Читать книгу Деррида - Бенуа Петерс - Страница 6
I
Жаки. 1930-1962
Глава 3
В стенах лицея Людовика Великого. 1949–1952
ОглавлениеВ конце сентября 1949 года наступает долгожданный и одновременно тяжелый момент отъезда в Париж. Для Жаки это первое настоящее путешествие: впервые он оставляет родителей, впервые поднимается на корабль, впервые садится на поезд.
Весь путь на пароме «Город Алжир» оказывается сущим адом – с жуткой морской болезнью и двадцатью часами почти не прекращающейся рвоты. В Марселе он ничего не увидит и сразу отправится в Париж. После длинного дня в поезде прибытие в столицу, мечты о которой были навеяны столькими книгами и фильмами, оказывается жестоким разочарованием, «мгновенным низвержением»[87]. Все в этом дождливом и грязном Париже кажется ему печальным и серым. «Из Алжира, белого города, я прибыл в Париж, город черный, ведь Мальро тогда еще не добрался до фасадов, чтобы почистить их»[88]. Но самым мрачным оказывается дом под номером 123 на улице Сен-Жак – лицей Людовика Великого, куда Жаки попадает 1 октября.
Ученик номер 424, Деррида, как и все интерны, от восхода до заката обречен носить серую робу. Суровая дисциплина, драконовский распорядок дня. В огромной спальне – ни капли приватности, нет даже штор между кроватями. Гигиена сведена к жесткому минимуму: мыться приходится только холодной водой, даже зимой. Еда в столовой столь же посредственна, сколь и скудна – лишения послевоенных лет еще дают о себе знать. Жаки чувствует себя заключенным. Эти несколько дней одиночества до начала учебного года пробуждают детский ужас перед школой: «неделя отчаяния и детских слез в зловещем интернате „Baz’Grand“»[89], как прозвали лицей.
Письмо, которое Фернан Ашарок отправил своему дорогому Жаки вскоре после начала учебы, должно быть, произвело на того странное впечатление. «Малыш» надеется, что его старый друг уже посмотрел Париж; он думает, что тому очень повезло, поскольку он там живет. Побывал ли уже Жаки в «знаменитом квартале Сен-Жермен-де-Пре», видел ли «гостиницу „Royal Saint-Germain“, где у Жана-Поля Сартра была своя штаб-квартира?» Сходил ли в клуб «Saint-Germain» и в театр «Vieux Colombier»? Конечно, все эти более или менее мифические места Парижа экзистенциалистов расположены неподалеку от улицы Сен-Жак, но выход учеников за пределы лицея строго регламентирован. В любом случае в Алжире, продолжает Ашарок, умы занимают совершенно другие вопросы: смерть боксера Марселя Сердана «потрясла весь город, в том числе тех, кто за спортом не следит»[90].
Остаются уроки, которые Жаки прилежно посещает. Разве он не в самом престижном лицее Франции, чьи показатели успешного прохождения конкурса в Высшую нормальную школу, без сомнения, наилучшие? Но и с этой точки зрения лицей Людовика Великого его скорее разочарует. Блеску здесь предпочитают основательность, и в большинстве дисциплин царит довольно школярский подход.
Если бы Деррида учился в соседнем лицее Генриха IV, соперничающем с Людовиком Великим, преподавателем философии у него был бы Жан Бофре, один из главных «проводников» Хайдеггера во Франции и адресат «Письма о гуманизме». Этьен Борн, которого он будет слушать шесть часов в неделю вместе с остальными учениками подготовительного курса № 2, куда менее харизматичен. Ученик Алена, поклонник Эммануэля Мунье и Габриэля Марселя, Борн – оплот Народного республиканского движения. Этот католик так часто публикуется в La Croix и Esprit, что некоторые за глаза называют его «борзописцем епископата». Во внешности и жестикуляции Борна есть что-то карикатурное: очень худой, он вечно покачивается, играя часами. Кажется, речь доставляет ему такое страдание, что слушатели всякий раз боятся, «что в конце фразы он умрет». Он «конвульсивно дергает руками» и, жестикулируя, изрыгает «первые слоги некоторых слов, как бы выделяя их курсивом»[91]. Все это не мешает ему быть хорошим преподавателем, который учит искусству сочинения и тому, как быстро состряпать хороший 20-минутный доклад на любую тему.
Уже с первых выполненных Деррида заданий Борн оценил его философские качества: «дар анализа, чуткость к проблемам, вкус к формулировкам». Баллы – в диапазоне от 12,5 до 14 из 20, что по местным меркам совсем недурно. Однако комментарии зачастую суровы. Отсылки к Хайдеггеру, множащиеся под пером Деррида, раздражают Борна. «Вы используете экзистенциалистский язык, который следовало бы прояснить», «не слишком буквально имитируйте экзистенциалистский язык», – помечает он на полях многих сочинений, безжалостно зачеркивая все, что, на его взгляд, к делу не относится.
В начале этого года Жаки много общается с Жаном-Клодом Парьентом, тогда же прибывшим из Алжира. «Нас сближало общее увлечение философией, – вспоминает Парьент, – оно же одновременно порождало в нас некоторое соперничество, хотя оставалось оно чисто интеллектуальным. Мой интерес к вопросам эпистемологии удивлял Жаки, а его ссылки на экзистенциалистов (Кьеркегора) или феноменологов (уже тогда он говорил о Гуссерле и Хайдеггере) оставляли меня равнодушным. Помню один спор, тему которого забыл, но, как это бывает на первых этапах образования, она наверняка была весьма амбициозной. Жаки завершил спор, заявив: „Не понимаю, чем рефлексия о науках может прояснить философские вопросы“. Разделявшая нас дистанция никак, однако, дружбе не мешала. Я ощущал в нем подлинную глубину мысли, только выражалась она в странных для меня формах»[92].
