Читать книгу Книга и братство - Айрис Мердок - Страница 2
Часть вторая
Средина зимы
Оглавление– Думаю, где-то тут есть пиво, – сказал Дженкин.
– Не суетись, я принес что выпить, – успокоил его Джерард.
– Извини.
– Не в первый раз.
– Кажется, да.
– Ну и холод!
– Я включу камин.
Джерард, не договариваясь заранее, позвонил Дженкину и зашел к нему. Дженкин давно поселился в этом небольшом одноквартирном доме на правой стороне Голдхок-роуд близ «Церкви на арках», со времен Политехнического и до того, как вернулся преподавать в школу. Та сторона, на которой жил Дженкин, осталась такой, как была: сплошной ряд таких же домов, «обычных коробок», как называл их Дженкин. Однако, к его отвращению, близлежащая территория постепенно «облагораживалась» дорогими постройками. Джерард часто приходил в этот дом. Сегодня он пришел без предупреждения не по какому-то особому поводу, а потому, что слишком многое не давало ему покоя.
Со времени того знаменательного бала в Оксфорде прошло несколько месяцев. Сейчас был туманный вечер позднего октября. В доме Дженкина, не имевшего центрального отопления, было по-настоящему холодно, ненастье вольготно чувствовало себя в его стенах. Дженкин, в сущности, любил вся кую погоду, какое бы ни было время года, он не выносил закрытых окон. При любой температуре спал в неотапливаемой комнате, в которой гулял ветер. Впрочем, зимой он позволял себе пользоваться бутылкой с горячей водой. Сейчас, чтобы угодить другу, он поспешно закрыл несколько окон и включил газовый камин в гостиной. Дженкин в основном жил на кухне и не занимал эту «гостиную» или «салон», которую оставлял для «приемов». В комнате, как и во всей квартире Дженкина, царили порядок и чистота и в тоже время было пустовато и голо. Были, конечно, кое-какие симпатичные вещицы, главным образом подаренные Джерардом, но сам дух ее противился их присутствию, отказывался сливаться с ними в мирной гармонии, которой, как считал Джерард, должна обладать каждая комната, и они оставались неуместными и случайными. На выгоревших обоях, светло-зеленых с блеклыми красноватыми цветами, красовались пятна голой стены там, где Дженкин аккуратно обрезал лохмотья порванных обоев и закрасил эти места желтой краской. Получилось неплохо. Очень чистый ковер тоже был выцветшим, и голубые и красные цветы на нем стали коричневатыми. Зеленая плитка перед камином блестела, оттого что ее постоянно мыли. Кресла с деревянными подлокотниками, обитые скучной бежевой «рогожкой», были в ожидании гостей составлены к стене. Каминную доску украшали выстроившиеся в ряд фарфоровые чашки, некоторые из них – подарок Джерарда, и камень, серый голыш с пурпурной полоской, подобранный Роуз на берегу моря и подаренный ему. Дженкин сюда только что добавил принесенный вместе с двумя бокалами с кухни высокий зеленый стакан с веточками в красных листьях. Тихо гудело газовое пламя. Толстые темные вельветиновые шторы были задернуты, скрывая туманные сумерки. В углу горела лампа, давний подарок Джерарда. Джерард переставил чашки, выключил верхний свет и протянул хозяину бутылку «божоле нуво», чтобы тот открыл. У Дженкина была привычка, когда он нервничал, что случалось частенько, тихо непроизвольно бурчать. Вот и сейчас, орудуя штопором под взглядом Джерарда, он что-то буркнул, потом разлил вино по бокалам, поставил бутылку на кафель у камина и замычал себе под нос.
Дженкин, хотя они с давних пор были друзьями, оставался для Джерарда увлекательной, иногда раздражающей загадкой. Квартира, которую тот содержал в образцовом порядке, была обставлена скудно, случайной мебелью и временами казалась Джерарду унылой и пустой. Единственное, что ее оживляло, это книги, которыми были забиты две комнаты наверху, где они занимали все стены и большую часть пола. Тем не менее Дженкин всегда знал, где какую книгу искать. Джерард неизменно сознавал, что, как человек, его друг в каком-то коренном, даже метафизическом смысле более целен, чем он, глубже, реальней, тверже стоит на земле, подлинней. Эту «подлинность» имел в виду Левквист, когда говорил о Дженкине: «Там, где он есть, там он есть». Также было парадоксально (или нет?), что у Дженкина начисто отсутствовало чувство собственной индивидуальности и вообще способности к «самоотчету». Тогда как Джерард, с его куда более собранным и последовательным умом, в противоположность Дженкину тяготел к мышлению тонкому, обобщенному, абстрактному. Благодаря этому контрасту Джерард иногда чувствовал себя умней и утонченней, а иногда попросту неосновательным и легковесным. В Оксфорде Дженкин, по одобрительному замечанию Левквиста, «отсек» философию и занялся лингвистикой и литературой. В школе он первоначально преподавал греческий и латынь, позже французский и испанский. В Политехническом и в школе он еще преподавал историю. Он обладал глубокими познаниями, но для академической карьеры у него не хватало ни воли, ни амбиций. Он приехал из Бирмингема, где закончил классическую школу. Отец его, недавно скончавшийся, работал в заводской конторе и был методистским проповедником. Мать, тоже методистка, умерла еще раньше. Джерард постоянно упрекал Дженкина за веру в Бога, хотя тот это отрицал. Тем не менее что-то такое у Дженкина осталось с детства, во что он верил и что беспокоило Джерарда. Дженкин был серьезный человек, наверное, самый серьезный из всех, кого знал Джерард; но было очень нелегко предсказать, в какую форму способна вылиться эта серьезность.
– Джерард, да сядь же, – сказал Дженкин, – перестань ходить по комнате и переставлять вещи.
– Люблю ходить.
– Да, это у тебя такой способ размышлять, но он хорош для улицы, и ты не в тюрьме пока. Кроме того, я тут, и мне надоело, что ты мельтешишь.
– Извини. Не грей вино, сколько раз нужно тебе повторять.
Джерард убрал бутылку от камина, придвинул к огню кресло с деревянными подлокотниками, сбив при этом китайский коврик, тоже его подарок на Рождество несколько лет назад, и сел против друга. Дженкин наклонился и расправил коврик.
– Уже решил, что именно собираешься писать?
– Нет, – нахмурился Джерард. – Может, вообще не стану.
– О Платоне, о Плотине?
– Не знаю.
– Ты как-то сказал, что хочешь написать о Данте.
– Нет. Почему ты не напишешь о Данте?
– Когда-то ты много перевел из Горация. Мог бы его всего переложить по-английски.
– Это шутка такая?
– Мне нравятся твои переводы. А о своем детстве не хочешь написать?
– Господи, ни в коем случае!
– Или о нас в Оксфорде?
– Не говори глупостей, мой дорогой!
– Ну так что-нибудь на тему социальной или политической истории. А как насчет искусства? Помню твою монографию об Уилсоне Стире[38]. Ты умеешь писать о картинах.
– Только поверхностно.
– Тогда роман, интеллектуальный философский роман!
– Романы – это вчерашний день, они свое отжили.
– Тогда почему просто не расслабиться и наслаждаться жизнью? Живи моментом. Будь счастлив. Отличное занятие.
– Ох, да заткнись ты…
– В самом деле, счастье – единственное, что имеет значение.
– Я не гедонист. Ты тоже.
– Я вот иногда думаю… Да, мне кажется, тебе надо написать книгу по философии.
– Давай не будем об этом, ладно?
