Читать книгу Дядя Бернак. Тайна Клумбера. Роковой выстрел (сборник) - Артур Конан Дойл, Исмаил Шихлы - Страница 2
Дядя Бернак
Глава I
Берег Франции
ОглавлениеЯ смело могу сказать, что прочел письмо моего дяди не менее ста раз, и вполне уверен, что выучил его наизусть. Тем не менее я снова вынул его из кармана и, сидя у борта парусного судна, принялся пробегать его так же внимательно, как и в первый раз. Оно было написано резким, угловатым почерком человека, начавшего жизненный путь деревенским стряпчим, и было адресовано на имя Луи де Лаваля. При этом забота о немедленной доставке письма адресату была возложена на Вильгельма Харгрева, владельца гостиницы «Зеленый Человек» в Эшфорде и многочисленных бочек не оплаченного пошлиной коньяка с берегов Нормандии. Вместе с бочками прибыло и письмо, попавшее таким образом в мои руки.
«Мой дорогой племянник Луи, – так начиналось письмо, – теперь, когда скончался твой бедный отец и ты остался один в целом свете, я уверен, что ты не захочешь продолжать вражду, которая исстари существовала между членами нашей семьи. В эпоху революции во Франции твой отец открыто перешел на сторону короля, тогда как я всегда был на стороне народа. Ты знаешь, к каким печальным результатам привел этот поступок твоего отца: он был принужден покинуть страну. Я же сделался владельцем имения Гросбуа. Я понимаю, как тяжело тебе было примириться с потерей родового имения, но сознайся, что все же лучше видеть это имение в руках одного из родственников, чем посторонних людей. Смею тебя уверить, что от меня, брата твоей матери, ты не можешь встретить ничего, кроме любви и уважения. А теперь позволь мне дать тебе несколько полезных советов. Ты знаешь, я всегда был республиканцем, но с течением времени для меня стало очевидным, что борьба против власти Наполеона совершенно бесполезна. Понимая это, я был принужден перейти к нему на службу, – недаром говорят: с волками жить – по-волчьи выть. С моими способностями я быстро сумел войти в доверие Наполеона; мало того, я стал самым близким другом этого человека, для которого он сделает все, чего бы я ни пожелал. Ты, вероятно, знаешь, что в настоящее время Наполеон во главе своей армии находится всего в нескольких милях от Гросбуа. Если бы ты хотел поступить к нему на службу, несомненно, он забудет враждебное чувство к твоему отцу и не откажется вознаградить услуги твоего дяди. Несмотря на то что твое имя несколько запятнано в глазах Императора, я имею на него настолько большое влияние, что сумею все устроить к лучшему. Послушай меня и приезжай сюда с полным доверием, так как вполне можешь положиться на преданного тебе дядю.
К. Бернак.»
Таково было письмо, но, собственно говоря, меня поразило и взволновало не само письмо, а обратная сторона его. Оно было запечатано четырьмя печатями красного сургуча, и, очевидно, дядя употребил в виде печатки большой палец, потому что на сургуче ясно были видны следы грубой, облупившейся кожи. На одной же из печатей было написано по-английски «Не приезжай». Если эти слова были поспешно нацарапаны дядей ввиду каких-нибудь неожиданных изменений в его планах, то к чему было посылать письмо? Вернее, что это предостережение делалось каким-нибудь другом, тем более что письмо написано на французском языке, тогда как роковые слова – на английском. Но печати не были взломаны, – следовательно, в Англии никто не мог знать содержания письма.
И вот, сидя под парусом, развевавшимся над моей головой, наблюдая зеленоватые волны, с мерным шумом ударявшиеся о бока судна, я стал припоминать все, некогда слышанное мною об этом неведомом для меня дяде Бернаке.
Мой отец, гордившийся своим происхождением от одной из наиболее старых фамилий Франции, женился на девушке, обладавшей редкой красотой и душевными качествами, но более низкого происхождения. Правда, она никогда не дала ему повода раскаиваться в совершенном поступке; но зато ее брат, человек с низкой душонкой, был невыносим своей рабской угодливостью во время благоденствия нашей семьи и злобной ненавистью и неприязнью в тяжелые минуты. Он восстановил народ против моего отца и добился того, что отец был вынужден бежать. После этого мой дядя сделался ближайшим помощником Робеспьера в его самых страшных злодеяниях, за что и получил в награду наше родовое имение Гросбуа.
