Читать книгу Первый Апокриф - Артур Азатович Григорян - Страница 10

КНИГА 1. ИСКУШЕНИЕ
Глава VII. Чужая беда

Оглавление

Меня встретили глаза Андреаса, горящие тревогой на размазанном сумерками лице. Слышал что? Или только почувствовал неладное, заметив наш с Ха-Матбилем тет-а-тет? Не говорит ни слова, лишь наблюдает, как я с напускным спокойствием перебираю инструменты, складываю их в котомку. Неизбежное объяснение, переполнив меня до краёв, никак не находит слов излиться; лишь всё сильнее теснит грудь, стучит жилкой на виске. Я всё молчу, избегая даже встречаться взглядом с Андреасом. Странное ощущение неловкости, неуместности того, что я сейчас скажу, и фальшивости услышанного в ответ сковало язык. И чем дольше длится это молчание, тем невозможней кажется нарушить его.

Странное существо – человек. Внутри он может страдать и томиться, но словно стыдится собственных чувств, играя на людях равнодушие и вымучивая из себя суровую сдержанность. Он пытается быть другим – не только и даже не столько в глазах окружающих, сколько в своих собственных, как будто этот некто с невозмутимой толстокожестью чем-то лучше обнажённых струн души. Зачем? Не знаю, но и сам бессознательно впрягаюсь в эту глупую роль, демонстрирую суррогат ложных чувств, за маску фальшивого хладнокровия прячу эмоции.

Подошел Йехуда. Я его не увидел, лишь почувствовал удвоение веса направленных на меня пристальных глаз. Так порой ощущение упёршегося в спину взгляда заставляет нас внезапно обернуться. Присутствие человека не обязательно требует визуального подтверждения: что-то меняется в среде, какая-то строго индивидуальная аура, сопровождающая каждого, позволяет с не меньшей определённостью ощутить его появление или уход. Интересно, какая аура сопровождает меня самого? Ещё хотелось бы знать: а что, это ощущение – моё постоянное свойство независимо от окружающих, или в глазах каждого я обладаю уникальной аурой, обусловленной природой самого наблюдателя? Боже, в какие дебри забрело гульливое сознание! Что за ересь я несу, вместо того чтобы поговорить с друзьями о том, что действительно меня волнует!

Наконец, подушечкой указательного оценив гладкую пупыристость головки последнего зонда и присоединив его к остальным собратьям в котомке, поворачиваюсь к друзьям и, направив взгляд куда-то мимо них, с изрядной долей самоиронии (очередное убежище для расстроенных чувств), говорю:

– Ну, всё, братья: на этом моё обучение можно считать законченным. Ввиду выдающихся успехов я досрочно завершаю его и покидаю сию гостеприимную общину.

– Что случилось, Йехошуа? Это из-за вашего с Ха-Матбилем разговора? – Андреас, похоже, не на шутку ошарашен новостью.

– Да, друг мой, да. Йоханан недвусмысленно дал мне понять, что мне с ним не по пути, и он мне не рад. Если в двух словах – мне был предоставлен выбор: или стать правой рукой Йоханана и не подвергать ни единое его слово сомнению, или покинуть общину. Я выбрал последнее.

Нависла тягостная для всех тишина, нарушенная, наконец, спотыкающимся голосом Андреаса:

– Если т-ты уйдёшь, то и я т-тут не останусь ни дня. Я н-не хочу и н-не буду… Этого я не с-смогу!

Он так сильно начал заикаться, что замолчал, моргая. Я же, как ни хорохорился до того, ощутил непрошеную гостью, заполнившую уголок глаза, и хотя сумерки едва ли выдали бы её торопливый бег по щеке, полез мизинцем, имитируя залетевшую соринку. Ну до чего же я сентиментален для своего возраста! Хотя… ну и Бог с ней, с этой игрой в невозмутимость. Возмутимся, чего уж. Я крепче обнял Андреаса. Захотелось сейчас же, сию минуту, сделать что-нибудь хорошее для него – хоть как-то отблагодарить за искренний порыв, за отсутствие колебаний, за верность дружбе, готовность быть рядом, даже за это безыскусное мальчишеское заикание.