Дженкину не хотелось именно сейчас вступать с Джерардом в серьезные разговоры. Возможность обойти определенные темы, как он надеялся, была. Несмотря на то что за долгое время их дружбы он хорошо узнал Джерарда, он продолжал делать попытки направлять беседы с упрямым и порой острым на язык другом в нужное ему русло. И хотя, как всех друзей Джерарда, Дженкина очень интересовало, «чем займется Джерард», он чувствовал, что из своего рода вежливости пора остановиться. Если он продолжит расспросы, то испортит Джерарду настроение, а то и вызовет раздражение. Тема-то болезненная. Он хотел заговорить о турпоездке в Испанию, которую собирался совершить на Рождество. Конечно, Джерард не пожелает присоединиться, поскольку любит проводить Рождество дома, в Англии. Да и сам он предпочитает путешествовать в одиночку.
– Я вот подумываю… – начал было он.
– Ты виделся с Краймондом в последнее время? – перебил его Джерард.
Дженкин вспыхнул. Это была одна из тем, которых ему меньше всего хотелось касаться. Он не имел абсолютно ничего против лжи, но Джерарду никогда не лгал. Поэтому ответил правду: «Нет, в последнее время не видел, с того раза…» Но тут же устыдился себя. Посмотрел на Джерарда, такого холеного и хладнокровного в своем бутылочно-зеленом пиджаке, на его скульптурное лицо в тени абажура, прищуренные глаза, глядящие на огонь. Джерард пригладил густые волнистые волосы, зачесав их за уши. Едва слышно вздохнул. О чем он думает? – пронеслось в голове Дженкина.
А Джерард думал о том, что зря Дженкин встречается с Краймондом. Это ослабляет нашу позицию. Хотя один Бог знает, какова конкретно их позиция. Она должна быть сильной, чтобы предпринимать следующие шаги. Но какие шаги они могут предпринять? Господи, до чего все сложно и отвратительно!
– Конечно, устроим, как обычно, вечеринку на Ночь Гая Фокса[39],– сказал Дженкин.
– На Гая Фокса. Разумеется. Гидеон захочет запустить все фейерверки.
– Потом подойдет литературный вечер, а там и Рождество не за горами.
Все равно что разговаривать с ребенком, думал про себя Дженкин. Литературные вечера, на которые они собирались раз или два в году в загородном доме Роуз, проводились с большими перерывами со студенческих времен. Роуз и Джерард недавно возродили этот обычай, ненадолго прервавшийся.
– Ах да… литературный вечер…
– Гулливера позовешь?
– Позову.
Джерард нахмурился, и Дженкин отвел взгляд. Джерард чувствовал вину перед Дженкином за Гулливера Эша. Действительно, Дженкин тогда сказал: «Не уводи его в сад». Джерард, возможно, несомненно «поощрил» Гулливера, безотчетно, без всякой цели, без достаточного повода, вообще без всякого повода, кроме того, что тот выглядел очень красивым, а Джерард чувствовал себя одиноким. Конечно, ничего такого не произошло, разве что Джерард стал «покровительствовать ему» и несколько выделять среди других, как любимчика. Интерес Джерарда оказался мимолетным; остались лишь упрекающие взгляды Гулливера, обиженное выражение, вид человека, уверенного в своем праве, робкая дерзость.
– Гулл по-прежнему без работы, – сказал Дженкин.
– Я знаю.
За лето и осень многое изменилось. Дженкин побывал на летних курсах усовершенствования и как турист в Швеции. Роуз гостила у родственников отца в Йоркшире и матери – в Ирландии. Джерард ездил в Париж, потом в Афины к другу-археологу Питеру Мэнсону, который работал в археологической «Британской школе в Афинах». Тамар неожиданно бросила университет и стала работать в издательстве, которое Джерард подыскал для нее. Он же, разумеется, предложил Вайолет финансовую помощь, предложил от имени своего отца, и Вайолет в грубой форме отказалась. Джерард казнил себя за Тамар, следовало решительней попытаться узнать, в чем причина такого решения. Вайолет сказала, будто Тамар до смерти надоел Оксфорд, Тамар подтвердила, и Джерард, рассерженный на Вайолет, не стал доискиваться до правды. Он в то время переживал смерть отца, был занят вывозом вещей, хранящих память о его детстве, из дома в Бристоле и его продажей, враждой с Пат и Гидеоном, потом эти проблемы с Краймондом и Дунканом. Дункан нарочито не стал уезжать и работал все лето. О Джин и Краймонде было мало что известно. Говорили, что они все еще живут в доме Краймонда в Камберуэлле. Ходили слухи, что они собираются на конференцию в Амстердаме.
– Надеюсь, Дункан придет на литературный вечер, – сказал Джерард. – Господи, хотел бы я знать, как помочь ему!
– Ему ничем не поможешь, – сказал Дженкин. – Просто пусть все идет своим путем, как определила судьба.
– Это малодушно.
– Я имею в виду – в данный момент. Дункан явно не собирается предпринимать никаких шагов. А если мы вмешаемся, могут быть неприятности.
– То есть он что-нибудь сделает с собой? Ты боишься?
– За него? Нет, конечно. Я лишь имею в виду, что мы можем усугубить ситуацию, которую не понимаем.
– Что мы не понимаем? Я – понимаю. Только не знаю, что делать. Если ты говоришь, что в современном мире адюльтер не имеет значения…
– Я так не говорю.
– Джин придется вернуться к Дункану… полагаю. С этим человеком у нее не будет никакой жизни, он целыми днями работает как вол, он действительно ненормальный… и в конце концов, она человек высоких нравственных принципов…
– Она любит его.
– Что за вздор, это психологическое рабство, иллюзия. Ей надо скорей вернуться, иначе последствия будут непоправимыми.
– Думаешь, спустя какое-то время он может отказаться от нее?
– Ради того, чтобы выжить, выкинуть ее из сердца, охладеть к ней. Почему он должен так страдать? Он же сопьется и умрет.
– Считаешь, следует помочь реально, силу применить, если необходимо?
– Если придумаем, как.
– Наброситься на Краймонда и вытрясти из него всю душу? Ему это понравится, он изобразит из себя жертву и ужасно отомстит.
– Я, конечно, не имел в виду ничего подобного! Ему это не понравится, и у нас это не получится.
– Я это не всерьез.
– Так давай всерьез.
– Вряд ли мы сможем пойти и увести Джин силой. Ты вчера вечером что-то говорил насчет Тамар, но я не понял, потому что вошла Роуз.
– Роуз страшно расстроена из-за Джин.
– Она видится с ней?
– Нет, разумеется, нет!
– Не вижу причин, почему бы ей не повидаться с Джин… мы должны защитить Дункана…
– Она поступит, как мы.
– А что насчет Тамар… ты думаешь, она могла бы снова свести Джин и Дункана?
– Это интуиция. Тамар – удивительное существо.
– А Роуз не способна?
– Роуз слишком переживает. Она ненавидит Краймонда. И они с Джин очень близки, или были близки. Джин особенно неприятно будет, если Роуз станет объяснять, как плохо она поступила.
– Понимаю тебя. Тамар часто бывала у Джин и Дункана. Помнится, ты говорил, что им следовало бы удочерить ее! Но мне бы не хотелось втягивать Тамар в это дело, она еще так молода.
– Это-то и поможет, они не будут видеть в ней судью. В ней есть особая чистота. При таком-то немыслимом происхождении…
– Или благодаря ему.
– Она увидела пропасть и решительно отступила от нее, отступила в противоположную сторону… и как решительно!
– Она в поисках отца. Если видишь себя в этой роли…
– Абсолютно нет. Просто подумал предложить…
– Не слишком обременяй ее. Она очень высокого мнения о тебе. Ужасно переживает, что не в силах будет сделать то, чего ты ждешь от нее. Полагаю, ей и без того есть о чем тревожиться.
– Думаю, что-то в этом роде ей как раз и необходимо, задача, миссия, быть вестницей богов.
– Ты видишь в ней что-то вроде девственной жрицы, весталки.
– Да. Ты шутишь?