С падением Робеспьера он перешел на сторону Борраса, и с каждой сменой правительства в его руки попадали все новые и новые земельные владения. Из последнего письма этого достойного человека можно было заключить, что новый французский император тоже на его стороне, хотя трудно предположить, что человек с такой репутацией, как дядя, да еще к тому же республиканец, мог оказать ему существенные услуги.
Вас, вероятно, заинтересует, почему же я принял предложение человека, изменившего моему отцу и бывшего врагом нашей семьи в течение многих лет? Теперь об этом легче говорить, чем тогда, но все дело в том, что мы, молодое поколение, чувствовали всю тяжесть, а главное, бесполезность продолжать раздоры стариков. Мой отец, казалось, замер на 1792 году и навсегда остался с теми чувствами, которые неизгладимо запечатлелись в душе под влиянием событий этого года. Он как будто окаменел, пройдя через это горнило.
Но мы, взросшие на чужой земле, поняли, что жизнь ушла далеко вперед, что явилась возможность не жить тем отдаленным прошлым, воспоминаниями о счастливых годах жизни в родном гнезде. Мы убедили себя, что необходимо забыть распри и раздоры прошлого поколения. Для нас Франция уже не была страной избиений, производимых санкюлотами, страной бесчисленных казней на гильотине. Нет, теперь это время было далеко.
В нашем воображении родная земля вставала, окруженная ореолом славы; теснимая врагами со всех сторон, Франция призывала рассеянных повсюду сынов своих к оружию. Этот воинственный призыв волновал сердца изгнанников и заставил меня принять предложение дяди и устремиться по водам Ламанша к дорогим берегам родины. Сердцем я всегда был во Франции и мысленно боролся с ее врагами. Но пока был жив мой отец, я не смел открыто высказать это чувство: для него, служившего под начальством Конде и сражавшегося при Квибероне, такая любовь показалась бы гнусной изменой. После его смерти ничто не могло удержать меня вдали от родины, тем более что и моя милая Евгения, ставшая впоследствии моей женой, также настаивала на необходимости идти туда, куда призывал нас долг. Она происходила из старинного рода Шуазелей, еще более ненавидевших Францию после изгнания из нее, чем даже мой отец. Эти люди мало заботились о том, что происходило в душе их детей, и в то время как они, сидя в гостиной, с грустью читали о победах Франции, мы с Евгенией удалялись в сад, чтобы там наедине предаться чувству радости, охватывавшему наше существо. В уголке унылого каменного дома, близ окошка, совершенно скрытого густо разросшимися кустами, мы находили приют по ночам. Наши взгляды и мнения шли совершенно вразрез с взглядами окружающих нас лиц; благодаря этому мы жили совершенно отчужденно от других, что и заставило нас глубже понимать и ценить друг друга, находя взаимно нравственную поддержку и утешение в тяжелые минуты. Я делился с Евгенией своими замыслами и планами, а она укрепляла и ободряла меня, если видела меня приунывшим. А время все шло да шло, пока наконец я получил письмо от дяди.
Была и другая причина, заставившая меня принять приглашение дяди: положение изгнанника нередко доставляло мне невыразимые мучения. Я не могу пожаловаться на англичан вообще, потому что по отношению к нам, эмигрантам, они выказывали столько сердечной теплоты, столько истинного радушия, что, я думаю, не найдется ни одного человека, который не сохранил бы о стране, приютившей нас, и о ее обитателях самого приятного воспоминания. Но в каждой стране, даже в такой культурной, как Англия, всегда найдутся люди, которые испытывают какое-то непонятное наслаждение в оскорблении других; они с гордой радостью отворачиваются от своих же ближних, попавших в беду. Даже в патриархальном Эшфорде нашлось немало лиц, которые всячески старались досаждать нам, эмигрантам, отравляя нашу и без того тяжелую жизнь. К числу их можно было причислить молодого кентского помещика Фарлея, наводившего ужас на город своим буйством. Он не мог равнодушно пропустить ни одного из нас, чтобы не послать вдогонку какого-нибудь оскорбления, и притом не по адресу французского правительства, чего бы можно было ожидать от английского патриота; нет, эти оскорбления обыкновенно задевали главным образом нас, французов. Часто мы должны были спокойно выносить его гнусные выходки, скрывая в глубине души накипавшую злобу; мы молча выслушивали все насмешки и издевательства Фарлея над нами, но наконец чаша терпения переполнилась. Я не мог выносить дольше и решился проучить негодяя. Однажды вечером мы собрались за табльдотом гостиницы «Зеленый Человек». Фарлей был там же; опьяневший почти до потери человеческого образа, он по обыкновению выкрикивал слова, оскорбительные для нас. При этом я заметил, что Фарлей не сводил с меня глаз, вероятно, желая посмотреть, какое впечатление производят на меня его оскорбления.