В то время между интернами и экстернами лицея Людовика Великого существует настоящая граница. Экстерны и интерны, учащиеся на многолюдных подготовительных курсах, образуют две довольно разные группы, но их роднит презрение к тем, кто учится по другую сторону улицы Сен-Жак, в Сорбонне, вдали от святая святых французского высшего образования – «больших школ», Grandes écoles.
Деррида не представляется случая познакомиться с экстернами: обедают они у себя дома, а из лицея уходят, как только заканчиваются лекции – во второй половине дня. Пьер Нора, Мишель Деги или Доминик Фернанде относятся как раз к таким хорошо одетым и сытым парижанам из хороших семей. Интерны, такие как Мишель Серр, Жан Бельмен-Ноэль и Пьер Бурдье, – провинциалы, часто скромного происхождения. Серая форма, которую они все время носят, позволяет их тут же опознать: во многих отношениях они – пролетарии подготовительных курсов.
В сравнении с этим жестким социальным барьером алжирское происхождение кажется невинной деталью. К тому же это заморское происхождение создает особый экзотический престиж, так что три ученика, прибывших из Алжира осенью 1949 года – Парьент, Домерк и Деррида, – чувствуют себя увереннее большинства маленьких провинциалов. Несколько раз, как вспоминает Жан-Клод Парьент, они развлекали своих сотоварищей импровизациями сценок из алжирской жизни. «Жаки, у которого была очень смуглая кожа и крепкое телосложение, хорошо говорил на патауэте, языке простолюдинов Алжира, в частности портовых рыбаков. Контора его отца находилась возле порта, на одном из ведущих к нему спусков, так что Жаки наверняка там часто бывал». Еврейство тоже не вызывало особых проблем: в среде, подобной той, что сложилась в лицее Людовика Великого в послевоенные годы, оно не является поводом ни для притеснений, ни для чествований. Какие-то ученики могли выражать антисемитские настроения, но достаточно общие и как бы не касающиеся лично их соучеников-евреев.
Все выпускники лицея признают, что интерны жили весьма некомфортно. «В 1949 году уровень жизни во Франции был еще низкий, а наш интернат был еще и старого образца: спали мы в огромном дортуаре с небольшими шкафчиками у изголовья кроватей и несколькими умывальниками у входа. Свет тушили в 21.30. Питание было настолько скверным, а меню – таким скудным, что мы в знак протеста не раз устраивали голодовки. Деррида еще больше, чем большинство из нас, страдал от такого образа жизни, от постоянного тесного соседства с одноклассниками, не говоря уже о проблемах со здоровьем, из-за которых эта диета была для него особенно вредной»[93]. Что касается дисциплины, то она была столь же строгой, сколь и школярской. Надзиратель следил за самыми незначительными отлучками, даже если речь шла о том, чтобы купить полубагет в булочной на углу Сен-Жак и Суффло, пытаясь обмануть чувство голода. Несколько раз Деррида и его товарищи попадаются на мелких опозданиях или самоволках. Они питают глубокую неприязнь к старостам – порой их ровесникам, – которые с удовольствием злоупотребляют своей маленькой властью.
Теснота и суровый быт обостряют отношения между интернами. Во время полдника в классе витают запахи харчевни – ученики из провинции делятся со своими товарищами едой, отправленной им родственниками. Через несколько недель у Жаки завязывается дружба с несколькими учениками, среди них – Робер Абирашед, приехавший из Ливана. «Деррида и я, – вспоминает он, – оба мы были средиземноморцами с не таким, как у других, темпераментом. Мы любили поговорить, и это нас сближало. Кроме того, у каждого из нас в Париже был дядя, и по забавному совпадению жили они по соседству друг с другом – на улице Феликса Зима в двух шагах от кладбища Монмартра. Мы часто ходили к ним по воскресеньям на обед наесться вдоволь, даже если приходилось терпеть не самые увлекательные разговоры. По возвращении у нас всегда была уйма смешных историй»[94]. У дяди и тети «Зим», как их называл Жаки, он встречает время от времени своего брата Рене, живущего в Париже с 1947 года: он стажируется в аптеке провизором, что обязательно для завершения учебы на фармацевта. Когда братья впервые встретились в Париже, Рене не смог скрыть удивления при виде Жаки в длинной серой робе: у некогда неуживчивого подростка, увлеченного читателя литературных журналов, теперь манеры и облик заключенного.
Другой близкий друг в этом году – Жан Бельмен-Ноэль из Экс-ле-Бен. «Наверное, я действовал на Жаки успокаивающе, ведь в отличие от него у меня был легкий нрав. Я хорошо спал и мог переварить почти что угодно. Часто мы просили ночного дежурного разбудить нас в 5 утра, чтобы поработать часа два до пар. По договоренности с дежурным мы вешали свои полотенца на спинку кровати, и он шлепал нас по ногам. Иногда я сам вешал полотенце на кровать Жаки, чтобы заставить его работать. Раньше он нигде не учил греческий, но знал, что язык может ему скоро понадобиться, так что я давал Жаки два-три урока в неделю, а он, в свою очередь, служил мне философским словарем. Среднее образование я получил в религиозном коллеже, поэтому никогда не слышал о Гегеле и Шопенгауэре, тем более о Ницше и Гуссерле. Чаще всего Жаки давал очень точные ответы на мои вопросы, но бывало, что его слишком заклинивало на одной теме. У него были некоторые странности, и он мог вдруг замкнуться в себе»[95].
Дружеские отношения молодых людей держатся не только на совместной учебе. После занятий и до их начала они иногда устраивают партии в покер, в котором оба блистают. «Мы нашли способ зарабатывать немного денег за счет нескольких экстернов побогаче, таких как Андре Тюбёф, Доминик Фернанде и Мишель Деги. Мы договаривались повышать друг на друге ставки и так обзаводились парой монет для прогулок по городу».