– Нисколько… я тоже так смотрю на нее. Но послушай… предположим, кто-нибудь скажет, что, безусловно, в наше время женщины часто уходят от мужей к другим мужчинам и окружающие не считают это чем-то недопустимым, что необходимо прекратить любой ценой? Чем наш случай отличается? Или дело в том, что Дункан нам как брат, а Краймонд чудовище, или…
Дженкин посмотрел на Джерарда, широко раскрыв глаза, и это означало, что он просто желает услышать возражения; они с восемнадцати лет спорили.
– Над этим человеком собираются тучи. Кое-кто может пострадать.
– Думаешь, Дункан попытается убить Краймонда? Что он способен дожидаться благоприятного момента, но он слишком отчаянный и шальной.
– Нет, он может внезапно сорваться, просто увидев Краймонда, затеяв с ним спор даже…
– И Краймонд убьет его – из страха или ненависти…
– Виноватый ненавидит того, кто пострадал из-за него.
– …или ненароком? Считаешь, все кончится схваткой один на один? Или Краймонд убьет Джин, или они вместе прыгнут со скалы, или…
– Он любит оружие, ты это помнишь по Оксфорду, и Дункан рассказывал, что он состоял в каком-то стрелковом клубе в Ирландии, ему не повезло попасть на войну, там бы он погиб или стал героем, он мечтал об этом…
– Я смотрю, у тебя это какая-то навязчивая идея, выставлять Краймонда чудовищем. Он романтик.
– Романтиков мы прощаем.
– Ну, тогда ame damnee[40].
– Этих мы тоже прощаем. Не ищи для него оправданий, Дженкин!
– Хочешь, чтобы твой Краймонд был последним подонком!
– Он обожает драмы, суровые испытания, проверку на мужество, его не волнует, если он кого-то погубит, потому что ему своя жизнь не дорога…
– Он утопический мыслитель.
– Точно. Нереалистичный и безжалостный.
– Да брось!.. Он мужествен, трудолюбив и равнодушен к материальным благам, а еще по-настоящему озабочен положением бедноты.
– Он шарлатан.
– Что такое «шарлатан»? Никогда этого не понимал.
– Не заботят его ни бедняки, ни социальная справедливость, его ничуть не занимает реальная борьба рабочего класса, он помешан на своих теориях, все эти вещи – лишь материал для его идей, для некой абстрактной сети, которую он страстно плетет…
– Да, страсть. Вот что притягивает Джин.
– Ее притягивает опасность – кровь.
– Комплекс Елены Троянской?
– Ей хочется, чтобы из-за нее гибли города и умирали люди.
– Ты слишком суров к ней, – сказал Дженкин, – Краймонд – фанатик, аскет. Это достаточно притягательно…
– Для тебя – возможно. По-моему, ты видишь в нем своего рода мистика.
– Вспомни, как все мы когда-то воспринимали его как нового человека, героя нашего времени, нас восхищала его увлеченность, мы чувствовали, что он настоящий, не то что мы…
– Никогда не чувствовал такого. Что я помню, так это его ответ, когда его назвали экстремистом: «Необходима поддержка молодежи». Это непростительно.
– Да, – сказал Дженкин и вздохнул. – При всем при том никогда не забуду, как он танцевал летом на том балу.
– Как Шива.
– Плетущий свою неистовую сеть!
– Именно. Краймондовские идеи – это просто модная смесь, бессмысленная, но опасная – своеобразный даосизм с примесью Гераклита и современной натурфилософии, а сверху налеплен ярлык марксизма. Философ – как натурфилософ, как космолог, как теолог. Платон неплохо поработал, вышвырнув досократиков.
– Да, но они вернулись! Знаю, что ты имеешь в виду, мне это тоже не нравится. Но не сводим ли мы вместе две разные проблемы?
– Ты подразумеваешь его личную мораль и его книгу. Но они неразделимы. Краймонд – террорист.
– Так и Роуз считает. И все-таки он дьявольски много знает и способен думать. Книга может оказаться куда интересней его поспешных провокативных мнений, которые он иногда высказывает.
– Он показал ее тебе?
– Конечно нет!
– Планируешь встретиться с ним?
– Я ничего не планирую, а просто не избегаю его! Нам надо как-нибудь встретиться с ним, чтобы спросить о книге.
– Да, да, я собираюсь созвать комитет, надо встретиться с ним…
– Надо будет найти верный стиль общения с ним.
– Правильней сказать «тон». Ты говоришь: «спросить о книге», – но мы ничего не можем сделать, кроме как в узком кругу возмущаться тем, что все мы год за годом платим собственные деньги на распространение идей, к которым питаем отвращение.
– Безумная ситуация. Джин могла бы поддерживать его, но он, конечно, не примет от нее помощи… и это не отменяет наше обязательство.
– Безусловно, он не примет от нее ни гроша.
– Книга ли изменилась или мы? Братство западных интеллектуалов против книги истории[41].
– Ты говоришь его языком. Нет книги истории, нет истории в этом смысле, все это просто детерминизм и amorfati[42]. Или, если есть на свете книга истории, то это «Феноменология духа»[43] и она уже устарела! Или ты думаешь, что на нас действительно поставили крест? Полно тебе, Дженкин!
– Не цитируй мне, дружище. Ты так не думаешь и не чувствуешь.
– Возможно, это не только наш рок, но и наше истинное свойство: быть слабыми и неуверенными.
– Ты думаешь, что мы в Александрии периода упадка Афин!
– Я уж точно не думаю, что мы имеем право отдавать птиц Уикен Фен, они нам не принадлежат. Можно я налью себе еще?
– Это твое вино, дурень, я же тебе его принес!
Джерард поднялся, словно собираясь уходить, и Дженкин тоже встал, глядя снизу вверх на своего высокого друга и ероша и без того растрепанные соломенные волосы.
Джерард сказал:
– Почему, черт побери, Дункан должен все время проигрывать, почему именно он падает в реку! Хотел бы я знать, что на самом деле произошло в Ирландии…
– По-моему, не следует быть слишком любопытными, – возразил Дженкин, – мы иногда пытаемся проникнуть в подробности чужой жизни. Внутренний мир другого человека может сильно отличаться от нашего. С этим сталкиваешься.
Джерард вздохнул, признавая правоту слов Дженкина и невозможность для себя проникнуть в его душу.
– Что тебе открыли нового на тех летних курсах, Дженкин, ты еще не пришел к Богу, а?
– Сядем, – предложил Дженкин. Они сели, и он наполнил бокалы. – Я просто хотел узнать, что происходит.
– В теологии освобождения?[46] В Латинской Америке?
– На планете.
Они помолчали. Дженкин сидел сгорбившись, убрав под себя короткие ноги, отчего казался круглым, как яйцо, а Джерард – выпрямившись, вытянув длинные ноги, руки висят, галстук распущен, темные волосы в беспорядке.
– Ненавижу Бога.
– «Тот, кто единственный мудр, хочет и не хочет зваться Зевсом». Знаешь, Гераклит был не таким уж наказанием.
Джерард рассмеялся. Он вспомнил, как часто за минувшие годы самоопределялся через непохожесть на друзей, отличия выявлялись в долгих подробных разговорах. В каком-то смысле жизнь каждого из них походила на их детские надежды. Тем не менее сейчас он в еще большей мере сознавал то человеческое одиночество, о котором толковал Дженкин.
– Раз он чего-то хочет или не хочет, это предполагает, что он существует.
– Тебе следует написать о Плотине, святом Августине и о том, что случилось с платонизмом.
– В самом деле, что? Левквист сказал, что я испорчен христианством!
– Если считаешь, что поднимаешься вверх по лестнице, то действительно поднимаешься вверх.
– Если считаешь, что дорога ведет вперед, то и идешь вперед.
– Всем это свойственно, тут нет никакой заслуги.
– Ты живешь в настоящем. А я никак не могу найти настоящее.