– Теперь, господин Лаваль, – крикнул он вдруг, грубо кладя руку на мое плечо, – позвольте предложить вам тост, который вы, вероятно, не откажетесь разделить. Итак, за Нельсона, пожелаем ему наголову разбить французов!
Фарлей стоял передо мною с бокалом, нахально усмехаясь: он ожидал, что я откажусь от подобного тоста.
– Хорошо, – сказал я, – я согласен выпить ваш тост, но с условием, что вы выпьете со мной тот тост, который я предложу вам после.
– Прекрасно, – сказал он, протягивая руку с бокалом.
Мы чокнулись и выпили.
– А теперь я в свою очередь осмелюсь предложить вам тост. Я пью за Францию и желаю ей победы над Нельсоном!
Стакан вина, брошенный мне в лицо, был ответом на эти слова, и через час мы уже дрались на дуэли. Я прострелил навылет его плечо, и в эту ночь, когда я пришел к окошечку заброшенного дома – месту наших встреч с Евгенией, – она держала несколько лавровых веток, в изобилии росших под окном, и вплела их в мои волосы.
Местная администрация не нашла нужным вмешиваться в происшедшую между нами дуэль, но во всяком случае, мое положение в городе становилось тяжелым: дальнейшее пребывание в нем было невозможно, и вот это-то и было последним толчком, побудившим меня без малейшего колебания принять предложение дяди наперекор странному предостережению, которое я нашел на конверте. Если действительно влияние дяди на императора было настолько велико, что он мог дать мне возможность вернуться на родину, заставить его забыть о причинах моего изгнания, – тогда падала единственная преграда, отделявшая меня от родной страны.
Все время, пока эти соображения занимали мой ум, пока я со всех сторон рассматривал свое положение, свои виды и планы на будущее, я находился на палубе небольшого парусного судна, которое несло меня туда, где некогда я был счастлив в кругу своей семьи и где впоследствии пережил немало тяжелых минут. Эти размышления были неожиданно прерваны: передо мной стоял шкипер и грубо тянул меня за рукав.
– Вам пора сходить, мистер, – сказал он мне.
В Англии меня приучили к оскорблениям, но я никогда не терял чувства собственного достоинства. Я осторожно оттолкнул его руку и сказал, что мы еще очень далеко от берега.
– Вы, конечно, можете поступать, как вам заблагорассудится, – грубо ответил он, – но я дальше не поеду. Потрудитесь сойти в лодку и отправляйтесь вплавь.
Я совершенно напрасно приводил ему разные доводы, говорил, что мною уплачено за проезд до берегов Франции. Я, конечно, не добавил, что деньги, врученные ему за проезд, были выданы мне за часы, принадлежавшие трем поколениям Лавалей, и эти часы покоились в настоящее время у одного ростовщика в Дувре.
– Однако довольно! – вдруг вскрикнул он. – Спускать парус, сложите его! А вы, мистер, можете или оставить мое судно, или вернуться со мной в Дувр; я не могу приблизиться к рифам, не подвергая опасности «Лисицу», особенно при том ветре, который подымается с юго-востока, угрожая перейти в бурю.
– В таком случае я предпочитаю сойти, – сказал я.
