Читать книгу Неверная - Айаан Хирси Али - Страница 7

Часть I. Детство
Глава 5. Тайные свидания, секс и запах сукумавики

Оглавление

В июле 1980 года мы прилетели в Найроби. Мама была категорически против переезда: мало того что кенийцы, как и эфиопы, были неверными, так они еще и выглядели иначе, чем мы. Мама считала их недочеловеками, каннибалами, грязными разносчиками всякой заразы. Она называла их abid – рабы, dhagah – камни и gaalo – неверные. Бабушка называла кенийцев вонючими. А ведь она могла найти дорогу в пустыне по запаху дождя или, только понюхав воздух рядом с женщиной, определить, беременна та или нет. Все десять лет, которые мы прожили в Кении, они обе относились к кенийцам так же, как когда-то саудовцы относились к нам.

Но отец выбрал Кению, потому что так было разумно – в те далекие времена это была одна из самых безопасных и относительно богатых стран Африки. Он получил там официальный статус беженца, и Управление Верховного комиссара ООН по правам беженцев выделило нам грант на образование и пособие на жизнь. Теперь отец мог спокойно уезжать довольно надолго, оставляя нас на попечение мужчин из субклана Осман Махамуд, которые не сражались, а обеспечивали необходимым и защищали семьи тех, кто ушел на фронт.

Абех сказал маме, что постарается бывать с нами как можно дольше, но ей все равно не хотелось оставаться одной в этой стране и жить на подачки от государства и чужих мужей. Она считала, что отец и так пожертвовал временем, деньгами, семьей ради ДФСС, партии, которая была не лучше Afwayne: там процветала коррупция, некомпетентность и клановая вражда. Мама была согласна жить в Найроби, только если отец останется с нами и будет нас содержать. Возможно, откроет свое дело и позволит семьям других оппозиционеров жить за наш счет.

Но папа не мог допустить и мысли о том, чтобы оставить борьбу против режима Сиада Барре. Свобода и независимость Сомали – вот что было главным в его жизни. А семья, по словам мамы, всегда оказывалась на вторых ролях.

Поначалу мы поселились в гостинице в Истлее – густонаселенном, шумном районе Найроби, где жило большинство сомалийцев. Позже мы нашли квартиру на окраине Истлея, рядом с Джуджа Роуд. Сомалийцев там было гораздо меньше, но резче всего отличия между двумя районами проявлялись в запахах. Ароматы Истлея были нам привычны – вкусная еда, приправленная имбирем и кориандром, чай с кардамоном и гвоздикой. Женщины в струящихся сомалийских одеждах – дирха – пахли духами и благовониями. И только иногда отвратительная вонь из открытого люка перебивала эти прекрасные ароматы.

В Джуджа Роуд жили в основном коренные кенийцы, которые ели угали – сваренные в воде колобки из кукурузной муки. К угали подавали сукумавики – овощ, похожий на капусту, с большими зелеными листьями, которые мелко нарезали и долго варили. Ужасный запах сукумавики наполнял всю округу с самого утра до поздней ночи.

Мы жили на третьем этаже нового, наспех построенного бетонного дома, а через дорогу от нас было пустое поле. Бабушка купила овцу и научила ее подниматься и спускаться по лестнице. Днем овца паслась в поле, а ночью спала в ванной. Мы относились к ней как к домашнему питомцу и даже не думали ее есть. Присматривая за овцой, бабушка занималась привычным делом и чувствовала себя более-менее сносно.

Папа отправил нас в английскую школу, но вскоре после этого мама холодно сказала ему, что девочкам будет лучше дома, чем в какой-то школе для gaalo, среди неверных, в этой мерзкой стране, куда он их привез. Папа разозлился и закричал, что проклянет ее, если она посмеет забрать нас из школы без его разрешения. Через несколько дней он уехал в Эфиопию.

В первый учебный день именно папа отвел нас в школу. У всех детей была разная форма; я надела серый свитер, белую юбку и серый фартук. И снова в школе все было чужим и непонятным: уроки велись на английском, а во дворе дети болтали на суахили. Мы с Хавейей не знали ни того, ни другого языка, так что первые несколько недель стали для нас долгим кошмаром из одиночества и насмешек. Но я ничего не сказала маме – больше всего я боялась, что она заберет нас из школы, а мне так хотелось быть с другими детьми, подальше от дома.

Когда я немного подучила суахили, меня стали задирать меньше. Но Хавейя все так же страдала от издевательств одноклассников. Когда к ней приставали, она обижалась и замыкалась в себе, а потом приходила домой злая и вся в синяках. Мне было легче привыкнуть к школе: я просто старалась стать как можно незаметней.

Начальная школа Джуджа Роуд была явно устроена по образцу английских колониальных школ. Каждое утро мы собирались во дворе, смотрели, как поднимают флаг, и пели гимн Кении. Дежурные старшеклассники проверяли наши ногти и форму. Задания на уроках были сложными, и если мы чего-то не понимали, нас выводили из класса и заставляли стоять на коленях под палящим солнцем. Никто не объяснял нам потом материал отдельно. Учительница математики, миссис Нзиани, за каждую ошибку била нас большой черной трубкой, которую называла черной мамбой. Я получала по рукам снова и снова, пока они не распухали. Наконец я догадалась стащить пару бабушкиных плетеных веревок и отдать их девочке по имени Анджела – она использовала их как скакалку. За это Анджела разрешила мне списывать домашние задания по математике.

Цифры были для меня загадкой. Я была такой отсталой. Только в Найроби, в десять лет, я узнала о том, как считают время: минуты, часы, годы. В Саудовской Аравии действовал исламский лунный календарь, а в Эфиопии – старинный солнечный. Поэтому один и тот же год в Саудовской Аравии записывался как 1399, в Эфиопии – 1972, а в Кении и в остальном мире – 1980. В Эфиопии даже часы были другими: восход назывался первым часом, а полдень – шестым. (Даже в Кении люди использовали две системы наименования времени – английскую и суахили.) Месяцы, дни везде воспринимались по-разному. Только в начальной школе Джуджа Роуд я начала понимать, что люди имеют в виду, когда называют какую-то дату или час. Бабушка никогда не учила нас считать время. Для нее всю жизнь в полдень тени становились короче, а возраст измерялся сезонами дождей. И ей этого вполне хватало.