– Порой мне хочется отбросить метафоры и просто думать.
– Думать о чем?
– Какой я лукавый и плутоватый раб.
– Опять говоришь метафорой. Терпеть не могу всю эту христианскую хвалу и хулу. И все же…
– Ты пуританин, Джерард. Ты упрекаешь себя за недостаток некой идеальной ужасной дисциплинированности!
– Помнится, ты сказал, что все мы завязли в эгоистических иллюзиях, как в огромном липком сливочном торте!
– Да, но я не столь категоричен. К чему разрушать здоровое эго? Это неблагодарное занятие. Разговор с тобой пробудил во мне аппетит. Останешься поужинать? Пожалуйста.
– Нет. Я думаю, что есть человеческое предназначение, ты же – что судьба, рок. Может, так ты узнаешь больше.
– Ох, трудно сказать. Я сейчас вспомнил Берлинскую стену. Она белая.
– Ну да, белая.
– Вот таким я представляю себе зло. Надо задумываться над этим. Возможно, задумываться постоянно. И над злом в себе тоже. Начинать с того, что с тобой творится.
– Вечно ты все смешиваешь, – сказал Джерард. – Берлинская стена далеко, а ты здесь. Это верно, что мы не способны представить достоинство выше нашего, если это не полное поражение. Но нужно пытаться стремиться к добру, а не просто лить покаянные слезы и быть лукавыми и плутоватыми рабами. Так мы только тешим себя!
– Нельзя отбросить то, что есть, и жить воображаемым идеалом!
– Хорошо, но лучше иметь идеал, нежели ковылять дальше и думать о том, какие мы разные!
– Ты самоуверен.
Дженкин ненароком сказал это, потому что устал от абстрактного разговора, который Джерард так любил, и потому что хотел, чтобы Джерард остался поужинать, хотя не был уверен, что в кладовой есть что-нибудь получше макарон с тертым сыром и рыбных котлет. Возможно, какой-нибудь из супермаркетов еще был открыт. Он бы вышел и купил хотя бы вина. Потом понял, как Джерарда возмутило, что его назвали самоуверенным.
– Самоуверен!
Джерард снова встал и взял со стула пальто.
Дженкин, смирившись, тоже поднялся:
– Так не останешься поужинать?
– Нет, благодарю. Попытаюсь устроить заседание комитета.
– Как насчет Пат и Гидеона?
– Их не приглашу, я сказал им: ни за что. Тем не менее они хотят участвовать пожертвованиями, я сказал, что это невозможно. А Гуллу, что он не должен платить, поскольку сейчас сидит без работы. Полагаю, все это следует обсудить. О черт!
– Пат и Гидеон не могут быть на стороне Краймонда.
– Так оно и есть. Они просто желают быть причастными. Гидеон находит все это занятным.
– Он в Лондоне?
– Да. Пытается приобрести Климта[47].
– Такси ты вряд ли будешь вызывать?
– Да, пройдусь пешком. Люблю туман. До свиданья!
Когда дверь за Джерардом закрылась, Дженкин вновь вернулся к своему уединению, которое так ценил. Он прислонился к двери, пронзительно ощущая полное одиночество. Ему хотелось, чтобы Джерард остался. Сейчас он был также рад, что тот ушел. Однажды Дженкин заметил, и Джерард это запомнил, что никогда не женится, потому что это не позволит ему быть ночью одному. Теперь он подумает об ужине, о том, что передают по радио (телевизора у него не было), а еще о Джерарде – всегда интересный предмет для размышлений. Потом приготовит (наскоро) и съест (не торопясь) ужин. Дженкин верил, что к еде следует относиться со вниманием, тщательно пережевывать пишу. Допьет вино. Послушает радиомонолог (если он будет коротким), немного музыки (только классическую или знакомую). Потом можно почитать что-нибудь из испанской поэзии и обдумать, куда поехать на Рождество.
Он выключил газовый камин в гостиной, отнес бутылку и бокалы на кухню, вернулся за зеленым стаканом с кленовыми листьями и погасил свет. Поставил зеленый стакан на кафельную полку над раковиной, которую держал свободной для таких целей. Поставил и произнес: «Вот так!» Дженкин был счастлив; но счастье было неполным. Он чувствовал интуитивно, что его жизни предстоит измениться. Мысль об этой неведомой перемене тревожила, но и возбуждала. Может, это было просто ощущение, хотя это уж слишком, что пора кончать с преподаванием в школе. Не будет ли он тогда, как Джерард, гадать, что ему делать со своими мыслями? Нет, таким, как Джерард, ему никогда не быть, да и мыслей таких у него не будет. Он определенно не собирается обращаться к Богу, как боится Джерард. Перед ним словно раскрылась некая бескрайняя белая пустота, не мертвая грязная белизна, как Берлинская стена, а как белое облако, влажное и теплое. Интересно, что он будет делать через год в это время. Неужели оно так близко, его новое и не похожее на нынешний день будущее? Он ничего никому не сказал о своем предчувствии, даже Джерарду.
Дженкин расстелил на деревянном столе чистую газету, поставил на нее тарелку, положил нож с вилкой. Налил остатки божоле в бокал, сел и сделал глоток. Подумал о Джерарде, как тот одиноко шагает сейчас домой по туманным, освещенным фонарями улицам. Потом представил себя, шагающим в одиночестве. Он тоже любил ходить по улицам. Только если Джерард шагал, отгороженный от окружающего непроницаемым темным покровом мыслей, Дженкин шел как среди скопища или по огромной выставке мелких событий и вещей. Тут и деревья, например, и бесконечно разнообразные собаки, чьи кроткие, ласковые, добрые глаза с пониманием смотрели на него, и свалки, куда люди сносят массу всяческих удивительных вещей, некоторые Дженкин подбирал и уносил домой, и витрины магазинов, и машины, и мусор в сточных канавах, и одежда на людях, их грустные или счастливые лица, печальные или радостные лики домов, окна в сумерках, если не зашторенные, то видно было людей у телевизоров. Иногда, сидя дома, Дженкин воображал отдельных людей, людей, которых никогда не встречал, и всегда это были одинокие люди: девушка в спальне с кошкой и цветком в горшке, пожилой мужчина, стирающий свою рубаху, мужчина в чалме, идущий по пыльной дороге, человек, заблудившийся в снегопаде. Иногда они снились ему или он был одним из них. Однажды он настолько явно представил себе бродягу на железнодорожном вокзале, что отправился поздно вечером на Паддингтонский вокзал посмотреть, нет ли там действительно этого бродяги. Бродяги он не нашел, но там были другие одинокие люди, ждущие Дженкина.
