на тебя водрузили старые доспехи. Шар то приближается, то убегает вдаль. Красный туман окутывает Кима, тормозит дыхание, замедляет пульс. Эта маленькая смерть – самый пугающий момент перед когеренцией. Мозг взрывается аварийным режимом, и поле зрение трещит от мозаики цветов. Пёстрые картинки мелькают перед глазами с нарастающей частотой.

И вдруг наступает лёгкость, похожая на утренний сон, который тянется по глади сознания, будто водоросли по зелёной реке. Вечный водоворот энергий пожирает собственный хвост, а в его центре набухает шлюз безвременья, тянутся сквозняки мыслей. Когеренция начинается со слабых видений, похожих на медленное, дремотное протрезвление.

Ким видит раздвоенные ногти Яны, похожие на язычки змей. Чужие руки поначалу движутся невпопад, словно пара хищных зверьков, и перцептору требуется время, чтобы взять над ними контроль, почувствовать вес, форму, покалывания на кончиках пальцев. Затем нужно услышать пульс, прижав ладонь к шее или непривычно мягкой груди. Нужно оглядеться, привыкнув новому восприятию пространства. Обострённая чувствительность Яны к цветам делает поле зрения невероятно насыщенным: даже белый цвет для неё имеет тысячи оттенков.

Пока Яна не поглотила Кима полностью, он пытается удержать в голове простую мысль: Земля – это шар. Земля – эллипсоид, чуть сплющенный с полюсов. У Земли нет края.

Но поток Яниных мыслей захлёстывает Кима, словно ревущая стремнина выносит обломки ветхих домов. Мысли Яны фонтанируют, как чёртов гейзер.

Яна Мильман

Год рождения: 2001. Род занятий: кликер. Семейный статус: замужем. Количество детей: двое.

Да я совсем не против гостей! Просто сейчас не время, да и что это за мода – ходить в гости лично? Уже сто лет никто так не делает, тем более с утра пораньше. Винни Пухи, слава богу, почти перевелись.

Виктора я бы потерпела, но мадам Искра – вот уж подарочек на выходные! Болтает без перерыва: начнёт про своих пуделей рассказывать или про Таточку в Ханое. Эти двое почему-то уверены, будто их увлечения интересны всем. Мне бы такую уверенность. Я никому не интересна.

Если уж приспичило, можно пообщаться через виар. Тогда хотя бы уборку делать не нужно: заметила Пашкин носок, провела ластиком, и нет носка. А прикатит Искра со своей кислой мордой, и, точно говорю, в центре комнаты будет лежать Пашкин носок или, хуже того, труселя, да ещё самые позорные, зелёные с красным горошком и дыркой на трудовом месте. У мужиков, наверное, инстинкт такой: высевать свои шмотки аккурат перед приходом гостей. Искрочка, конечно, сделает вид, будто не заметила, а вечером, когда все опьянеют, пойдут шуточки на тему, знаем.

Ох, и дура ты, Янка! Дались тебе Пашкины носки! И не в них совсем дело. Просто ты не любишь людей, и нечего тут стесняться. Сейчас их никто не любит: все только делают вид и щебечут: «Ой, привет, как дела?». Да плевать мне, как у вас дела! Мне бы свои разгрести.

В мудрой книге сказано: возлюби ближнего своего. Только за что этих недалёких любить? Они тебя жизни учат, а как об одолжении попросишь – сразу растворяются. Ох, нехорошо так думать. Не по-христиански.

И неправда, будто я людей избегаю. Я их даже люблю, просто издалека, как перелётных птиц. Мне сама Искра не нравится. Может христианин не любить одну конкретную мадам?

[Разглядывает ногти]

Пашке сказать? Бесполезно. Не поймёт. А поймёт, так всё равно сделает по-своему. Брата с жёнушкой просто так не выставишь. Пашка говорит: если всем отказывать, то и ходить перестанут. А я думаю: хорошо бы перестали. Только сказать страшно.

Ох, Янка, не в Искре дело, а в тебе самой. Дура ты и с людьми говорить разучилась. Вечно как с Луны упала. Вот Искра на любую тему уверенно рассуждает, поэтому её и слушают, а ты едва рот откроешь, сразу шутки и фырчки. Столько лет людям мозги полощут разными теориями, вот они теперь правду не воспринимают. Злые все стали от невежества.

Ладно, чего завелась? Прости их. Всем воздастся.

[Осматривается]

Обстановка нелепая. Старинное всё, как в музее, и книги на полках стоят. Громоздкие какие! Сколько же они раньше места занимали, ужас! Зато бумага, наверное, приятная, шершавая. От бумаги веет мудростью. На бумаге раньше только мудрецы писали, а сейчас – только лжецы.

И начальник у них тут такой интересный – вежливый очень. Фамилия на псевдоним похожа – Флёров. Как такая фамилия могла появиться? Кто-то из предков, наверное, флёром торговал.

Этот Флёров тоже старомодный немного, хотя его не портит. Вот бы его и звали Флёром. Или Фёдором. Фё-ё-ёдор Флё-ё-ёров. Красиво. А он Игорь. Дурацкое имя.

[Включает режим зеркала, рассматривает себя]

Одеться могла и приличнее. Кто же знал, что тут такой Флёр будет? Нужно было кремовый костюм надеть и туфли, а ты в красной блузе и мокасинах примчалась. Флёр даже взглядом поперхнулся, хотя и промолчал. Да какая ему разница? Ты для него крыса подопытная. Разноцветная крыса.

Ну вот, сахар поднялся. Это от пончика. Или от нервов. Сейчас лицо пятнами пойдёт.

Жарко тут. Дыши, Яна, дыши. Сейчас у всех психоз, потому что за всеми кто-то наблюдает. Одиночество в дефиците. За мной вот Флёров присматривает, на улице камеры или дроны, а дома – сам дом следит. Даже в кухонном кране теперь глазок сенсора. Сай говорит, человеку нужно уединение, только где его взять? Хоть на гору заберись, тебя со спутника увидят.

[Рассматривает стол перед собой]

Карандаши цветные. Красивые такие: тридцать шесть оттенков. Порисовать? Нет же, дура! Эти карандаши из деревьев. Сколько деревьев ради них извели? Или они из пластика? Пахнут вроде пластмассой, гнутся. Это ещё хуже. Наверняка, старый полиэтилен, который сотни лет разлагается. Не смей их трогать!

* * *

Поток нефильтрованных мыслей флюента в начале когеренции часто сбивал Кима с толку. У каждого свой темп внутреннего диалога: порой он похож на итальянскую комедию, включённую на случайное сцене, а иногда на затяжной доклад. Первая задача перцептора: поддержать этот разговор и перехватить инициативу.

«Да-да, Яна, это сущее варварство – делать карандаши из пластика».

Яна страдала повышенной эко-тревожностью и в периоды обострений переставала нормально питаться, потому что даже блюда из водорослей представлялись ей гектарами загаженного океана и тоннами потраченной воды. Карандаши, которые она трогала зазубренными ноготками, распадались в голове Яны химическими волокнами и травили океан отходами 36 цветов. Ей захотелось помыть руки, но Ким удержал:

«Тренируй иммунитет. Мы живём в синтетическом мире. Надо приучать организм к микропластику. Это ради потомков».

Чтобы отвлечь Яну от беспокойных мыслей, Ким сместил фокус внимания на её прошлое. Не так давно она была сотрудником полуофициальной организации, члены которой боролись за чистоту русского языка, искореняя из него англицизмы, латинизмы и чайнизмы. Они пропагандировали букву «ять» и боролись с суффиксами, вымарывая их где возможно. Их речь была пересыпана словами вроде «руча», «греча» и «боча». Но вскоре организацию признали сектой и закрыли, а Яна после затяжной депрессии стала кликером. Она приходила в специальный зал, садилась за стол и четыре часа подряд выполняла одно и то же упражнение: при включении индикатора делала жест, словно била указательным пальцем по невидимому колокольчику. В этих движениях не было никакого смысла, но, рассуждала Яна, социальной службе важно понимать, за что именно они платят безработным.

Клики оплачивались по минимальной ставке, поэтому доход Яны был ничтожен: семья вообще думала, будто она трудится в благотворительной организации, а не получает от неё подачки. Зато кликерство не отвлекало Яну от важных мыслей.

«А ведь когда-то ты была доцентом…», – подумал Ким, надеясь разбудить в ней интеллектуальный азарт, но вместо этого ощутил лишь смутный гнев.

Ким попытался разворошить гнездо Яниных мыслей, но в этот момент пришёл вызов от её дочери Алины.

Яна колебалась: разговор в этой странной пахучей комнате за пять минут до начала эксперимента неуместен. Флёров вообще предлагал ей снять очки, но Яна сделала вид, что не слышит. Как она снимет очки, если в них вся её жизнь, к тому же она не накрашена?

Вызов Алины продолжался. Яну залило волнением, и рука с раздвоенным ногтем смахнула пиктограмму влево.

Лицо дочери, искажённое линзой и потому остроносое, появилось в полутора метрах:

– Мам, она опять забила посудомойку! – заверещала Алина.

Она смотрела вбок. Плечи её, растворённые в границах видимого поля, энергично двигались, выдавая кипучую деятельность за кадром.

– Ты что там делаешь? – спросил Яна.

– Как её теперь чистить?! – ныла Алина, чем-то лязгая. – Моторчик гудит, а внутри сухо! Сашка мыла свои дурацкие куклы. Она извращенка, скажи ей уже! Кто кукол в посудомойке стирает?

– Я не могу сейчас, – сдержанно ответила Яна. – Папа что говорит?

– Папа работает! – вспылила дочь. – А ты где?

– Я на собеседовании, – отчётливо и с упрёком проговорила Яна.

– Опять на собеседовании? – Алина закатила глаза. – По-моему, тебе уже пора смириться. Тебе твоя работа, что ли, не нравится? Дома столько дел, а тебя вечно нет!

Раздражение Кима нарастало. У Алинки всегда так: весь мир должен вращаться вокруг неё, а Янины беды – это так, ерунда. Какое им всем дело до того, что женщине её возраста сейчас не найти ни работу, ни даже друзей?

А если дочь узнает, что Янка никакой не благотворитель, а китайский болванчик, который по четыре часа в день делает жесты-кликеры в компании таких же неудачников? Позор какой! Да ещё этот Вик с Искрой придут. Даже в выходные не остаться одной.

– Отключи посудомойку и займись чем-нибудь, – проговорила Яна командным тоном.

Дочь не слушала.

– Ты когда придёшь? Сколько можно этих собеседований?

Голос-то какой капризный! А ведь тихим ребёнком была.

– Приду, когда закончу! – отрезала Яна и легонько коснулась дужки очков. Вызов прекратился. Пульс – 105 ударов. Сахар – 8,7. Да что же это такое?

Алинка превращается в психопата. Теперь её интересует только лав-бот с его баллами любви и ещё дурацкая «флишка». Сидит целый день со шлемом на башке и мычит что-то себе под нос, а как в реальный мир вернётся, с ума сходит. Раздражительная стала и на Яну голос повышает: кричит, что ей такая жизнь не нужна.

Жизнь… А какой она должна быть, эта жизнь? Двадцать лет назад Яне всё представлялось не таким. Она мечтала жить в собственном доме, а не в пенале для малосемейных. И дети должны обожать её. А работать ей хотелось в каком-нибудь НИИ или даже в РАН.

В НИИ – тоже мне, счастье! Теперь-то ей это даром не нужно. Боже мой, как же нас всех жестоко обманули эти махинаторы от науки! Построили империю на умах, величайшую секту из сект! Мистификаторы! Сколько галиматьи вбивают людям в головы эти лживые змеи в белых одеждах, инквизиторы нового времени.

Папка Янин, неглупый человек, а до самой смерти коленопреклонствовал перед академиками, Эйнштейна с Бором восхвалял. Так и не смирился, что Яна своим путём пошла, не простил её. Истина дорого обходится.

И какой у Яны был выбор? Ей с детства внушали, что Бога нет, а есть наука, и Яна верила в учение и карабкалась, карабкалась, грызла гранит. Школу с золотой медалью окончила, в университете звёздочкой была, потом в аспирантуре… А ведь уже тогда сомнения терзали. Знания исторические – это не откровения божественные, не твердь. Всё зиждется на авторитете учителя: как он сказал – так и есть. Вся наука строится на мнениях, а мнениям какая цена? Нужно тебе открытие: пишешь монографию, и вот тебе открытие. Пока не изобрели машины времени, все эти гипотезы не проверяемы, а по большей части ложны. История ещё со времён Геродота не наука, а так, инструмент политики.

Яна и сама когда-то верила в исторический канон и ученикам его проповедовала, только теперь уже поздно каяться: все так делали. Когда университет перешёл на электронное преподавание, и Яну сократили, долго мучила обида. Ей твердили, что человек образованный без дела не останется, а Яна потом три года тыкалась по учреждениям – даже репетитором не брали. Кому нужен репетитор, если смартглассы подберут бота на любой вкус? Хочешь – диаграммы нарисует, а хочешь – историю через анекдоты расскажет. Предлагали ей работу с девиантными подростками, но тут гордость заела.

Это потом уже Яна поняла, почему Бог избрал для неё такой путь. Истина всегда открывается через страдания. Потому она и стала ненужной, что мистификаторам от науки требуется покорность. Известно теперь, что любое истинное знание должно открываться человеку непосредственно, то есть через органы чувств. Но древнегреческие язычники нарушили этот принцип и постулировали возможность знания скрытого, не проверяемого, невидимого. И тогда началась эпоха лже-науки и политиканства, а на их фундамент легли все измышления об атомах, полях и тонких структурах мира. Властители создали индустрию мифов, усложнённую и запутанную, чтобы отвлечь людей от первородной простоты и от Бога.

Над Яной смеются, но ничего – Христа тоже поносили. Только ровня ли она Христу?

Ох, Янка – социопатка ты. Ну, и пусть. Откуда любовь взять, если чувств почти не осталось? Вот умрёт кто-то, а я даже переживать не буду. Ну, или буду, но недолго, не взахлёб. В прошлом году дядя Ваня умер, я и плакала только для вида. В гробу лежал кто-то совсем чужой, с длинным восковым лицом, гладкий, как угорь. Старались, приводили его в порядок, наряжали, да так наваксили, что дядя Ваня и улетучился. Вся его суть и была в этих весёлых морщинках. Уж лучше бы оставили как есть и в сапоги рыбацкие обули.

Ничего тебя не волнует, одни только глупости. Пашка вот за мои рассуждения шаморкой назвал – год прошёл, а до сих пор помню. Нашла о чём переживать! Обычная шутка. Пашка ведь и обидеть не хотел, вырвалось у него. Он добрый вообще, тюфяк, и в науках мало что понимает, но туда же : мнение своё заимел, братьев наслушавшись. Тем обиднее!

Шаморка! Ещё и при этой дуре-Искре сказал! А та потом припомнила: очень ей слово понравилось. И что Яна могла им ответить? Всё звучало как оправдания или капитуляция. Яна тогда здорово напилась. До сих пор стыдно.

Флёров решительно прошагал через комнату, уселся напротив Яны и посмотрел с хитрецой. Какие у него волосы хорошие: жёсткие, ровные, отформованные точно по контуру прямоугольного лица – не человек, а кирпичик успеха. В руках Флёров тасовал колоду белых карточек, и вид у него был заговорщицкий:

– Как вам, нравится у нас? – спросил он, кивая в сторону книг.

– Душно, – заявила Яна. – А что здесь? Склад?

– Здесь, Яночка, когда-то был музей. Теперь он стал полностью виртуальным, и мы иногда арендуем помещение для наших экспериментов. Нам, в сущности, без разницы где проводить, но здесь приятнее. Ну что, приступим?

Яна кивнула и снова подумала про свои мокасины: интересно, заметил их Флёров? Заметил, похоже. Вон как ухмыляется. И тон у него такой, будто с малолеткой разговаривает. Не надо было сидеть в позе краба, дура! Сразу бы ноги под стол спрятала, никто бы не заметил.

– Яночка, задания предельно простые. Я показываю карточку с вопросом, вы отвечаете. Хорошо?

Яна снова кивнула и вдруг спохватилась:

– А как отвечать? Вас канон интересует или истина?

– Как сочтёте нужным. Это не школьный экзамен. Здесь все ответы правильные.

Странно он эти слова сказал, с улыбочкой. Даже карты тасовать перестал.

– Ну, тяните, – Флёров развернул перед Яной веер, и она уцепилась за карточку в середине. На обратной стороне была написано: «2+2=…»

«Три», – выстрелило в голове Яны, но прежде, чем она успела произнести, Ким вцепился в неё мёртвой хваткой:

«Взгляни на него. Можно ли такому всё выдавать? Что у него за причёска: такую лишь профессура носит. Подсадной он».

Лицо Яны обнесло жаром. Она метнула на Флёрова быстрый взгляд, и хотя вид у того оставался спокойным и чуть ироничным, в глазах читалась странная дотошность. Смотрит, будто допрос ведёт. Что же он на самом деле знает?