Когда я научилась читать по-английски, я открыла для себя школьную библиотеку. Если мы хорошо вели себя, нам разрешали брать книги на дом. Помню сборники сказок братьев Гримм и Ганса Христиана Андерсена. Но самыми соблазнительными были потрепанные книжки в мягкой обложке, которыми обменивались одноклассницы. Мы с Хавейей делились ими друг с другом, прятали за учебниками, а потом зачитывались по ночам повестями о гордой и бесстрашной Нэнси Дрю, Великолепной пятерке… Эти истории о свободе, приключениях, равенстве между мальчиками и девочками, о доверии и дружбе были совсем не похожи на мрачные бабушкины сказки, учившие нас подозрительности и осторожности. Повести были интересными, правдоподобными и западали в душу глубже, чем старинные легенды клана.

Иногда после школы мы с Хавейей успевали забежать на площадь Джуджа Роуд, где стоял индийский магазинчик, в котором продавались мороженое, учебники, шариковые ручки и пан – пряная кокосовая смесь, от которой губы становились красными. Но чаще всего мама запирала нас дома. Они с бабушкой по-прежнему были не в восторге от того, что мы ходим в школу: они отвергали все кенийское и не хотели, чтобы мы чему-то учились у местных жителей. Но мы, как губка, впитывали все, что видели и слышали.

Однажды я рассказала маме о том, что люди высадились на Луну, а мама ответила, что это глупости. «Христиане такие легковерные. Они могли взлететь на самолете на гору и вообразить, что оказались на Луне». А когда я пришла из школы и сообщила, что люди произошли от обезьян, мама сказала: «Все, пора заканчивать с учебой. Может быть, от обезьян произошли кенийцы, но не мусульмане».

И все же мы продолжали ходить в школу. Папа напугал маму проклятием, а она уже однажды сбежала от мужа, и теперь не хотела вновь оказаться под угрозой вечной кары.

Когда отец вернулся из Эфиопии, они с мамой стали постоянно ругаться. Мама пыталась призвать на помощь уважаемых членов клана, чтобы они уговорили Абеха уделять больше внимания жене и детям. Но, конечно, никто не стал оспаривать решения Хирси Магана, касающиеся его семейной жизни. Тогда мама перестала есть и заболела. Она лежала и стонала, что скоро умрет. Абех отвез ее в больницу, где у нее обнаружили анемию и прописали витамины.

Через несколько месяцев отец нашел для нас новый, просторный дом на улице Рэйскурс-роуд в районе Кариокор. Но мама вообще не желала жить в Кении, она хотела, чтобы мы вернулись в Мекку.

Не знаю, по какому поводу была их последняя ссора, – я услышала только последние слова. Папа снова собирался в аэропорт. Мама сказала ему: «Если ты уедешь сейчас – не возвращайся больше».

Он и не возвращался. Очень долго.

Мы переехали в новый дом уже без Абеха. Поначалу он иногда звонил нашему соседу, Джинни Бокору, бизнесмену из субклана Осман Махамуд, присматривавшему за нами. Сосед посылал кого-нибудь к нам, чтобы сказать, что отец перезвонит через час, и тогда мы неслись к нему в дом и ждали в гостиной. Еще Абех присылал нам письма, написанные его любимыми затейливыми османскими знаками, но мы уже не понимали их. Однажды я набралась смелости и написала отцу об этом по-английски. С тех пор письма от папы стали приходить все реже и реже, а потом и вовсе прекратились.

Настали трудные времена. Каждый месяц мама шла в офис Даиба Хаджи и получала там три тысячи шиллингов. Поначалу этого хватало, но потом из-за инфляции деньги обесценились. Каждый месяц к нам приезжал грузовик и привозил муку, рис и масло со складов другого сомалийского бизнесмена, Фараха Гуре. Клан обеспечивал нашу семью, но маме было одиноко.

Она никогда не говорила нам, что папа не вернется, но часто, просыпаясь посреди ночи, я слышала, как она плачет. Однажды ночью я подошла к ней и коснулась ладонью ее щеки. Мама стала кричать на меня за то, что я подкралась к ней, ударила и велела отправляться в кровать. После этого я просто прижималась к двери, слушала и всей душой хотела ей как-то помочь.

С годами мы перестали притворяться друг перед другом, что верим в возвращение отца.

* * *

Спустя год после нашего переезда в Найроби Махад получил место в одной из лучших средних школ Кении. Мужской Центр Старехе был замечательным учебным заведением, которое ежегодно выделяло несколько бесплатных мест беспризорникам и детям, чьи родители не могли оплатить учебу. Школа принимала всего две сотни детей в год. Махад попал туда, потому что после года обучения английскому он получил за экзамен одни из самых высоких баллов во всей Кении. Когда мама узнала о его зачислении, она впервые за долгое время просияла от радости. Махад горделиво прохаживался по улице в новой форме, а мы шли рядом, греясь в лучах его славы. Все дети в округе хотели попасть в Старехе, но больше никому не удалось туда поступить.

Директор школы, мистер Гриффин, был воплощением великодушной власти, а его заведение – настоящим раем для ребят, со спортивными кружками и библиотекой. Но Махаду было трудно рано вставать по утрам. Тогда, чтобы приучить его к дисциплине, мистер Гриффин разрешил ему жить при школе, и на некоторое время между нами и братом установился мир. Он приходил домой только по выходным и не слишком задирал нас, что меня вполне устраивало.

Когда мне исполнилось четырнадцать, мама отправила меня в Мусульманскую женскую среднюю школу на Парк-роуд. Тот район был довольно бедным, и чистое белое здание школы с большими воротами выделялось среди других. Во дворе был аккуратный газон, по которому нам запрещалось ходить. В первый учебный день ко мне подошла сомалийская девочка и назвалась Аминой. Из вредности и желания найти союзника на новом месте я сказала, что меня зовут так же. Несколько лет в школе все звали меня Аминой: Амина Хирси Маган.