Дженкин никогда не придумывал истории этих людей. Это были образы индивидов, о чьей судьбе говорили их лица, их одежда, окружающая обстановка, и в этом отношении они были как реальные люди, встреченные на улице. Своих немногочисленных друзей он воспринимал столь же ясно и поверхностно. Ясно сознавал реальность Джерарда, Дункана, Роуз, Грэма Уилворда (преподавателя в его школе), Марчмента (социального работника, бывшего члена парламента, который тоже был знаком с Краймондом); но не любил заходить в размышлениях о них дальше предположений, необходимых для обыденной жизни. Они оставались для него таинственными образами, которые он часто вызывал в воображении, тайной, над которой иногда размышлял. Он не интересовался светской жизнью и чурался сплетен, отчего кое-кто находил его скучным. Он был единственным сыном у родителей, любил их, разделял их веру и считал их безупречными. Позже он безболезненно расстался с христианством. Не мог верить в сверхъестественное или вообразить воскресшего Господа, только его муки. Столь же чужд ему оказался (когда понял его) квазимистический, псевдомистический перфекционизм Платона, который заменял Джерарду религиозную веру. Однако сохранил, возможно, под влиянием всех тех дорогих примеров, которые видел перед собой в детстве, тягу к своего рода абсолюту, понимаемому не как какое-то особое человеческое назначение или путь, но всего лишь как работа среди незнакомых людей. Скромность в быту, которую иные принимали за аскетичность, другие за наивность и инфантильность или позу, была частью его абсолюта, но также, как он прекрасно сознавал, и программой достижения счастья. Дженкин не любил путаницу в мыслях, алчность, лживость, демонстрацию силы, повальный обыденный грех, потому что все это выбивало из равновесия, вызывая чувство зависти, обиды, раскаяния или ненависти. «Он такой здравый», – походя сказал кто-то о Дженкине, и Дженкин уловил в замечании нотку осуждения. Он стал чувствовать себя слишком свободно, слишком как дома в жизни. Джерард не знал такой легкости бытия, пребывал в постоянном беспокойстве, стремясь к идеалу, чей проблеск мелькал в недостижимой высоте, хотя в то же время этот проблеск, когда облака клубились над вершиной, давал ему утешение, даже создавал обманчивое ощущение, будто внезапный порыв духовной любви возносит его туда, в чистые и сияющие области, над тем, чем он был в действительности. Дженкин понимал это свойство Джерарда как старую религиозную иллюзию. Джерард вечно говорил о разрушении своего «я». Дженкин же свое «я» очень любил, нуждался в нем, никогда слишком не беспокоился, надеялся на лучшее, верил, что образ жизни, избранный им, оградит его «от неприятностей». Я – слизень, временами говорил он себе. В целом продвигаюсь, если вообще продвигаюсь, тянусь помалу, очень помалу.
Нельзя сказать, чтобы Дженкин чувствовал необходимость в каких-то достижениях, чтобы служить человечеству. Он знал, что, преподавая языки и историю разным мальчишкам, служит благой цели, делает то, что умеет делать лучше всего. Но не была ли его идея распространить чуть шире свою «непритязательность» просто тщеславным романтическим заблуждением? Ему хотелось перемен. Собственно, перемена уже происходила, поскольку он находился в годовом творческом отпуске. Предполагалось, что он будет что-то изучать, что-то напишет. Вместо этого он нагнетал в себе нетерпение. Хотелось выбраться отсюда. Выбраться, чтобы быть среди людей, о которых он часто думал. Но куда? До Паддингтонского вокзала, до спальни в Килберне? Нет, дальше. До Лаймхауса, Степни или Уолуорта?[48] Еще дальше. Но даже это в большей мере не романтизм ли, не эскапизм, не самообман, не пренебрежение своим долгом, не помышление обрести полноту жизни за счет несчастья других? Не хотелось ли ему оказаться у пределов человеческого страдания, у самого края, чтобы жить там, ибо там его дом? Герои нашего времени, диссиденты, протестующие, люди в одиночных камерах, анонимные помощники, безымянные правдолюбы. Он знал, что не станет одним из них, но хотел находиться рядом с ними. Но это не очень важно, главное – облегчить боль, главное – отдельные люди и их истории. Но что это значило для него самого, эти его новые тайные мечты уехать в Южную Америку или Индию? Даже его теология освобождения не избавлена от романтизма, заключает в себе популярное представление о Христе как Спасителе бедных, забытых, отверженных. Хотя временами он также думал, а не могла бы она в конце концов быть просто теологией, не ученым фокусом епископов-демифологизаторов, но теологией, подорванной, сокрушенной неожиданно доступным для осознания и осознанным ужасом мира? Все могло произойти так спокойно, если б, решившись уехать, он ограничился внимательным чтением туристского буклета и тем элементарным фактом, что ему почему-то хочется уехать. Хочется, например, удрать от Джерарда.
Нечего и говорить, что простых или очевидных причин, почему у него должно было возникнуть желание подальше удрать от Джерарда, не имелось. Он любил Джерарда всю свою взрослую жизнь. Любовниками они никогда не были. Вожделение Дженкина, обычно не встречавшее ответа, а теперь идущее на убыль, распространялось только на противоположный пол. Но большая любовь забирает человека целиком, так что привязанность Дженкина была, возможно, истинно платонической. Джерард был для него как идеальный старший брат, защитник и советчик, образец для подражания, исключительно верный, исключительно любящий, надежная опора – подлинное сокровище для Дженкина. Наверно, именно в этом и крылась причина, почему ему хотелось вскочить и бежать подальше? Испытать себя в мире, где не было Джерарда. Почтительно отодвинуть нечто столь совершенное просто потому, что оно совершенно. Слишком уж ему уютно и спокойно в этой тесноватой скромной квартирке среди скромных, приятных вещей. Нужно бывать в других местах, среди других людей, не друзей, больше друзей ему не требовалось, и больше вещей тоже. Конечно, бегство, причем немедленное, означало бы, что он не ссорится с Джерардом, а лишь отходит от него, становясь чужим и настолько далеким, что Джерард, если даже поймет, в чем дело, станет редким гостем в его жизни. Этот разрыв, развод представлялся вопросом сущностным; и Дженкину, который тихим вечером одиноко сидел у себя дома, слушая радио и собираясь лечь спать пораньше, это его намерение могло показаться не только абсурдным, но и ужасным, своего рода смертью, окончательной утратой: ценность высказываний Джерарда виделась таковой только при взгляде на него снизу вверх. И не такого совершенства он искал. Ему хотелось что-то, пробуждающее большее сопротивление.
Когда Джерард, покинув Дженкина, шагал в тумане из Шепердс-Буш в Ноттинг-Хилл, укутанный непроницаемым темным покровом мыслей, ему неожиданно вспомнилось, как кто-то рассказывал ему о способе ловли рыбы на некоем острове в южных морях. Аборигены действовали следующим образом: разворачивали на берегу огромную круглую сеть и заводили ее далеко в море. Выждав определенное время (Джерард не помнил, какое именно), они с большим трудом, требующим участия всей деревни, тянули громадную сеть к берегу. Когда сеть начинала приближаться к земле и ее край появлялся над водой, становилось видно, что она кишит здоровенными рыбинами и, как рассказчик (который после этого сразу перестал купаться в море) называл их, «морскими чудищами». Твари, с ужасом поняв, что они в тесной ловушке и их извлекают из родной стихии, принимались бешено биться, вода в сети кипела, били мощные хвосты, сверкали выпученные глаза, мелькали страшные челюсти. А еще они бросались друг на друга, и вода становилась красной от крови. Когда Джерард описал эту картину Дженкину, тот непроизвольно воспринял ее как образ подсознания. Позже он задался вопросом, почему это сравнение показалось ему столь подходящим. Наверняка же в его подсознании было полно спокойных мирных рыб? Вот Дженкина больше волновали несчастные умирающие существа, и он часто возвращался к идее, так и не осуществленной, стать вегетарианцем. Джерард был не уверен, почему вспомнил это сейчас. Разговор с Дженкином всегда воздействовал на его ум, обычно благотворно и приятно. Однако сегодня шедшие от Дженкина волны неприятно раздражали, хотя все, казалось, было как обычно, но длина волны изменилась. Что-то с Дженкином не так, подумалось ему, или не так с ним самим. Он не мог понять, действительно ли его беспокойство связано с Дженкином или же с Краймондом. Возможно, взбесившиеся чудища были чудищами ревности. Джерард отдал щедрую дань ревности – греху, который он тщательно скрывал.
В слезах бегут Плеяды,
В печали Орион,
На ложе одиноком
Мой грустен будет сон.
В слезах бегут Плеяды
Вслед счастью, за моря,
Но той, что мне приснится,
Не буду сниться я.