Но эти прогулки случались редко. По четвергам у интернов три свободных часа, и они используют их, чтобы сходить в кино – в «Шампо» на углу улиц Эколь и Шампольон. Билеты там были совсем не дороги. Спустя много лет Деррида скажет: «Кино сопровождало меня всю мою трудную, гнетущую студенческую жизнь. В этом смысле оно действовало на меня как наркотик, тонизирующее средство. Это был мир, куда можно было сбежать»[96]. Как и в алжирский период, смотрят они в основном американские фильмы – как можно более развлекательные, забывающиеся почти сразу же – в противовес классической синефилии.
Бельмен-Ноэль и Деррида, когда у них есть разрешение, гуляют субботними вечерами, следя за тем, чтобы вернуться до 23 часов. Они регулярно наведываются к букинистам на набережных, пытаясь раздобыть недорогие книги. Именно там находят они, в частности, свои первые тома Фрейда. Что касается кафе, то у них два любимых места – «Майе» и «Капуляд» на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Суффло, напротив Люксембургского сада. «Мы говорили о литературе и философии, а еще о спорте и девушках, – вспоминает Жан Бельмен-Ноэль. – Сближало нас и то, что в сексуальном плане невинными мы уже не были, а это было редкостью для студентов в эти годы, тем более на подготовительных курсах. В мире, куда молодые люди попадали еще девственниками, мы оба ими не были: я – потому, что вырос в курортном городе и там были некоторые возможности, он – благодаря столичным борделям Алжира. Жаки гордился этим опытом как определенным превосходством. Мы встречали на «Буль-Мише», то есть на бульваре Сен-Мишель, много машинисток, продавщиц, и некоторые из них были не такими недотрогами, как студентки. Уже тогда Жаки показал себя искусным соблазнителем… Все это совмещалось в нем со вспышками мистицизма и религиозности, с жаждой абсолюта, о чем свидетельствовали его личные записи, которые он давал мне иногда читать. Помню одну поэму: она начиналась весьма в стиле Валери, а заканчивалась строфами почти клоделевскими. Лишь две или три первые строфы были правильными, ритмичными, но скованность конвенциями чем дальше, тем больше ослабевала. Уже тогда он не желал придерживаться какой бы то ни было нормы».
В то время Деррида достаточно близок с Жаном Бельмен-Ноэлем, который приглашал его домой, в семью, на пасхальные праздники. Так Экс-ле-Бен становится для Жаки первым после Парижа французским городом, где он побывал. Был и другой опыт, сближавший молодых людей на протяжении первого года подготовительных курсов. Театральная труппа лицея Людовика Великого, снискавшая определенную репутацию, решила поставить драму Шиллера «Дон Карлос». Так как репетиции проходили в «музыкальной комнате», уютной и лучше отапливаемой, чем остальные помещения лицея, Бельмен-Ноэль и Деррида вызываются на роли воинов с алебардами. Для них подготовка спектакля является прежде всего поводом продлить вечерние бдения.
Именно на репетициях Деррида впервые замечает Жерара Гранеля, с которым в будущем будет часто пересекаться. Блестящий студент, по мнению некоторых, «принц философии», Гранель с прошлого года принят в Высшую нормальную школу и в лицее бывает исключительно для участия в пьесе, в которой играет главную роль. И восхищенный, и раздраженный гонором и галантностью юного актера, Деррида никогда не забудет эту «первичную сцену», отметившую начало их связи:
«Первой встречей» это не назовешь, ведь он меня тогда даже не замечал… Эта асимметрия, державшая меня в тени… уже предвещает в чем-то судьбу нашей будущей дружбы… В «Дон Карлосе» я, обычный статист, изображал темного и бессловесного испанского «гранда» с бородой, такой же черной, как и его расшитый бархатом камзол. Из тьмы анонимности, в коей пребывал я, он представлялся самой славой, и, коленопреклоненный, он расточал вокруг себя свет[97].
К концу года Деррида несколько отдаляется от Бельмен-Ноэля и сходится с Пьером Фуше и особенно с Мишелем Монори. Последний на протяжении лет десяти будет самым близким другом Жаки. Монори – уже два года интерн в Людовике Великом. Он учился там на предподготовительных курсах, но с первого года подготовительных курсов ему пришлось уйти из-за туберкулеза. Стеснительный и сентиментальный, он играет на органе, любит театр, зачитывается «Большим Мольном» Алена-Фурнье. Кроме того, Мишель – из тех ревностных католиков, которые «ходят-в-церковь». Их общение становится теснее после одного вечера в «Лисимахе», греческом ресторане, расположенном за книжным магазином «Жибер». С тех пор они помногу и подолгу беседуют, и разговоры нередко окрашены в восторженные тона; молчаливо прогуливаются по бульвару Сен-Мишель, по набережным. Жаки дарит Мишелю только что вышедшую «Тяжесть и благодать» Симоны Вейль. Тот отвечает на дар маленьким изданием Ван Гога с цветными репродукциями. Он часто поражается своему другу: ему кажется, будто Жаки родился, все уже прочитав, даже всего Платона[98].
Судя по отметкам Деррида по философии, завидовать и впрямь было чему. В первом триместре у него лучшие результаты в классе со средним баллом 14 и более чем позитивной оценкой Этьена Борна: «Образован. Одарен. Вдумчив. Качественные результаты». Во втором триместре он второй, возможно, после Парьента: средний балл – 14,5, сопровождающийся такой похвалой: «Первоклассные философские качества». Увы, философия – далеко не единственный предмет, влияющий на поступление в Высшую нормальную школу. В эти годы специализации в конкурсе нет, а процедура отбора устроена так, что позволить себе малейший недочет хотя бы по одной дисциплине нельзя. Так, если оценки по истории, географии и французскому в порядке – «ценные достижения, которые необходимо развивать», английский «еще не на должном уровне», а в немецком «нужно поднажать»[99]. Что касается латыни, Деррида хромает в переводе на французский и более чем посредствен в переводе с французского: балл у него не выше 2,5. Чтобы появился шанс пройти конкурс, нужно позаниматься латынью с товарищами, лучше владеющими предметом.