Наконец я отпустил Андреаса, а он повернулся к Йехуде – раскрасневшийся, смущённый, счастливый.

– Ты с нами, брат? – интонация была не столько вопросительной, сколько побудительной, словно он не сомневался в ответе, а лишь торопил естественный и несомненный импульс.

Йехуда молчал. Насупился, обдумывая ситуацию с полминуты. Наконец, дозрев до чего-то, выдавил из себя неуклюжие, тягучие словеса:

– Я ещё не знаю… то есть, не решил, всё это так… неожиданно. Мне надо всё взвесить, обдумать и… А куда вы пойдете?

Природа есть природа, у каждого человека она своя. Искренность и порыв Андреаса так же естественны для него, как вдумчивость и основательность для Йехуды. Чего я ожидал? Что один из любимых учеников Йоханана, снискавший его доверие и ставший казначеем общины задолго до моего в ней появления, без колебаний, только ради меня, бросит всё и присоединится к гонимому? Да нет, конечно же. Тогда почему, услышав то, что и должен был услышать, ощутил, как вновь сгустилась чуть прореженная тоска?

И куда теперь? Андреас звал меня к себе домой, в Кфар-Нахум, где остался его брат Шимон155. С моим талантом рофэ я мог не беспокоиться о том, чтобы заработать на хлеб насущный, а потребности у меня невелики. Я, пожалуй, был склонен согласиться на его предложение. Да, меня действительно тянуло туда, в родной до боли Ха-Галиль, по которому я уже успел соскучиться за эти месяцы, но было одно «но». Я не ощущал, что миссия, которую добровольно навязал себе, завершена. Странное ощущение собственной хрупкости, эфемерности, некой прозрачности не позволяло довериться себе полностью, без колебаний. Концепция моей истины, определившаяся композиционно и уже намеченная фактурными мазками, ещё требовала тонкой работы кистью.

Ну а куда ещё? Вспомнились оброненные как-то Йохананом слова про Кумран. Быть может, там я обрету то, что тщетно пытался найти в лице Ха-Матбиля? Я предложил Андреасу посетить ессейскую общину и лишь потом подумать о возвращении в Кфар-Нахум.

Йехуда отмалчивался, практически не участвуя в обсуждении, но и не пытаясь нас покинуть. Что у него на уме? Краем глаза я смотрел на его умную, лобастую голову, пытаясь примерить на себя его мысли, проникнуть в сознание и услышать, о чём он молчит. Оставить ли Йоханана или отвернуться от нас, товарищей? Если остаться, то будет ли это предательством по отношению ко мне, и как мы с Андреасом воспримем это? Не знаю, верно ли понял его или, быть может, лишь выдал собственные мысли за его, йехудины, но, сдаётся мне, всё же был недалёк от истины. Сам же намеренно не обращаюсь к нему напрямую в разговоре, с некоторой опаской ожидая его решения. Но нашему разговору суждено было прерваться несколько неожиданным образом.

Со стороны костра, разложенного братьями неподалёку, к нашей компании кто-то подошёл. Повернувшись на оклик, я чуть не вздрогнул, увидев рослого незнакомца, худой и костистый силуэт которого, закрыв от нас источник света, выглядел несколько зловеще.

– Шалом вам, почтенные. Я эта… А где бы мне рофэ Йехошуа увидеть? – раздался приглушённый голос нашего неожиданного собеседника.

Я уже упоминал, что немало людей, и с каждым днем всё больше, искали меня со своими болячками. Количеством они могли уже конкурировать с жаждущими проповедей Йоханана (а не одна ли это из причин изгнания?), и потому никто не удивился, услышав слова незнакомца.

– Слушаю тебя, добрый человек, – ответил ему, – я и есть Йехошуа.

– Ась? Ой-вэй! Добрый господин хороший, – с поспешной почтительностью склонился незнакомец, – помоги нам, будь добренек! Заставь век Бога молить! Не откажи нам, убогим!