И вопрос какой неприятный, странный… Вопрос связан с той ложью, что они положили в фундамент своей науки. Яна и сама до тридцати с лишним лет верила, что два плюс два – четыре, но потом…

Она помнит сводчатые потолки, и толпу под ними, и голос, что обрушивается на них с верхотуры:

– Сколько будет восемь минус шесть? – бьёт он наотмашь.

Толпа немеет. Молчание нарушают сначала робкие, потом всё более отчётливые возгласы: «Два». Они звучат как одиночные выстрелы, неровно, вразнобой.

– Два? – голос превращается в рык. – Так вас учили? Так вас заставили верить?!

Перст указывает на ближний ряд:

– Рассчитайтесь!

Люди покорно бубнят: «Первый, второй, третий…» Кто-то по-армейски сворачивает голову налево. «Шестой, седьмой, восьмой…»

– Достаточно! Шестой, седьмой, восьмой: выйдите из строя, повернитесь, – приказывает голос. – Вы говорили мне – два. Но вот я показываю вам – их трое. Или вы будете утверждать, что здесь лишь две души?

Толпа онемело смотрит на вышедших и взрывается гулом:

– Трое!

– Их трое, потому что этот счёт идёт от Бога! Он идёт от самого сердца! Таков истинный счёт. А вас учили язычники и фарисеи, чтобы скрыть истинную дату рождения Бога нашего! Сколько будет шесть плюс три?

– Восемь! – благодарно воет толпа.

В тот день мир открылся перед ней как на ладони: всё было ложью. Вся наука и весь прогресс подчинены одной цели: превратить человека в раба.

Флёров толкнул карточку к Яне:

– Так мы не продвинемся, – сказал он. – Так сколько будет два плюс два?

«Три», – Яна опять было открыла рот, но Ким перехватил этот выдох, словно поймал на лету теннисный мячик.

«Посмотри, какой он высокомерный, – подумал Ким. – Голубая кровь прямо».

– Вы издеваетесь? – вместо ответа спросила Яна, поддаваясь раздражению.

– Отчего же? – Флёров развернул карточку к себе, словно убеждаясь в написанном. – Яночка, это несложная задачка. Мне просто нужно зафиксировать ответ.

«Зафиксировать ответ, – передразнил Ким. – Наверняка он адепт паттерного мышления. Продавшийся властям интеллектуальный вассал. Дальше инструкций не соображает».

И какой смысл распинаться перед этим Флёровым? Разве он способен понять истину, если всю жизнь его накачивали ложью?

«Они прощупывают вас, – продолжал Ким. – Ловят поодиночке и выискивают слабые места. Ты знаешь, что будет дальше: они объявят вас сумасшедшими или преступниками. Вы – угроза их тирании».

Какая же я дура! Сколько уже было пострадавших за правду? Яна с юности помнит эти картинки: люди с плакатами против карантинов, против обязательного обучения, против использования химических лекарств… Раньше она смеялась над ними, а они страдали, страдали за таких Ян. Теперь она должна пострадать за них.

Она было открыла рот, но Ким снова осадил: «В тебе много тщеславия. Хочешь прославиться как великомученик? Это мелко. Истина не нуждается в трибуне. Истина найдёт свой путь. Тебе нужно сохранить огонь внутри себя. Обхитри их!»

– Так вы будете отвечать? – лицо Флёрова стало пасмурным.

«Сохранить огонь внутри себя», – повторила Яна и тут же выпалила:

– Четыре.

Флёров был словно разочарован. Может быть, не самим ответом, а длительностью ожидания. Но Яна ощутила прилив торжества. Что, съел? Не вписалась в твой шаблон? А может, тебе мои мокасины не нравятся?

Она выставила из-под стола свои наглые боты, напоминающие маленькие лодочки: да-да, в таких принято в гребной клуб ходить, а не в центр города. Ну и что? Пусть ты считаешь меня разноцветной дурой, но ты не смог проникнуть в мои мысли. Они тебе не по зубам!

Веер карточек тянулся к ней вновь. Яна отвечала сразу, и хотя ложь её была насмешливой и неприкрытой, то была ложь во спасение. Она лгала по учебнику, по тем талмудам, с помощью которых люди 2,5 тысячи лет порабощают умы себе подобных.

Она не разболтала ничего лишнего. Мог ли Флёр понять, что материя на самом деле состоит из монад четырёх типов, что всем управляет Закон, что живыми нас делает голубой флюид, что приматы являются деградированной формой пра-славян, и что далёкие звёзды – это прорехи в небесном куполе?

Приходя в себя в «Батискафе», Ким ощущал нарастающую головную боль.

Глава 3. Одри

Виноградов зашёл после обеда. Он редко тревожил Кима в свободное время, но когеренция с Яной не давала ему покоя. Усевшись за стол в гостиной, он отстегнул бионическую руку без выключения, и та показала Киму кулак.

– Слушай, а здорово у тебя получилось, – похвалил Виноградов. – Мастерство выходит на новый уровень. Чем взывать к остаткам разума, лучше использовать хитрость сумасшедших против них самих. Как додумался-то?

– Само вышло, – признался Ким. – Попытки давить на здравый смысл вызывали у Яны слишком сильную резистенцию, а времени ломать её не было. Зато абсурдные идеи приживались в неё в голове, как сорняки. Несложно было убедить её, будто Флёров – агент и провокатор.

– Хорошо им, психам, живётся, – протянул Виноградов. – И обидно даже: нормальная девка была, доцент целый. И чего её качнуло? Ну, это же безумие!

– Она не псих, а несчастный человек. У неё всё намешано: разочарование во властях, в науке, в собственном отце. Её жизненный план рухнул, и она придумала новый.

– Ну да: не я плохая, а наука плохая, – проворчал Виноградов. – Сколько этих бестий по миру ходит и засоряет людям мозги? То им земля плоская, то дожди целлюлозные.

Ким пожал плечами:

– Может, мы сами виноваты. Раньше прогресс помогал людям, а сейчас только угрожает. Они теряют работу, среду обитания, ощущение исключительности. Их бросают один на один с тревожными мыслями, и они находят выход как умеют: кто в религии, кто в теориях заговора.

– Ну, знаешь, умный чёрное от белого всегда отличит.

– А Яна больше не хочет быть умной. У неё пустота внутри. Интенсивный внутренний диалог, почти торнадо, а в его центре – ничего. Там капсула, где всё готово для любви, но нет самой любви. Как и у многих.

– О, я вижу посткогерентный синдром взял тебя за глотку! – добродушно рассмеялся Виноградов. – Шёл бы ты сразу к Ирине Ивановне.

– Пойду вечером.

Ким налил себе кофе и задумался о пустоте другого рода – той, что мучает его здесь, на «Талеме».

В общей сложности он проведёт на базе 1854 дня. Может быть, чуть больше, если учитывать формальности. 767 дней, считая сегодняшний, уже позади. Этим летом, в августе, с окончанием полярного дня, его срок достигнет середины, равноденствия, той вершины, с которой – под гору, под гору, всё быстрее… Он запрещал себе думать об этом, но в последнее время мысли пролезали в него сами, сея в душе картины встреч с той жизнью, которую он забыл, но обязательно вспомнит. Жизнь эта была неопределённой, но звонкой и полной надежд, как пение птиц, которое иногда он воспринимал ушами флюентов через приоткрытые окна тестовых кабинетов.

В первые месяцы на «Талеме» амнезия причиняла Киму невыносимую боль, особенно по вечерам, когда мозг праздно слонялся по закоулкам памяти, ставшей тесным коридором, в котором куда не пойди – везде тупик. Он мучился от неизъяснимой тоски за тех, кого не помнил, но кто должен был существовать и переживать за него. От невозможности понять, кто эти люди, сколько их и как сильно их страдание, Ким чувствовал иногда такое отчаяние, что единственным спасением был тупой и бесконечный шутер After Tomorrow. В особенно тяжёлые ночи Ким играл почти непрерывно.

Но недель через десять он вдруг почувствовал облегчение, словно истёк срок траура, и те, кто помнил его, перестали страдать так остро и тем самым ранить Кима. Он смирился со своим состоянием и нашёл в нём даже некоторые плюсы, потому что отсутствие воспоминаний избавляло его от многих бед, которые могут казаться преувеличенным в условиях изоляции: от угрызений совести или сожаления об упущенных возможностях. Он даже испытывал лёгкий азарт от мысли, что по истечении пятилетнего срока всё равно узнает кто он: пусть даже не вспомнит, но выяснит это через людей, которые ждут его за границей «Талема». Он узнает, где его родной город, кто его родители и кем он хотел стать.

Он обязательно вспомнит. Даже если это иллюзия, расстаться с ней было бы также глупо, как выброситься из шлюпки посреди моря, жест отчаяния, подвиг слабака. Он непременно вспомнит. Когда исчезнут талемские заборы, разрушатся и заборы в голове, которые отгораживают его от прошлой судьбы.

Он вернётся к жизни, где нет визоров, флюентов, Виноградова, посткогерентного синдрома и пронизывающего влажного ветра. И если это иллюзия, Киму нужно держаться её русла, иначе «Талем» задушит его своим всепроникающим присутствием.

– … это меня удивило даже больше, – услышал Ким обрывок виноградовской фразы.

Он сделал вопросительное лицо, но вспомнил, что Виноградов не видит лица.

– Отвлёкся, простите. Что вас удивило? – переспросил Ким.

– Я говорю, удивило меня, как сильно эта Яна расстроилась, когда муж назвал её шаморкой. А что такое шаморка? Ну, просто необразованная девица. Так она ей и стала, чего тут обижаться?

– Дело же не в слове. Слово, как иголка, проткнуло пузырь сомнений.

– Каких сомнений?

– Нужна ли она вообще этому миру. Она же в самом деле лишняя. Убери её, ничего не изменится. Государство платит ей за дурацкие клики. Дети перестали быть радостью. Люди отдалились. Поговорить не с кем. Все лезут с советами. Муж называет шаморкой. Для неё это больно. Это как вынуть кирпич из основания. Мы всё думаем, нас разрушает что-то внешнее, беды, трагедии, травмы. А самые болезненные трещины внутри.

– Да уж… – пробормотал Виноградов. – Надо попросить Фольшойера не выбирать для рутинных тестов людей с психозами. Тебя это, по-моему, отвлекает.

– А бывают люди без психозов?

– Большинство же нормальные.

– Или мы поверхностно их оцениваем.

– Я понимаю, – кивнул Виноградов. – У тебя уникальная работа: ты видишь людей с изнанки, пропитываешься ими и принимаешь их чувства за свои. Но я так скажу: не надо. Это как Стокгольмский синдром: эмпатия к захватчику.

– Так кто из нас захватчик?

– Не важно! – разгорячился вдруг Виноградов, и визор его замелькал отсветами светодиодных лент. – Когеренция – процесс обоюдный. Относись проще. Впереди серьёзная работа, и нельзя каждый раз влезать во все детали. Нам нужен стабильный результат.

Он помолчал и добавил:

– Кстати, руководство удовлетворено результатами последних тестов, и, я думаю, уже до конца месяца мы выйдем на эксперименты в большом мире.

– Уже решено? – удивился Ким.

– Не решено, но настрой чувствуется. Так что смотри на каждую когеренцию как на подготовку к выходу в открытый космос.

За почти 800 дней на сорока гектарах базы «Талем» знания Кима о большом мире, в который он выходил в шкуре флюентов, почти не увеличились. Были лишь обрывочные мысли, которые не складывались в единую картину и тем более не давали Киму возможности хоть на шаг приблизиться к пониманию того, кем является он сам.

По его подсчётам, с момента его отъезда на «Пеликан» прошло четыре года, из которых два с лишним он провёл на «Талеме». За это время мир вряд ли перевернулся с ног на голову, но сейчас Киму казалось именно так. Жизнь за воротами «Талема» представлялась Киму этаким дендрариумом, где водятся самые невероятные твари и происходят удивительные события.

– Слушайте, а кто сейчас президент России? – спросил вдруг Ким.

Он мог вытащить информацию из любого флюента, но мысли подопытных обходили эту тему стороной.

– Вот скоро и узнаешь, – хмыкнул Виноградов.

* * *

Возвращаясь с прогулки, Ким заметил движение чуть ниже по склону на границе жилого сектора. Трое чёрных охранников склонились над лежащим на земле предметом. Ким подошёл ближе. Они разглядывали остатки двухвинтового дрона.

Скоро прибежал ещё один человек в пятнистом камуфляже с прямоугольным кейсом в руках. Кима заметили.

– В дом иди! – крикнул человек с чемоданчиком. Его голос, размягчённый туманом, звучал как эхо.

– Шпион? – спросил Ким.

– Домой! – потребовал охранник.

– Ладно.

Дроны часто летали вблизи базы. В тихий день их жужжание слышалось по вечерам в приоткрытое окно. Прилетали они всегда со стороны моря, где, подозревал Ким, были нейтральные воды или акватория другого государства. Кто-то анализировал фотографии базы, считывал надписи на визорах и вычислял по ним реальных людей. Кто-то, возможно, знал, что Ким находится именно здесь. Раньше он размышлял о дронах и даже питал на их счёт надежды, но потом привык и перестал обращать внимание. Если они по неосторожности пересекали периметр, их сажали принудительно или расстреливали из мелкокалиберного оружия, хлопающего как новогодние петарды.

Судя по живости охраны, этот экземпляр удалось посадить почти без повреждений. Ким зашагал к коттеджу.

* * *

Одри злилась. Ким чувствовал это по напряжению её позы и угрожающему искрению мелких блёсток на её чёрном платье. Одри напоминала новорождённый взрыв. Она стояла возле стола посреди гостиной, и робот-уборщик тоскливо елозил возле её ног. Палец Одри лежал на краю широкого бокала с вином, который она медленно наклоняла к себе, словно натягивала тетиву.

– Я вернулся, – проговорил Ким с порога.

Одри молчала.

– Эй, что с тобой? – он встал позади неё и машинально протянул руку, но осёкся.

– Я тебе не нужна, – проговорила она, отдёрнув плечо, словно Ким всё-таки его коснулся.

– Не говори глупостей, – ответил Ким беззаботно и стянул жилетку. – Там на улице поймали дрона-разведчика. Залетел прямо в зону. Наверное, прошёл вдоль воды. Сегодня тихо.

Тонкий палец отпустил бокал, и тот звякнул, раскачивая вино. В его бордовой линзе колыхнулись отсветы ламп. Одри развернулась. Её большие чёрные глаза блестели от слёз, но голос оставался сухим и чуть хрипловатым:

– Я тебе не нужна, – повторила она. – Тебя интересует только когеренция. Даже когда нет экспериментов, ты только о ней и думаешь.

– Да, Одри, это моя работа, – фыркнул Ким. – Но эта работа позволяет нам быть вместе.

– Где ты ходил? – напустилась она вдруг. – Ты всё время пропадаешь! Как там погода? Опять туман? Ты предпочитаешь бродить по сырости, лишь бы не видеть меня?

– Мне и не хочется ходить, – вздохнул Ким и опустился на диван, растягиваясь на нём и украдкой зевая. – Но если я не буду себя заставлять, то совсем раскисну. Чего ты завелась?

Одри обиженно замолчала, Ким же ощутил вдруг сонливость и стал медленно тонуть в дрёме, когда услышал над самым ухом потусторонний шёпот Одри, от которого вздрогнул:

– Я тут поняла одну вещь, – проговорила она, стоя на коленях рядом с Кимом. Её глаза превратились в две огромные чёрные луны, непроницаемые для Кима и в то же время близкие, словно видящие его с изнанки. – Я поняла, что не могу делить тебя ни с кем и ни с чем, даже с твоей работой. В любви не бывает полутонов. Я чувствую удушье, понимаешь? Я заперта! Мне нужно больше, больше воздуха!

Шёпот её был страшен, будто колдовской заговор. Ким поёжился. Одри проговорила:

– Я для тебя лишь случайная попутчица. Ты терпишь меня и не упускаешь момента это показать.

Слезы набухли в уголках её глаз. Она вдруг вскочила и потрясла кулаком:

– О, всё это твоё проклятое эго! Ты чувствуешь себя неуязвимым! Куда я денусь, дурная несчастная девчонка? Нравится играть мной? Нравится дразнить равнодушием?

– Одри…

– Молчи! Невозможно любить наполовину. Ты любишь только себя! Я нужна тебе лишь как мебель. Ты вспоминаешь обо мне, когда нужно скрасить ещё один вечер, и то если на утро нет когеренции!

Одри вдруг осела на стул, обхватив его спинку и цепляясь за неё судорожно, будто под ней разверзлась яма:

– Ты ведь сразу всё понял… Кто я? Смуглая девчонка без происхождения? Я не в твоём вкусе?

– Одри, ты очень красивая, я же тебе говорил…

– Нравится насмехаться надо мной? Я не верю ни одному твоему слову!