Вопреки неровным результатам Жаки полагается на свою счастливую звезду, уверенный, по крайней мере в этом году, что рано или поздно пройдет конкурс. Прогуливаясь как-то с Жаном Бельмен-Ноэлем и оказавшись перед зданиями Школы на улице Ульм, он уверяет товарища, что оба туда поступят, – предсказание, между прочим, оправдалось. В другой день на площади Пантеона он останавливается перед фасадом «Отеля великих мужей», воспетого Андре Бретоном в «Наде», и роняет: «Все же мне надо бы провести здесь ночь».
В ожидании счастливых событий он готовится к экзаменам, пичкая себя макситоном – амфетамином, продававшимся тогда свободно (сам Сартр был его большим поклонником). И без того хрупкий сон еще более нарушен. Жаки появляется в огромных залах по улице Аббатства де л’Эпе перевозбужденным, зато несколько раз клюет носом над своими работами. Балл по письменному экзамену оказывается ниже проходного. Во всяком случае, на другое он и не рассчитывал: провалить конкурс после первого года подготовительных курсов считается нормальным. Мало тех, кто проходит сразу. Для большинства первая попытка – скорее генеральная репетиция. А также повод пойти послушать, как сдают устный экзамен те из его соучеников, кто, как Парьент, допущен к сдаче. Философию принимают Владимир Янкелевич и Морис Мерло-Понти. Это единственный раз в жизни, когда Деррида увидит автора «Феноменологии восприятия».
Лето Деррида проводит в Эль-Биаре, постоянно переписываясь с Мишелем Монори. И если им тяжело дался этот год в интернате, возвращение в отчий дом тоже совсем не воодушевляет. Жаки трудно найти общий язык с друзьями юности, теперь он воспринимает себя как «испорченного алжирца»:
И для меня каникулы страшно монотонны и лишены тонуса. На самом деле мне не терпится вернуться если не к работе и активной жизни, то хотя бы к парижской зиме вдали от семьи, рядом с тобой и с другими. Здешний климат меня утомляет, а с людьми отношения либо отстраненные и полные непонимания, либо естественные и животные. Более того, часто меня это даже не приводит в отчаяние, а это предел подавленности[100].
Когда может, Жаки сопровождает отца в его поездках, в частности в Кабилию, которую он особенно любит. «Это самые утомительные, но и самые интересные дни». В остальном он чувствует себя «как никогда больным и неврастеничным… Я позволяю себе самые простые удовольствия; играю в бридж, покер, езжу на машине, сажусь в поезда, наслаждаюсь обществом людей, насколько я знаю – абстрактно – посредственных». Из-за слишком калорийной пищи, которой его кормят дома, он быстро набирает потерянные в Париже килограммы. Но его новая фигура ему совсем не нравится, и он пишет на обратной стороне фотографии, которую отправляет Мишелю: «Вот та огромная вещь, которой я стал. Не имею больше ничего общего с „самим собой“ и унываю еще и поэтому».
Большая часть писем молодых людей посвящена этим летом комментариям прочитанного. «Дневник» Жюльена Грина, который рекомендует другу Монори, Деррида не привлекает:
Простишь ли ты мою претензию, если я скажу тебе, что жанр «Личного дневника» – это жанр, который всегда чересчур искушал меня и от которого лично я слишком воздерживаюсь, чтобы быть снисходительным к слабостям и легким решениям, провоцируемым им у других.
Этими днями я перечитываю, например, «Дневник» Жида в издании Pleiadè, и Жида мне нужно объяснять бесконечной цепью определений, то есть мне нужно его аннулировать, чтобы не видеть в нем памятника глупости, наивности, если не интеллектуального изъяна, а ведь несколько лет назад Жид восхищал меня[101].
Тем не менее Деррида с восторгом перечитал повесть Жида «Тесные врата». Он открывает Мориса Сакса, по его мнению, замечательного.
По традиции Жаки переходит в другой класс, из К2 в K1, оставшись на второй год. Но большинство его товарищей остаются с ним; новые – только преподаватели. Существенное изменение в преподавании философии: христианского демократа Этьена Борна сменяет Морис Савен, ученик Алена. Он переходит сюда из лицея Фенелона, где, говорят, ему находят замену из-за его слишком явной склонности к девушкам: некоторые из них тем не менее продолжают под любым предлогом встречаться с ним у входа в лицей Людовика Великого. Литературного склада ума, страстный любитель театра, Савен регулярно публикуется в Les Temps modernes, Le Mercure de France и La Table ronde. На лекциях он иногда упоминает Пруста и Равеля, Башляра и Фрейда, рекомендуя в то же время не ссылаться на них на конкурсе.
Несмотря на эти несколько модернистские наклонности, стиль Деррида, похоже, оценен Морисом Савеном не столь высоко, как Этьеном Борном. Его первая работа получает всего 11,5 балла из 20, что, впрочем, для лицея Людовика Великого нормально. Оценка суровая, но внимательная: «Бесспорно, в том, кто здесь держит перо, присутствует философ. Что касается исторической части, на этих страницах слишком много философии. Потому что от философии, если ее свести к резюме, ничего не остается. Но когда вы беретесь за анализ, то, несмотря на слишком „специализированный“ и герметичный язык, ваш текст становится очень интересным и приобретает ряд хороших качеств». На полях одного и впрямь мудреного абзаца Савен отмечает: «Признаюсь, мне очень трудно следовать за ходом мысли. Подумайте о читателе…». Деррида окончил работу в не слишком академическом стиле – двумя с половиной страницами «маргиналий». Это серия коротких абзацев, написанных почти как афоризмы и совершенно оторванных от главной идеи работы. Последняя запись занимает всего одну строку и к предложенной теме относится лишь косвенно: «Любовь: отдаться несоизмеримому; безумию». «Интересно, но бесполезно», – сухо отмечает Савен[102].