Стараясь не замечать резанувших слух заискивающих интонаций, тем более неприятных, что обращены они именно ко мне, я повернулся к незнакомцу. Из уст кряжистого селянина они звучали совсем уж неуместно. Быть может, многие не обращают внимания на нюансы интонации, а иным подобные нотки просителя даже ласкают слух, повышая их значимость. Мне же вид униженного человека оскорбляет взор – так же, как и заискивание в голосе коробит слух.

– Садись, добрый человек. Успокойся, не волнуйся и расскажи всё подробно.

– Ой, нет, не сяду. Да как же эта? Не смею сидеть…

– Говорю тебе, сядь! – я чуть не вспылил от его манеры, но тут же и спохватился, заметив, как униженно он поспешил исполнить мой приказ.

Разве виноват он в своём подобострастии? А чем я лучше-то, со своим тоном? Щёки мне обжёг румянец стыда, хорошо хоть темнота скрыла смущение. Я продолжил уже другим тоном, ободряющим:

– Расскажи всё по порядку. Как звать тебя?

– Товия меня зовут, добрый господин.

– Почтенный Товия, расскажи, что за беда: кому понадобилась помощь?

Товия, поспешивший опуститься там же, где стоял, положив узловатую палку, заменявшую посох, себе на колени, виновато ссутулился, словно извиняясь за свой высокий рост и пытаясь занять меньше места в пространстве. Отблеск далёкого костра играл бликами на его испещрённом глубокими морщинами лице, на котором блуждала виноватая улыбка.

– Ась? Ну да, ну да… Почтенный Йехошуа, дочу спаси мне. Доча моя дней десять тому упала, а чего, к чему, кто его знает? Так и лежит, и лежит. Оно вроде и пошла, ан нет, опять те лежит. Хучь бы чуток полегчало, а то всё хужеет. И чего ей? Не держат её ноги, и всё. Как прямо тряпичная, не иначе. Оно, может, сглаз какой?

Ох уж мне этот гильадский простонародный! Вот и пойми его криптограмму. И так-то прононс тут одиозный для непривычного уха нашего брата северянина, так ещё и рассказ до того сумбурный, что дешифровальщик нужен, не иначе.

– Упала дочь, говоришь? Сколько ей лет?

– Ась? Лет? Аккурат десять стукнуло. Вот в самый таммуз156 и стукнуло.

– Откуда она упала?

– Ну дык… Говорю же, с кровли. Бельё пошла сымать – нет, чтоб под ноги собе… Э-эх, мелкота, мозгов – что курица ногой выгребла.

– Упала с кровли, говоришь? А что себе ушибла?

– Так-то руки-ноги целы. Башкой вроде стукнулась.

– Сознание теряла? Тошнота, рвота были?

– Ась?

– Говорю, сознание теряла? Ну, вроде как спит, а разбудить не получается. Вот такое было, когда упала?

– А кто его знает? Может, и было, да никто не видел за её падение. Мать попозже нашла, когда она уж дома слегла. Мать, слышь ты, муку молола – даже не слыхала, чего там да где…

– А тошнило её с той поры?

– А то как же? Всенепременно тошнило. И посейчас тошнит. Вот оно как.

– Так она с того времени и лежит?

– Она-то? Полежала чуток, да и поднялась, чего ей… Да вот походила-походила день-два и опять слегла, и уж не встаёт. А коли встанет, так и ноги не держат. Чисто куль али пьяная какая – шатает туды-сюды.

– Как далеко твоя дочь, Товия?

– Она-то? Та не, недалеко. Часа четыре пешего ходу. Одначе, ежели эдак рассудить, то и не близко получается. Это там, на восход, – махнул он рукой в сторону, противоположную реке, – в Кафрейне157.

Я помолчал, обдумывая услышанное. Не то чтобы я колебался, откликнуться ли на просьбу Товии; это было само собой разумеющимся. Но как быть с тем, что мы только что обсуждали – с необходимостью покинуть общину, с планами?