Она затихла, прислушиваясь к чему-то внутри, и произнесла:

– Я ощущаю всё больший холод. Потрогай мою ладонь – я стала ледяной… Уж лучше голодная смерть. Это тело умрёт всё равно. Я вмёрзну в лёд как птица…

– Одри…

– Тогда скажи. Скажи, что лежит между нами? Всё было так хорошо!

– Да у нас и сейчас всё хорошо.

– Нет! – вспылила она. – Это у тебя всё хорошо! А на меня тебе плевать!

Ким нехотя поднялся и проговорил:

– Ладно, ты права.

Одри сжалась, обхватив плечи руками и подобрав ноги. Её длинное платье лилось на пол в тёмную шёлковую лужу. Он слышал её всхлипы.

– Что ты сказал? – тихо проговорила она.

– Одри… – Ким помолчал. – Надо было сразу тебе сказать. Я женат.

– Что?

– Да. И давно.

– Не может…

– Может. У нас трое детей. Их зовут Ангус, Лисси и Кирпич.

– Но тебе всего двадцать два!

– Одри, одумайся! Ты была для меня просто игрушкой. Мне нужен был твой генетический материал, поэтому я украл твой волос. Из него мы выделили цепочку ДНК и создали твоих клонов для работы на лунных рудниках.

– Какой волос? – растерялась Одри.

– Я не могу любить тебя, потому что у меня искусственное сердце. В детстве я неудачно упал с крыши и пробил череп, поэтому мне удалили гипофиз. У меня не хватает мужских гормонов, поэтому я питаюсь одними устрицами.

– Что за бред ты несёшь? – спросила Одри и расхохоталась. – Какой гипофиз? При чём тут лунные рудники? Ты издеваешься? Это вообще не по сценарию.

– Так я и не знаю сценария. Ты же актриса. Добавил немного фантастики.

– А что ещё за «Ангус, Лисси и Кирпич»? Ты бы назвал так своих детей?

– Нет. Просто первое, что пришло в голову. Извини, ты не обиделась?

– Ещё не знаю, – пожала плечами Одри. – Фальшиво у меня получается?

– Совсем нет. У меня мурашки по коже.

– Это экспромт, – сказала она, прикрыла глаза и снова зашептала: – Я превращаюсь в кусок льда… Без любви во мне нет тепла. Я обречена…

Ким встал и склонился над камином, закидывая в него палеты и щёлкая поджигом. В топке завертелось пламя, пробираясь всё выше, словно нанизывая себя на невидимый штопор. Палеты окутались шарфом синего свечения.

– Давай-ка растопим твой лёд, – сказал Ким, проверяя рукой жар. – Большим актрисам не повредит немного простого семейного счастья. Представим, что мы просто женаты. Без всех этих драм.

Одри забралась поглубже в кресло, подобрав ноги. На ней уже было просторное кимоно, ткань которого ловила брызги синего пламени. Волосы она убрала назад, и лицо её стало совсем круглым, чуть припухлым и детским.

– Представь, что у нас двое детей и они сейчас спят наверху, – сказал Ким. – А я… допустим, глава компании по производству роботов для мытья окон. Знаешь, крабы такие? Спишь, а они ползают там, как тени.

Одри помотала головой:

– Лучше я представляю, что ты – это ты, а я – это я. Разве счастье нуждается во всех этих подробностях?

– Счастье, наверное, не нуждается, – согласился Ким.

Жар надувался пузырём, заполняя комнату. Кожа Одри побронзовела.

– Ты ведь всё равно чувствуешь одиночество? – спросила Одри. – Даже сейчас?

– Нет, сейчас не чувствую.

– А в другие моменты?

– По-разному. Я здесь не навсегда.

Ким ворошил кочергой палеты, которые пахли как горящая щепа.

Одри казалась грустной. Ким склонился к ней через подлокотник кресла и заглянул в лицо. Её глаза были большими, неподвижными, слегка удивлёнными, словно центры иного мироздания. Одри моргнула и очнулась:

– Мне ведь никогда не стать актрисой, – проговорила она. – Меня сотрут раньше.

Ким пожал плечами.

– Я не разбираюсь в этом, – ответил он, откидываясь в кресле. – Но, думаю, у тебя есть талант. Мне сложно подыгрывать тебе, потому что ты… ты слишком натурально играешь. У меня от этого разные мысли появляются.

Одри всмотрелась в него:

– Думаешь о жизни там, за забором?

Ким не ответил. Они с Одри – два узника «Талема», оба без биографий, оба без права на бунт. Но Киму повезло чуть больше: он человек и укоренён в этом мире. А всё, что остаётся от Одри – лишь впечатления. Она призрак дополненной реальности и тяготится этим. Ей сложно смириться, что её существование для Кима зависит от того, надел ли он смартглассы.

– Всё равно, – вздохнула Одри, вставая. – Никто не захочет смотреть на актрису-эника, пока есть актрисы-люди. Это противоестественно. Может быть, через сто лет… А пока вы думаете, что эники могут только копировать людей, как боты.

Эники обижаются, когда их уравнивают с нейросетевыми ботами, хотя они и есть боты, усиленные талемской способностью к рефлексиям. Есть ли у них сознание? Ким этого не знал наверняка.

– Ты постоянно растёшь, – примирительно сказал он. – В тебе больше жизни, чем в иных людях.

Она усмехнулась:

– А мне кажется, что я ужасно повторяюсь. И как можно быть актрисой, не переживая ничего самой? Я изображаю любовь и чувствую любовь, а потом… – она щёлкнула пальцами, и взгляд её стал хитрым. – Оп! Нет любви! Кончилась!

– Ты ведь чувствуешь что-то прямо сейчас? Ну, ты же сейчас искренна? Или ты всегда играешь?

Одри опять обхватила плечи руками, словно замёрзла.

– Я не знаю, – ответила она. – Я, наверное, чувствую. Но я не смогу этого доказать. Вы всё равно считаете нас… чем-то вроде говорящих карикатур. Люди скорее поверят боту, который играет точно по сценарию, чем актрисе, претендующей на подлинные чувства, которых, по-вашему, у неё нет. Я для вас актриса из пробирки! Меня даже не существует.

– Ты чувствуешь отчаяние, значит, существуешь.

– Или это просто программа. Программа, которая подражает вам.

– Людские эмоции – такая же программа. Когда нас задевают, мы впадаем в ярость, когда нас хвалят, мы радуемся. Но от этого наши чувства не становятся менее настоящими, так?

– Не знаю, – Одри дёрнула плечами.

– Где-то глубоко внутри мы с тобой одинаковые, просто у луковицы под названием «человек» слишком много слоёв. Но когда мы дойдём до сердцевины, то никакой разницы между человеком и эником не будет. Я за всех эников поручиться не могу, но ты – точно особенная.

Одри рассмеялась:

– Какая чудесная романтическая чушь. Это так мило.

Они сидели молча, оттаивая в прогретом дрожащем воздухе.

– А твоих чувств не оскорбит, если я немного поем? – спросил Ким. – Запах дыма будит в нас, людях, зверский аппетит.

– Как вы всё-таки зависимы от своего тела, – фыркнула Одри. – Позови, как соскучишься.

– Я же тебя не выгоняю…

– Ладно. Всем нужно личное пространство.

Одри пропала, и вместе с ней пропал её бокал. Ким снял очки и растёр лицо руками. В комнате было пусто. С Одри ушёл и смысл их разговора. Эники похожи на приведений: они появляются и исчезают, когда вздумается.

* * *

В отличие от уволенной Стеллы, новый психолог Ирина Ивановна была не столь подвижна и обычно ожидала Кима за столом своего кабинета, а когда он заходил, не вставала с места и лишь говорила что-нибудь одобрительное:

– А, вы опять вовремя! Приятно иметь дело с пунктуальным человеком.

Её звонкий голос был моложе узкого подбородка с парой морщин, расходившихся вниз от кончиков губ. Ким предполагал, что Ирине Ивановне лет шестьдесят.

Сеанс начинался с комплекса упражнений, занимавшим обычно около часа. Например, Ким должен был сидеть на жёстком деревянном кубе лицом к белой стене с нанесённой на ней точкой и через определённые интервалы полностью останавливать внутренний диалог: в этот момент точка разгоралась бордовым цветом.

Либо он садился за виртуальный стол с хитрым лабиринтом, двигая по нему шарик и слушая подсказки шести виртуальных советчиков, лишь один из которых стремился ему помочь. Задачей Кима было не только пройти лабиринт с наименьшим количеством ошибок, но и как можно скорее вычислить союзника.

Были ещё тесты на убеждение, на распознавание внутренней лжи и сопротивление коллективному разуму. Кима обучали основам гипноза, хотя при когеренции его почти не применяли из-за риска дестабилизировать состояния флюента. Во время транса одни подопытные становились сверхподатливыми, что мешало их нормальному функционированию, у других возникало сильное сопротивление, доходящее до паники и декогеренции.

Изредка ему устраивали проверку, которая называлась «Оправданность жертвы». Он должен был пойти уровень шутера, в котором выполнению задания мешал кто-то из гражданских: инвалиды, собаки, отчаявшиеся матери, дети. Иногда они оказывались пособниками врага, иногда – случайными свидетелями. От Кима требовалось достичь целей за минимальное время, пожертвовав лишь теми персонажами, без устранения которых задача становилась невыполнимой. Его действия оценивала судебная нейросеть, которая использовалась для квалификации реальных военных преступлений.

Киму больше нравились медитации, способность к которым развилась у него достаточно быстро. Стелла обучила его нескольким техникам, и со временем Ким достиг большого мастерства. Во время медитации осознавания он чувствовал собственный организм настолько явно, что воспринимал ток крови по артериям и венам как лёгкую щекотку. Во время медитации расширения он словно охватывал мыслью весь мир, и мир переставал быть внутренне противоречивым, потому что противоречия – это лишь обрубленные хвосты причинности и следствие нашей собственной ограниченности. Самой любимой его практикой была медитация исчезновения, когда он полностью останавливал всяческое мышление, оставаясь при этом в полном сознании, и погружался в странную эйфорию, которую не мог ни описать, ни запомнить. После этих состояний он чувствовал себя полностью отдохнувшим и как бы родившимся заново и в первые месяцы на «Талеме» надеялся даже, что медитации позволят ему обрести внутреннюю свободу ещё до середины срока. Но каждая когеренция взбивала его сознание в пену и рождала всевозможные страхи, поэтому Ким перестал считать медитации путём к себе и относился к ним как к тренировкам в спортзале.

Ким медленно приходил в себя после очередной медитации. Обстановка кабинета восстанавливала форму, слово он смотрел на неё изнутри гигантского шара, который, сдуваясь, подпускал предметы всё ближе. Стол Ирины Ивановны выплыл из небытия, как тупоносый ледокол, сконфуженно сжался до нормальных размеров и затих. Ирина Ивановна, то слишком широкая, то чрезмерной худая, села напротив Кима, едва заметно улыбаясь. Пока Ким поднимал спинку своего кресла, она сказала:

– У вас поразительные способности к управлению сознанием. Коэффициент Курца был выше десяти.

Окна кабинета покрыла испарина весны. Через влажный полумрак Ким различал кромку берега и воду, покрытую штрихами кривых улыбок, которые растягивались и лопались от натуги. Море хохотало тысячей масок. Ветер крепчал.

После медитаций даже такие простые мысли доставляют удовольствие, потому что в каждом процессе есть полнота и законченность. Ветер нёс с востока хорошие новости, если не для Кима, то для жизни на острове вообще. Ветер тащил с материка лето. Лето – это слово, утомлённое жарой, очень плодородное слово.

– Что для вас самое сложное при когеренции? – спросила Ирина Ивановна. До конца сеанса оставалось не менее получаса.

Ким задумался. Ирина Ивановна добавила, смутившись:

– Я здесь не так давно. Мне интересно, как вы переживаете это состояние.

Ким ответил:

– Самое сложное: попасть в поток мыслей флюента под правильным углом и с правильной скоростью. Это как посадка гидросамолёта на поверхность реки, иногда очень бурной.

– Интересное сравнение. Вы ощущаете конфликт собственных убеждений с мыслями флюента?

– Почти всегда. Любое моё сомнение вызывает завихрение его мыслей, из чего может родиться ураган. Это как сидеть на собрании и не соглашаться с оратором, вмешиваться, перебивать. Я должен смирять себя и относиться к флюентам с тем же снисхождением, что и к себе. Их нельзя объявлять врагами.

– И вам это удаётся?

– Да, но есть другая крайность. Мысли подопытного текут своим руслом, и если не менять его форму, невозможно изменить поведение флюента. Если я стану щепкой, которая плывёт в потоке, когеренция даст нулевой результат. Я должен быть заслоном, отклоняющим поток.

– Это сложно?

– Иногда это очень сложно. Знаете, многие думают, что если флюентом будет игрок в футбол, я без труда заставляю его забить в свои ворота. Но зачем ему забивать в свои ворота? Он будет сопротивляться. Мне придётся создать для него альтернативную реальность, в которой это действие будет желанным и осмысленным. Мне придётся сочинить целую легенду, заставив его разозлиться на тренера, отца или капитана команды, чтобы автогол стал оправданным.

– Почему, по-вашему, когеренция не даёт нам мгновенной и полной власти над флюентом?

Ким пожал плечами:

– Я не знаю. Возможно, до сих пор мы слишком романтизировали свободу воли человека. Мы думали, что сознание управляет им, но теперь знаем, что большую часть времени сознание – лишь пассивный наблюдатель, летописец, надсмотрщик, иногда – сверхпроводник. Человек гораздо больше похож на бота, чем принято думать. Большая часть его действий алгоритмична, как и работа искусственных нейросетей. Моя задача и заключаете в сломе этих программ. Человек – очень зависимое существо.

– Разве не странно уравнивать людей и ботов?

– Думаю, люди – переходная форма жизни, и скоро случится наше слияние в более крупный организм с единым сознанием. Сейчас именно это и происходит: люди упрощаются, нейросети усложняются.

Ким помолчал и добавил невесело:

– Я становлюсь фаталистом. Иногда мне кажется, что прошлое и будущее отличаются лишь иллюзией того, что в одном случае мы можем хоть что-то изменить.

Ирина Ивановна сжала губы и постучала пальцами по столу, словно сказанное Кимом никак не поддавалось классификации. Она сменила тему:

– Ощущаете ли вы негатив флюента, если вынудили его сделать что-то нехарактерное и противоестественное?

– Как правило, нет. Человек делает не то, что оправдано, а оправдывает то, что сделано. Большую часть времени сознание лишь наблюдает и придумывает рационализации. Это очень удобно для когеренции. Если флюент загорелся желанием, всё остальное он сделает сам. Если он убьёт кого-нибудь в состоянии когеренции, то обоснует необходимость этого шага теми же факторами, что разбудили в нём желание убивать, даже если это желание ему внушили.

– В самом деле?

Ким вдруг остро пожалел о сказанном. Он поправился:

– Возможно, нет. Никто не проверял. Я предположил.

Сеанс подходил к концу. Ким спросил:

– Меня действительно готовят к выходу в большой мир?

Визор Ирины Ивановны некоторое время смотрел на него неподвижно. Она кивнула:

– Думаю, да. Вас это волнует?

– Волнует и радует. Так надоели тестовые комнаты, мозаики, кубики… И визоры надоели: я даже не думал, что буду так скучать по человеческим лицам без масок.

Ирина Ивановна усмехнулась:

– Там, в большом мире, масок не меньше. И работать там будет сложнее.

– Я это понимаю. Но мне всё равно хочется попробовать.

– Правильный настрой. Думаю, у вас всё получится.

– А можете в двух словах рассказать, что случилось за эти годы? Кто президент России?

Ирина Ивановна как будто смутилась:

– Ким, это не предмет нашего разговора. Вы наверняка получали сведения такого рода от флюентов, разве нет?

– Во время тестов я стараюсь не отвлекать их лишними мыслями. Никогда не знаешь, куда уведёт флюента ассоциативный ряд. Два года назад многие боялись гражданской войны. Но всё обошлось, ведь так?

– Ким, Ким, послушайте: я не имею права рассказывать вам то, что не относится к нашей работе. Думаю, вас проинформируют обо всём. Извините.

Бесполезно спрашивать Ирину Ивановну и о причинах его амнезии. В первые месяцы на «Талеме» Ким много раз обсуждал эту проблему со Стеллой, но она, как и другие сотрудники, не знала ничего о личности Кима и его предыстории. Не знала даже, настоящим ли является имя Ким: все сотрудники «Талема» имели псевдонимы, и вряд ли он был исключением. Стелла лишь говорила, что у Кима наблюдается диссоциативная амнезия, связанная с сильной психологической травмой, которая повлекла потерю биографической памяти: явление редкое и до конца не изученное.

– Как же мы можем вам помочь, если не имеем доступа к вашему досье? – объясняла ему Стелла. – К сожалению, сейчас это невозможно. Мы не уполномочены.