На второй год подготовительных курсов Жаки и правда чувствует порой, что вот-вот соскользнет в безумие. Дисциплина в интернате давит на него пуще прежнего. Холод, плохая гигиена, скудное питание и отсутствие всякого личного пространства становятся для него невыносимыми. Вечерами то и дело его душат слезы, он не может работать и даже общаться с товарищами. Одна только связь – все более экзальтированная – с Мишелем Монори помогает ему держать удар. Работая вместе в «музыкальной комнате» – у Мишеля привилегия хранителя ключа, – они начинают писать новеллы и поэмы, которые не без опаски передают друг другу. Однако Жаки все чаще жалуется на какую-то «болезнь», столь же тяжелую, сколь и неопределенную. Все время на грани нервного срыва, он плохо спит, не может есть, его часто тошнит.
Декабрь 1950-го застал Деррида в самом что ни на есть подавленном расположении духа. По неизвестным причинам он не едет домой на рождественские каникулы, а остается в Париже, возможно, у дяди, так как интернат закрыт. Переживая подлинный приступ меланхолии, он изнывает вдали от друзей. В письме Мишелю Монори, начало которого, к сожалению, пропало, Жаки пытается объяснить свое смятение. С некоторых пор ему кажется, будто он вращается «в областях, которые слишком трудно если не исследовать, то по крайней мере познакомить с ними других, даже самого близкого друга». Отсутствие писем от Мишеля на протяжении многих дней ситуацию не улучшило. Подавленный как никогда, Жаки, возможно, думал о самоубийстве. Наконец пик кризиса, кажется, позади:
Итак, гроза миновала, а худшее в грозе – то, что она проходит, и я решил или почти решил вернуться в Алжир в этом триместре, если удастся договориться со «Штрасс» [«администрация» на студенческом жаргоне]. Твое письмо сначала поколебало мое решение, чтобы затем укрепить его. Но я увижу тебя в среду. Не могу даже держать в руке перо, и это всегда будет мне слишком тяжело[103].
Молодые люди коротко видятся в Париже перед возвращением Жаки в Эль-Биар, к семье. Он в самом деле останется там на весь второй триместр, рискуя испортить себе год или даже быть отчисленным из лицея Людовика Великого. На первых порах он не может писать и тем более работать. Потом завязывается почти ежедневная переписка с Мишелем Монори – весьма любопытная, заслуживающая того, чтобы быть изданной отдельно: возможно, она так же важна для формирования Деррида, как и переписка юного Фрейда с Вильгельмом Флиссом. Хрупкий, лишенный какого бы то ни было стоящего собеседника в Алжире, Жаки доверяется ему без оглядки, что больше никогда не повторится. Что касается Мишеля, он, хотя и находится в недоумении по поводу таинственной болезни друга, тем не менее всегда благожелателен: «Ты говоришь мне о болезни, которую я в силу моего большого неведения и нехватки проницательности если и понимаю, то очень смутно». Он советует другу трудиться и отправляет ему упражнения по переводам на латынь. Жаки, однако, они не под силу. Написать письмо самому дорогому другу – уже испытание:
Жизнь здесь у меня очень печальная, невозможная, как-нибудь я расскажу тебе об этом подробнее. Все, что могу сказать о ней в письме, все, что я никогда не смог бы сказать, всегда будет меньше этого ужасного опыта… Я не вижу никакого естественного возможного выхода. Ах, если бы ты был здесь!..
Ни на что, кроме слез, я больше не способен… Оплакивать мир, оплакивать Бога… Я уже изнемог, Мишель, помолись за меня.
Я очень плох, Мишель, и я еще недостаточно силен, чтобы принять то расстояние, что нас разделяет. Поэтому я отказываюсь пытаться немного его преодолеть[104].
Понемногу кризис сглаживается, уступая место «глухой, тихой печали». Уже три недели, как Жаки уехал из Парижа. Он работает и немного читает, «ожидая, пока истекут эти два месяца покаяния». Во избежание рецидива он любой ценой хочет стать экстерном после пасхальных каникул. А на ближайшее будущее он умоляет Мишеля писать ему «часто, очень часто». Он хотел бы, чтобы тот разузнал условия допуска в диетическую столовую, где еда наверняка подошла бы ему больше, чем в лицее Людовика Великого. Еще Жаки хотел бы, чтобы Мишель выслал сертификационные программы по латыни, французскому и истории философии, которые он должен будет сдать в Сорбонне, помимо конкурса в Высшую нормальную школу. По просьбе Мишеля, у которого трудности в философии, Жаки отправляет другу «несколько заметок о Прекрасном» для его следующей письменной работы, хотя и утверждает, что не удовлетворен ими. Эти 50 страниц усиливают восхищение, которое Мишель испытывает в отношении Жаки; благодаря им он получит свой лучший балл года.
Несмотря на трудности жизни интерна, Мишель Монори прилагает все усилия к подготовке возвращения Жаки. Он ищет комнату в аренду, которая бы соответствовала скудным средствам друга. Он находит дальнего знакомого, инспектора школьной гигиены, который обещает написать письмо, дающее разрешение Жаки питаться в диетической столовой. И отправляет другу несколько упражнений, хотя и думает, что готовить латынь в Алжире – дело наверняка не из простых: «Нужны эти черные стены и словари, которые еще не успели растащить, этот тяжелый запах пыли, старого табака и готовящейся еды»[105].