Еще я подружилась с Халвой, девочкой из Йемена, которая жила по соседству. У ее мамы и тети было по девять детей, и их дома стояли рядом. Я стала часто бывать у них после школы. Это было похоже на маленькую деревню: множество родственниц сновали в ворота. Некоторые из них гостили неделями и даже месяцами. Зачастую это были женщины из родной деревни матери Халвы, и тогда я снова видела странные, полные высокомерия и негодования отношения между деревенскими жителями и горожанами, к которым приехали в гости.

Мама не отпускала Халву никуда, кроме школы, но зато дома она могла делать все, что захочет. Она не занималась хозяйством: вокруг было и так полно женщин. Ей не надо было вовремя ложиться спать. Мы с Халвой смотрели телевизор и менялись домашними заданиями – у меня лучше получался английский, у нее – математика. Мама Халвы приглашала меня на пикники в парк Арборетум. Словом, я старалась заходить к ним в гости как можно чаще.

По вечерам, возвращаясь домой, я иногда сталкивалась с толпой беспризорников, которые старались попасть в центр города до наступления темноты. Они были ужасно грязные и все в лохмотьях. Старшие ребята тащили за собой или несли на руках малышей с гноящимися глазами. Они всегда ходили стайками, порой сбиваясь в группы до нескольких дюжин, – наверное, так для них было безопасней.

Эти дети жили при мусорных свалках, как та, что находилась в конце нашей улицы, поэтому от них всегда несло гнилой едой и дохлыми крысами. Иногда я останавливалась и смотрела, как они рылись там, добывая пропитание и вещи на продажу. Когда шел дождь, они надевали полиэтиленовые пакеты, а еще они нюхали крем для чистки обуви из бумажных пакетов, пока их лица не покрывались черной пленкой. Мысли об этих ребятах причиняли мне боль, но в то же время я чувствовала себя очень счастливой. У меня была крыша над головой, семья, и когда я приходила домой, мне было что поесть. По сравнению с этими детьми, мне просто не на что было жаловаться.

И все же атмосфера в доме была тяжелой от постоянных упреков. Бабушка сидела скрючившись на кровати, ей было плохо в новой обстановке. Снова и снова она говорила, что все наши беды из-за того, что когда-то давно, в Адене, мама бросила первого мужа. Из-за этого мама становилась еще мрачнее. Часто у нее случались приступы неконтролируемой ярости, и тогда она крушила мебель и била тарелки. Мама сломала две жаровни, потому что они не хотели разжигаться. Даже когда мама была довольно милой и доброй, из-за малейшего проступка она могла начать таскать нас за волосы и бить, пока у нее не уставала рука. Мама вымещала на нас свое разочарование в жизни.

Я знала, что она любит нас, просто она очень несчастна, и всегда жалела ее. Маму оставили в чужой ненавистной стране, с тремя детьми на руках, без мужчины-защитника. Ее жизнь была совсем не похожа на ту, о которой она мечтала и которой заслуживала. Мама чувствовала себя жертвой. Когда-то она сама принимала решения и создавала свое будущее: уехала из Сомали в Аден, развелась с первым мужем, вышла за папу. Но потом в какой-то момент, похоже, она потеряла надежду.

Многие сомалийские женщины на ее месте устроились бы на работу, взяли судьбу в свои руки, но мама приняла на веру арабский постулат о том, что достойная женщина не должна работать вне дома. Она так и не попыталась выбраться из депрессии и начать новую жизнь, хотя ей было не больше тридцати пяти – сорока лет, когда отец уехал от нас. Вместо этого она стала полностью зависимой, постоянно жаловалась, часто сердилась и была вечно всем недовольна.

Хотя моя новая школа и называлась мусульманской, далеко не все ученицы были мусульманками. Почти половину класса составляли кенийские девочки, в основном христианки, но у племени Кикую был свой, языческий бог. У кенийцев был особый племенной строй, совершенно не похожий на сомалийскую систему кланов. Все племена выглядели по-разному, говорили на разных языках и поклонялись разным божествам, в то время как сомалийские кланы говорили на одном языке и исповедовали ислам.

И все же было некоторое сходство. Кикую считали себя воинами; они боролись за независимость и теперь чувствовали, что вправе руководить другими. Камба были богатыми торговцами, но девочки говорили, что они очень жадные, и припоминали пословицу: «Выйдешь замуж за Камбу – умрешь голодной смертью». Луо думали, что они умнее других, и действительно, они хорошо трудились и были одними из лучших в школе.

В младшей школе почти все девочки были кенийками, так что я уже более-менее научилась разбираться в этой системе. Но в мусульманской школе половина моих одноклассниц была родом с Аравийского полуострова или из Южной Азии. И среди этих детей тоже существовало четкое разделение внутри каждой этнической группы. У индийцев была ужасно сложная кастовая система, хотя в глазах мусульман все они были неверными. Пакистанцы исповедовали ислам, но они тоже делились по кастам. Неприкасаемые – среди индианок и пакистанок – были темнокожими, и с ними никто не хотел играть. Нам это казалось смешным, ведь на самом деле к ним можно прикоснуться – видите, мы прикасаемся, вот! И в то же время становилось страшно при мысли о том, что можно быть неприкасаемым, презираемым всеми людьми.

Сомалийцы делились на кланы и субкланы, но также существовали различия между недавними беженцами, родственниками борцов с режимом, и иммигрантами первой волны, которые выросли в Кении и чей сомалийский был намного хуже. У некоторых арабских девочек тоже были свои кланы. Если вы родом из Йемена, из клана Шариф, то вы выше по статусу, чем люди из клана Зубайди. И все без исключения арабки считали себя выше всех остальных, потому что родились ближе к Пророку Мухаммеду.

Во дворе сомалийки больше играли с девочками из Йемена, а индианки – с пакистанками. Конечно, часто все играли вместе и болтали друг с другом, но в иерархии Мусульманской средней школы для девочек кенийки занимали самую нижнюю ступень.

