Читать книгу Воспоминания о плене - Б. А. Абрамов - Страница 7
Воспоминания о плене
СССР – Польша – Австрия
(22.06.1941-22.05.1945)
5-й корпус
ОглавлениеЯ переведен пока еще на положении больного, так как начхоз не удовлетворен присланной из штаба запиской. По распоряжению Жиглинского меня положили в офицерскую палату. Там лежат два майора, один капитан и военный врач Ростамишвили.
Вечером у меня сильный приступ рвоты.
8-е ноября. Сегодня весь день прошел более или менее нормально. В персонал меня еще не провели, так как начхоз отговаривается тем, что такой должности – переводчик – в корпусе не имеется. Через Жиглинского посылаю запрос в штаб. Вечером снова рвота. Посоветовался со Степаном Михайловичем. Он говорит, что, по всей вероятности, я чего-нибудь переел – теперь голодная рвота. Нужно и без того скудную пищу принимать маленькими порциями и растягивать на несколько раз. Пробую последовать совету Жиглинского, но к вечеру снова рвота.
В душе ругаю себя за проявленную невыдержанность. Было очень неблагоразумно и рискованно после продолжительной голодовки съесть больше полкило конины. На несколько дней выхожу из строя.
10-е ноября. В госпитале вспыхнул тиф. На госпиталь и, в особенности на наш корпус, наложили карантин. Немцы ушли из госпиталя. В моей работе как переводчика не было уже надобности. Жиглинский настаивал в штабе на утверждении меня в должности санитара.
15-го ноября пришло из штаба утверждение. Меня переводят в комнату санитаров. Это дает право на получение добавочного пайка. Получаю должность уборщика в комнатах врачей. Они живут на втором этаже и занимают шесть комнат. К этому относилась уборная, которая беспрерывно текла.
Сама по себе эта работа не представляет трудностей. Но для меня, уже сильно ослабшего, она была очень тяжела. Каждый раз, поднимаясь по лестнице на второй этаж, я был вынужден держаться обеими руками за перила и по нескольку раз отдыхать. Раненая правая рука затрудняла работу. Все движения были медленными. Здоровый человек такую медлительность мог бы объяснить только безграничной ленью. Очень часто из-за своей неловкости становилось обидно: ком подкатывался к горлу, на глазах показывались слёзы. Думалось: неужели я хуже других? Неужели я не могу делать так же быстро, как они? В такие минуты старался работать со здоровыми наравне, так как знал, что они считают меня маскировщиком и лентяем, выбивался из сил, очень быстро появлялась одышка, и должен был совсем прекращать работу.
Очки мои пропали еще в Кобрине. Когда я подметал, то часто на полу оставалась незамеченная мною пыль. И пол выглядел как не выметенный.
Полковник Новиков, начхоз корпуса, при каждой нашей встрече называл меня лентяем и маскировщиком. Он не хотел делать никаких скидок ни на близорукость, ни на ранение, ни на общую слабость. Ему было непонятно, как может быть человек настолько слаб, чтобы походить на сонную муху. Он часто грозил, что добьется от Жиглинского перевода меня в больные. Это означало почти гарантированную смерть. Чтобы Новиков ко мне меньше придирался, в тот момент, когда он проходил мимо, я из кожи вон лез, стараясь работать, как здоровые люди. Работа у врачей гарантировала жизнь, так как я зачастую получал от них то кусок хлеба, то немного супа в котелке. Суп для врачей в тот период был несравнимо лучше нашего. Я был вынужден держаться за эту работу обеими руками.
Тиф распространялся всё шире и шире. У нас в корпусе заболели несколько фельдшеров и врачей. Заболел и доктор Забелин, заболел и доктор Потапенко, очень боявшийся тифа и ограждавший себя всяческими способами от заразы.
В начале декабря и я попал в лапы тифа. Несколько дней до 7-го числа я еще крепился, но потом уже не мог выдерживать и слег. В ночь на восьмое наступил кризис. Температура была 41°. Утром меня отправили в тифозный барак. Снова больной. Конец работе, конец надежде остаться в живых.