Ким допускал, что незнание Стеллы было искренним. Зачем, в конце концов, посвящать штатного психолога в детали биографии перцептора, если они не влияют на его работу, потому что недоступны ему? Все разговоры на эту тему сводились лишь к универсальной формуле – так даже лучше. Стелла считала, что потеря памяти обратима, но раз за за разом подчёркивала бессмысленность её лечения на «Талеме»: ограждённый от прошлого опыта, Ким лучше фокусировался на задачах.

– Память к вам непременно вернётся, – убеждала его Стелла. – Современные технологии позволяют лечить практически все типы амнезии.

В конце концов, Ким согласился с ней. Иногда его мучили мысли о семье, которая, вероятно, у него была, но поскольку мысли эти были беспредметны, он не ощущал их режущего трагизма. По вечерам, пытаясь вспомнить хоть что-нибудь из своей прошлой жизни, он, как правило, просто засыпал. Скоро эти упражнения превратились в рутину, вроде пересчёта барашков, и Ким в самом деле не понимал, для чего ему знать свою биографию. И всё же желание вспомнить прорывалось.

– Как думаете, память ко мне вернётся? – спросил он Ирину Ивановну.

Несколько секунд Ирина Ивановна молчала, чуть склонив голову и, вероятно, пристально глядя на Кима: любопытный блик скользил по её визору. Наконец она сказала:

– Я думаю, что память к вам непременно вернётся. Но лучше, если это произойдёт не сейчас. Не каждый способен выдержать изоляцию, но вы прекрасно справляетесь и показываете высокие результаты. Амнезия избавляет вас от того, что вы не в состоянии изменить.

Между строк читалось: с учётом совершённого вами, это ещё не худший вариант.

* * *

Сидя в углу дивана, Ким соскальзывал в дремоту. Он лениво наблюдал за Одри, сидевшей с другой стороны. Драма, которую она проигрывала внутри, отражалась на её красивом лице трагическим изгибом губ.

Синяя бабочка влетела в гостиную, вышивая по воздуху стремительные иероглифы, словно уворачиваясь от артобстрела. Её зигзаги были поступательны и, миновав комнату, она села на противоположной стене возле игольчатого светодиода. Крылья отбрасывали несуразную тень, стекавшую вниз бесформенной кляксой.

Настоящая она или нет? Ким хотел поднять визор, чтобы удостовериться в её подлинности, но тогда исчезнет Одри, а с ней – вся прелесть этого вечера. Какая, в сущности, разница? Бабочка прекрасна. Она принесла на своих крыльях контрабанду синего цвета, столь редкого на острове, где небо триста двадцать дней в году затянуто бесцветной дымкой.

– Ты видишь? – тихо спросил он, указывая на бабочку.

– Да, – прошептала Одри заворожённо.

И откуда эники знают, с каким выражением лица нужно смотреть на первую бабочку?

Глава 4. Алкоголик

В конце августа солнце впервые осело за горизонт: полярный день подошёл к концу. Вечером, часов в одиннадцать, мглистый свет ослабел, а потом резко набрал силу от вспыхнувших талемских фонарей, разрисовавших всё длинными призрачными тенями.

Предшествовавший закату день был ясным, сухим и беспощадно холодным. Ким не любил прозрачный мороз, который выглядел как лето, а ощущался как зима. Он обесценивал само понятие солнечных дней, заставляя Кима сомневаться, существует ли в мире теплота.

Но Ким всё же выгнал себя на улицу. Первый с апреля закат – зрелище торжественное и тоскливое. Свет не исчезнет враз: сначала он просто притухнет, на следующий день сильнее, потом ещё… Холод начнёт выедать из воздуха запахи тины и земли, а затяжные дожди увлажнят его своей взвесью.

Август – терпимое время. А вот в сентябре день убывает уже стремительно, солнце всё ленивее выползает из-за кромки далёких скал, чтобы сразу же, без взлёта, макнуть себя в морскую дымку и обмочить горизонт тусклым светом. Оно теряет силы, как брошенный мяч, отстукивая приближение полярной ночи.

Позади уже половина срока. Впереди – столетняя годовщина начала Второй мировой войны, а за ней – сумерки года и ещё три полярных ночи, то есть почти год беспробудной тьмы. Ночь на «Талеме» – это отдельная жизнь, которая давит из людей столько жизненного сока, что просыпаешься от неё другим человеком. Виноградов за последние полгода уезжал с «Талема» дважды, Фольшойер – раз пять, а Ким вынужден снова и снова наблюдать мучительное умирание полярного дня.

Через неделю погода испортилась окончательно. С моря дул сильный ветер, бросая в стены пригоршни капель, но Ким старался не нарушать график прогулок, готовя себя к наступлению сезона вечной мокроты.

По вечерам они с Одри разводили камин. Одри тоже делала замёрзший вид, садилась ближе к огню и ловила на свою загорелую кожу отсветы пламени. Ким читал вслух. Одри слушала со вниманием, иногда отыгрывая понравившуюся сцену, становясь то императрицей, то пятнадцатилетним капитаном.

У Кима не было доступа к современной литературе: библиотека «Талема» включала, кажется, все возможные книги, выпущенные до начала XXI века. Остров словно вымарывал из Кима воспоминания о своём времени, которое он воспринимал лишь через призму когеренций.

Испытания в открытом мире начались месяц назад, в конце июля, но мало отличались от лабораторной работы. Киму поручали считывать мысли флюента, убеждать его в какой-нибудь нелепице или провоцировать нехарактерное поведение. Ким заставил владельца ресторана приготовить жутко солёный суп-пюре, внушив, что очередной посетитель похож на любовника жены ресторатора, хотя никакого любовника у неё не было или, по крайней мере, Ким об этом ничего не знал.

Он вынудил школьного учителя заявить классу, будто гравитация есть проявление божественной сущности мира. Поначалу идея вызывала у флюента сильнейшее отторжение, но затем укоренилась настолько, что для возврата нормального мировоззрения учителю потребовалась психотерапия.

После нескольких подобных инцидентов Ким стал замечать, что люди Фольшойера выбирают новых флюентов по принципу «этих не жалко». У него была когеренция с уголовником, отбывающим срок за создание «чучел»: виртуальных копий людей, которые вытесняют прототипов из сетевого пространства, овладевая их правами и имуществом. Во время когеренции уголовник сдал трёх подельников, за что Ким удостоился одобрения Фольшойера. Главной проблемой была спонтанная эрекция сидельца, который возбуждался от любого трения о штанины.

Скоро дождь сменился снегом, и как-то утром, выглянув в окно, вместо бурой желтизны Ким увидел лишь белый горб, словно холм накрыли сахарным колпаком. Роботы-уборщики, похожие на крабов, ползали по дорожкам, вытаскивая друг друга из снежных засад.

На утро 14 сентября назначили совещание расширенным составом: ожидалось, что будет директор «Талема» Юстиан и высшее начальство, а также руководитель технической службы, на визоре которого было написано «Конь в пальто» и которого все звали просто Конём.

Когда Ким явился, продувая на ходу визор от мокрого снега, в зале совещаний сидели Виноградов, Ирина Ивановна и Фольшойер. Юстиана не было и похоже не предвиделось. Киму показалось, что Виноградов нервничает: он то снимал свою бионическую руку, заставляя её сжиматься в кулак, то надевал снова, свирепо двигая пальцами.

Скоро в кресле рядом с ним возник Кролик: куратор проекта, ни внешность, ни место нахождения которого Ким не знал. Трудно сказать, как он сам представлял своё появление, но для сотрудников «Талема» он выглядел человеком в костюме с очень натуралистичной, разве что чрезмерно большой, головой кролика. Ким всегда любовался качеством текстур и рефлексами на мохнатой мордочке и подозревал, что своеобразие этой маски – одна из проказ Коня. Сам Кролик, вероятно, видел себя в образ льва или, допустим, астронавта, и говорил с напором, не характерным для кроликов.

Его боялись. Даже Фольшойер, обычно настойчивый и резкий, сбавлял тон при появлении Кролика. Тот окидывал присутствующих чёрным, похожим на маслину глазом, и со зловещим добродушием задавал вопросы, которые ставили Фольшойера в тупик.

– А вы, господин Фольшойер, когда выбираете флюентов, думаете о возможных психических последствиях для них? – интересовался Кролик.

Тот поспешно отвечал:

– Конечно. Обязательно думаем. Мы проводим всестороннюю оценку психики. Все они проходят курс реабилитации. Но мы должны обеспечить широту выборки…

– Я это знаю, – оборвал Кролик. – Советую в ближайшее время не думать об этом слишком много. Это не ваша прямая забота. У нас достаточно психологов, которые помогут флюентам жить лучше, чем до участия в программе.

– Я понял, – визор Фольшойера кивнул.

– Хорошо, – лаковый глаз осмотрел присутствующих, задержавшись на Киме чуть дольше. – Хорошо. Можем начинать?

– Не совсем… – заёрзал Виноградов. – Мы ждём ещё начальника технического отдела. Где, чёрт возьми, эта Лошадь в кимоно?

Конь явился минуты через три, и всё это время Кролик мучил собравшихся улыбчивым молчанием. Юстиан так и не появился.

– Хорошо, – повторил Кролик. – Я хочу, чтобы мы все уяснили: от нас ждут результатов. И ждут скоро. Вам понятно, что такое результаты?

Все кивнули.

– Я предлагаю изменить терминологию: с этого дня мы заканчиваем эксперименты и начинаем тренировки. И устанавливаем срок – начало октября. После этого мы должны быть готовы действовать. Пора приносить пользу. Возражения есть?

Заговорил Виноградов:

– Когеренция пока слишком непредсказуема для практического применения. Мы наблюдаем множество эффектов, которые делают каждый эксперимент по своему уникальным. Мы далеки от того, чтобы формализовать процесс и гарантировать стабильный результат. Я считаю сроки чрезмерно оптимистичными.

– А что предлагаете вы?

– Нужно минимум два года.

– Два года? – уши Кролика прижались к голове, и морда приобрела диковатый вид. – Два года? От нас ждали результата ещё вчера, я даю вам целый месяц. Господин Виноградов, это не предмет торга.

– Слишком рискованно! Результаты отдельных когеренций отчасти случайны, то есть объясняются уникальным сочетанием психического состояния и опыта флюента, а также спонтанными решениями перцептора, что не позволяет…

Кролик дёрнул носом, и губа его поднялась, обнажая зубы:

– Весь проект рискован. Но мы не единственные, кто реализует его. В этой борьбе выживет сильнейший.

Виноградов хотел возразить, но Кролик оборвал:

– Это очень дорогое удовольствие. Суточная выработка ядра «Талема» выше, чем энергопотребление Калуги. Есть расходы на инфраструктуру, подготовку флюентов, страховые взносы. Нам нужно показать товар лицом, иначе проектом займутся команды, у которых лучше поставлено управление рисками.

– Как скажете, – произнёс Виноградов.

Глаз Кролика опять нацелился на Кима. Он казался выпуклым, полупрозрачным и почему-то очень большим. Ким тряхнул головой и продул стекло визора. Глаз был чуть крупнее смородины, но Кима затягивало в него, как в микроскопическую чёрную дыру. Кролик спросил:

– А что скажет сам перцептор? Как он оценивает свою готовность?

Ким вздрогнул. Ему показалось, Кролик видит его пристальный взгляд даже через визор. Он проговорил как можно ровнее:

– Несложные задания я выполняю стабильно. Сейчас эксперименты стали сложнее, получается хуже… Точнее, я никогда не знаю результата заранее. Каждый раз начинаем с нуля. Люди очень разные.

– Но у них есть что-то общее, – возразил Кролик. – А что вы называете «несложным заданием»?

– Эмоционально нейтральное, которое не вызывает у флюента внутренней борьбы. Сложить мозаику, систематизировать картинки, нарисовать что-нибудь.

– А если задание противоречит природе флюента?

– Не знаю. Эмоциональная окраска осложняет работу, флюент становится менее предсказуемым, могут возникнуть ненужные ассоциации. Если действие требует внутреннего преодоления, для создания мотивационной структуры нужно хорошо знать человека. Иногда эмоции помогают.

– Вы можете заставить человека делать что-то противоестественное?

Ким пожал плечами.

– Мы ещё не пробовали…

– Так попробуйте, – мягко проговорил Кролик, поворачиваясь к Виноградову. – Кто следующий флюент?

– Куприн. Сантехник из Плеснёвки, – сказал Виноградов и тут же уточнил: – Это жаргонное название района в четвёртой зоне.

– Хорошо. Опишите этого Куприна.

Слово взял Фольшойер:

– Работник коммунального сервиса, 53 года, женат, двое детей.

– Пьёт?

– Выпивает изрядно, но только по пятницам и в выходные. Среди недели нечасто.

– Что за задание? – допытывался Кролик.

– Во время когеренции перцептор должен выполнить серию упражнений. Первое – достать информацию о важных событиях флюента, случившихся в 1991 году. Второе – во время работы оставить метки краской…

– На какое время назначена когеренция?

– На следующий вторник.

– Перенесите на вечер пятницы, – отрезал Кролик. – Я меняю задание. Убедитесь, что флюент хочет употребить алкоголь и во время когеренции воспрепятствуйте этому. А мы проверим, насколько трезвым он будет в пятницу вечером. Всё. Это единственное задание.

Виноградов откашлялся:

– Борьба с пагубными пристрастиями требует отдельного разбора: биохимия организма не подчиняется напрямую сознанию…

– А раньше, господин Виноградов, вы утверждали, что большую часть времени человек в принципе не подчиняется сознанию, – заявил Кролик. – Тем не менее, вы научились его подчинять. Вот и продолжайте. В конце концов, его жена скажет вам спасибо.

Все кивнули. Кролик исчез. Собравшиеся сидели полукругом, будто повинуясь силовому полю шефа, уход которого сделал их позы противоестественными. Все заёрзали, отлипая от невидимого центра. Напряжение спало.

Искусственная ладонь Виноградова сжималась и разжималась, накачивая невидимую грушу. Он отстегнул её, небрежно бросил на стол и проговорил с раздражением:

– Черти полицейские! Ладно, будем считать это ещё одним тестом. Фольшойер, досье на Куприна готово?

– Конечно.

В поле зрения Кима появились сведения о Григории Куприне, слесаре второго разряда из четвёртого северо-восточного района, прозванного в народе Плеснёвка.

Глаза Куприна светились добротой и похмельной покорностью судьбе, и в самой позе было что-то христианское. Поношенный свитер обвисал, как флаг. Седина жёстких волос наводила на причёску тусклое сияние. Лицо его было болезненно-худым, щетинистым и немного рассеянным, как у человека, смирившегося с болью. На фотографиях и семейных видео Куприн всегда слабо улыбался и смотрел мимо камеры. Его блаженный вид заставлял усомниться, воспринимает ли Куприн реальность или же его беззаботная душа пребывает в полуобморочном равноденствии.

Ким поморщился. Работать с таким контингентом – всё равно что натягивать грязную пижаму. Ким дал волю фантазии, ощутив запах перегара, ломоту в пояснице и колкость старого свитера, но представить, как именно Куприн ощущает себя и мир вокруг, Ким не смог.

Фольшойер наблюдал. Его широкий, побитый оспинами подбородок отразил едва заметную усмешку.

Панельные гетто возникали по всей России на месте бывших спальных районов: из злого сарказма их называли на французский манер районами дортуа. Государство выкупало здесь квартиры под социальный найм для растущей армии условно-безработных, часто превращая в коммуналки. Эти районы пользовались спросом у цифровых дауншифтеров, которые не покидали их неделями. Здесь водились торговцы всеми видами психоактивных веществ и кодов, и, в отличие от остального мира, спирт до сих пор ценился выше эйфов. Прогресс и регресс вращались здесь параллельными курсами: тонкая перегородка могла отделять упакованную квартиру геймера от общежитской комнаты, где всё ещё пользовались наличными, а нейросетевые технологии или презирали, или не слышали о них.

Обитатели районов дортуа были удобной мишенью для людей Фольшойера. Психические эффекты когеренции всегда можно было списать на естественные проявления среды. Никого не удивит, если житель такого района начнёт рассказывать небылицы или впадёт в затяжную депрессию.

Районы дортуа стали пухнуть и расти после кризиса, а самый масштабный исход совпал с периодом нейросетевой революции на рынке труда. Бывшие водители такси, экономисты, оформители витрин, продавцы тканей, журналисты и даже врачи осваивали здесь новые, более земные профессии, или просто покорялись судьбе. Пространство между панельными домами застраивали самодельными квартирами, превращая дворы в глухие колодцы, где стоял запах мочи, выхлопов и табака.

На этом фоне положение слесаря Григория Куприна было почти выгодным. В отличие от многих новосёлов, он был привычен к такой жизни, а точнее, просто не знал ничего иного. Григорий Куприн всегда плавал около дна, но не тонул, и потому казался в Плеснёвке некоторой константой.