Мама была в ужасе из-за того, что мы общались со всеми этими детьми. Наверно, больше всего ее тревожили сомалийки, которые почти забыли язык своей страны и смешивали его с кенийским суахили. Мама, как и все члены ее клана, любила родную речь. Она требовала, чтобы дома мы говорили на идеальном сомалийском, высмеивая нас за каждую ошибку, и велела учить наизусть стихи, старинные песни о войне и смерти, набегах, стадах верблюдов и зеленых пастбищах.

В сомалийской поэзии мало романтики, а в женских стихах и вовсе нет ни слова о любви, которая считается синонимом влечения. А сексуальное влечение – это низость, и о нем не принято говорить. Поэтому нам с Хавейей казалось, что этим стихам недостает увлекательности, которую мы находили в книгах, позаимствованных у одноклассниц.

В Мусульманской школе литературу нам преподавала миссис Катака, грациозная женщина из племени Луо. С ней мы прочитали «1984», «Гекльберри Финна», «Тридцать девять ступеней», а позже – английские переводы русских романов с их странными отчествами и заснеженными аллеями. Мы представляли себе вересковые пустоши в «Грозовом перевале» и борьбу против расового неравенства в Южной Африке, описанную в романе «Заплачь, любимая страна». Так перед нами стал открываться мир идей Запада.

Мы с Хавейей читали постоянно, и Махад тоже. Иногда в обмен на какую-нибудь услугу он одалживал нам триллеры Роберта Лудлума, которые брал у друзей. Потом на смену им пришли любовные романы Барбары Картланд и Даниэлы Стил. Все эти книги, даже самые никчемные, содержали в себе идеи равенства – рас, мужчин и женщин – и рассказывали о свободе, сражениях, приключениях, что было для меня в новинку. Даже старые учебники по биологии и другим предметам, казалось, передавали важное послание: с нами вы обретете знания и внесете вклад в развитие человечества.

* * *

Мама требовала, чтобы после школы я выполняла всю работу по дому. Поначалу она хотела разделить обязанности поровну, но Махад только хмыкал в ответ на просьбу убраться в комнате, а Хавейя просто наотрез отказывалась что-то делать. В любом случае, это была моя работа, как старшей дочери. Такова была моя судьба.

Полы надо было вымыть вручную, всю одежду – даже грязные носки Махада – отскрести дочиста и повесить сушиться. Каждый вечер я лепила чапатти на завтрак. Кроме того, мне приходилось постоянно сопровождать маму и переводить для нее – когда она шла к врачу пожаловаться на головные боли, когда ей нужно было заплатить за электричество или отправить письмо. И везде мы ходили пешком, потому что мама говорила, что в грохочущих кенийских автобусах воняет, да и не знала, как ими пользоваться.

Хавейя сочувствовала мне. Она советовала: «Просто откажись, и все». Но я не могла этого сделать, я была не такой, как сестра. Когда мы не слушались, нас били. Мама хватала меня за волосы, скручивала руки за спиной и укладывала на пол, на живот. Потом она привязывала руки к ногам и била меня прутом или палкой, пока я не начинала молить о пощаде и клясться, что такого больше не повторится. Я не могла терпеть мамины побои, и, сколько себя помнила, во мне всегда было сильно развито чувство ответственности. Так что я должна была помогать маме.

Других детей тоже наказывали. Всех моих друзей время от времени поколачивали родители. Но не каждую неделю, и связывали далеко не всех, как это бывало со мной. Меня наказывали гораздо чаще, чем Махада. И все же Хавейе доставалось больше всех.

Но сестра будто бы не чувствовала боли. Она терпела самые страшные побои, на которые только была способна мама, и все равно отказывалась уступить, только громко кричала, казалось, она наполнена яростью, страшнее материнской. Хавейя принципиально не занималась домашним хозяйством, и со временем бить ее становилось все сложнее.

В конце семестра нам выдавали табели. У Хавейи и Махада всегда были отличные оценки, а когда мама смотрела на мои отметки, то говорила только: «У меня трое детей, и один из них отсталый». Это было несправедливо. Действительно, я училась хуже, чем Махад и Хавейя, но у меня было столько работы по дому, что я не всегда успевала подготовиться к урокам. Но я знала, что если пожалуюсь, то мама не пустит меня больше в школу.

* * *

Теперь Махад стал единственным мужчиной в доме. Как ни странно, мне кажется, он испытал облегчение, когда отец уехал. Абех никогда не одобрял его лень и издевательства над нами. Если мы не хотели выполнить то, что было нужно Махаду, он делал нам так больно, что даже стойкой Хавейе приходилось подчиниться. Мама никогда не вмешивалась в наши конфликты, а если что – всегда была на стороне Махада.

Брату было почти пятнадцать, и он, как мальчик, мог особо не соблюдать мамины требования. Махад должен был приходить домой из школы в пятницу вечером, но иногда возвращался глубоко за полночь, открыв для себя уличные соблазны. Если мама кричала на него, он просто не обращал внимания. Если она била его, то он уходил из дома. Когда мама повесила замок на ворота, он стал перелезать через ограду. Махад намазывал на волосы гель, пока не становился похож на Лайонела Ричи, и слушал песни Майкла Джексона на кассетном магнитофоне, который сумел где-то раздобыть. Мама называла это «дьявольской музыкой» и выкидывала кассеты в окно.

Часто Махад шатался по улицам с кенийскими парнями, а потом возвращался домой, пропахнув одеколоном и сигаретным дымом. Когда брата долго не было, мы с мамой отправлялись его искать. Мама жаловалась на отвратительный запах сукумавики и пива, но мы шли дальше, от одного соседского дома к другому. На столах у родителей-кенийцев стояли большие стеклянные кружки с пивом, и они всегда предлагали маме выпить с ними. «Я мусульманка», – возмущалась мама и принималась их отчитывать. Повеселевшие отцы приятелей Махада обычно смеялись над ней и говорили что-то вроде: «Пусть ваш сын погуляет, он сам как-нибудь разберется». Тогда мама молча выходила вон, а мне приходилось краснеть из-за ее грубости.