Упадническое состояние продолжалось недолго: через два или три дня мой прирожденный оптимизм победил. Я стал уверять себя: «Несмотря ни на что ты должен выжить; борись и не падай духом: это основное». В дальнейшем тиф проходил у меня уже легко. И я стал выходить на улицу погулять.
От одного часового-хорвата мы получили подтверждение разгрома немцев под Москвой. Слухи об этом у нас ходили еще несколько раньше, но не было твердой уверенности. Эта весть вселила в наши сердца новые надежды. Мы говорили друг другу: «Теперь должно начаться, теперь немцы безудержно покатятся назад». С нетерпением мы ждали новых сообщений о победах нашей Красной Армии. Вздыхая, говорили друг другу: «Эх, как там теперь у нас в тылу, на фронте? Посмотреть бы хоть краем глаза – всё спокойнее было бы. Эх, самолет бы нам, пролететь бы над линией фронта, посмотреть, где она проходит».
Но дни проходили за днями, никаких сведений мы не получали. Многие пали духом, потеряли уверенность в нашей победе. Такие люди опускались всё ниже и ниже, теряли человеческое достоинство, становились предателями. Стало опасно особенно много высказываться о своих чувствах к родине и фашистам. Теперь разговаривали только с очень близкими друзьями.
Тиф свирепствовал вовсю. Умерли врач Потапенко, не без основания боявшийся тифа, и профессор Козловский, начальник госпиталя, его душа и всеобщий любимец.
Удалось узнать, что Леонид работает в штабе, а М. П. Тихомиров – регистратор 2-го корпуса. Очень доволен за них. У меня появилась надежда, что они меня смогут отсюда вытянуть и пристроить куда-нибудь на работу.
Приходил Михаил Кузнецов, сказал, что по настоянию товарищей Волков будет мне ежедневно через него, Кузнецова, передавать котелок с супом. Я был этим очень обрадован и тронут, просил передать товарищам мою глубокую благодарность за заботу обо мне. Еще один, очень большой шанс остаться в живых.
22-го декабря меня переводят в корпус для выздоравливающих. Там военнопленные не только нашего госпиталя, но также из лагеря и рабочих команд.
В этом бараке я впервые узнал о тех ужасах, которые творились в лагере, находившемся на территории Брестского аэродрома.
Я еще раньше слышал о лагерях в Бяло-Подляске, Белостоке, Минске, Умани, Шепетовке. Всюду одна и та же картина: невыносимый голод, издевательства, убийства, эпидемии. Всюду обращались во много-много раз хуже, чем со зверями, старались уничтожить как можно больше. У нас еще было относительно лучше.
К Рождеству получил от Кузнецова булку хлеба. За несколько минут мы втроем не оставили от нее ни рожек, ни ножек. Легче жить, когда чувствуешь, что даже в этой ужасной обстановке, где человек человеку волк, есть люди, помнящие и заботящиеся о тебе. Несмотря на поддержку товарищей, слабость почему-то еще увеличивается. Дошел уже до такого состояния, что с трудом могу залезать обратно на нары, приходится ложиться сначала животом, а потом вползать, затягивая поочередно ноги. Ходить могу только держась за стенки или опираясь на палку. Самое мучительное дело – оправляться. Когда сидишь на корточках, обязательно должен за что-нибудь держаться. А выпрямиться без упора нет абсолютно никакой возможности. Для этой цели я ношу всегда при себе палку.
Удалось достать очки: купил за три скрутки табаку. Табак дал мне товарищ, продавший свои болотные сапоги, так как кожаную обувь стали забирать и выдавать деревянные челноки – Holzschuhe.
Состояние стало улучшаться, стал понемногу выходить на улицу подышать свежим воздухом. Раза два видел Леонида, разговаривал с ним, просил устроить меня куда-либо, как только снимут карантин. Он обещал.
Последние числа января. Заходил Калашников. Он теперь начальник сапожной мастерской. Рассказал, что немцы расстреляли девять человек за то, что те срезали у трупов мясо, жарили его, ели сами и продавали. Начиналось трупоедство, что в немецком плену было не единственным случаем.