Все такие же сентиментальные, письма Жаки становятся чуть менее мрачными:
Всего шесть недель, и мы снова будем вместе гулять, вместе думать и чувствовать и вместе молчать после долгих-долгих признаний, потому что тогда мы расскажем друг другу то, что эти письма сказать не могут. Познаем ли мы, Мишель, мгновения безмятежной доверительной радости? Я почти не верю, что могу без тебя, но смогу ли с тобой?.. Твой друг, который не бросит тебя никогда и который запрещает тебе об этом думать[106].
К приготовлениям подключается и Жан Бельмен-Ноэль. Он пересылает Жаки сертификационные программы лиценциата с датами письменного экзамена по конкурсу в Высшую нормальную школу. Жан Домерк, в свою очередь, находит дешевую «комнатку для прислуги» у некой мадам Берар, подруги его семьи. В комнате, расположенной в доме 17 по улице Лагранж, в двух шагах от лицея Людовика Великого, нет ни отопления, ни воды, зато она залита солнцем, а вход – по отдельной лестнице. В любом случае представившаяся возможность почти невероятна, и Жаки тут же дает согласие. Еще не обретя былого равновесия, он не скрывает желания как можно быстрее уехать из Эль-Биара, так как едва ли возвращение к семейной жизни далось ему легче, чем режим интерната:
Я на самом деле не могу больше здесь. Я терпел эти условия в начале триместра, полагая, что моя работа будет плодотворной, что мое здоровье существенно улучшится. Но главное, я тогда только что оставил тебя, и ты все равно был рядом, и письма лишь подтверждали это чувство. Сейчас я как будто далеко, очень далеко… Мишель, не забывай меня, у меня нет ничего, кроме твоей дружбы[107].
Увы, в то время, когда Жаки должен вернуться в Париж, Мишель уезжает с семьей в Шательро на все пасхальные каникулы. В последнем письме Деррида упоминает, что недавно перечитал «Тошноту». После испытания, которое он пережил, книга обрела для него новый смысл:
Я всегда работал лишь над тем, чтобы сделать для себя мир необычным, дать вещам вокруг меня являться как чудо; я уже не знаю, что такое природа – или естественное, – я всему болезненно удивляюсь. Что касается слов, которыми я пользуюсь, моего поведения, жестов, мыслей, то они странным образом все более напоминают Рокантена из «Тошноты», проживавшего опыт, который, как я до сих пор полагал, я усвоил, ассимилировал и преодолел. Так вот, я был далек от этого… Разница в том, что у Рокантена не было друга, да он и не желал иметь его. Я же, Мишель, уповаю на тебя[108].
Наконец, вернувшись в Париж, 2 апреля Жаки становится экстерном – просто гора с плеч! Теперь, как только заканчиваются занятия, он волен организовывать собственный труд и жизнь по своему усмотрению. Впрочем, он и дальше ведет себя как больной, рано ложась спать и питаясь исключительно в диетической столовой Пор-Рояля. Он трудится не покладая рук, но этого недостаточно, чтобы наверстать упущенное. После столь длительного отсутствия итоги этого второго года подготовительных курсов катастрофичны, за исключением философии: Морис Савен считает Жаки «серьезным и трудолюбивым» учеником, способным пробудить «некоторые надежды». По французскому вопреки «хорошей предрасположенности» оценки «всего лишь средние». По остальным предметам они и вовсе низкие, и слишком много заданий сдать вообще не удалось[109].
28 мая 1951 года Жаки отправляется на письменный экзамен в плачевном физическом и психическом состоянии. После бесчисленных бессонных ночей, под воздействием амфетамина, а затем снотворного он снова на грани нервного срыва. Стресс делает свое дело. Не в состоянии писать, на первом экзамене он возвращает чистый лист, так что другого выбора, кроме как прекратить участие в конкурсе, у него не остается. Несколько дней спустя, полный отчаяния, он поведает о невзгодах своему давнему другу Фернану Ашароку. Жаки боится, что в лицей Людовика Великого после такого тяжелого года на третий год подготовительных курсов его уже не возьмут. И возвращение в Алжир было бы не просто унижением: оно было бы равносильно отказу от университетской карьеры в пользу учительской в лицее.
В последнем порыве Деррида отыщет своего преподавателя французского Роже Понса. Во многих отношениях это учитель старой закалки, более традиционный, чем некоторые другие преподаватели лицея Людовика Великого. Однако, возможно, он проявил больше внимания к ситуации Жаки. Во всяком случае, встреча эта будет решающей как минимум психологически, так Деррида напишет об этом Роже Понсу спустя год, после успешного прохождения конкурса:
Моя признательность пробуждает среди множества воспоминаний и то утро в июне 1951 года, когда я, уничтоженный – как я полагал, безвозвратно – катастрофой, пришел к вам просить совета и особенно поддержки. Оставил я вас вполне успокоенный, в решимости продолжать вопреки разочарованию, от которого, казалось, мне никогда не оправиться. Признаться ли вам, что я бы никогда не продолжил учебу ни на подготовительных курсах, ни, наверное, где-либо еще, если бы не пришел к вам тем утром?[110]
В Сорбонне, по ту сторону улицы Сен-Жак, некоторые преподаватели оказываются куда менее чувствительными к личности Деррида. Он должен пройти массу экзаменов: на экзамене по общей истории философии за ответ по Мальбраншу Деррида получает обидные 5/20. Карикатурный донельзя комментарий Анри Гуйе, должно быть, задел Жаки за живое: «Текст блестящий в той же степени, что и темный… Упражнение в виртуозности, в коем проявленные умственные способности сомнению не подлежат, однако без особой связи с историей философии. Изучил Декарта. Не способен высказаться по Мальбраншу. Вернется, когда изволит принять правила и не изобретать там, где необходимо выучить. Провал должен пойти кандидату на пользу». «Принять правила и не изобретать»: целая программа для будущего философа. Этот высокомерный тон, эта ода конформизму, конечно, характерны для мандаринов 1950-х и 1960-х годов, но в то же время они служат предвестием позиции, которую на длительное время займет французский университет в отношении Деррида. Ни один из его будущих успехов не заставит его забыть фразы, подобные этой.