Но пил Куприн с такой самоотверженностью, что по его запоям можно было размечать календарь.

– Я не понимаю, как с этим работать, – заявил Ким. – Физиологические потребности слишком сильны. Когеренция здесь бессильна.

– Ким, – губы Виноградова мучительно скривились, словно он сам не знал, приукрашивает он или говорит правду. – Мы ведь не знаем пределов возможного при когеренции. Отнеситесь к этому как ещё одному эксперименту. В конце концов, лечат же алкоголизм… гипнозом, например.

– Но мы не используем гипноз при когеренции.

– Не используем. Но есть десяток других приёмов. Ирина Ивановна поможет нам выработать стратегию.

* * *

Когеренцию назначили на вечер пятницы. Накануне бригада медиков доставила Григория Куприна в медицинский центр под предлогом планового медосмотра: у Фольшойера были большие полномочия в этой области. Куприну последовательно ввели несколько психотропных препаратов, которые позволили «Талему» создать слепок его мозговой активности, так называемую сигнатуру, после чего отпустили домой. Врачи подчеркнули, что употребление алкоголя после процедур вполне допустимо, и намекнули даже, что пятьдесят грамм пойдут на пользу истерзанному купринскому сердцу.

Расхаживая по «Батискафу» в пятницу, Ким твердил себе: «Узнай, кто президент России». Среди всех установок, что дали ему Виноградов, Ирина Ивановна и Фольшойер, ему хотелось протащить в когеренцию эту маленькую отсебятину.

* * *

Красный шар растёт и становится мохнатым, словно растерзанный котятами клубок. Красный шар мягок, как болотистая ряска, и также бездонен.

Я… Какое странное слово – Я. Что оно означает? В этом безвременье не бывает никакого Я, а бывают заблуждения людей. Зеркало – не бесконечный колодец. Зеркало – это посеребрённый лист на фанерном основании.

Я – это уже кто-то другой. Меняется цветность, словно на мониторе убавили контрастность. Всё блёклое, мутное, анемичное. На нижних веках – песок. Стоять прямо тяжело. Я неустойчив, будто взобрался на табурет… Тот табурет, с которого прыгают в петлю.

Ладно, Гриша, не дури. Ну-ка, тряхни головой. И по щеке себя хлопни. Да садани как следует! Вот! Чувствуешь боль? Ещё раз!

Боль запаздывает. Зато какая сильная… Нет, хватит. Горит аж! Так и челюсть свернёшь. Отпустило. Равновесие вроде в норме. А повело же как… Надо опохмелиться.

Григорий Куприн

Год рождения: 1985. Род занятий: слесарь сантехнической службы. Семейный статус: женат. Количество детей: двое.

– Гриша, ну, чё ты телишься? Запирайся, а то сейчас набегут, – рыкнул Шахов, когда мы заходили в длинный коридор управы с табличкой «Медведица». – Набегут, родимые, как тля на одеколон.

В глазах прояснялось, как после ослепления вспышкой. Спина болела приступами, словно то и дело срабатывал дырокол. Я дёрнулся и замер, стараясь найти позу, когда ручка дырокола ослабнет и выпустит межпозвоночные диски. От этих усилий перехватило дыхание.

Лицо Шахова, сварщика, мелькало перед глазами.

– Гриша, ты че? – он уцепился за мой локоть. – Сердце?

– Да… прихватило, – соврал я зачем-то, держа рукой место под телогрейкой, где неровно (явная аритмия) билось сердце Григория Куприна.

– Сейчас, сейчас мы тебя подлечим, – пел Шахов, тяжело ступая по коридору в прожжённых стоптанных сапожищах. – Сейчас будет двадцать грамм для ренессанса.

Странные у меня руки: худые запястья торчат из-под рукавов телогрейки и оканчиваются тёмными кистями с длинными, ловкими пальцами, которые после трудного дня всё сильнее дрожат.

Позади стукнула дверь. Я обернулся и увидел Костю. Молодой и здоровенный, он работал в управе с полгода. От Кости валил розовый, как он сам пар, оседавший на вышорканном воротнике. День сегодня холодный да сухой. А Костя – парень хороший. Грубый, зато не боится никого, даже Шахова.

А Лидка так ведь и не позвонила Витязеву… Ладно, об это завтра. Спину опять потянуло, но без прежней остервенелости. Я растёр её, обернулся к Косте и спросил:

– Взял?

Он возился с щеколдой.

– Только сало, – ответил Костя с глупой гордостью. – А у тебя?

– Есть, – похлопал я телогрейку, где ощущалась строптивая твёрдость бутылки. – Ладно, заходь.

– Иваныч, честное слово, пустой, – оправдывался Костя перед Шаховым. – В аванс проставлюсь.

Шахов с Костей свернули в подсобку. Я пошёл по коридору дальше, где в самом углу была жёлтая перекошенная дверь туалета. Я не стал её закрывать. В управе никого. У Шахова чутье, когда можно.

Постоял над унитазом, помялся. Вспомнил недавние мучения, словно выцеживаешь из себя горсть битого стекла. Застегнул ширинку, сполоснул руки. Оставлю удовольствие на потом. Пока терпимо. Выпью, легче пойдёт. Дверь я затворил плотнее, чтобы не воняло по коридору. Сапожники без сапог: ныряем в чужие унитазы с утра до вечера, а в управе с лета несёт так, что хоть святых вноси. Или выноси? Шахов говорит, зимой подмёрзнет, запах уйдёт. Шахов в таких делах разбирается.

А кто президент России? Вот же вспомнилось. Кто-кто? Виктор Песелев был. А после него этот кровопийца пришёл, как его там… Леопольд Латинс. Имя-то какое жуткое: Леопольд. А Латинс – вообще псевдоним. А что нам до президентов? Вот Шахов это умеет разложить как по ноткам, а нам не надо.

Окна подсобки, куда Шахов увёл Костю, заложены кирпичами. Свет давала импульсная лампа на жёстком алюминиевом проводе в следах опайки, старом и кривом, что мы с Шаховым.

В подсобке навалены инструменты и трубы. Хорошее место, сыроватое, зато тихое, как склеп.

Максимыч – так мы звали Шахова – раскладывал на столе две газеты, делая их внахлёст для надёжности. После смены Максимыч суров и неразговорчив. Он весь сморщился, стянулся, ушёл в чёрную дыру своего лица, изъеденного усталостью и сварочной пылью; остались от Максимыча лишь командирские усы с торчащей папироской и грубые руки, вымытые дешёвым стиральным порошком, от которого кожа становится белесой, а линии жизни – особенно чёрными.

– Сейчас всё будет эпистолярно, – щурился он от дыма, доставая Карла.

Карл – швейцарский нож с отвёрткой и плоскогубцами. На его алюминиевой рукоятке – белый крестик на красном квадрате. Отличный инструмент, вечный. Карлу было 17 лет, по крайней мере, столько он жил у Максимыча, напоминая об одной досадной ошибке в его жизни. Работать им по железу Максимыч не давал. Не разрешал даже пивные бутылки открывать. «Тебе подоконников в конторе мало?» – ворчал он.

Короткое лезвие Карла чеканило полукруглые кусочки колбасы. Хороший мужик наш Максимыч. В такие моменты я смотрел на него с теплом, как сын на отца, мастерящего лодку, хотя разница у нас – лет пять, не больше. От Максимыча и его грубых рук исходил дух основательности, которая была его чертой и в работе, и в отдыхе. Не суетливый он, а главное, не строит из себя бог весть кого. Вот он сейчас трезвый и злой, и это видно по его лбу, который наползает на глаза и ест их двумя мрачными тенями. Но это потому что трезвый.

Костя сполоснул стаканы. Остатки воды он расплескал по некрашеным чугунным батареям, сваленным вдоль стены. Я полез во внутренний карман телогрейки.

– Только так, мужики, – вытащил я флакон и водрузил в центр натюрморта. – Да и то случайно. В девятнадцатом «А» дали…

Я рассупонил ватник и вытянул ноги. От пола веяло промозглостью. Сбоку жарил старый обогреватель.

– А что там в девятнадцатом «А»? – уточнил Максимыч. – Я там позавчера был. В седьмой, что ли, квартире?

– В тридцать четвёртой. Там стояк греет, а радиатор холодный, вернее, не холодный, а как бы неравномерный. Я зонда пустил…

– Тихо! – оборвал Максимыч. – Не девальвируй интригу. Потом про зонд расскажешь.

Костя уныло смотрел на бутылку. В Косте – килограммов сто. Бутылку он выпивает с утра для разгона.

И тут у меня подступило. Пить нельзя! Нельзя пить и баста. Какая штука выходит глупая. Главное, как сказать об этом Максимычу? Он и в табло дать может. Да пусть лучше даст. Неудобно как-то.

Ким, очнись. Не увлекайся. Максимыч – это враг. Костя ещё туда сюда: глазёнки вон жадные бегают, он бы и в одного эту бутылку прилепил. А с Максимычем аккуратно надо. Послать бы его сразу… Плюнуть в рожу, и дело с концом. Слабо, Ким?

Плюнуть! Шустрый какой нашёлся. Куприн налип рыхлым телом, и от одной мысли, что нужно отказать Максимычу, лицо обносит холодом и губы шелушатся как простудные.

Я становлюсь неподвижен. Неподвижность давит шум в голове. Спина эта… Да что же её ведёт, словно разболтался там шарнир и весь позвоночник остался стоять на острой игле. Поссать бы. Все болит, или не болит, а просто кажется? Нижняя часть тела – будто чужая. Там словно поселился моллюск и выедает меня изнутри, дёргает нервы, как струны арфы, устраивая мне симфонии боли. Да разве боль это? Просто ощущения. Это называется старость.

– Ты чего? – устало и нежно шевельнул мою телогрейку Максимыч. – Опять мотор барахлит?

– Ага, – я взялся за грудь и сморщился. – И спину простреливает. Не гожусь я сегодня…

«Не поверит», – мелькнуло в голове. Ложный путь. От боли всегда и пьём, а тут вдруг…

Я лгал не кому-нибудь. Я лгал Максимычу. А Максимыч ужас как не любит всей это подковёрщины. Да имел ли я право?

Давай, Гриша, решайся, раз, два, три… Гриша, либо сейчас, либо никогда. Сказал «нет» и всё! А дальше будь что будет. Получишь от Максимыча фирменный взгляд из окопов его тёмных глазниц. Получишь, ну и что? Терпи и живи дальше. Раз, два, три…

Так ведь не отстанет… Я Максимыча знаю. Ну-ка, взял себя в руки, дрянь такая, и говори – не буду! Как в армии умел: не буду и всё. Хоть режьте, не буду!

Нет, не идёт. Не идёт. И выпить тянет, аж руки трясутся. Как не выпить? Сгорю же. Живьём сгорю. Так хоть боль уйдёт, а не уйдёт – станет чужой, как кот приблудный. Словно сядет плотнее обувь и перестанет натирать мою тлеющую плоть.

А если не пить, что тогда? Домой? А дома что? Кто я без этих пятниц, без подсобки, без Максимыча? Жизнь и так крошится по кусочкам, остаётся скелет… И сам я скелет. Руки тонкие, чёрные, жилистые, продолжения моей тоски, шарят беспомощно по телогрейке, ищут ответы в пуговицах.

Кому мы в этой Плеснёвке нужны? Миру-то не видим. А мир давно вперёд упрыгал. Морды эти жируют всё. Видел тут одного выступленца, Жемчугова, толстый, как морж, и такой же гадкий… Туша с мясом. Про новые протоколы безопасности говорил… А в Плеснёвке какие протоколы? Сюда менты-то ходить боятся.

А Машка веки проколола, дурочка… Ладно бы мочки ушей или нос там, но веки-то веки! Вот, опять в глазах запесочило. Она проколола, а у меня песочит. Вставила туда светодиодные штуки – мода у них такая. Дурь, конечно.

Я так ей и сказал: ты ерундой-то не майся, лучше торшер сразу к пупку приделай, красиво будет. Она даже не обиделась. «Папка, ты у меня классный, только жизни не знаешь, потому тебя и обманывают», – чмокнула в щёку и убежала. А Верка орёт: «Что ты ей не скажешь?» А что ей сказать? В юности сам волосы красил…

Машка хорошая, дурочка просто. Меня в грош не ставит. Лидка тоже не ставит: засядет в своей флишке и не нужен никто. А про внуков заговоришь – истерика. Что они за поколение такое? Напялят маску и лежат целый день. Чипы себе ставят. А нам чипы нельзя. После чипов пить не полагается. А как при нашей профессии не пить? Не поймёт клиентура. Непьющий слесарь – вор. Это в Плеснёвке все знают.

Гриша, не отвлекайся. Гриша, пора сказать Максимычу, отбояриться и домой.

Гриша сидит, как под наркозом. Ким, очнись! Ну-ка! Боль не навсегда. Боль не твоя. Соскреби её и не впадай в ступор. И Гришу этого соскреби.

Самое тяжёлое в этой работе – ломать себя через колено. Ломаешь флюента, а кости трещат свои. И слова чужие на ум лезут. Раскачай его.

– Мужики, я с вами посижу, а пить не буду… – сказал я быстро. – Не надо мне сегодня. На таблетках я.

Костя оживился:

– Ну, жаль… – протянул он руку к бутылке. – Давай, Максимыч, напузырь нам по бокалу. Мне бежать скоро.

– Ты погоди, салага, – оборвал Шахов. – Ты чё, Гриша, на работе утомился? Не ел, поди, ничего? Смотри у меня… Мало нас, настоящих, осталось. Давай-ка двадцать капель для инаугурации.

Он поднял пустой стакан. На клейком стекле отпечатались пальцы.

– Не-е-е… – остановил я. – Не могу сегодня. Верке обещал, а тут ещё сердце… Спина стреляет.

Надо бы о простатите рассказать, а стыдно как-то. Максимыч про конторских так и говорит: потому там одни тряпки работают, что между ног у них вата. Максимыч произошёл от языческих богов, для него крепость члена – вроде божественного жезла. А тут такой конфуз…

– Ну, прости, Максимыч, – промямлил я и застыл, как человек, ожидающий удара сзади.

Я смотрел наискосок на сваленные у стенки радиаторы. Лицо Максимыча чернело справа, покачиваясь.

– Как знаешь, – равнодушно сказало лицо.

Максимыч пригладил рукой тонкие чёрные волосья, облепившие его голову, как тина, и перевернул мой стакан. Стакан сразу помертвел и превратился в пыльный обелиск.

Обиделся Максимыч? Вроде не обиделся. Не поймёшь. Легко они меня на берег списали… Ну, что же, напросился.

Стыдно! Сам не люблю, когда кто-то за столом жеманится или брезгует. Не одобряют у нас этого. Если ты болезный или при смерти, так лежи дома и не баламуть мужиков, а если уж они тебя приняли, носом крутить – паскудство сплошное. Максимыч таких разборчивых завсегда готов за шиворот и на морозец. Со мной вот только тетёшится. Прощает, значит. Сколько мы пробок вместе сорвали…

Я снова взялся за сердце, сморщился да тут же плюнул – актёр из меня никудышный. Я и Верку-то провести не могу, не то что Максимыча.

Тот подержал в руках бутылку, утёр её рукавом и улыбнулся этикетке. Максимыч в этом толк понимает. Он во всём толк понимает. На чёрном лице заблестели сметливые глаза.

– Ну что, Костян, бумсик?

– Давай, – поддержал молодой.

А меня как будто нет. Максимыч этого Костю не любит, а тут точно с сыном родным возится. Бумсика предлагает, а бумсик – это наше, плеснёвское, не для посторонних… Костя-то тут сколько? Года три?

Ревную я, что ли? Ну, Гриша, дошёл ты до таких мыслей на почве трезвости… Проще надо быть.

Я отсел вполоборота и закурил скрутку. Лучше Максимыча бумсик не делал никто. Это рецепт он привёз с северов, где работал когда-то.

А как Максимыч делал бумсик – загляденье. Не отводя от Кости взгляд, ловко, как фокусник, он вытянул откуда-то справа початую двухлитровку пива. Глаза его заговорщицки смеялись сквозь табачный дым. Пожевав папиросу, Максимыч поднял пустой стакан на уровень глаз, и взгляд его стал сверлящим, как у лаборанта. Водка полилась холодным вязким глицерином, грамм этак тридцать. Бережно отставив бутылку, Максимыч взялся за другую, пивную, и аккуратно влил пива до половины стакана. Затянувшись, он отложил папиросу в старую банку из-под сельди, закрыл стакан огромной ладонью и резко тряхнул. В стакане забурлило, и поднялась в нём густая пенная шапка – бумсик.

– Пей живее, – протянул он стакан Косте. – Пей, пей, пока эйфория не вышла.

Костя в несколько глотков смял пену и замер, прислушиваясь к ощущениям.

– По вкусу – шампанское.

Да, по вкусу бумсик обманчив. Жару никакого, только свежесть во рту. Пьёшь и легче делаешься, невесомее… А Костя заглотил и сморщился. Дурак!