– Вы можете поплатиться за это жизнью, – возразил он и засмеялся так вызывающе, что я чуть не кинулся к нему с целью проучить нахала. Но я был совершенно беспомощен среди матросов, которые, я знал по опыту, быстро переходят на кулачную расправу, если им что-либо не по вкусу. Маркиз Шамфор рассказывал мне, что когда он впервые поселился в Саттоне, в эпоху эмиграции, то ему выбили зубы за одну лишь попытку высказать свое отрицательное отношение к таким господам. Волей-неволей я примирился с печальной необходимостью и, пожав плечами, сошел в приготовленную для меня лодку. Мои пожитки были сброшены туда же вслед за мной. Представьте себе, наследник именитого рода де Лавалей, путешествующий с маленьким свертком в виде багажа! Два матроса оттолкнули лодку и ровными, медленными ударами весел направили ее к низменному берегу.
По-видимому, предстояла бурная ночь. Черные тучи, застлавшие от нас последние лучи заходящего солнца, внезапно разорвались, и клочки их с оборванными краями быстро мчались по небу, распространяясь по всем направлениям и заволакивая все густой мглой, которую на западе прорезывал огненно-красный блеск зари, казавшийся гигантским пламенем, окруженным черными клубами дыма. Матросы время от времени поглядывали на небо и затем на берег. В эти минуты я боялся, что они повернут назад из опасения перед бурей. Какой тревогой наполнялась моя душа, когда кто-нибудь из них обращал свои тревожные взгляды на небо! Чтобы отвлечь их внимание от наблюдений за штормом, разыгравшимся на море, я начал расспрашивать их об огнях, все чаще и чаще прорезывавших тьму, окружавшую нас.
– К северу отсюда лежит Булонь, а к югу Этапль, – вежливо ответил один из гребцов.
Булонь! Этапль! В избытке радости я в первый момент утратил способность говорить. Сколько светлых, радостных картин пронеслось в моем мозгу!
В Булонь меня, бывшего еще маленьким мальчиком, возили на летние купания. Неужели же можно забыть все то милое прошлое, забыть, как я, маленький сорванец, чинно шагал рядом с отцом по берегу моря? Как удивлялся я тогда, видя, что рыбаки удалялись при виде нас! Об Этапли я сохранил иные воспоминания: именно оттуда мы были принуждены бежать в Англию. И пока мы шли из своего собственного дома, обреченные на изгнание, мучимые сознанием предстоящих нам бедствий и унижений, народ с неистовым ревом толпился на плотине, далеко выдававшейся в море, провожая нас взорами, полными ненависти и злобы. Кажется, я никогда не забуду этих минут! Временами мой отец оборачивался к ним, и тогда я присоединял свой детский голос к его мощному и повелительному голосу. Он приказывал им прекратить свои выходки против нас, потому что в слепом злобном неистовстве из толпы принимались бросаться камнями, и один из камней попал в ногу матери. Мы сами словно обезумели от гнева и ужаса. И вот эти милые сердцу места, где так беспечно протекло мое детство! Вот они справа и слева от нас; а в десяти милях от самого дальнего из них находится мой собственный замок, моя собственная земля в Гросбуа, которая принадлежала нашему роду гораздо раньше той эпохи, когда французы с герцогом Вильгельмом Завоевателем во главе отправились покорять Англию.
Как я напрягал свое зрение, силясь сквозь тьму, окружавшую нас, рассмотреть далекие еще башни наших укреплений! Один из моряков совершенно иначе понял ту напряженность, с которой я пытался пронзить тьму глазами, и, словно стараясь угадать мою мысль, заметил:
– Этот удаленный берег, простирающийся на весьма значительное расстояние, служит приютом многим, кому, подобно вам, я помогал высадиться здесь.
– За кого же вы меня принимаете? – спросил я.
– Это не мое дело, сударь. Существуют промыслы, о которых не принято говорить вслух.
– Неужели вы считаете меня контрабандистом?
– Вы сами говорите это; да, впрочем, не все ли равно, наше дело перевозить вас.
– Даю честное слово, что вы ошибаетесь, считая меня контрабандистом.
– В таком случае вы беглый арестант.
– Нет!
Моряк задумчиво оперся о весло, и, несмотря на тьму, я видел, что по его лицу пробежала тень подозрения.
– А если вы один из наполеоновских шпионов! – вдруг воскликнул он.
– Я шпион?!
Тон моего голоса вполне разубедил его в гнусном подозрении.
– Хорошо, – сказал он, – я совершенно не могу представить себе, кто вы. Но если бы вы действительно были шпионом, моя рука не шевельнулась бы, чтобы способствовать вашей высадке, что бы там ни говорил шкипер.