В начале июля Жаки возвращается в Алжир. Основная часть маршрута приходится на переправу на корабле, но иногда он перемещается менее дорогим способом, «как пассажир полуподпольный, во всяком случае, „нерегулярный“ – в небольших транспортных самолетах, не слишком внушающих доверие». Это неудобные и даже страшные полеты, «где я еле сижу на скамье среди ящиков с овощами»[111].
По прибытии он пишет дорогому другу Мишелю, который тоже провалил конкурс в Высшую нормальную школу и уже начал отчаиваться. По словам Жаки, успех предполагает невозможную и сложную смесь ума и бестолковости: «это чудо в самом ничтожном его виде». Он знает, что его друг собирается оставить учебу в Людовике Великом и поступить в Сорбонну, даже если его отец еще против. Перспектива не общаться с Мишелем ежедневно и тревожит, и печалит его.
Как и в прошлом году, Жаки кажется, что алжирское лето действует на него – в интеллектуальном плане – анестезирующе:
Очень мало читаю, пытаюсь писать, но каждый раз оставляю эту затею. Мои амбиции гигантские, а средства ничтожные. Мышление никогда не будет творческим у тех, кому недостает гения. Что поделаешь!
И потом, меня морит усталость с жарой: изнеможение, которым я был охвачен во время конкурса[112].
Он считает, что надолго обречен на это нервное истощение, которое врачи не могут не только вылечить, но и понять. Его охватывает «эта безобразная праздность, та, у которой нет даже сил тревожиться за саму себя или только чуть-чуть, бездействие, против которого все бессильно и которое плюет на все и всех. Изредка выдаются передышки – на чтение или немые восторги». Деррида читает все подряд: от Библии до Сартра, не миновав Джейн Остин, Лоуренса Стерна, Кьеркегора, Тьерри Мольнье, Эмиля Брейе и Жана Валя. «Не пугайся этой мешанины: я прочел не больше семи-восьми страниц каждого. По-другому я читать не умею»[113]. Некоторым упомянутым им авторам он тем не менее останется верен навсегда. Он терпеливо читает Платона: «Были бы у меня силы, я бы им увлекся». С подлинным счастьем он вновь открывает для себя Франсиса Понжа: «Никто никогда меня так мало не… удивлял. И именно поэтому я восхищен. Я привезу тебе его „Проэмы“[114]».
Солнце и море понемногу берут свое. Жаки возобновляет общение с Тауссоном и Ашароком, друзьями юности, но испытывает из-за этого что-то вроде угрызений совести:
Вот уже несколько дней, как я отдал себя, чтобы немного забыться, на волю компании друзей. Они возили меня повсюду против моей воли – и на моей же машине. Море, солнце, танцы, алкоголь, скорость и т. д. действовали притупляюще. И когда я снова отведал радостей своей молодости (не смейся, была у меня и другая молодость, не такая, как эта – парижская и студенческая, в Людовике Великом…), они окончательно меня отвратили, а кроме того, здоровье не позволяет мне ни малейшего отклонения[115].
С каждой неделей письма с обеих сторон все реже, и Деррида встревожен. Если Мишель перестанет ему доверять, разочаруется в нем, то Жаки – он в этом уверен – вскоре вновь превратится в «презренного червя, убогого и аморфного». Как никогда он нуждается в своем друге и его поддержке:
Я подвержен здесь тысяче испытаний, они совершенно лишили меня сил. Никогда, даже в самые трудные часы смятения, не знал я подобного состояния. Бессонный, встаю порой ночами и брожу босиком по дому, чтобы занять немного покоя и доверия у дыхания спящей семьи. Помолись за нас, Мишель…[116]
Монори как убежденный католик в это время уединяется в аббатстве, что дает Деррида повод задуматься о собственных религиозных убеждениях или, точнее, тревогах:
Как это часто бывало, я хотел бы подражать тебе. Но не могу. Во-первых, потому, что некая религиозная «ситуация» воспрещает мне это; во-вторых и в особенности, потому, что из-за слабости и тревоги я наверняка превращу молитву, тишину, отвоеванный покой, упование и отрешенность в духовный комфорт.
И хотя такой комфорт был бы концом (финалом и целью) жутких страданий, я не чувствую и, наверное, никогда не почувствую себя вправе – если только такие предсказания сами по себе не глупость – пойти на это[117].
В начале октября 1952 года Жаки наконец возвращается в Париж. Прежде чем начать учебу на третьем году подготовительных курсов в Людовике Великом, он должен выдержать экзамены, которые подготовил плохо и которые не без оснований боится сдавать. Он их все же сдает и испытывает облегчение, хотя результаты самые средние. Затем возвращается в лицей, уже хорошо ему знакомый. С начала года завязывается дружба с одним из самых молодых учеников класса – Мишелем Окутюрье, который запомнит их первые встречи: «Деррида – или скорее Дер, как его тогда звали, – был одним из самых умных на подготовительных курсах. Он поражал меня, даже если держался со мной мило, почти покровительственно. Я был блондином, и Жаки иногда говорил мне, что я напоминаю ему младшего брата Норбера, умершего в возрасте двух лет». Таланты Жаки произвели на Мишеля Окутюрье такое впечатление, что тот как-то спросил сестру Маргерит, показывая ей фото класса: «Угадай, кто здесь гениальный философ». Мишель Окутюрье пройдет конкурс с первой попытки, вместе с Жаки, и их общение в Высшей нормальной школе станет теснее[118].