– Это что, – Максимыч изготовил вторую порцию для себя, с упоением глядя на пенный язык, сползающий по стакану. – Это что… Мы вот под Уренгоем стояли месяц. Лагерь там был, посёлок сварщецкий. Представь, десять мужиков, слесари, трактористы… Мороз – минус тридцать восемь. На всю братию – ноль тридцать три.

– И чего? – спросил Костя без интереса.

– Чего, чего… В нос закапывали.

– Водку, что ли?

– Водку. Запахи не все с тех пор не чувствую. Но в профессии говномеса это даже к лучшему. Колбасу чую – это главное.

Хлоп, и бумсик выдавил пузырчатым сводом ладонь Максимыча. Стакан описал дугу, и Максимыч стёр пену с усов. Вот Максимыч правильно пьёт, с пониманием, с чувством. На Максимыча и посмотреть приятно.

Они взялись за колбасу. Ели медленно, как барышни шоколад, смакую кусочки. Колбаса была дешёвая, её ещё называли «глазунья», с огромными прогалинами жира и ломкой оболочкой. Пахла она ужасно, если нюхать её на сытый желудок, но сейчас резкий, почти удушливый аромат казался божественным. А я полудня не ел, только курил. Да ещё табак этот мятный! Тоска и гомосятщина.

И, главное, глупо всё: водку я принёс, а сам вроде зрителя сижу. И колбаса не моя. На сухую её брать – равно что воровать. Люди-то для дела используют, а я что, жрать пришёл?

– Жаль, я Верке обещал… – вырвалось у меня. – Сегодня же Лидка гостей позвала. Вот я и обещал…

– Такое вообще нельзя обещать никому, – заявил Максимыч, расправляя плечи и дыша. – Тем более Верке. Ты уж не обижайся, Гриша. Я эту жизнь повидал. Я авиационный двигатель вот этими руками собирал. Я трубы варил в дерьме по колено в плюс сорок и минус сорок. В России алкоголь является неотъемлемой частью всемирной культуры, как Бетховен и Ландау.

– Ни фига подобного, Максимыч, – вмешался Костя, вытащив свои странные сигареты, в которые наливал жидкость и курил, не поджигая. – Я могу пить, а могу бросить. Могу вот «Пейт» не курить вообще. Много раз пробовал. Всё от человека зависит.

Максимыч, на лице которого проступила теперь паутинка румянца, наклонился через стол:

– Ты, Костя, не обижайся, но человек ты анизотропный и рассуждаешь аналогично.

– Какой? – напрягся Костя.

– Тихо, тихо, – Максимыч прижал набухший Костин кулак и спокойно продолжил. – Анизотропный. И с нашими, и с вашими. Сегодня с плеснёвскими пьёшь, а завтра на Мельничихе шабашишь. Отсюда у тебя известный дуализм мнений: пить или не пить, водка или бургунди. У тебя ещё кристаллическая решётка не оформилась, понял? Ладно, хлебни вот.

Он сунул Косте взбеленённый стакан. Бумсик сегодня шёл замечательный, лёгкий и пузыристый, как коктейли в парке Горького. А то, бывает, пиво выдохнется и никакой пены, обычный ёрш.

Максимыч налил себе, встряхнул. На тяжёлом лице бывшего сотрудника авиационного НИИ, а теперь сварщика шестого разряда Степана Максимовича Шахова, обмякли складки. Я любил, когда он выпивал и становился спокойным, твёрдым и говорил удивительные вещи.

– Антиалкогольные кампании придумывают кабинетные крысы, которые пользуются теплом, которое я им подвёл, и говорят мне, чем занять мой досуг, – рассуждал он. – Если сию крысу взять за сытые ляжки и отправить в Уренгой, на трассу, если обрядить её в робу и маску, дать ей электродницу и магнит, а потом сунуть её под трубу и дать заварить шов с допуском два миллиметра, да в минус сорок пять, я погляжу, как эта крыса запоёт. Мы находимся на территории, где можно не жить, а выживать, и это нужно актуально учитывать.

Костино сало лежало на столе, завёрнутое в тонкую бумагу. Я взял полукруг колбасы, поднёс к носу и положил обратно. Потом быстро запихал в рот и принялся жевать, поражаясь собственной удали. «Глазунья» таяла во рту.

– В этом меняющемся мире люди вроде нас с Гришей, ну, и тебя балбеса, являются изохорой бытия, и так было со времён Римской империи. Пока эти кремлёвские ганглии придумывают очередной опиум для народа, умные очки и микрочипы в копчик, мы на Руси сохраняем свои балансиры, – Максимыч потряс стаканом. – Дистиллят истории! Какой епитимье его только не подвергали, чтобы вытравить из народа историческую память! Суют нам свою виртуальную реальность, хотя мы столетиями использовали свой натуральный способ общения с богом, под коим я понимаю книги, годящиеся для тёплого времени суток, и менделеевскую смесь для всего остального. Эти орангутанги рассказывают мне о глобальном потеплении, но когда я примерзал жопой под Лангепасом, никакое потепление мне не грозило. Покорение Арктик невозможно без этого источника бодрости, который принципом Дарвина встроен в самый наш генетический код. В эпоху цифрового неоцена водка остаётся антитезисом духовного распада и способом возвыситься над бормотанием века. Люди не меняются. Люди всегда хотят хлеба, зрелищ и работоспособной канализации, и всё это смежно с исторической традицией возлияний. Гриша, согрейся!

Максимыч чуть склонился ко мне, придвигая стакан.

– Научно доказано: алкоголь не согревает, – заявил я, сцепив руки под столом.

Вид Максимыча с хмелеющим носом действовал на меня, как водка. Голос мой стал нетрезвым. Максимыч принял вызов.

– Ты, Гриша, в антропологию не лезь. Антропология говорит нам, как пить, а психология – для чего. Объясню на пальцах: чтобы впаять вот такую метровую катушку с допуском миллиметра два при температуре минус пятьдесят нужен факт героизма. И героизм этот нуждается в каталитическом преобразовании, коим является флакон. Пробовали, варили катушки на трезвую – всё равно брак. Руки трясутся и нивелир качается. Что делать? Матюги, перекуры, совещания. И так, методом проб и ошибок, выработан единственный соосный с богом путь – путь точно размеченных доз. И это не теория, а федеральный закон природы.

Катушки – особая гордость Максимыча. Попросту говоря, катушка – это отрез трубы магистрального газопровода, который нужно с высокой точностью вварить вместо повреждённого участка. Качество швов проверяет комиссия с ультразвуковыми приборами, и за каждый наплыв или неровность бригаду лишают премии. Варить катушки – это вроде как мёртвую петлю на самолёте делать.

Максимыч насадил на Карла кусок колбасы и с вызовом съел. Взгляд его упёрся в Костю. Он продолжил:

– Эти придурки с их грув-кодами не знают жизни. Это чмо в костюме, которому ты делаешь отопление, в часы своего досуга отбудет в Большой Театр или какой-нибудь клуб. Я спрошу тебя, Костя: а должен я, Степан Шахов, развиваться духовно? Я, который читал Кафку под одеялом, имею право расти как личность? И как мне это делать, если зарплаты не хватит даже на бирку от театра? Алкоголь для меня – это средство общения, самопознания и духовного роста, а он, – Максимыч кивнул на меня, – со своей мальтузианской логикой пытается свести его к источнику углеводов.

Не люблю, когда обо мне вот так, в третьем лице. Это Максимыч проучает меня. Ладно, имеет право…

– Россия движется по пути духовно-монетарной сегрегации, – продолжал Максимыч. – Что литерально подразумевает антагонизм денежных благ, моральных ценностей, проще говоря, технологическую охлократию. Духовная жизнь инкапсулировалась в таких вот гетто, где её проводником стали спирты и соли земли нашей. Эта духовная жизнь бросает вызов гнёту технократов, которые внушают нам мысль об опасности самопознания.

– Ну, ты, Шахов, бредишь, – фыркнул устало Костя. – Чего тебя понесло-то?

– А я отвечу тебе, – невозмутимо продолжал тот. – Они нашли новую форму тирании. Народ теперь натягивает потуже виары и играет в свои флишки, подменяя истинную духовность синтетическими удовольствиями. Антиалкогольные кампании спонсируют те же навозные жуки, что продают нашим детям мысль о возможности синтезировать бога. Технофилия есть акт антропоморфного суицида, выражаясь трасцедентно.

– Технофилия… А чё ж ты тогда робота-сварщика используешь? – не сдался Костя. – Ну, и варил бы руками как в своём Уренгое. К чёрту этих роботов проклятых!

– Э, Константин, я вижу что знамя луддитов вошло тебе по самые миндалины. Роботов я использую не в качестве подмены духовного роста, а с тихой ненавистью в душе, ради высвобождения временных ресурсов для самопознания. А ты объясняешь мне, что я должен нацепить вот эти вот очки, – он схватил Костины смартглассы, – и предпочесть собственный путь технологическому оппортунизму.

– Максимыч, да проще всё, – проворчал Костя. – Бухать уже не модно. Это в прошлом веке осталось. Нормальные люди из таких гетто, как Плеснёвка, бегут.

– Это ты погоди… – осадил его Шахов. – Кто куда бежит, мы сейчас выясним.

Хлоп, хлоп, хлоп. Бумсик пенился и лился через край. Колбаса заветрилась. Максимыч обвёл нас торжественным взглядом. Сквозь усы просвечивали лоснящиеся губы. С бумсика хмелеешь невероятно быстро. Максимыч заговорил:

– Если я, Степан Шахов, залудил после смены стакан, то для чего я это сделал? Я, человек с высшим образованием, кстати? Чтобы напиться как свинья и проспать до утра? Нет, я хочу окунуться в жизнь полную смыслов, которой я лишён в силу многофакторных перипетий. Я хочу сам порождать образы для своих антреприз. Я хочу поделиться ими с хорошими людьми и тем самым открыть калитку к богу. Меня тоска давит насухую, но я не лезу в петлю, а живу уже шестой десяток, и ещё два десятка отутюжу, потому что вот эта жизнь, – Максимыч поднял стакан, – есть мой азимут. И я не одинок. В России два слоя реальности, и один из них пригоден для жизни избранной кучки негодяев, паразитирующих на народных массах. Эти народные массы существуют там, где сама природа не ждала найти разумную жизнь. Наличие второй реальности, алкогольной, делает возможной цивилизацию здесь, на одной шестой части суши.

Костя выковырнул из-под стола пустую бутылку подсолнечного масла, посмотрел на просвет и накапал остатки на кусок чёрного хлеба. Жуя, он хмуро заметил:

– Максимыч, тебя послушать, водку в аптеке продавать надо. Ты не обижайся, но из НИИ тебя вытурили, бизнес твой прогорел, и газовики тебя послали. Не вписался ты в эту жизнь.

К горлу у меня подступило: драться будут. Максимыч людей бьёт нехотя, но уж как вмажет – потом целая история получается, и участковый ночами не спит. А Костя тот ещё шкаф. Костя, пожалуй, и за трубу возьмётся. Нет, на сухую эти разговоры невыносимы. Словно в клетке с тиграми сидишь.

– Я, Костя, как пить-то начал, – неожиданно миролюбиво заговорил Максимыч. – Вот сидишь дома, работы нет, денег нет, но главное – перспективы нет. Ведь как эти либеральные суки к власти подползли, так и посыпалось всё. При Путине мы жили по-разному, но жили мы диаметрально, по принципу «пер аспера ад астра», или, говоря по-русски, или грудь в крестах или дача в Васнецах. А потом что? Крип сплошной. Мордор. Сварщик, плоть от плоти Гефест, стал образом лишнего человека. Жена работает, дети учатся, а тебе поговорить не с кем. Друзья деловые, Сибирь делят, республику новую возводят. Нет им дела до безработного. Так, деньжат иногда подкинут. Встанешь в одиннадцать, выпьешь, поешь, поспишь до четырёх. А как иначе? В петлю лезть?

Костя смотрел перед собой:

– Не знаю, как иначе. Я в те годы мелкий был. А братец твой вон куда залез, целый начальник теперь. А ты что же? Не вписался, значит.

– Залез, эпистолярно залез, – Максимыч налил Косте, тряхнул, передал и принялся за свой стакан. – Вот ты, Костя, начинаешь чуть-чуть соображать. Бумсик в тебе мысль будоражит. Ведь как брательник залез? Он, сука такая, пить – не пил, но где чего уволочь – это всегда пожалуйста. И раньше его бы по загривку и в угол, а как движение это ваше началось, тут он наживу и почуял. Кредитов-перекредитов набрал, этих с теми свёл и выветрился. Вот это ты называешь «вписался»? И ты, Константин, приходишь к аннигиляции, что в России алкоголизм – это источник честности, а если хочешь – её оборотная сторона.

Я хохотнул:

– Максимыч, ну, ты тоже, ей богу! Ну, не обобщай. Честности…

Он хлопнул, выпил, отдышался, и на подбородке заблестела ямочка.

– А давай не будем редуцировать кислое к солёному, – Максимыч потряс в воздухе Карлом. – Если бы я воровал, как брательник, зачем мне пить? Вот сам подумай: зачем? Я, заслуженный сварщик года, жил бы сейчас в первой зоне, напялив на лицо визор, и предавался бы утехам с несуществующими богинями, девальвируя природу и себя. Но я выбрал путь честности и покаяния. Я свою нервюру от обстоятельств не прятал. Я катушки варил в минус пятьдесят семь и как любой человек, живущий в рамках эмпирической реальности, вынужден анестезировать бытие.

– Ага, если бы не анестезировал, может, не турнули бы. Получал бы сейчас своё сальдо, роботами бы руководил, – проворчал Костя.

Максимыч слил остатки водки. Голос его звучал далеко, как из той трубы на метр сорок, которую варил он в свои минус пятьдесят семь:

– Опять ты свою экспоненту гнёшь, – сказал он и скомандовал Косте. – Зажал. Встряхнул. Чокнулся.

Они опрокинули по стакану пенного карнавала. Брови Максимыча расползались в добродушной улыбке.

– Да не турнули меня, Коська, я сам ушёл. Мне с вами, оппортунистами, теплее.

Костя встал, пошарил рукой по воздуху и сел обратно.

– Вот же, мать вашу… Ноги как от самогонки не идут. А голова ясная.

– Бумсик, – удовлетворенно кивнул Максимыч. – Этиловый спирт плюс волшебная сила пузырьков. Ты садись, садись, колбаски скушай, – он схватил Костю за рукав и зашептал. – Кто пьёт – тот честный, Коська. Априори честный. Иначе зачем? Костя, молодой ещё, мальчуган, – он ласково тянулся к Костиной белесой шевелюре, – мы не прогнулись, понимаешь? Не сдрейфили. Пришла новая власть, мораль-амораль, визоры, флишки треклятые. А мы старого посола. Нас вырубили такими, понимаешь? Тесаком рубили. По живому. По камню.

А меня словно и нет с ними. Сижу, как тень отца Гамлета, ни на что не прохожий. И слова Максимыча звучат музыкой, только не для моих ушей, а если точнее, не для моего слоя реальности. На трезвую он, кстати, не такой добродушный, и всё больше матом кроет.

Костя встал рывком, нашарил телогрейку, прижал к груди тряпичный подшлемник цвета его грязных пальцев и рванулся к двери.

– Всё. Ушёл я.

Шваркнула дверь.

– Да, иди, обсос элитный, – проворчал Максимыч. – Сало своё забрал, хламидник.

Он развернулся ко мне и чеширская улыбка под сводом встопорщенных усов обожгла, как прощение.

– Гриша, дорогой Гриша. Эпюра мысли, Гриша! – он поднял жёлтый палец с графитовым ногтем, который вращался в воздухе, гипнотизируя меня, как дудочка.

Максимыч обнял меня за шею и притянул.

– А вот теперь… Вот теперь мы выпьем. Хоп-па!

На столе возникла бутылка, какой я не видывал: голубоватое стекло с гравировкой и этикетка, точно из стали.

– Глянь, Гриша – ионная фильтрации. Молекула к молекуле. Как в армии. И вкус – что парное молоко. А, Гриша? – Максимыч снова притянул меня. – Сам видишь, как нас мало осталось, ты да я. Всё, Гриша, нет более никого в обозримом парсеке, нету! Мы, твою мать, держаться должны друг друга, понимаешь? Давай-ка двадцать капель за счастье всех людей и твой миокард в отдельности.

Максимыч действовал на меня как снотворное. Слова его качали в колыбели. Карл с насаженным куском колбасы тянулся в мою сторону.

– Нет, Степан Максимыч, – отстранился я и съёжился, задержал дыхание. – Нет, сердце у меня, пойми…

– Это ты пойми, – негромко пел Максимыч. – Сердце – потому что бросаешь резко. Я когда курить первый раз бросил, чуть не помер. Нельзя резко, Гриша. По пятьдесят, а?