Такие походы были долгими и бессмысленными: искать Махада было все равно что бродить по пустыне за одним верблюдом. Но если бы я отказалась идти на поиски, объяснив, что моя домашняя работа важнее, то была бы наказана.

* * *

В четырнадцать лет у меня началась первая менструация, а я даже не знала, что это такое. У меня не было старшей сестры, а мама никогда не обсуждала со мной ничего связанного с сексом. Однажды, когда мне было лет двенадцать, всем девочкам в классе велели спросить дома у мамы, что значит «месяц». Может быть, слово «месяц» в некоторых кенийских племенах означало и «месячные», так что когда они задали этот вопрос дома, то им что-то объяснили. Но когда я спросила маму, что такое «месяц», она только указала на небо и ответила: «Вот он. И если рабы не знают даже этого, зачем тогда тебе ходить в их школу?»

Так что я была озадачена. На следующий день учитель, мужчина, начертил на доске диаграммы и написал несколько слов, после чего одноклассницы стали хихикать. Возможно, там было и слово «менструация», но я точно не помню. Я вообще не понимала, о чем идет речь.

И вот, через два года, я проснулась утром – а у меня по ногам течет кровь. На бедрах не было порезов, и я никак не могла сообразить, в чем дело. Так продолжалось весь день, трусики промокли, а их у меня было немного. Поэтому я быстро сполоснула их и спрятала за бойлером, чтобы просушить. Так продолжалось несколько дней подряд, я перестирала уже все нижнее белье. Мне пришлось надеть еще влажные трусики. Я испугалась – вдруг у меня внутри какая-то рана и я умру? Маме я ничего не сказала, догадываясь, что происходящее является чем-то постыдным, хотя сама не знала почему.

Хавейя вечно шпионила за мной. Она нашла трусики с пятнами и вбежала в гостиную, размахивая ими. Мама закричала на меня:

«Грязная проститутка! Чтоб ты была бесплодна! Чтоб ты заболела раком!» – и стала колотить кулаком. Я убежала и спряталась в ванной.

И тут ко мне зашел Махад. Я буду вечно благодарна ему за то, что он сказал:

– Послушай, Айаан, это нормально. Это будет случаться каждый месяц, потому что ты женщина и можешь забеременеть. – Он протянул мне десять шиллингов: – Вот все, что у меня есть. Иди в магазин и купи там три пачки прокладок. Это маленькие пухлые бумажные полотенца, которые нужно класть в трусики, – они будут впитывать кровь.

– А когда это случилось с тобой и где твои прокладки? – спросила я.

– Со мной такого не происходит, потому что я мужчина, – ответил он.

В тот раз Махад впервые отнесся ко мне как друг и союзник, а не мучитель.

Через несколько дней мама успокоилась – возможно, бабушка поговорила с ней. Мама усадила меня и рассказала, что это женское бремя и теперь мне придется сшивать лоскуты и вкладывать их в трусики, а потом стирать их. Но мне было все равно – у меня были прокладки.

Потом это больше не обсуждалось. В нашем доме разговоры о том, что между ног, были под запретом. Я знала о сексе то, что следовало, и мама знала, что я знаю об этом. Я была сомалийкой, а значит, моя сексуальность принадлежала главе семьи – папе или дядям. Разумеется, я должна была оставаться девственницей до свадьбы, иначе бы навлекла вечный, несмываемый позор на отца и весь наш клан. Место между ног было зашито, и шрам мог раскрыть только мой муж. Не помню, чтобы мама рассказывала мне об этом, но я это твердо знала.

После первых месячных я прочитала в учебнике биологии главу о размножении человека, которую миссис Карим тактично пропустила, и пошла на дополнительные лекции по «уходу за телом», которые районная медсестра читала каждый год. Она объяснила нам, что мы теперь можем забеременеть, рассказала о контрацепции, о матке и эмбрионе. Но не проронила ни слова о том, как сперматозоиды попадают в яйцеклетку. Сказала только, что сперма есть, и все. Это мне не слишком помогло.

Я знала, что секс – это плохо. Порой вечерами, когда мама прочесывала округу в поисках Махада, а я ходила с ней и выслушивала ее бесконечные жалобы на запах сукумавики, мы натыкались на пары, которые занимались любовью в переулках. Там было темно, так что мы замечали их, только когда подходили совсем вплотную. Когда это случалось, мама хватала меня за волосы, утаскивала оттуда и била, как будто это я занималась там сексом.

– Скажи мне, что ты ничего не видела! – кричала она.

Мы с Хавейей вступили в тот возраст, когда нам нельзя было выходить из дома без сопровождения. Через месяц после моей первой менструации мама решила, что мы с сестрой не должны больше ходить в сомалийское медресе, где мальчики и девочки учились вместе и в класс набивалось по пятьдесят школьников разного возраста. Учитель – ма’алим – даже не видел, кто честно повторяет за ним, а кто просто шевелит губами, и уж тем более не замечал многозначительных взглядов, которыми часто обменивались ученики.

К тому же по дороге в медресе мы с Хавейей развлекались, как только могли. Однажды мы с еще двумя сомалийками придумали такую игру: подходили к маленькому ребенку на улице, брали его за руку и вели за собой, а потом оставляли у ворот какого-нибудь дома, звонили и убегали. Когда хозяева открывали ворота и выглядывали наружу, сначала они никого не видели, а потом опускали взгляд и замечали незнакомого малыша, который никак не смог бы дотянуться до звонка. Они были в недоумении, ребенок плакал, женщины поднимали шум, ища своего кроху. Сейчас это совсем не кажется мне забавным, но тогда мы просто умирали со смеху.

Однажды толстые, крикливые женщины поймали нас у медресе и сказали учителю: «Это сделала вот она и еще она». Вечером нас избили особенно жестоко, а потом мама наняла приходящего проповедника, чтобы он по субботам учил с нами Коран.