– Товия, не беспокойся и подожди меня у костра. Мне надо кое-что обсудить с друзьями, и потом мы отправимся в дорогу, в… Как ты говоришь, зовётся твоя деревня?

– Ась? Кафрейн. Благодарствую, почтенный Йехошуа – век Богу за тебя молиться буду; а я, слышь ты, отблагодарю. А чего ж? Мы с пониманием… – Товия, опираясь на посох, поднялся и побрёл в сторону костра, но, не дойдя до него, сел неподалёку, не сводя беспокойных глаз с нашей группы.

– Андреас, Йехуда, я должен пойти с Товией. Подождёте меня, пока я не вернусь? Не думаю, что это надолго – пара дней, быть может.

– Конечно, Йехошуа, подождём, сколько нужно, – уверили меня друзья.

– Я вернусь, и мы продолжим наш разговор. Тогда решим окончательно, что дальше делать.

Наплывшая на ещё недавно чистый небосвод сизо-розовая туча, прощальный мазок угасшего заката, при этих словах пророкотала далёким гулом – предвестником то ли грозы, то ли скрытой угрозы. Неужели зарядит? А может, пронесёт? Надо бы поспешить в дорогу, пока ещё сухо!

В заметно сгустившихся сумерках я завязал узлом котомку с инструментами и, привязав её покрепче к кушаку, подошел к Товии. Не мешкая более, мы отправились в путь.

Ночная дорога всегда необычна. Шумят кроны, волны прибрежного тростника стелются под резкими порывами ветра. Нарастает гул всё приближающегося грома в темноте, разрываемой бликами ещё невидимых молний, обозначенных лишь мерцанием каймы по краям насупивших горизонт туч. Но не успели мы отойти от лагеря даже на пару стадий, как редкие, но полновесные капли обожгли нам лица. Дождь продолжал лениво накрапывать, пока мы огибали Бейт-Абару, и, наконец, ближе к крайним домам, зарядил уже с приличной силой. Товия остановился в замешательстве:

– А дождит, слава Богу. А мы как – туды или подождём, того-этого?

Я поёжился. Мокрая симла прилипла к спине. Идти в ночь по размытой дороге под проливным дождём и пронизывающим ветром – сомнительное удовольствие. Но и возвращаться не хотелось – дурная примета. Вдалеке, при свете очередной молнии, замерцали и вновь погасли знакомые очертания поместья Эзры. Этого мгновения оказалось достаточно, чтобы у меня родилась идея, озвученная мной под глухой рокот:

– Товия, тут недалеко, в двух шагах, есть где переночевать: у моих добрых друзей в Бейт-Абаре. Переждём, а поутру отправимся в дорогу. За ночь ничего страшного с девочкой не случится, если уже дней десять прошло.

– Оно так, почтенный Йехошуа, оно конечно, – покорно ответил Товия.

Мы повернули к поместью, срезав путь по целине, по быстро разраставшимся лужам, откликавшимся волнами мелкой ряби на порывы ветра, и подошли к поместью габая, уже успев промокнуть до нитки.

Ворота открыл старый знакомый слуга-грек. Как же его звали-то?

Проводив нас в гостевую пристройку, где я уже не раз оставался на ночь, старик поспешил доложить хозяину, и вскоре, спеша приветствовать нас, прибежал сам Эзра.

– Почтенный габай, позволь нам переждать у тебя непогоду, которая нас застала в дороге. Завтра поутру мы продолжим наш путь. Нам надо как можно скорее прибыть в Кафрейн, к больной девочке.

– Конечно, Йехошуа. Мой дом – твой дом. Располагайтесь оба, высушите вещи. Я распоряжусь принести вам ужин и сам к вам присоединюсь, с твоего позволения.

Мы сняли свои мокрые симлы, развесив их посушиться. Старый грек принес еду, разложил на циновке, а мы расположились вокруг, с удовольствием поедая свежие лепёшки, виноград и инжир, запивая лёгким домашним вином. Эзра сел с нами и, подождав, пока мы утолим первую, самую злую волну голода, засыпал меня вопросами.