– Вспомни, что мы не можем жаловаться на Бонапарта, – заметил молчаливый до того времени второй гребец низким дрожащим голосом, – он всегда был добрым товарищем по отношению к нам.
Меня очень удивили его слова, потому что в Англии ненависть и злоба против нового императора Франции достигли своего апогея; все классы населения объединились в чувстве ненависти и презрения к нему. Но моряк скоро дал мне ключ к разгадке этого явления.
– Если теперь положение бедного моряка улучшилось настолько, что он может свободно вздохнуть, то всем этим он обязан Бонапарту, – сказал он. – Купцы уже получили свое, а теперь пришла и наша очередь.
Я вспомнил, что Бонапарт пользовался популярностью между контрабандистами, так как в их руки попала вся торговля Ламанша. Продолжая грести левой рукой, моряк правой указывал мне на черноватые, мрачные волны бушующего моря.
– Там находится сам Бонапарт, – сказал он.
Вы, читатель, живете в более покойное время, и вам трудно понять, что при этих словах невольная дрожь пробежала по моему телу. Всего десять лет тому назад мы услышали это имя впервые. Подумайте, всего десять лет, и в это время, которое простому смертному понадобилось бы только для того, чтобы сделаться офицером, Бонапарт из безвестности стал великим. Один месяц всех интересовало, кто он, в следующий месяц он, как всеистребляющий вихрь, пронесся по Италии. Генуя и Венеция пали под ударами этого смуглого и не особенно воспитанного выскочки. Он внушал непреодолимый страх солдатам на поле битвы и всегда выходил победителем в спорах и советах с государственными людьми. С безумной отвагой устремился он на восток, и, пока все изумлялись знаменитому походу, которым он разом сделал Египет одной из французских провинций, он уже снова был в Италии и наголову разбил австрийцев.
Бонапарт переходил с места на место с такой же быстротой, с какой распространялась молва о его приходе. И где бы Бонапарт ни проходил, всюду враги его терпели поражения. Карта Европы благодаря его завоеваниям значительно изменила свой вид; Голландия, Савойя, Швейцария существовали только номинально, на самом деле страны эти составляли часть Франции. Франция врезалась в Европу по всем направлениям. Этот безбородый артиллерийский офицер достиг высшей власти в стране и без малейшего усилия раздавил революционную гидру, пред которой оказались бессильными прежний король Франции и все дворянство.
Так продолжал действовать Бонапарт, когда мы следили за ним, переносившимся с места на место, как орудие рока; его имя всегда произносилось в связи с какими-нибудь новыми подвигами, новыми успехами. В конце концов мы уже начинали смотреть на него как на человека сверхъестественного, чудовищного, покровительствующего Франции и угрожающего всей Европе. Присутствие этого исполина, казалось, ощущалось на всем материке, и обаяние его славы, его власти и силы было так неотразимо в моем мозгу, что, когда моряк, показывая на темнеющую бездну моря, воскликнул: «Здесь Бонапарт!»– я посмотрел по указанному направлению с безумной мыслью увидеть там какую-то исполинскую фигуру, стихийное существо, угрожающее, замышляющее зло и носящееся над водами Ламанша. Даже теперь, после долгих лет, после тех перемен, которые года принесли с собою, после известия о его падении, этот великий человек сохранил свое обаяние для меня. Что бы вы ни читали и что бы вы ни слышали о нем, не может дать даже самого отдаленного представления о том, чем было для нас его имя в те дни, когда Бонапарт сиял в зените своей славы!
Однако как далеко от моих детских воспоминаний было все то, что я увидал в действительности! На севере выдавался длинный низкий мыс (я не помню теперь его названия); при вечернем освещении он сохранил тот же сероватый оттенок, как и коса с другой стороны, но теперь, когда темнота рассеивалась, мыс этот постепенно окрашивался в тускло-красный цвет остывающего раскаленного железа. В эту бурную ночь мрачные струи воды, то видимые, то словно исчезающие с движением лодки, попеременно взлетавшей на гребень волны и опускавшейся, казалось, носили в себе какое-то неопределенное, но зловещее предостережение. Красная полоса, разрезавшая тьму, казалась гигантской саблей с концом, обращенным к Англии.