Эти строки А. Э. Хаусмана, переложенные им с греческого, Гулливер Эш часто повторял в эти дни, не совсем как молитву, но как своего рода литургию. Стихотворение приносило ему некоторое успокоение. Не то чтобы оно имело для него некий особый смысл или отвечало настроению. Ему в то время не снился кто-то определенный, кто-то за морями или поближе. Конечно, ложе его было одиноко, но это продолжалось уже некоторое время, так что он привык. Легкая грусть, разлитая по этим строкам, приобретала в его положении более широкое, более космическое звучание. Гулливер сидел без работы. Потребовалось некоторое время, чтобы понять это как испытание, которое он должен будет выдержать.
Джерард, который устроил Тамар, нашел работу и для Гулливера, но тот почти тут же лишился ее. Джерард был «очень добр» и дважды приглашал Гулливера зайти к нему, но Гулливер теперь избегал его. Так сказать, стыдясь своей неудачи, он начинал понимать, что это одно из свидетельств испытания. Работа, которую нашел ему Джерард, представляла собой должность «научного сотрудника» при печатниках и дизайнерах, специализировавшихся на книгах по искусству. Позже он заподозрил, что его должность была создана в угоду Джерарду. Фактически же Гулливер был мальчишкой на побегушках, а потом от него потребовали поработать за отсутствующего грузчика и таскать книги. Грузчик не вернулся на работу, Гулливер, которому надоело таскать книги, потребовал, чтобы его использовали в соответствии с должностью. Ему ответили грубостью, и он ушел.
Гулливер изучал английский в Лондонском колледже и вышел оттуда с хорошим дипломом и массой потенциальных талантов. Он прекрасно проявил себя в студенческом театре и подумывал о карьере актера. Еще ему хотелось стать писателем, издавать журнал левого направления, заняться политикой, тоже от левых. Поступил в театральную школу, решив, что неплохо бы стать режиссером или театральным художником. Но ушел оттуда, потому что кто-то предложил ему писать книжные рецензии, и еще захотелось написать роман. Рецензии пошли хорошо, он закончил роман, но не смог найти издателя. Он попытал удачу на Би-би-си, и его взяли постановщиком-стажером на радио. Он попробовал перевестись на телевидение, но не получилось. Второй роман он тоже не смог напечатать. Гулливер посчитал, что всему виной нехватка времени, и ушел с Би-би-си, чтобы жить на сбережения и целиком посвятить себя сочинительству. Он опубликовал несколько рассказов, один из которых переделал в пьесу для телевидения. Толкнулся было снова на Би-би-си, но ничего не вышло, и тогда устроился в театральную труппу. Иногда играл, иногда выступал ассистентом режиссера, его даже приняли в профсоюз актеров, но все это продолжалось недолго. Тогда он стал театральным критиком в литературном журнале. Так прошли годы, и теперь Гулливеру было уже за тридцать. До сих пор ему нравились его приключения, конечно, он всегда мог «заняться серьезным делом». Тем временем положение постепенно ухудшалось. На заветную должность редактора его не взяли, журнал больше не мог позволить себе такую роскошь, театральная труппа распалась. Все испытывали нехватку средств, все экономили. Он написал еще несколько рассказов, но никто их не печатал. У него не хватило духу сесть за новый роман. Ко времени летнего бала он был без работы уже несколько месяцев.
Последние годы несчастливого детства и все счастливое время студенчества и впоследствии Гулливеру помогало убеждение, что он очень красив и беспутен. В студенческом театре и в начале аспирантуры он был хорош собой и привлекал внимание обоих полов. И с теми, и с теми он чувствовал себя совершенно свободно, но со своими завышенными ожиданиями не нашел желанной прекрасной пары. Как личность беспутная, он одно время часто посещал разные, как говорили, «злачные» бары, где собирались геи. Напяливал черную кожу, ремни, усеянные заклепками, цепи, соответствующие башмаки. И сам не понимал, то ли это игра, то ли смелый и оригинальный способ узнать реальную жизнь. Кругом много говорили об «идентичности». Но, бывая в гей-барах, он не мог отличить притворное от настоящего. Позже он удивлялся, как его только не убили. Джерарду он об этом времени никогда не рассказывал. Что еще он не рассказывал ему, так это что в одном очень специфическом гей-баре он услышал, как упомянули имя Джерарда. Разумеется, Джерард близко не подходил к подобным заведениям, но люди в них говорили о нем. С Джерардом он познакомился, когда тот спасал маленький авангардный театрик в Фулеме, оказав финансовую помощь, и появился там раз или два. Однако театр долго не протянул. Гулливер не остался равнодушен к Джерарду, но никак не ожидал с его стороны такого рода внимания, все знали, что в тот момент у Джерарда не было любовника. Гулливер был весьма польщен тем, что друзья Джерарда приняли его в свой круг и даже (когда Джерард почувствовал себя виноватым за связь с ним) приняли ассоциированным членом в Братство книги. На деле, Джерард обычно был настолько скрытен, что «поддержка», которую, по его мнению, он оказывал Гулливеру, существовала лишь в его воображении и вряд ли была заметна другим.
Гулливер продолжал искать работу, постепенно снижая претензии и смиряя гордость. Он обращался на Би-би-си, в Британский совет, Лейбористскую партию, местный муниципалитет, Лондонский университет. Подавал на грант для продолжения образования, но получил отказ. Конечно, он пробовал попасть на сцену, но это было безнадежно, когда отличные и опытные актеры сидели без работы. Он энергично расширял круг поисков, предлагал себя в качестве школьного учителя по любому предмету или социального работника. Обнаружил у себя множество неожиданных талантов и неиссякаемый энтузиазм: прекрасно умел обращаться с детьми, со стариками, с душевнобольными, с животными, был очень молод, очень зрел, очень опытен, очень разносторонен, готов учиться чему угодно. Но на что было надеяться, когда, как оказалось, на каждое место претендуют сотни человек. Он еще не пробовал устроиться швейцаром, официантом, разнорабочим на фабрику, полагая, что его не возьмут, и считая, что это в любом случае будет отчаянным, возможно, убийственным шагом. Еще оставались сбережения, не иссякла надежда; но теперь он отчетливо сознавал, что, несмотря на его молодость, таланты и университетский диплом, может больше никогда не найти работы.
В свое время Гулливеру доводилось жалеть безработных и ругать правительство. Теперь он на собственном опыте познал, что такое не иметь постоянной работы. Часто он с возмущением думал, что это так несправедливо, он этого не заслужил! Едва он просыпался утром, как его одолевали черные мысли. Он еще не понимал, насколько одинок или какое одиночество ему предстоит. Он был одиноким в детстве, но в студенческие годы казалось, что впереди у него радужное будущее, положение в обществе, неизменный тесный круг друзей. Теперь он обнаружил, что если ты безработный и не имеешь денег, то можешь стать никому не интересен. Понял, как это «субъективно» и зависит даже от болтовни благодетелей человечества, которые вечно готовы сожалеть и сокрушаться о том, что им не доводилось испытывать. До чего же было абсурдно чувствовать себя таким пристыженным, замаранным, бесполезным. Он просто знал, что столкнулся с какой-то враждебной силой и катится в бездну, из которой ему никогда не выбраться. Он представил, каким будет через несколько лет: согбенная, шаркающая фигура, просящая милостыню у старых друзей. Цветущая молодость позади, телесная красота длится лишь краткий миг, плоть становится дряблой, покрывается пятнами. Он начинал испытывать отвращение при взгляде на молодых мужчин – ужасный симптом. Скоро будет не в состоянии следить за своей внешностью, а это необходимо, когда ищешь работу. У него не было семьи, куда можно было бы вернуться, он почти не помнил отца, страдал от злобного отчима и сводных братьев и сестер, был чужим для матери, которая возненавидела его. Позже он получал удовольствие, демонстрируя презрение к ним, и порвал вся кую связь с ними. Так что идти было некуда. Скоро придется покинуть и скромную квартирку, которую он снимал. Он продал машину, отказался от телефона и избегал литературных друзей, любивших встречаться за дорогим ланчем. Он не мог ни принять помощь от Джерарда во второй раз, ни явиться к нему в своем теперешнем жалком виде. Дженкин уже трижды присылал открытки, но Гулл не понимал, чем тот способен помочь ему. Гуллу было приятно, когда Роуз позвонила ему и, поскольку телефон был отключен, написала, приглашая на коктейль. Он, конечно, отказался. Послал ей анонимно цветы. Это слегка подбодрило его.