Следуя уже давно установившейся традиции наших с габаем бесед, я подробно рассказал ему всё, что было переговорено в общине за последнее время. Особенно Эзру интересовало, что говорил Йоханан о недавней женитьбе тетрарха, а поскольку на эту тему Ха-Матбиль не жалел эпитетов, мне было что порассказать. Развеселившись под парами вина, я с избыточным задором живописал, какие проклятия Йоханан призывал на голову нечестивого семейства.

Наконец нами овладела сытая истома. Разговор померцал-померцал ещё какое-то время и помаленьку угас. Шум дождя несколько поутих, перейдя в моросящий фоновый шелест. Эзра ещё какое-то время посидел с нами, пытаясь реанимировать беседу, но видя, что мы осоловели, встал, пожелал нам спокойной ночи и удалился. Мы с Товией улеглись спать – я на топчане, а Товия рядом, на циновке.

Разбудило нас многоголосье просыпающейся деревни: фальцетное сопрано петушиной переклички, глубокие басы коровьего племени, теноры овечьего блеяния, ударный ритм собачьего лая и, наконец, оглушительное соло ослиного рёва, перекрывающего весь хор. В низкое окно косо били утренние лучи, вытянув язык яркого света аж до самой стены напротив. Симлы ещё не полностью высохли и, накинутые на плечи, приятно холодили наши отдохнувшие тела. Мы с Товией по-быстрому закусили тем, что оставалось с вечера и, решив не будить габая, пустились в дорогу.

От наших влажных накидок на солнце поднимался пар, словно мы дымились холодным невидимым огнем. Дорога змеилась в тени деревьев по берегу Кафрейна158 до невысокого песчаного холма, замыкающего собой прибрежную зелень, после которого потянулась ещё влажная с вечера, но быстро сохнущая бесплодная земля, покрытая чахлыми кустиками. Тощие, юркие козы, качая разлапистыми ушами, с увлечением выщипывали, казалось, чистый гравий – среди каменной крупы не было и намёка на траву. Кафрейн находился на восход от этой каменистой равнины, и ближе к нему начали попадаться скудные возделанные участки с тощей, изголодавшейся по влаге растительностью.

Вот и сама деревня, спрятавшаяся за приземистую щербатую стену из тонко сколотых камней, за которой ступенчатым каскадом поднимаются по склону холма жёлто-серые плосковерхие хибары, перемежающиеся оливковыми деревьями. Стена далеко не сплошная, и через одну из прорех мы попали на узенькую улочку, серпантином тянущуюся меж домов, ширина которой в некоторых местах едва достигала трёх шагов. Наверное, два гружёных верблюда тут едва ли смогут разъехаться. Наконец дошли до нужного нам дома, ворота которого сохранили в пазах и заусенцах едва заметные следы голубоватой краски, свидетельствовавшие о лучших временах. Теперь же старые, покосившиеся створки едва смыкались, ощерив продольные щели меж ссохшихся досок. Потемневшая мезуза159 сиротливо склонила полустёршийся трезубец – стыдливый намек на «шин»160. Переступив через высокий порог, мы оказались на небольшом, загаженном помётом дворе, по которому с громким кудахтаньем сновали десятка два кур. Из пристройки слева доносилось мычанье и блеянье, густо замешанное на характерном навозном амбре, позволяющем безошибочно угадать расположение хлева. В глубине двора кто-то трудился у очага, и запах свежеиспечённых лепёшек приятно щекотал ноздри.

– Вот отсюда она упала, – сказал Товия, указывая на обмазанную розоватой глиной плоскую крышу своего жилища, над которой перекрестьем протянулись полотнища блестящих на полуденном солнце парусов отстиранного белья, – и ударилась вот об это, – указал он на внушительный валун песчаника, прислонённый к стене, заменявший собой то ли скамью, то ли стол.

Высота – где-то полтора роста взрослого человека. Хорошего мало. Но меня успокаивало то, что девочка, со слов отца, полежав пару дней, сама встала на ноги.