Молодой угрюмый проповедник, который недавно приехал из далекой сомалийской деревни, учил нас по старинке. Мы открывали первую суру Корана, брали длинную дощечку, записывали строчки по-арабски, учили их наизусть, читали по памяти, потом мыли дощечку с почтением, ведь теперь она была священна. Затем все повторялось снова, и так целых два часа. За каждую ошибку нас били по рукам или ногам длинной заостренной палкой. Смысл заученных строк не обсуждался. Часто мы даже не знали, что означают эти слова – нам приходилось запоминать текст на языке, который мы едва помнили, а другие дети не знали вовсе.

Это было скучно и утомительно. По субботам у меня было столько дел. Сначала – домашнее задание. Потом я несколько часов занималась волосами: мыла их шампунем, смазывала кокосовым маслом, а мама заплетала их в десять-одиннадцать тугих кос – только тогда они кое-как укладывались и лежали ровно целую неделю. После этого мне надо было постирать свою школьную форму, а еще, по просьбе мамы, – форму Хавейи и Махада. Ну и убраться в своей части дома. А еще, из-за того что наш новый учитель требовал, чтобы все было по старинке, перед каждым уроком мне приходилось делать чернила – скрести уголь обломком черепицы, а потом осторожно смешивать в миске полученную черную пыль с молоком и водой.

Однажды в субботу мама побила меня за то, что я не закончила стирку и уборку и не вымыла голову; я сделала только домашнее задание. К тому же я посмела ей перечить. Когда мне надо было смешивать чернила, я уже кипела от возмущения из-за такой несправедливости.

Я сказала Хавейе:

– Знаешь что? Я не собираюсь больше это делать. Возьми книгу, и мы закроемся в ванной. Ты будешь сидеть тихо, тогда тебя не побьют.

Когда пришел учитель, в комнате не оказалось ни дощечек, ни циновок, ни чернил, ни детей.

Мама встала под дверью ванной и начала ругаться. Потом учитель попытался уговорить нас выйти, но мы отказались.

– Люди перестали писать на деревянных дощечках пятьсот лет назад, – ответили мы ему. – Вы примитивны. Вы не учите нас религии как подобает. К тому же вы не наш родственник, поэтому вы не можете находиться здесь без разрешения нашего отца и, как велит Коран, должны покинуть дом.

В конце концов мама сказала учителю, что ей надо уходить, так что он не может оставаться в доме. Она заплатила ему за месяц и попросила больше не приходить. Он ответил: «Ваших детей нужно научить послушанию, и я могу помочь в этом. Но если вы не хотите, то на все воля Аллаха» – и ушел. За ним ушла мама, а потом бабушка отправилась к родственникам из клана Исак. И оставила ворота открытыми.

Мы с Хавейей прислушались, поняли, что дома никого нет, потихоньку выскользнули из ванной и выглянули в окно: учитель шел по дороге в сторону Истлея. Свобода! Хавейя тут же убежала к подружкам, а мне вдруг стало совестно. Боясь неизбежного наказания, которое ждало меня вечером, я принялась было за уборку, но тут вспомнила, что ворота все еще открыты.

Когда я взялась за решетку, на мое запястье легла чья-то ладонь. Передо мной стоял учитель, а рядом с ним какой-то незнакомец. Похоже, ма’алим привел из Истлея друга, зная, что не имеет права оставаться с девочками наедине. Мужчины затащили меня в дом, учитель завязал мне глаза и начал изо всей силы колотить палкой, чтобы преподать урок послушания.

Я мыла полы, поэтому на мне были только нижняя рубашка и юбка, так что удары по голым рукам и ногам причиняли особенно сильную боль. Вдруг во мне поднялась волна ярости. Я сорвала повязку и взглянула на учителя с вызовом. Тогда он схватил меня за косы, потянул назад и со всей силы приложил головой об стену. Раздался отчетливый хруст – и в комнате повисла напряженная тишина. Учитель замер, потом быстро собрал вещи и ушел, уводя с собой незнакомца.

Все тело у меня распухло и саднило от ушибов, из носа шла кровь. Я обхватила голову и немного посидела так, глядя в одну точку. Потом пошла закрыла ворота, приняла холодный душ, чтобы унять боль, и уже собиралась готовить, но меня так трясло, что все валилось из рук. Тогда я просто легла на кровать и заснула. В тот вечер никто не будил меня.

Когда на следующее утро я вышла из комнаты, мама сказала только: «У тебя что-то с лицом». Я ответила, что мне все равно.

Тогда она стала давать мне задания: помой посуду, то-сё. Но я наотрез отказалась, спорила – одним словом, вела себя невыносимо. К вечеру мама совсем потеряла терпение: она решила хорошенько проучить непослушную дочь.

Обычно она требовала, чтобы я легла на живот, и бралась руками за лодыжки – так ей было удобней связать меня: мама всегда била нас только по рукам и ногам.

В тот раз я отказалась ложиться на пол. Мама потянула меня за волосы – с той стороны, куда ударил учитель, – но мне было уже все равно. Она лупила, щипала меня, потом позвала на помощь бабушку. Все тело болело, но я даже не заплакала, только подняла на маму взгляд, полный ненависти, и произнесла: «Я больше не собираюсь терпеть».

Тогда мама попросила Махада усмирить меня, но я взмолилась – по-английски, чтобы никто больше не понял: «Прошу тебя, не делай этого. Вчера меня избила мама, потом учитель. И вот теперь опять. На мне все домашнее хозяйство, это несправедливо».

Махад сказал: «Я в этом не участвую» – и вышел. Видя, что даже сын ее предал, мама еще больше взъелась на меня.

К полуночи они с бабушкой все-таки связали меня. Тогда я произнесла то, что обычно говорила Хавейя: «Давай продолжай, добей меня. Если ты не сделаешь этого сейчас, то, когда ты меня отпустишь, я наложу на себя руки». В ответ мама крепко побила меня и сказала: «Я не буду тебя развязывать. Сегодня ты спишь на полу».