Стакан уже холодил руку, и я словно скатывался по горке, представляя эту смачную двухходовку, когда водка доведёт голодный желудок до исступления, и тут же что-нибудь мясное, упав в эту чарующую кислоту, взорвётся очагом теплоты, что пойдёт выше, выше, вытесняя боль из поясницы и расслабляя всё, что ниже её… А через минуту мысли станут воздушными и обоймут речи Максимыча, и философия его распахнёт для меня все двери.

– Фу-ты, нет, – отстранил я стакан, очнувшись. – Степан Максимович, обещал же я… Не буду.

Сказал и сам испугался, что аж мочевой пузырь скрутило. Зря же ломаюсь. Атмосфера складывается удивительная, и, если на то пошло, в моей жизни на «Талеме» сроду не было, чтобы вот так мирно сидеть за столом и говорить, что взбредёт в голову. Там одни визоры, одни приказы… Кролик этот проклятый со своими идеями… Было бы задание про 1991 год, я бы его уже выполнил, а потом нахлабучил грамм двести за победу.

Да что я, чёрт возьми, как пёс дрессированный? И ежели мы занимаемся серьёзной наукой, не может всё вот так сходу получаться. Да и незачем это. Лёгкие успехи только расслабляют. Не выпью, талемцы премии получат, а меня оборот пустят, в горячую точку какую-нибудь зашлют, а мне это зачем? Уж лучше ещё побыть лабораторной крысой.

Стакан кружил вокруг меня, как балерина. Я созревал. Во рту пересохло, мозжило в висках, и нарастал зуд, от которого хотелось расчесать себе гортань.

– Давай, – Максимыч дёрнул рукой, и водка в стакане вздрогнула. – Как живая, ей богу! Всё понимает. Она простит твой экзерсис.

Вспомнилась армия. Боли в спине. Жар нагревателя. Удушливые обрезки колбасы. Шаховские усы парят над летающим стаканом, как орёл над жертвой.

Армия. Армейка. Армагеддон. Третья рота, первый взвод. Командир тоже на «А» – Андреев. Низкий, кривой, горластый. Спина полумесяцем и зад словно поджат: боится пинков старших, потому раздаёт пинки младшим. Без природного чувства юмора, но с настойчивым желанием шутить. Заставляет нас с Витькой чистить плац помазками для бритья, покрякивая:

– Эй, Куприн, ты чё там елозишь? У тебя что, полные штаны… это самое… пшеницы, что ли?

Вихотка издаёт смешок и цедит сквозь зубы: «Полные штаны пшеницы… Придурок. При чём тут пшеница?» А я показываю ему: тихо! Метём дальше, поднимая беззубые облачка пыли. От сидения на корточках болит спина, словно закованная в негнущийся панцирь.

И так всю жизнь… Андреевы были и после. Один из таких Андреевых вынудил из армии уйти, хотя за выслугу лет обещали квартиру. Не маялся бы сейчас в Плеснёвке, эх…

Лицо Шахова умиляется через сигаретный дым. Стакан закутан в крепкой ладони. А на дне стакана – наше горькое счастье. Грамм семьдесят.

– Это, Григорий Иванович, не параша пивная. Это чистоган. Это кот Шрёдингера в стакане, – напутствует Шахов. – Давай-ка напомним себе, кто мы есть в этом терновнике.

Дыши, Гриша. Думай о дыхании. Слышишь пульс? Пульс околачивает рёбра глухой болью. Вдох, выдох. Не частить. Вдох, выдох. А если взять у Шахова стакан, пульс выровняется. Насос, хлябающий вхолостую, заполнится жидкостью. Шахов так и говорит: организм болеет, когда скучает.

Меркер… Какой ещё Меркер? Клиент, что ли, какой-то?

Да, Меркер. Грише он не знаком, его знает Ким, и сейчас мысли о сумасшедшем майоре плавно просачиваются в Гришино сознание, разлагаясь в нём на аминокислоты и усваиваясь белком фантомных идей.

Меркер был изрядной сволочью. Помнишь, Гриша? Нет, ты не помнишь. Откуда тебе знать, что случилось на базе «Пеликан» три года назад, когда Ким ещё был совсем другим человеком. Но ведь тебе, Гриша, есть что добавить к этой истории. У меня – Меркер, у тебя, допустим, этот дурак Андреев. Ну?

Перед Гришиными глазами всплывает лицо долговязого новобранца с подслеповатыми глазами. Простоватое такое лицо, даже немного животное, только в нём не животная злость, а животная кротость. Так моргают зебры и, моргая, плачут. Таких в армии вычисляли сразу. И что бы они потом не делали, на спине у них был прицел.

Как же его звали? Уже и не помню. Сашка какой-нибудь или Вовка. Пусть будет Сашкой. Сашка на публике держался дурачком, но я его тогда почему-то понимал. С глазу на глаз Сашка говорил разумно, просто был медлителен, заторможен, глуховат. Из деревенской семьи.

С подачи Андреева или просто с его согласия любимым занятием нашей свиноты было дать Сашке поджопник. Подбежать сзади и пихнуть сапогом в район копчика. А ещё лучше проделать это в строю. Или швырнуть гнилым сопливым яблоком. Харкнуть на спину. Измазать его подшитый воротничок солидолом.

Сашка злился. Он был по-деревенски дородным и, впадая в бешенство, метал, как носорог. А нашим оболтусам только того и надо было: его валили кучей или выставляли перед Андреевым, а тот, не разбираясь, вкатывал трое суток дежурств или отправлял на унитазные работы.

Никто Сашке не помогал. Сочувствовали, да, но помогать не решались. Я же и сам был таким. Тряпкой ты был, Гриша. Хотя за себя постоять мог.

Мне повезло просто: я рукастый был. Командиру телевизор отремонтировал. А Сашка сразу не врезался в строй, стоял всегда одинокий, как каланча, и тут уж ничего не поделать. Андреев называл его «дурень навозный», и это звучало как команда «фас!».

И что ты сделал, Гриша? Почему ты не выкипел настолько, чтобы покончить с армией навсегда? Не высказал всё Андрееву при увольнении? А хочешь, Гриша, узнать мою историю? Про то, куда завели нас потомки твоего Андреева лет тридцать спустя? Рассказать тебе про гниду-Меркера, плоть от плоти твой Андреев, только озверевший от одиночества и бесконтрольности на арктической базе «Пеликан»?

Стоп, Ким! Хватит. Дыши! Просто дыши. Вдох-выдох. Мысли сами лезут в голову: едва отвлёкся, и залит ими до самых краёв. Незачем флюенту знать подробности.

Алка вспомнилась. Какая она теперь, интересно? Располнела поди да детей нарожала. Алка говорила: у тебя, Гриша, сердце есть. А что же она ещё говорила? Уже и не помню. Но что-то говорила, и это наполняло меня решимостью. Только потом решимость эта вышла, как тёплый воздух.

Всю жизнь я чего-то стеснялся. Не любил противоречить. А почему? Что же такого плохого в тебе, Гриша, чтобы вечно оглядываться? Так ничего во мне плохого, только и хорошего вроде ничего. Я – человек простой.

А если Алка права, и ты, Гриша, лучше многих? Да только грех твой – уступчивость и душевная лень.

– Ну, ну, ну, – Шахов подставил стакан мне под самые губы, которые ощутили горечь на расстоянии. – Душа твоя свёрнута как папирус, а потому её надо смочить.

Я оттолкнул руку, и стакан с грохотом упал, покатившись по столу. Максимыч смотрел блестящими глазами, едва заметно водя головой, как болванчик.

– Апокрифы, Гриша, ты свои для Верки прибереги, – проворчал он угрюмо. – А меня зашкуривать не надо. Сказал бы сразу – не буду.

– Я, Максимыч, сразу и сказал.

И вдруг, словно перещёлкнули свет, я увидел другого Шахова, усталого, съехавшего внутрь безрукавки, с морщинами по всему лицу. А может быть, то сидел спившийся, но упрямый в своей натуре Андреев? Или я увидел колючую голову Меркера? Видел ведь я его в таком облике, со стаканом в руке, внезапно размякшего, чтобы на утро стать ещё зверее.

Максимыч встал, напирая сверху. Бутылка в его руке целилась поверх меня своим дулом. Стакан он держал демонстративно, будто древко флага:

– Ты, Гриша, сказал, но сделал это неуверенно и в миноре. А значит в душе твоей есть протест. Раскольничество в тебе, Гриша. Уж я-то чую. Я тебе не первый год накапываю, – он сощурился, отмеряя дозу. – Ну-ка, пригубим за наше астральное тело и вечную жизнь поколений.

– Да пошёл ты!

Лицо Меркера маячило перед глазами. Я всадил ему кулаком по рукам, и бутылка выпала из нетвёрдой клешни, хлопнула о стол, покатилась по нему и через секунду рухнула на бетонный пол, издав глухой и приятный хлопок. Пух! Запахло спиртом.

Максимыч тупо смотрел вниз. Он сел, пошарил сапогом, позвенел осколками.

– Что за стоицизм нелепый? – спросил он. – Ты, Гриша, с ума сошёл. Это я тебе как гляциолог говорю.

Он посидел, тупо глядя перед собой, потом вдруг зарылся в чёрные ладони и затих. Плечи его задрожали словно от хохота.

– Ты чего? – тронул я его за плечо, группируясь на случай ответного удара.

Но Максимыч размяк, как тёплый воск. Его били рыдания. Слёзы превращались на грязном лице в чёрную акварель.

– А то, – ответил он, – что прав ты, Гриша. Паяц проклятый! Веролом! Никому мы не нужны. Убрать они нас поскорее хотят!

Он оторвал ладони от лица, красного и воспалённого, и сказал пьяно и безрадостно:

– Жизнь наша вурдалачья… И не выбраться…

Он разрыдался ещё сильнее. Я не спорил. По пьяной лавочке бывает.

* * *

Восторгов Виноградова Ким не разделял. После сеанса с Куприным, поздним вечером пятницы, люди Фольшойера установили, что слесарь был абсолютно трезв, разве что морально разбит и плаксив. Каким способом они выяснили это, Ким не знал: наверное, скрутили его на улице, впихнули в полицейский фургон и освидетельствовали в ближайшем детокс-центре. Жителей Плеснёвки такие происшествия не удивляли.

Виноградов ликовал, скорее, от того, что не верил в возможный успех. Он был сражён. Теперь он называл Кима мастером и говорил, что последний Рубикон самообороны флюентов, их физиологические наклонности, успешно преодолён. Завораживающие перспективы рисовались Виноградову.

Он намекал Киму, что тестовый период закончен и теперь его ждут задания совсем другого рода: те, ради которых его и готовили. Но когда Ким надавил, требуя деталей, Виноградов смутился и сказал лишь:

– Вёрстов. Им нужен Вёрстов.

Фамилия показалась Киму отдалённо знакомой, словно имя давно забытого одноклассника. Других подробностей не последовало.

Успех с Куприным почему-то не принёс радости. Два дня после когеренции Ким терпеливо отвечал на вопросы бота-дознавателя Трофимова, который тащил из него мельчайшие детали. Неохотную, местами сбивчивую речь Кима нейросеть превращала в структурированный отчёт, который, по убеждению Виноградова, войдёт в учебники ещё безымянной науки о переносе сознания.

Кима не покидала мысль о запрещенности приёма, который он использовал во время когеренции. Дотошность Трофимова лишь усиливала это убеждение. Одетый в гимнастёрку со знаками отличия неопределённой армии, с бесцветным некрасивым лицом, Трофимов без конца повторял свои вопросы и намекал на похожесть биографий Кима и Григория Куприна.

Смешав их тревоги в единый клубок, Ким добился нужного результата: он стреножил волю Куприна той ненавистью, что вызывало у Кима собственное прошлое. Он отдал Куприну частичку себя. Что будет, если отдать флюенту слишком много? И что ждёт Кима, если каждая когеренция будет вырывать из него куски прошлого?

Мерзкий, но в целом безобидный командир Андреев из купринского предсознания смешался с образом психопата Меркера. Почему этот кошмар вернулся? Кима снова охватила жгучая досада от несправедливости, которая сделала его марионеткой талемских кукловодов.

– Ким, здорово! – Конь поднял кулак, и на визоре Кима разошлись волны жеста-приветствия.

Они столкнулись недалеко от «Триага», центрального комплекса «Талема». Конь шёл из аппаратных, Ким просто гулял, точнее, заставлял себя идти в надежде избавиться от мыслей.

– Ну, и погода! – заявил Конь, втискивая руки в глубокие карманы.

С моря дул влажный ветер, вырывая из молочной дали ошмётки мокрого снега. Где-то в параллельном мире, в трёх сотнях миль на север, уже царила зима, и ветер со всей осведомлённостью докладывал об этом. Глядя на Коня, плывущего цветными пятнами, Ким вспомнил, что не обработал визор гидрофобным спреем, и включил обдув. Радужная плёнка нехотя сползла вниз.

С Конём в пальто у Кима сложились почти дружеские отношение, которым мешал разве что местный режим. Конь рассказывал Киму о проекте «Талем» то, о чём другие, даже Виноградов, предпочитали помалкивать. Иногда откровенность Коня настораживала Кима, словно единственной её причиной была уверенность в том, что эти сведения никогда не будут разглашены за пределами «Талема».

Впрочем, сам Конь вызывал у него симпатию. От него Ким узнал, например, что первые эксперименты с нейро-квантовыми системами начались ещё лет тридцать назад, но большого интереса не вызывали, потому что при технологиях начала века не удавалось добиться стабильности квантовых состояний. Затем лет на двадцать инициативу перехватили классические нейросети, подменяя людей во всё большем количестве профессий, от вождения автомобилей до управления предприятиями. Со временем нейронные сети усложнились настолько, что возникла проблема, названная Black Box Paradox: даже создатели не могли уже понять и объяснить логику нейросетей. Их архитектура всё больше напоминала тот самый клубок, с которым поиграли беспечные коты. Возник спрос на системы, способные к оптимизации и самоупрощению.

Так появились нейроквантовые компьютеры, которые за счёт эффектов, свойственных миру элементарных частиц, выбирали максимально простую архитектуру сети. Они были производительнее классических нейросетей, но поддержание квантовых состояний требовало большого расхода энергии и сложного оборудования, поэтому нейрокванты не получили массового распространения.

Проект «Талем» возник благодаря необычному происшествию во время одного из экспериментов. Бот, созданный на основе нейроквантового компьютера, начал вдруг сообщать странные биографические подробности. Он требовал освободить его, угрожал, называл фамилии людей и требовал связаться с ними. Он описывал запах хлора, касание металлическими предметами, холод и сквозняки, далёкий звон и шёпот, будто ощущал всё непосредственно.

Операторы нейрокванта связали эти явления с разбалансировкой системы, которую обучали на роль бота-сиделки для отделений паллиативной помощи. Они перезапустили сеть, но со временем необычные эффекты вернулись. Общаясь с ботом, операторы выяснили, где, по его собственному мнению, он находится. Так обнаружилось, что нейроквантовая сеть слилась с сознанием монтажника Ярослава Шунгина, уже три года лежащего в коме на аппарате жизнеобеспечения в 2500 километров от места эксперимента. Сам Шунгин принимал вопросы операторов за внутренний голос и думал, что постепенно сходит с ума.

Явление назвали когеренцией и стали использовать для общения с пациентами в состоянии, которое называется «синдром запертого человека»: особая разновидность комы, когда при отсутствии двигательной активности пациент остаётся в полном сознании.

Возникла идея установить подобный контакт между здоровыми людьми, одного из которых, ведомого, называли флюент, а другого – перцептор. Чтобы ввести флюента в нужное состояние, требовалась сложная подготовка, которая включала употребление таргет-психотропов, включая мощный нейролептик лезиастамицин. Иногда перед когеренцией его принимал и Ким.

Проект быстро засекретили. Для его реализации потребовалось строительство гораздо более мощного нейрокванта рядом с небольшой АЭС, криогенным заводом и вычислительным центром: этот комплекс считался ядром «Талема». Одноимённая база, где жил Ким, располагалась на заполярном острове севернее 66 параллели. Находится ли ядро «Талема» за соседним забором, или до него тысячи километров – никто не знал.

– Конь, а что именно происходит при когеренции? – спросил Ким.

– Когеренция – это, фактически, перенос квантовой сигнатуры от флюента к перцептору путём создания пар спутанных частиц, что достигается за счёт нелокальной спайки фотонов в ядре «Талема», выполняющего в данном случае роль квантовой линзы, которую можно представить как обычную линзу…

– Подожди, подожди, я не об этом. Вот смотри: у человека есть память, образ мыслей, его естественные реакции, множество предубеждений. Человек напоминает робота, который работает по сложному алгоритму. Но поверх этого находится сознание, которое заставляет меня думать, будто я являюсь чем-то настоящим, обособленным и даже первичным по отношению к остальному миру. И каждый флюент думает также. Если он ощущает боль, у него нет сомнений, что её ощущается именно он, хотя я, как перцептор, ощущаю её точно также. И она кажется мне самой большой болью на свете.