Отодвинув тростниковую штору, мы с Товией прошли внутрь, в прохладный полумрак жилых ароматов и, сопровождаемые залпом нескольких пар распахнутых глаз, хозяев которых я не успел рассмотреть сослепу, прошли в ту часть дома, где на невысоком топчане лежала больная. У изголовья сидела женщина неопределённого возраста с отсутствующим выражением огромных глаз на изношенном лице.

При одном взгляде на девочку я пожалел, что потерял целую ночь, прячась от дождя. Она лежала с мелово-бледным лицом на сероватых простынях. На узком лбу липкой изморосью выступила испарина. Полукружье выглядывающего из-под топчана тазика источало кислый рвотный запах. Левая рука девочки с голубоватыми дорожками вен, просвечивающими сквозь прозрачную кожу, беспомощно лежала поверх покрывала, а правую держала мать и механическими движениями гладила, качаясь маятником, посеревшими губами едва слышно шепча что-то.

Я быстро скинул котомку и, попросив принести чистой воды, склонился над малышкой. Её состояние было куда тяжелей ожидаемого – я не был к этому готов. Полыхнул заполошный испуг, который я пинками загнал обратно в щель. Но что же с ней такое?

– Разбудите девочку, – обратился я к матери.

Но с тем же успехом я мог обращаться к топчану или прикроватному тазику. Не добившись от неё реакции, я ту же просьбу направил отцу. Товия, хоть и сам потемнел с лица при виде дочери, но сохранил способность слышать и понимать. Он потормошил девочку, окликнул её раз, другой и вроде как разбудил.

К моему облегчению, девочка открыла глаза и попыталась посмотреть на нас, что далось ей нелегко: глаза у неё сильно косили, особенно левый, зрачок которого заплыл в наружный угол, да и веко едва дрогнуло, усугубив асимметрию. Очень неприятный признак. Наверное, именно в этот момент я и понял, что не смогу помочь. Неужели это всё? Нет, не надо сейчас о смерти – даже думать о ней не смей, не буди её холодный, тёмный призрак! Он парализует волю. Не стоит вызывать её дух прежде времени.

Товия мягко успокоил дочь, чтобы она меня не боялась, и хотел отойти, но я его удержал. Я не был уверен, что девочка ответит на мои вопросы, и не поручился бы, что добьюсь ответов от матери – потому-то лучше было оставить отца в пределах досягаемости. Сполоснув руки в принесённом тазике и насухо вытерев, я обратился к девочке, попросив её рассказать, что с ней произошло. Мне пришлось повторить вопрос, прежде чем девочка стала отвечать тонким и слабым, заплетающимся голосом, легко утомляясь даже от столь малых усилий. Она повторила всё то, что я слышал уже от Товии. Поскольку девочка была слишком слаба, я решил не мучить её больше и начал осмотр.

Похоже, бедняжка приложилась левым теменем: там были царапины, и при ощупывании именно в этой части девочка морщилась от боли. Но наощупь казалось, что серьёзных повреждений нет: во всяком случае, кость была цела. Глаза девочки, как я вновь отметил, сильно косили, а левый зрачок был шире. Я попросил её показать мне язык, и она вдруг совсем не к месту скривилась ухмылкой, словно насмехаясь над моими потугами. Язык направо – плохо, очень плохо. Руки, ноги – правые почти без сил, даже пальцы мне пожать не может; с трудом сгибаются в суставах, словно зубчатым колесом цепляясь за пазы. Малышку опять начало мутить, и мы её склонили над тазиком, но рвоты не было. Да и чем её могло рвать, если она уже пару дней почти ничего не могла проглотить?

Она немного успокаивается и вновь ложится, ещё больше побледнев, хотя казалось, это уже невозможно. Даю ей немного отдохнуть, не отходя от топчана, а девочка, тяжело и часто дыша, смотрит не меня своими разъехавшимися глазами, умоляюще и доверчиво. Что ты всё смотришь? Ну, закрой уже глаза или отвернись, что ли. Нет, не отворачивается, всё смотрит этими раскосыми своими… Опять наползает оно – ощущение своего бессилия. Что же делать? Нет, этот взгляд невозможно вынести! Выйду, пожалуй.