– И что-то непонятное и маленькое каталось по ее комнате, похожее на мячик. Она сказала, чтобы я ни в коем случае не дотрагивалась до него. Я было хотела поймать его, но он не давался в руки, все куда-нибудь закатывался. Я так и не поняла, живое это что-то или нет.
– Но послушай, твоя бабка не была настоящей колдуньей, то есть настоящих колдуний вообще не бывает, есть просто несчастные ненормальные создания или мошенницы, которые делают вид…
– Думаю, она была повитухой, скорей всего, неофициально, но все знала о травах, обычно собирала их в полнолуние. Если хочешь кому-то навредить, то собирать надо, когда луна на ущербе…
– Наверняка была сумасшедшая…
– Не была она сумасшедшей, и даже мошенницей не была… ты не понимаешь, колдовство – это древняя религия, куда древней христианства, чтобы повелевать вещами. Думаю, она ненавидела родителей, они принадлежали к какой-то суровой христианской секте, она ненавидела христианство.
– Этому есть психологическое объяснение.
– Объяснения – это просто отговорки! Иногда она называла себя цыганкой, иногда еврейкой. Люди ее боялись, но и обращались за помощью, она все умела. Занималась лозоискательством, изгоняла привидения, могла вызвать дождь, помочившись… и, конечно, занималась абортами…
– Конечно!
– У нее был дурной глаз, в буквальном смысле, один глаз такой странный, и…
– Как у Дункана! Но вряд ли у него это дурной глаз… хотя ему бы небось хотелось, бедняге!
– У нее было много книг, мне кажется, она надеялась сделать какое-нибудь поразительное открытие.
– Ненормальные на это способны.
– Ну, тогда мы немножко ненормальные. Почему, по-твоему, на кладбищах сажают тисовые деревья? И еще это как социализм.
– Как социализм?
– Да, это антиобщественное общество, форма протеста, как то, чем занимается Краймонд и…
– Ну, Лили, – сказал Гулливер, – перестань смешивать разные вещи, начали с твоей бабушки, а теперь опять вернулись к Краймонду!
– А что, он тоже хочет власти, пишет магическую книгу.
– Ты ведь знаешь его, да?
– Когда-то знала, – осторожно ответила Лили. – Но в последнее время нечасто видела его.
Лили только что пришло в голову, что будет весьма недурно, если Гулливер посчитает, что она была любовницей Краймонда. Она никогда не осмеливалась намекать кому-то на это. Даже сейчас она боялась, что Гулливер может уловить в ее словах намек и не поверит ей или, еще хуже, поверит и скажет что-нибудь Краймонду. Что в точности она сказала? Она уже не помнила. А все вино виновато.
Они завтракали дома у Лили. В квартире рядом со Слоун-сквер были огромные окна с диванчиками под ними и широкие эдвардианские двери из тика. Полукруглый эркер в гостиной, где они сидели за овальным столом, выходил на улицу и видно было, как ветер несет желтые листья высоких платанов и аккуратно усыпает ими тротуары. В камине пылал огонь. Комната была пестрая, заставлена вещами, почти безвкусная; было в ней нечто чувственное и восточное, как подумалось Гулливеру, возможно, след ужасной бабки. Наверное, он был идеальным гостем для этой комнаты. Ему нравился причудливый до умопомрачения вкус Лили: почти черные обои, современный зелено-кремовый ковер шахматного рисунка и с эффектом углублений, напоминавший мозаичный пол экзотического внутреннего дворика, диван с ковровыми и с расшитыми подушками, на котором Лили валялась, бездельничая, блестящие поверхности, заставленные коробочками и статуэтками, дорогими безделушками, которые Лили «под настроение» покупала в дорогих магазинах. Ему нравилось, как тут пахло новыми вещами, даже старые вещи пахли как новые.
Да, они стали друзьями. Прежде у Гулливера никогда не было приятельниц. Это единственное из произошедшего с ним за последнее время, что не было обречено на неудачу или ужасным, но даже и в этом случае все было окутано облаком неопределенности. Он не мог поверить, что хотя бы что-то не котится крахом. Инициатива их сближения принадлежала не Гуллу, а Лили. Они уже спорили, кто сделал первый шаг. В конце лета, когда Джерард был в Греции, Роуз в Йоркшире, а Гулл только начал впадать в отчаяние, он получил открытку от Лили с приглашением позавтракать в ресторане при Ковент-Гарден. Он решил отказаться, но потом все-таки пошел. Они встречались еще несколько раз, в ресторанах, причем платила Лили. Гулливер не предполагал продолжать поддерживать отношения с подобным нелепым существом, однако продолжал. Впервые он увидел ее сколько-то времени назад на вечеринке у Роуз и почти не обратил на нее внимания. Что же сейчас привлекло его в ней, ее деньги? Они впервые, и по предложению Гулла, завтракали у нее дома. Ему надоело, что она постоянно платит, и он опасался, что она может поставить это ему в упрек. Гуллу было легко с Лили, поскольку он не боялся критики с ее стороны и вообще его мало заботило ее мнение. В его поведении с ней сквозило легкое превосходство, которое он, вероятно, перенял от людей, окружавших ее, когда они познакомились. В то же время он чувствовал потребность продолжать эти встречи. При ней он изображал нищего писателя, гения, ютящегося в мансарде, давая понять, что на деле не стремится найти работу, а всегда желал быть одиноким, жить впроголодь и писать. Говорил, что добровольные отшельники – святые современного мира. Лили восхищал его аскетизм. Разумеется, их отношениях нисколько не были романтическими. Лили чуточку рассказала о коварстве мужчин, Гулл – о гей-барах. Все происходило исключительно непринужденно и ни к чему не обязывало.