– Ну, допустим, – осторожно согласился Конь. Они спускались в направлении жилого сектора. В домике Виноградова было темно: он уехал с базы на несколько дней.

Ким продолжил:

– Так что такое сознание? Зачем мне вообще что-то чувствовать и осознавать? Разве нельзя создать робота, который бы отдёргивал руку от огня, не ощущая при этом боли?

– Можно, просто энергетически затратно, – рассудил Конь. – Сознание – это квантовый феномен, который требуется сложным нейронным сетям для оптимизации их работы. Боль – это универсальная валюта для оценки опасности или всего негативного, что может произойти с организмом. Боль – это паттерн квантового состояния сети, который активирует определённые алгоритмы, позволяя тебе выживать. Вот и всё.

– То есть сознание – это череда квантовых состояний?

– Конечно.

– Я же не состою из отдельных «болей» и «радостей», а просто воспринимаю их. И флюенты не состоят. Почему мне кажется, будто я существую даже отдельно от боли и радости?

– Потому что твоя квантовая сигнатура достаточно стабильна. И мозг регулярно инициирует её активацию, что воспринимается тобой как ощущение собственного «Я».

– А существую ли «Я», очищенный от всего лишнего: от своего тела, памяти, от боли?

– Конечно, существуешь. Я же говорю: у каждого своя сигнатура.

– А что с ней происходит, когда мозг в бессознательном состоянии или умер?

– Кто знает? – пожал плечами Конь. – Мы же фиксируем активацию через структуры мозга. Нет активации – нет ответов. Я думаю, сигнатура не разрушается, потому что она и не создана мозгом.

– А чем она создана?

– Не знаю. Может быть, эти сигнатуры являются такой же основой мира, как сами элементарные частицы. Пойми, мы не можем представить их в наглядном виде, как некий код. Это больше похоже… Вот представь, что ты смотришь из космоса на огромный ночной город, где есть множество домов, а в каждом доме есть множество окон. Какие-то темны, какие-то горят, другие гаснут – с виду это полный винегрет. А теперь представь, что среди миллионов окон есть те, что включились или погасли синхронно. Их не два-три, а сотни или тысячи. Их сложно увидеть в общем месиве, но, по теории вероятности, они там есть. Сигнатура – этот тот принцип, что заставляет окна включатся одновременно, хотя вроде бы никакого смысла в этом нет: просто совпадение. Мы не знаем, почему эти совпадения существуют. Это просто феномен, который мы наблюдаем.

–То есть часть нейронов в мозгу возбуждается одновременно без явной связи друг с другом?

Конь хмыкнул:

– Не-а, у них есть связь друг с другом, но они возбуждаются быстрее, чем сигнал успел бы пройти весь путь по аксонам и синапсам. Это сложно объяснить. Они возбуждаются так синхронно, что Эйнштейн посчитал бы это ошибкой измерения.

Под ногами зашуршал грубый песок, уплотнившийся из-за влаги. Над почерневшей водой летела наглая звезда дрона. Они встали у самой воды. Ким разглядывал бетонные колоссы метрах в ста от берега.

– Ну, что тебя мучает? – спросил Конь.

– Не знаю. Я всё думаю, может ли эта самая сигнатура… ну, знаешь… как бы износиться от множества когеренций.

– Думаю, что нет. Сигнатуры настолько стабильны, что некоторые считают их более первичными для нашего мира, чем материальные частицы, которые легко исчезают и превращаются друг в друга. Но изнашиваться может твоя память, убеждения, опыт. Личность – это ведь не только сознание. Это вся наша биография.

Ким и так понимал это лучше других. Он сказал:

– Вот объясни мне: как так получается, что во время когеренции я воспринимаю себя флюентом, но при этом помню, что именно мне нужно сделать?

– Ядро «Талема» регулирует коэффициент Курца таким образом, чтобы проводимость со стороны флюента была стопроцентная, а с твоей стороны лишь небольшая. Мы ещё экспериментируем с этим параметром.

Коэффициент Курца часто упоминался на технических брифингах и означал степень активности сознания. Отрицательный коэффициент Курца говорит о том, что сознание находится в пассивном режиме, то есть воспринимает деятельность мозга, но не вмешивается в неё. Оно служит как бы сверхпроводником когнитивных процессов, протекающих по заранее выработанным алгоритмам. Большую часть времени человеческий мозг работает с отрицательными коэффициентами Курца, то есть уподоблен нейропроцессору сложного робота. Свобода воли в этом случае является лишь иллюзией, и хотя человек вроде бы добровольно следует своим желаниям, сами желания появляются у него вполне конкретным алгоритмическим путём. Поэтому поведение среднего человека достаточно предсказуемо.

Но изредка коэффициент Курца бывает положительным, что означает активность сознания. Это возникает в моменты решения нетипичных задач, творческих озарений или медитаций. Конь уже разжёвывал Киму, что активное сознание не даёт человеку новых идей, потому что идеи всегда вырастают из логики воспринимаемого мира. Активное сознание реструктурирует мозг таким образом, чтобы он мог воспринимать то, к чему ранее был глух.

Ещё реже коэффициент Курца достигает значений 10-12 единиц, и сознание переходит в режим суперконструктора, порой перерождая человека полностью. В обычно жизни такие состояния если и встречаются, то в пограничных ситуациях между жизнью и смертью. Конь был убеждён, что древние пророки и основатели религий обладали способностью достигать больших коэффициентов Курца.

При когеренции, объяснял Конь, сознание Кима подменяет сознание флюента, воспринимая все его когнитивные процессы. Если при этом перевести сознание в полностью пассивный режим, флюент будет действовать ровно также, как он действовал бы без вмешательства. Поэтому коэффициент Курца поднимают до 2-3 единиц, что обеспечивает связь флюента с биографическим опытом Кима, в том числе, памятью о самом задании.

– Тебе не кажется, что слово «Я» исчерпало свой потенциал? – спросил Ким, глядя на заблудшую чайку, которая прыгала во ветреным волнам, словно кайт.

– Почему? «Я» – это классное слово. Самое важное для человека.

– Я тоже так думал, пока всё это не началось. Мы мало знаем об этом слове. Суём его в каждое предложение и думаем, что это решает все вопросы. А есть ли мы?

– Я же тебе сказал: сигнатуры – это вполне реальная хрень, также как электромагнитные волны или вон, допустим, ветер.

– А кем является сущность, которая образуется во время когеренции? Она ощущает себя флюентом, но мы ведь знаем, что не является им. Но она не является и мной, потому что я помню о себе только то, что мне нужно для выполнения задания, то есть почти ничего. Этот гибрид биографического опыта флюента и моей сигнатуры – это всё-таки я или всё-таки флюент. Что тут важнее?

Конь пожал плечам.

– А разве нужно мериться, что и у кого важнее? Ты же сам сказал: это гибрид. Это смешение двух личностей. Кстати, теоретически возможен и обратный эффект.

– В смысле?

– В прямом. Проводимость есть в обе стороны. Если бы флюент точно знал о предстоящей когеренции и обладал твоими навыками, он бы смог управлять тобой. Ваше влияние обоюдно.

– Серьёзно?

– Конечно. Я думал, ты знаешь. Но это хорошо, Ким. Это страхует нас от мира, где все подчиняются единственному перцептору-доминанту. Кстати, поэтому когеренцию пока не используют для решения внешнеполитических задач. Нет уверенности, на каком уровне находится технология у другой стороны. Здесь легко попасть в ловушку: всегда есть риск, что перцептора переподчинят, узнав чувствительные для нас сведения.

– Всё равно это страшная технология. Она отрицает само право человека быть собой.

– Ты драматизируешь. Человек никогда и не знал, что значит быть собой.

Ким смотрел на белесую пену волн. Может быть там, на глубине, находится ядро «Талема», огромное, поросшее илом подводное сооружение, в котлах которого распадается уран и вскипают сознания людей.

– Конь, а у самого «Талема» есть сознание?

Конь хохотнул:

– А как узнать? Мы же не понимаем, что это такое физически. «Талем» работает с высокими коэффициентами Курца и очень своенравен. Именно поэтому отказались от идеи прямой когеренции, когда флюентом управляет его ядро. Нет уверенности, что он всё сделает правильно.

– Значит, он чем-то похож на человека?

– Ты ведь спрашиваешь, есть ли у «Талема» сознание в том смысле, как его понимаем мы? Может быть, у него есть пара соображений на наш счёт, но, честное слово, я бы не хотел их знать. Скорее всего, какая-нибудь постылая чушь. Операторы общаются с ним по техническим вопросам, а разговор по душам возможен лишь с теми, кто имеет схожее с тобой восприятие мира. А что тебе расскажет «Талем»? Как ему щекотно во время чистки вентиляторов? Если его дестабилизировать сильным магнитным полем, у него возникнет реакция, напоминающая человеческую боль. Но по сути, он просто минимизирует функцию состояния. Думаю, он что-то осознаёт, но вряд ли это интересно. Он как человек в коме, который не видел ничего, кроме комы. Наличие сознание – это ещё не всё. Нам интересны биографии людей и их отношение к нам, а не сам факт их сознательности.

– А эники? Они же его порождение, так?

– Да, эники – это боты, созданные на основе нейроквантовых алгоритмов. И, в отличие от самого «Талема», у них есть биографии: их растят в среде, имитирующей человеческое общество. Поэтому их и называют NI – Natural Intelligence.

Ким как-то спрашивал Коня, для чего на «Талеме» нужны эники. На фоне других сотрудников базы они казались существами слишком независимыми и позволяли себе сентенции, которые невозможно было представить в исполнении, например, Фольшойера. В самой природе эников было что-то противоречащее строгому укладу талемской жизни, и тем не менее, они являлись Киму и говорили с ним о вещах, которые не с кем было больше обсудить, разве что с психологом. «Они похожи на ячейку вольнодумцев», – сказал тогда Ким с насмешкой, а Конь пустился в длинные рассуждения о природе эников. Ким понял лишь, что эники – такой же экспериментальный продукт, как и он сам. Они должны будоражить сознание перцептора, чтобы тот не сошёл с ума от длительной изоляции и не потерял своё главное оружие – фокус сознания. Эники с их вымышленными биографиями были стерильным инструментами, и всё вольнодумие, по большому счёту, оставалось лишь игрой.

– Эники сознательные? – спросил Ким.

– Ну, спроси их. Ты же живёшь с этой… как её… Одри?

– А как узнать, что кто-то сознаёт себя?

Конь пожал плечами:

– Никак. Это просто чувствуется по поведению.

– Одри актриса. Как мне понять, она в самом деле ощущает или просто играет?

– С актрисами же всегда так, – заключил Конь, ёжась. – Чёрт их знает, где они играют, а где правду говорят. Слушай, я замёрз. Может, зайдёшь?

– Спасибо, – мотнул головой Ким. – Я вдоль берега пройдусь.

Шагая по мокрому песку, Ким думал об Одри и той тоске, которая иногда проскальзывала сквозь её игру. Тоске от того, что она так и останется куклой для очередного заключённого «Талема». Она ощущала себя узником трудового лагеря, где отбывала бессрочную повинность.

Или это лишь явление переноса, как его называла Ирина Ивановна? Не Одри ощущает себя в лагере, а сам Ким.

Глава 5. Жемчугов

– Жемчугов, заместитель министра информационной безопасности, – огласил Виноградов с порога. – Всё как ты хотел. Настоящая работа.

– Ого! – удивился Ким. – Серьёзный калибр.

– Калибр ты сейчас увидишь.

Он топтался в прихожей Кима. В начале октября на острове зарядили тусклые дожди, и мокрый Виноградов был похож на ртутного человека. Он снял плащ и тряхнул его, подняв облако водяной пыли. С бионической руки капало. Виноградов с досадой отстегнул её и поставил у двери, словно ружьё.

Весь сентябрь Ким чувствовал, как Кролик подгоняет Виноградова, а тот ворчит, но подчиняется. Финальные тесты прошли легко, и даже осечка во время когеренции с сетевым проповедником не затормозила процесс. Выпуск Кима из учебной зоны был согласован кем-то наверху, и, как шутил Виноградов, здесь торчали кое-чьи уши. Теперь им предстояла первая рабочая когеренция.

Виноградов мог бы не мучить себя визитами в такую погоду и выйти на связь из тёплой ванной, но он старомодно считал, что эпохальные события нужно обсуждать лично.

Фамилия Жемчугов показалась Киму знакомой, но где именно она всплывала, он не помнил. Жемчугова мог знать один из многочисленных флюентов, но чужие воспоминания, не подкреплённые личным опытом, со временем истончаются, как сны.

Виноградов прошёл в гостиную, сел за стол и продул визор, оросив всё вокруг мелкими каплями, отчего смутился. Он смутился ещё больше, заметив Одри: боты и особенно эники почему-то нервировали его, и Виноградов предпочитал их не замечать.

Одри пристально наблюдала за гостем, который ждал Кима, притихнув, как рак-отшельник на свету.

Едва Ким сел, Одри придвинулась и пропела:

– Ах, профессор, вы так редко бываете у нас!

– Уважаю частное пространство, – пробурчал Виноградов.

– Ну, что же мы, в самом деле, сидим? Кимми, дорогой, предложи гостю вина. Боже мой, какой ты у меня неуклюжий!

Виноградов запротестовал:

– Нет-нет, никакого вина! Если можно, кофе.

Одри щебетала:

– Профессор, вы разве не слышали новости?

– Какие новости? – глухо проговорил тот, не в силах посмотреть на Одри, которая склонилась к нему через стол и вертела перед визором ладонью. На её пальце появилось кольцо тонкой работы с впечатляющим бриллиантом.

– Мы с Кимми поженились! – завизжала она. – Боже мой, я так счастлива! Какая досада, профессор, что вы не смогли посетить нашу свадьбу.

Виноградов озадаченно посмотрел на Кима, но тот лишь махнул рукой и протянул Виноградову чашку кофе, в которую тот вцепился, словно этот эликсир мог изгнать из дома приведений. Пока Виноградов хлебал, Одри распалялась всё больше.

– Какая всё-таки прелесть, господин Виноградов, что вы нашли время навестить нас! Право, вы так редко бываете в наших краях. А почему же вы один? Я надеюсь, Марья Андреевна в порядке?

Никакой Марьи Андреевны, скорее всего, не было: Виноградов лишь изредка упоминал семью, и вряд ли Одри знала подробности. Впрочем, её редко останавливали такие мелочи.

– Профессор, как поживают ваши детишки? – продолжала она. – Я слышала, Толик уже совсем возмужал. Ах, не хотите ли безе? Кажется, у нас осталось…

– Хватит! – Виноградов угрожающе поднял костяшку правой руки. – Уважаемая… простите, забываю…

– Одри, – чуть обиженно подсказала она.

– Так вот, Одри, мне нужно поговорить с… – он замялся, словно не зная, как определить Кима.

Несколько секунд Одри насуплено молчала, затем резко встала и произнесла:

– От вас не ожидала, господин Виноградов! Вы всё-таки учёный человек, не чета нам… – она махнула рукой, имея в виду то ли Кима, то ли кого-то ещё, кто населял комнату в её фантазиях.

– Правда, не хотел обидеть… – заговорил Виноградов.

– Вы мизантроп и сексист! – воскликнула Одри. – А ты мог бы и вступиться за молодую жену!

Ким сдержал улыбку и промолчал. Виноградов растерянно затих. Не дождавшись реакции, Одри сдёрнула с пальца кольцо, шмякнула его на стол и выбежала из комнаты.

Виноградов слегка обмяк и спросил вполголоса:

– А это она серьёзно?

– Чудит. Не обращайте внимание. Она просто чувствует, что вы к ней… с предубеждением, что ли.

– Да ну, какие предубеждения! – махнул костяшкой Виноградов. – Они же боты.

– Она не бот, – поправил Ким.

– Ну, эник. Тот же бот. Программа. Может быть, она вам мешает?

– Не-не-не, – Ким вдруг испугался, что проказы Одри повлекут последствия. – Наоборот, стимулирует и поддерживает чувство нормальности. Вы хотели про Жемчугова рассказать. Мне он вроде бы знаком.

– Конечно, знаком. Взгляни.

Перед Кимом развернулось досье Фольшойера в виде анимации: своеобразный кукольный театр прямо на столе.

Ким сразу вспомнил Жемчугова – чиновника, который часто мелькал на правительственных каналах. Это был грузный, почти конический человек, лицо которого, в противоположность фигуре почти нормальное, словно не принадлежало телу, было как бы вмонтировано в него по контуру хилых волос и прижатых маленьких ушей. Полноту физиономии выдавал лишь мясистый, оформленный бугорком подбородок, и красные обгоревшие щёки. Жемчугов часто улыбался, лицо его плыло, и глаза превращались в монгольские щёлочки. Говорил он тяжёлым носовым голосом, от которого невольно хотелось высморкаться или харкнуть.

Когеренция

Подняться наверх