Часа в три ночи мама вышла из спальни, освободила меня, и я смогла немного поспать – в восемь надо было вставать и идти в школу. Там меня мутило, шатало, и прямо перед обедом я упала в обморок. Кто-то отнес меня домой, и я поспала еще чуть-чуть. Когда я проснулась, а мама ушла из дома, я пробралась в ее комнату, открыла шкаф, до отказа набитый разными лекарствами, налила воды в большую кружку и стала глотать таблетки – горстями, всего штук сорок или пятьдесят.

Потом доктор объяснил, что в основном там были витамины, но тогда я этого не знала. Я хотела умереть. Мне было больно – физически и морально. Наша семья рушилась на глазах, в ней все были несчастливы. Вместо того чтобы поддерживать и оберегать, мама срывала на мне всю свою злость и горечь. Мне пришлось наконец признать: папа никогда больше не вернется.

Но я не умерла, поэтому на следующий день снова пошла в школу. В одном глазу у меня лопнул сосуд – то ли от учительских, то ли от маминых побоев. Одноклассницам я сказала, чтобы они оставили меня в покое.

Во вторник к маме в гости пришла тетя Джим’о Муссе – сестра Абшира Муссе, одного из лидеров ДФСС. Отец, Джим’о и Абшир были близки, потому что их матери принадлежали к субклану Иссе Махамуд. Когда я вернулась из школы, тетя Джим’о посмотрела на меня и сказала изменившимся голосом:

– Айаан, что с тобой? Ты в порядке?

– У меня болит голова… и еще опухло вот тут.

Когда Джим’о коснулась моего левого виска, она еще больше забеспокоилась:

– Кто с тобой это сделал? Нужно срочно отвезти тебя к врачу.

У меня была мягкая шишка, похожая на переспелый помидор, – тете показалось, что если надавить на нее пальцем, он уйдет прямо в череп.

В этот момент в разговор вмешалась мама:

– Что случилось? Кто ударил тебя по голове? Я была уже совершенно измождена.

– В субботу, когда ты ушла, учитель вернулся и побил меня, а в воскресенье ты добавила.

Мама заплакала и стала причитать:

– Этого мне еще не хватало… О Аллах, за что мне все это? Тетя Джим’о Муссе была настоящей Осман Махамуд. Она созвала верхушку клана и сказала им:

– Дочь Хирси Магана умирает. У нее на голове большая рана. Ее срочно надо отправить в больницу.

На следующее утро меня отвезли в самый лучший и дорогой госпиталь в Найроби. Итальянский доктор назначил рентген. Оказалось, что череп был проломлен и скопилось много крови, которая давила на мозг. Я нуждалась в срочной операции. Это было ужасно: меня побрили налысо, на голове остался большой шрам, и мне пришлось двенадцать дней провести в палате. Клан оплатил все расходы.

Только в больнице я впервые поняла, что в глубине души мама любила меня, а все ее наказания предназначались не мне, а миру, который отобрал у нее право на счастье. Каждый раз она приходила ко мне, говорила, что любит, и плакала. Никогда раньше я не видела ее такой ранимой.

После этого семь лет она не поднимала на меня руку.

* * *

Когда я вернулась, в школе многое изменилось. Некоторых знакомых девочек там больше не было; в ответ на мои расспросы все пожимали плечами и говорили, что их, наверно, забрали, чтобы выдать замуж. Такое порой случалось, даже в начальной школе: одной из девочек пришлось уйти, потому что она была помолвлена. Но раньше я как-то не обращала на это внимания.

А теперь я заметила, что в классе нет Латифы. По словам Халвы, однажды днем, в субботу, отец приехал за ней и сказал, что она больше не вернется в школу: ей пора готовиться к тому, чтобы стать женщиной. Одноклассница, которую пригласили на свадьбу, рассказала нам подробности – про жениха, который был намного старше невесты, про множество подарков. Латифа выглядела испуганной, она плакала, и слезы капали на ее красивое белое платье.

Одна за другой девочки признавались нам, что уходят из школы, чтобы выйти замуж. Чаще всего они говорили об этом и учителям. И никто из руководства ничего не делал для того, чтобы помешать родителям забирать дочерей и выдавать их замуж за незнакомцев. Многие девочки были против, а некоторые просто впадали в оцепенение. Одну ученицу заставили выйти замуж за двоюродного брата. Другая – пятнадцатилетняя йеменка – сказала, что ее обручили с мужчиной, который был намного ее старше. Она была не рада этому, но добавила: «Мне все же больше повезло, чем сестре, – ей тогда было всего двенадцать».

Зайнаб, говорливая девочка с круглыми щечками, уехала на рождественские каникулы и больше не вернулась. Через год мы с ней случайно встретились на празднике в Центре мусульманской общины, неподалеку от школы. Зайнаб была беременна; одетая во все черное, она вела за собой чьих-то детишек и казалась толстой и некрасивой. Она сказала, что почти не выходит из дома без свекрови, и очень хотела узнать новости из школы. В ней не осталось и следа от той веселой и непоседливой девчонки, с которой мы носились по коридорам.

Однажды меня пригласили на совместную свадьбу сестер Халвы, Сихам и Насриен, – им было семнадцать и девятнадцать, они уже закончили школу. Родственницы новобрачных съехались в Найроби со всей Кении, Йемена и Уганды. Перед началом церемонии эти женщины должны были проверить невест. Сихам и Насриен лежали на подушках на полу. Их лица и верхняя часть тела были покрыты зеленой тканью, а руки и ноги оставались голыми. Все родственницы шумно восхищались красотой и изысканностью узоров, нарисованных хной на коже девушек, хотя на самом деле, конечно, проверяли, девственны ли невесты.

На следующий день все женщины – и только женщины – собрались в большом зале, и начался праздник. Невесты с макияжем, как на картинке из журнала, неподвижно сидели на диване, похожие на кукол в своих розовых кружевных платьях.