Отхожу за штору, прячусь от глаз малышки. Там отец. Стоит, не говорит ни слова, лишь всё смотрит, смотрит… Скольжу глазами по комнате (только бы не запнуться о Товию) – у окна столпились братья и сёстры больной девочки и с тем же выражением смотрят на меня. Гигантский знак вопроса, материализующийся из каждого угла, навис надо мной дамокловым мечом, сгустил воздух в доме, не давая свободно расправиться груди. Пришлось выйти наружу – за порог, отделяющий эту юдоль скорби с её липким отчаянием от остального мира.

Яркий свет ослепляет после полутьмы жилища, и я, повернув голову к солнцу, в карусели радужных переливов, пробивающихся сквозь крепко зажмуренные веки, глубоко, всей грудью вдыхаю тёплый терпкий воздух, очищенный недавним дождём. Как бы мне хотелось сейчас открыть глаза, и чтобы не было ни больного ребенка, ни несчастной семьи, ждущей от меня чуда!

Нехотя отворачиваю лицо от живительного света и размыкаю веки. Товия рядом, как жена Лота161, и всё так же молча смотрит на меня, с застывшим выражением тревожной надежды на лице. И тут я совершил глупость. «Я бессилен чем-либо помочь», – вот что должно было прозвучать из моих уст, но словно какая-то сила сковала язык. Как легко выстроить несколько слов в простую фразу, коротко и сухо отрезать от себя эту беду, оставить её за бортом своего мирка, и как тяжело произнести её именно сейчас – в лицо отцу, который смотрит на тебя вот этими глазами. Да, эта фраза, пожалуй, была единственно верной; но она так и не была произнесена. Струсил. Не выдюжил. Кого хотел надуть? Себя ли, раздувая несбыточную надежду? Его ли, с трепетом ждущего моих слов? Или малодушный страх оказаться вестником беды, глашатаем смерти сыграл надо мной злую шутку? С гнусненьким ощущением соучастия в чём-то постыдном вроде мошенничества вслушиваюсь в собственные слова, что звучат через силу, спотыкаясь, будто бы нехотя:

– Это очень серьёзный случай, Товия, очень тяжёлый. Я сделаю всё, что смогу, но за исход не поручусь. Все мы в руках Божьих, и девочка может выздороветь, если это ей предопределено свыше.

Пытаюсь сыграть уверенность и сам же вижу своё фиаско. Жалкий фарс, бездарная игра актёра; но эта полуправда – максимум, что я смог из себя выжать. Однако Товия так жаждет надежды, что рад и её бледному подобию. Что ему до нюансов интонации, до вопиющей неубедительности? Его-то я обманул – он и сам был рад обмануться; а кто обманет меня?

Мне уже попадались такие случаи. В Александрии Саба-Давиду привезли как-то рабочих после обвала в каменоломне, и ни один из них с теми же симптомами, что я нашёл у девочки, не выжил. Троих потом вскрывал дядя, и мы нашли у них сгустки крови под черепной костью и в самой мозговой ткани, ставшей водянистой и какой-то сопливой. Что же будет тут? Как оно там всё выглядит, под черепной коробкой малышки? Эх, мне бы зрение, способное пронзать насквозь человека: увидеть самую суть проблемы ещё при жизни, а не на секционном столе!

Я решил просто делать всё, что в моих силах. Если Богу будет угодно спасти ребенка – то и слава ему; если же нет, если ей уготована иная участь, то что бы я ни сделал – это ничего не изменит. Хуже уж точно не будет.

Началась ворожба. Перво-наперво я постарался уменьшить головные боли и рвоту отварами хвоща. Потом объяснил матери, как готовить специальную еду из мягкого бульона с накрошенными туда лепёшками. Кормили мы её часто, маленькими порциями – много она не могла съесть, да и зачастую кормление прерывалось рвотой. Я массировал девочке правую, неподвижную руку, а мать массировала ногу, разминая напряжённые мышцы. Мы с Товией и с матерью поочерёдно дежурили у кровати, сменяя друг друга.