– Что это такое, наконец? – спросил я.
– Это именно то, о чем я уже говорил вам, мистер, – сказал моряк, – одна из армий Бонапарта с ним самим во главе. Там огни их лагеря, и вы увидите, что между тем местом, где он находится, и Остенде будет еще около 12 таких же лагерей. В этом маленьком Наполеоне хватило бы мужества перейти в наступление, если бы он мог усыпить бдительность Нельсона; но до сих пор Бонапарт хорошо понимает, что не может рассчитывать на удачу.
– Откуда же лорд Нельсон получает известия о Наполеоне? – спросил я, сильно заинтересованный последними словами моряка.
Моряк указал мне куда-то поверх моего плеча, казалось, в беспредельную мглу, где, приглядевшись внимательнее, я рассмотрел три слабо мерцавших огонька.
– Сторожевые суда, – сказал он своим сиплым, надтреснутым голосом.
– Андромеда, сорок четыре, – добавил его товарищ.
Моя мысль все время вращалась около этой ярко освещенной полосы земли и этих трех маленьких огненных точек на море, находившихся друг против друга, представляя собою двух боровшихся великанов-гениев лицом к лицу, могущественных властелинов каждый в своей стихии – один на земле, другой на море, готовых сразиться в последней исторической битве, которая должна совершенно изменить судьбу народов Европы. И я, француз душою, неужели я могу не понимать, что борьба на жизнь и на смерть уже предрешена! Борьба между вымирающей нацией, в которой население быстро уменьшается, и нацией быстро растущей, с сильным, пылким, молодым поколением, в котором жизнь бьет ключом. Падет Франция – она вымрет; если будет побеждена Англия, то сколько же народов воспримут ее язык, ее обычаи вместе с ее кровью! Какое громадное влияние окажет она на историю всех народов!
Очертания берега становились резче, и шум волн, ударявшихся о песок, с каждым ударом весла отчетливее звучал в моих ушах. Я мог вполне рассмотреть быстро сменявшийся блеск буруна как раз против меня. Вдруг, пока я вглядывался в очертания берегов, длинная лодка выскользнула из мглы и направилась прямо к нам.
– Сторожевая лодка, – сказал один из моряков.
– Билл, голубчик, мы попались! – сказал второй, тщательно запрятывая какой-то предмет в один из своих сапог.
Но лодка быстро скрылась из виду и со всей быстротой, какую могли ей сообщить четыре пары весел в руках лучших гребцов, понеслась в противоположном от нас направлении. Моряки некоторое время следили за нею, и их лица прояснились.
– Они чувствуют себя не лучше нас, – сказал один из них. – Я вполне уверен, что это разведчики.
– Должно быть, вы не единственный пассажир, направляющийся к этим берегам сегодня, – заметил его товарищ. – Но кто бы это мог быть?
– Будь я проклят, если я знаю, с кем была эта лодка. Нри виде ее я спрятал добрый мешок тринидадского табаку в сапог. Я уже имел случай познакомиться с внутренним расположением французских тюрем и не хотел бы возобновлять это знакомство. А теперь в путь, Билл!
Спустя несколько минут лодка с глухим неприятным шумом врезалась в песчаный берег. Мои пожитки были выброшены на берег. Я стоял около них, пока один из моряков, столкнув лодку в воду, впрыгнул в нее и мои спутники стали медленно удаляться от берега.
Кровавый отблеск огней на западе совершенно рассеялся, грозовые тучи простирались по небу, и густая черноватая мгла нависла над океаном. Пока я следил за удалявшейся лодкой, резкий влажный, пронизывающий насквозь ветер дул мне в лицо. Завываниям его словно аккомпанировал глухой рокот моря. И вот в эту бурю, ранней весной 1805 года, я, Луи де Лаваль, на двадцать первом году своей жизни вернулся после тринадцатилетнего изгнания в страну, в которой в течение многих веков наш род был украшением и опорой престола. Неласково обошлась Франция с нами: за всю верную, преданную службу она отплатила нам оскорблениями, изгнанием и конфискацией имущества. Но все было позабыто, когда я, единственный представитель рода де Лавалей, опустился на колени на ее священной для меня земле и, в то время как резкий запах морских трав приятно щекотал мои ноздри, я прильнул губами к влажному гравию.