Дружба с Гулливером доставляла Лили удовольствие. Для нее он был ниточкой, связывающей с Джерардом и с «тем миром». Она верила его истории о «нищем писателе» и «отшельнике святом» и не догадывалась, что он больше не видится с Роуз и ее друзьями. Она воспринимала Гулливера как пропуск в светское общество, но, кроме того, ей было приятно находиться в его компании, приятно, что у нее появился именно такой друг. Они сошлись во мнении, что оба они неудачники, не от мира сего, не такие, как все. Ей нравилось слушать рассказы о его мерзкой семье и рассказывать самой о том, какой отвратительной была ее семья; как отец исчез еще до ее рождения, как мать, перейдя в католицизм, оставила ее на попечение бабке колдунье, которая (хотя Лили и гордилась ею) страшно пугала ее. Из школы она сбежала в «убогий Политехнический», где научилась печатать на машинке, занималась живописью и керамикой. Мамаша-католичка спилась и умерла, бабка, собиравшаяся дожить до ста двадцати, умерла неожиданно и при таинственных обстоятельствах, и смерть на нее (по ее утверждениям) наслала ведьма-конкурентка. Но еще до этого Лили потеряла с ними всякую связь: «Я никогда не любила их, а они меня. А, да что там говорить…»
На столе были ветчина и язык, салями и peperonata[49], серединки артишоков и лимская фасоль. И Гулл, и Лили любили поесть, но не готовить. Они выпили много дешевого белого вина. (Лили была не слишком привередлива в отношении вина.) Затем были сыр, шоколадный торт с кремом, испанский бренди, которому Лили отдавала предпочтение перед французским коньяком. В квартире царил беспорядок, кругом лежала пыль, поскольку Лили, очень подозрительная и боявшаяся воров, не приглашала к себе уборщиц, сама же не любила наводить чистоту, но в каких-то других вещах ей была свойственна систематичность, даже обрядовость. «Пикник» проходил спокойно и не спеша, на индийском постельном покрывале, превращенном в скатерть, были аккуратно расставлены красивые тарелки и бокалы; Лили ничего не вынесла из своих занятий живописью в Политехническом, но натура, подтолкнувшая ее к этим занятиям, позволила ей и сейчас проявить художественные наклонности. Как заметил Гулливер, она была также и очень суеверна, верила в предзнаменования, пугалась лестниц, внезапно появлявшихся птиц, скрещенных ножей, неблагоприятных дат, чисел, фаз луны. Боялась черных собак и пауков. Верила в астрологию, гороскопы, которые ей составляли несколько раз, приходила в смятение, когда предсказание не оправдывалось. В голове у нее перепутались обрывочные представления об учениях йоги и дзен-буддизма. Еще одной маленькой загадкой Лили было то, что она могла выглядеть когда необыкновенно старой, а когда необыкновенно молодой. В первом случае лицо ее принимало тревожное выражение, заострялось, веснушчатая кожа покрывалась морщинами, светло-карие глаза тускнели, длинная шея выглядела тощей и жилистой, землистое и как будто рябое лицо стягивалось к губам в гримасе раздражения. В другое же время лицо ее было гладким, молодым и оживленным, бледное, оно светилось, в ярких, как карамель, глазах сверкал ум, от тонкой фигурки веяло энергией. Тогда она становилась невероятно оживленной, но в этой оживленности было что-то от отчаяния. Одевалась она то с шутовской элегантностью, то с беззаботной неряшливостью. Сейчас, энергичная, молодая, она была в облегающих черных вельветовых брючках, босая, в голубой шелковой блузке с высоким воротничком и янтарными бусами. Гулливер, всегда принаряжавшийся ко встречам с Лили, был в серо-желтом шерстяном свитере в красную крапинку поверх белой рубашки, в своих лучших джинсах и туфлях и в роскошном коричневом кожаном (из кожи северного оленя) пиджаке, который пришлось снять, потому что дома у Лили было слишком тепло.
Гулливер промолчал, более того, как бы не заметил намек Лили на ее связь с Краймондом. Он просто прикусил язык. Теперь он часто это делал. Был ли это некий признак, потери реакции, например, или симптом некой болезни? В любом случае, как, черт возьми, ему реагировать при такой опасной жизни среди этих могучих, воюющих между собой чудовищ? Он сказал:
– Ты виделась с Краймондом?
– Нет, в последнее время не виделась.
Лили не хотелось признаваться, что ее дружба с Краймондом уже в прошлом.
– С ума сойти! – сказал Гулливер. Они, конечно, не раз обсуждали эту историю. Гулливер не мог удержаться, чтобы не позлорадствовать, что и у других тоже неприятности; только представить, один и тот же человек дважды наставил рога! – На месте Дункана я бы застрелился от ярости, стыда и ненависти!
– Зачем стреляться? – сказала Лили. – Ему надо было бы собрать ребят и прикончить Краймонда. Мои подружки феминистки убили бы типа вроде Краймонда, я видела на показательных выступлениях по дзюдо, женщина демонстрировала, как это делается, если на тебя нападает мужчина, мощная была тетка! Сбила его с ног, а он был здоровенный детина, прямо мордой об пол, заломила руку, и все женщины в зале завопили: «Убей его! Убей его!» Это было нечто!
Гулливера передернуло.
– Не представляю, чтобы Джерард и его братия прибегли к насилию. Они скорей сядут и будут думать.
– Уж эти мне культурные джентльмены! – сказала Лили. – Будут сидеть, как божьей, которых ничего не касается. Даже если их друг в беде, они и пальцем не пошевелят.
– Они ничего не могут сделать, – возразил Гулливер. – Джерард правда очень старается, заботится о людях.
– Да уж, такой весь из себя весь важный, – съязвила Лили.
Гулливер одобрительно рассмеялся. Приятно было слегка принизить Джерарда. Тот очень его поразил. Раньше, в этом году, Гулливер переписал для Джерарда несколько своих стихотворений. Джерард принял их, казалось, с удовольствием, но позже Гулливер обнаружил их в корзине для бумаг.
– А Дженкин Райдерхуд размазня, – продолжала Лили, – не мужчина, а плюшевый мишка.
– Нет, он славный обходительный малый, только вот мухи не обидит.
Он тут же укорил себя за эти слова. Сидит, перемывает с Лили косточки другим, болтает, что сам не думает, а она и уши навострила. Совсем деградирует, а все потому, что совсем уж выбит из колеи.
– Женщины тебе больше нравятся.
– Роуз Кертленд очень элегантна, – признала Лили. – Шикарней быть невозможно. Хотя робка, и это меня в ней раздражает, не выношу робких женщин. Лучшая из них – это малышка Тамар.
– Тамар? – удивился Гулливер, который прежде не слышал, чтобы Лили упоминала Тамар.
– Да, – подтвердила Лили и добавила: – Однажды она выручила меня.
Когда-то давно на вечере в доме Кэмбесов, где Лили чувствовала себя совсем одинокой, Тамар сочла своим долгом заговорить с ней и не покидала ее все время. Лили этого не забыла.
Гулливер был тронут:
– Она – милое дитя, но вот уж о ком не скажешь: из молодых, да ранняя.
– Благодарение Богу, что в наши времена еще есть подобные девушки! Она чиста, невинна, очаровательна, неиспорченна, свежа – словом, у нее есть все то, чего нет во мне. Я испорченная, мне кажется, я родилась испорченной. Обожаю это дитя.
Гулливера изумила эта небольшая вспышка. Может, он недооценил Тамар и следовало пристальней к ней приглядеться? Но конечно, эмоциональность Лили объяснялась тем, что она больше думала о себе, нежели о юной Тамар.
– У нее есть будущее, – сказала Лили, – остальные мягкотелы, живут в прошлом, в некоем выдуманном оксфордском мире. Тамар правильно сделала, что порвала со всем этим, она смелая, у нее силен инстинкт самосохранения. Необходимо быть твердым, чтобы понимать наше время, не говоря уже о том, чтобы выжить в нем.
– В Джин твердости хватает, она тоже очень любит Тамар, а Тамар просто обожает ее.
– Правда? – Мгновение Лили раздумывала, нельзя ли как-нибудь с помощью Тамар заставить Джин вернуться. Но отказалась от этой мысли. – Непостижимо. У меня вот не получаются отношения с мужчинами, да и с женщинами тоже.
– Со мной получаются.
– Ну, с тобой!..
– Что значит «ну, с тобой»?
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
38
Стир, Филипп Уилсон (1860–1942) – английский художник-импрессионист.
39
Ночь Гая Фокса, или Ночь фейерверков, – праздник, отмечаемый 5 ноября, в годовщину неудачной попытки некоего Гая Фокса взорвать со своими помощниками в 1605 г. британский парламент (т. н. «Пороховой заговор»).
40
Злой гений (фр.).
41
Аллюзия на древнекитайскую компиляцию документов по истории Китая, название которой в буквальном переводе означает «Уважаемые документы», а в западной традиции называется по-разному, в том числе как «Книга Истории».
42
Любовь к року (лат.) – формула, часто повторявшаяся Ф. Ницше в своих сочинениях.
43
Первая из крупных работ Г. Гегеля (1770–1831).
44
Викен (Уикен) Фен – природный заповедник на заболоченных землях близ деревни Уикен в графстве Кембридж-
45
У. X. Оден. Из элегии 1933 года «Лежу в постели луговой».
46
Леворадикальная социальная концепция современного католического богословия, зародившаяся в 1960-х годах в Латинской Америке.
47
Климт, Густав (1862–1918) – австрийский художник и дизайнер.
48
Районы Лондона.
49
Жареный перец с луком и помидорами (ит.).