Пару дней создавалась иллюзия, что мои усилия приносят какую-то пользу. Девочка, которая к моему появлению сильно ослабла от того, что почти не питалась, возвращая со рвотой всё то немногое, что ей удавалось проглотить, чуть окрепла, набралась сил и стала веселее отвечать на вопросы. Руки – точнее, левая рука, бессильно лежавшая на одеяле, уже имела достаточно сил, чтобы пользоваться ложкой, хоть и косолапо. Правая так и не заработала. Она встречала меня своей неизменной кривой ухмылочкой – слабой, застеснявшейся самой себя попыткой улыбнуться. При еде у неё постоянно из правого угла рта стекали остатки, и мать заботливо подтирала ей подбородок тряпочкой.

На эти пару дней в замершем, наполненном траурным ожиданием доме появились эмоции, зазвучали голоса, заиграли потускневшие краски. Братья и сёстры бедной девочки, уверовав в чудо исцеления, весело щебетали во дворе, порой принося ей трогательные подарки: то венок из засохших цветов, то что-нибудь вкусненькое, почти всегда невпопад – так что приходилось немного поколдовать, растереть всё в кашу, чтобы скормить ей, что было поручено матери.

Мать… Я помню, как она меня поразила в первый момент абсолютно пустым выражением огромных глаз на сером лице. А сейчас и она ожила, словно в неё вдохнули новые силы. Я удивлялся, как долго она может оставаться без сна; казалось, она вообще не ложилась все те дни, что я находился там. На её губах появилась улыбка, а в голосе, которым она пела девочке протяжные и мелодичные гильадские мелодии, звучала такая нежность, которую можно услышать только из уст матери, поющей своему больному ребёнку.

Да что там родители, что братья и сёстры – я сам чуть было не поверил в чудо, в свой талант и удачу. Наивный глупец! Смерть лишь играла со мной, как кошка с мышью. И когда мера моего тщеславия переполнилась, она ясно дала понять, кто является хозяином положения, за пару часов сведя на нет все мои хлопотливые и, как оказалось, бессмысленные усилия.

Чудо оказалось быстротечным. На третий день у девочки наросли опять головные боли, и начала мучить рвота. Она возвращала почти всё, чем нам удавалось её накормить, и всё больше и больше слабела, откинувшись на серых подушках, с трудом отвечая на наши вопросы. Дальше стало хуже. Её ответы стали невпопад, а потом и вовсе пошла какая-то тарабарщина, словесная окрошка. И снова, как в первый день моего появления, в доме сгустился воздух ожиданием беды. Затихли звуки, словно в ожидании неизбежного, чего все боялись.

155

Шимон – Симон Кифа (Пётр) – один из двенадцати апостолов Иисуса Христа, брат апостола Андрея. В Католической церкви считается первым Папой Римским. «Кифа» с иврита переводится как «камень» – также, как и «Пётр» с латинского языка.

156

Таммуз – четвёртый месяц еврейского календаря при отсчёте от Исхода из Египта и десятый при отсчёте от сотворения мира. Название происходит от имени вавилонского бога, упоминаемого в книге Иезекиля.

157

Кафрейн – деревня, ныне находящаяся в Иордании.

158

Кафрейн (Вади ал-Кафрейн) – речка, левый приток Иордана в нижнем его течении, впадает в него у Бейт-Абары.

159

Мезуза – прикрепляемый к внешнему косяку двери в еврейском доме свиток пергамента из кожи ритуально чистого (кошерного) животного, содержащий часть текста молитвы Шма.

160

Шин – на внешней стороне футляра мезузы пишут букву «шин» или буквы «шин», «далет», «йуд».

161

Жена Лота – жена племяника Авраама, которая во время бегства из разрушаемого Господом Содома нарушила указания и обернулась, в результате чего превратилась в соляной столб.

Первый Апокриф

Подняться наверх