В последний вечер торжество проходило в другом зале, и на этот раз мужчины тоже присутствовали; они ели и разговаривали по ту сторону длинной, высокой перегородки, разделявшей комнату пополам, только высокий помост был виден всем. На женской половине столы ломились от разнообразных блюд и выпечки – никогда раньше я не ела ничего более вкусного. После ужина женщины стали причитать, а в комнату вошли невесты в западных платьях; их лица были закрыты. Оба жениха взошли на помост, откинули вуали с лиц невест, а потом неуклюже сели. Они только что приехали из Йемена и были странными. Мне показалось, что я опять в Саудовской Аравии.

Насриен успела познакомиться с будущим мужем, пока готовилась к свадьбе, поэтому она была почти спокойна и, казалось, смирилась со своей участью. Но Сихам ни разу не видела мужчину, за которого собиралась выйти замуж; она побледнела и задрожала. Чуть позже новобрачные ушли в сопровождении ближайших родственников. Халва сказала мне, что потом должны появиться окровавленные простыни, и праздник продолжится.

– А что, если крови не будет? – спросила я.

– Это значит, что невеста не девственница, – прошептала она, и мы быстро отвели взгляд. О таком нельзя было даже думать.

Саму Халву в девять лет сосватали кузену, которого она никогда не видела. Она не хотела выходить замуж за него, но знала, что однажды это случится. Такие решения принимали родители. Если твой отец добр и богат, возможно, он найдет для тебя такого же доброго и богатого мужа. А если нет – что ж, такова твоя судьба.

Браки по любви считались глупой ошибкой и всегда заканчивались неудачно, приводили к бедности и разводам; мы это твердо знали. Если ты вышла замуж не по правилам, то клан не окажет тебе поддержку, если муж тебя бросит. Родственники отца не вступятся за тебя, не помогут деньгами, и ты погрязнешь в пороках и безбожии. Люди на улицах будут показывать на тебя пальцем и ругаться. Словом, это было самым страшным ударом по чести всего рода.

Но страницы книг влекли нас духом романтики. В школе мы читали хороших авторов – Шарлотту Бронте, Джейн Остин, Дафну дю Морье. Но после уроков сестры Халвы делились с нами романами в мягких обложках. Это были дешевые «мыльные оперы», но они возбуждали нас и словно говорили: у женщины может быть выбор. Героини влюблялись, преодолевали сопротивление семьи, пренебрегали богатством и общественным положением и все-таки выходили замуж за того, кого выбирали сами.

Мы с сестрой, как и большинство одноклассниц-мусульманок, можно сказать, жили этими романами, однако они доставляли нам и много печали. Мне тоже хотелось влюбиться в мужчину, о котором я грезила по ночам, а не выйти замуж за незнакомца по выбору родителей. Но единственное, что мы могли сделать, – это попытаться отсрочить неизбежное. Отец Халвы позволил всем дочерям окончить школу, но после этого они должны были выйти замуж. Халва умоляла отца не выдавать ее и часто говорила, что мне повезло: отец был далеко, так что мне не придется выходить замуж хотя бы до первых экзаменов.

Когда мне исполнилось шестнадцать, у нас появилась новая преподавательница по исламу. Религия была в Мусульманской школе обязательным предметом, который разделялся на два курса: ислам и христианство. Конечно, мы ходили на уроки по исламу – ужасно скучные и совершенно не одухотворенные. Не было никакого анализа, обсуждения вопросов этики; только сухие исторические факты. Мы просто заучивали названия битв и Откровения Пророка Мухаммеда, которые входили в программу государственного экзамена.

Но сестра Азиза была не похожа на всех предыдущих учителей. Во-первых, она просила называть ее по имени, сестра Азиза, а не мисс Саид. Во-вторых, на ней был не просто головной платок, который надевали многие учителя, а хиджаб: плотная черная ткань покрывала ее с головы до кончиков пальцев и носков туфель. Это производило глубокое впечатление: бледное лицо в форме сердца, окутанное морем черноты. Сестра Азиза была молодой и красивой, она улыбалась глазами и никогда не кричала на нас.

– Кто из вас мусульмане? – спросила она первым делом.

Конечно, весь класс поднял руки. Мы точно были мусульманами, с самого рождения. Но сестра Азиза печально покачала головой и сказала:

– Я не думаю, что вы мусульмане.

Мы были ошарашены. Не мусульмане? Что она имеет в виду? Сестра Азиза указала на меня:

– Когда ты в последний раз молилась?

Я внутренне содрогнулась. Уже больше года прошло с тех пор, как я последний раз совершила ритуальное омовение, покрыла себя белой тканью и простерлась на земле, исполняя долгий обряд смирения перед Господом.

– Не помню, – промямлила я.

Тогда сестра Азиза стала спрашивать других девочек:

– А ты? А вот ты?

И почти все отвечали, что не помнят.

Тогда сестра Азиза сказала смущенному и притихшему классу, что мы все не настоящие мусульмане. Аллах не смотрит на нас с радостью. Он читает в наших сердцах, что мы больше не преданы Ему. Цель молитвы – осознание, постоянное осознание существования Господа и ангелов и внутреннее смирение перед волей Аллаха, ежедневно направляющей каждую нашу мысль и каждый шаг.

Сестра Азиза напомнила нам об ангелах, о которых нам рассказывали в школе в Саудовской Аравии. Они парят у нас за плечами, слева и справа, и записывают мысли, намерения, идеи – как хорошие, так и плохие. Даже если мы покрываем себя и молимся, этого недостаточно для того, чтобы порадовать Господа. Самое главное – это намерение. Если ваш разум блуждает, если вы совершаете молитву по неверным причинам, Аллах и ангелы заглянут в ваше сердце и поймут это.

Мы много слышали об аде. В основном в медресе рассказывали именно о нем и о том, за какие прегрешения могут отправить туда. Муки ада расписаны в Коране очень подробно: язвы, кипящая вода, слезающая кожа, горящая плоть, вываливающиеся внутренности – вечный огонь, сжигающий снова и снова. Эти подробности довлели над нами, принуждая к покорности. Проповедник, на уроки которого мы с Хавейей теперь ходили по субботам, выкрикивал запреты и правила, порой приходя в экстаз:


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Неверная

Подняться наверх