Мишель Монори, в свою очередь, остается в Людовике Великом не дольше двух первых месяцев. Получив наконец согласие отца, 1 ноября, в праздник Всех святых, он оставляет подготовительные курсы, где чувствует себя не в своей тарелке. Он нашел место воспитателя в интернате лицея Шапталь, где будет работать параллельно с учебой на факультете классической филологии в Сорбонне (дипломную работу он посвятит «Алоизиюсу Бертрану и рождению поэмы в прозе»). Это не мешает близости друзей. Они договариваются о встречах в комнатке на улице Лагранж или возле лицея Шапталь, у вокзала Сен-Лазар. Мишель иногда зазывает Жаки в театр «Атеней» или «Эберто». И хотя в этом году Жаки чувствует себя намного лучше, характер его по-прежнему угрюм и меланхоличен. В «тайных и хаотичных» письмах он просит прощения за периоды молчания, перерывы в работе, моменты жесткости. У Мишеля же создается порой впечатление, будто он распадается под взглядом Жаки и становится «чем-то ничтожным, пустым и смехотворным». «Своей дружбой ты принуждаешь меня к большому смирению», – пишет Мишель[119].
В этот третий год подготовительных курсов Жаки сходится с Пьером Фуше. Тот тоже стал экстерном и снимает комнату в том же квартале, что и Жаки, на улице Катрфаж, у Ботанического сада. Дружба с Фуше не так сентиментальна, как с Монори, она больше вписана в их повседневность: «Именно на третьем году подготовительных курсов мы особенно сдружились. Встречались мы по утрам и на велосипедах ехали в лицей. Обедать и ужинать ходили в диетический ресторан Пор-Рояля. По сравнению со столовой в Людовике Великом есть мы стали лучше: питание там было здоровее, атмосфера приятнее. В целом очень счастливыми мы не были, может, это проблема поколения. Мы только что расстались с войной и лишениями, у нас не было никаких карьерных планов, а будущее рисовалось далеко не радужным. И все же наша жизнь стала намного легче, как только мы освободились от дисциплины интерната. Мы часто ходили в кино. Иногда играли в бридж, который нравился ему почти так же, как покер… Еще помню, как 1 мая 1952 года Жаки пришел ко мне с букетом ландышей. Между двумя юношами это был редкий жест, очень трогательный»[120].
Подготовка к конкурсу остается главной задачей. Несмотря на соблазны, возникшие ввиду его статуса экстерна – среди них, по некоторым свидетельствам, связь с замужней женщиной, – Жаки в этом году работает упорно и методично, не допуская пробелов ни в одной дисциплине. Пьер Фуше вспоминает: «Как правило, вечера мы проводили вместе. В основном именно благодаря ему я начал по-настоящему работать. Я помогал ему с латынью, потому что в этом был лучше него, а он мне помогал с английским – его уровень был очень хорош. Еще я был слаб в философии, потому что в выпускном классе у нас был плохой преподаватель. Как-то воскресным вечером мне никак не удавалось закончить одну работу. Я попросил Жаки помочь, и он продиктовал мне все окончание. Вердикт Борна был предельно ясен: сочинение посредственное, за исключением двух последних страниц – они были замечательными!».
Впрочем, с годами Деррида извлекает все меньше пользы из преподавания философии в Людовике Великом. Ни у Борна, ни у Савена, к примеру, нет ничего общего с Хайдеггером, которого он начал усердно читать. В целом учеников подготовительных курсов не поощряют браться за великие тексты, а учат скорее аргументации и риторике рассуждения. Поэтому Деррида взялся за книги Хайдеггера по собственной инициативе. Однако в начале 1950-х годов на французском его работ было мало. К тому времени перевели только «Что такое метафизика?», «Кант и проблема метафизики» и несколько глав из «Бытия и времени», да и то, как оказалось, совершенно неудовлетворительно. Деррида позднее охарактеризует перевод понятия «Dasein» термином «человеческая реальность», предложенным Анри Корбеном в 1938 году, а затем популяризованным Сартром в «Бытии и ничто», «чудовищным во многих отношениях»[121]. К сожалению, пока Деррида знает немецкий слишком слабо, чтобы читать оригинальные тексты.
С приближением письменной части конкурса весной 1952 года он нервничает, хотя и меньше, чем в прошлые годы. На этот раз итоговые баллы у него вполне удовлетворительные, и ни преподаватели, ни соученики не сомневаются в его успехе. Хотя латынь все так же хромает, во втором триместре все же был достигнут «решительный прогресс». В английском Деррида считают «очень серьезным», несмотря на частые пропуски из-за слабого, как и в прошлом, здоровья. Во французском ему, «очень хорошему ученику», советуют только воздерживаться от «тяги к усложнению» и к «крайнему пустословию».
В философии, где результаты Деррида всегда были хорошими, он начинает по-настоящему блистать. Обычно скупой на комплименты, Борн на полях сочинений Деррида оставляет хвалебные замечания. В первом триместре он всего лишь третий, но со средним баллом 14,5 («во всех отношениях превосходно, прекрасные философские качества»). Во втором триместре он первый с исключительным для лицея Людовика Великого баллом 16/20 («результаты всегда блестящие, определенно философский характер»). Накануне конкурса Борн дает Жаки последнее задание – сочинение на тему, придуманную специально для него: «Философский ли у вас склад ума? Считаете ли вы, что – для вас – литературный и философский ум несовместимы?». За это задание Борн балл не ставит, ограничиваясь хвалебной оценкой: «Все продумано. Вы должны пройти».
Это не уменьшает тревогу, ведь Деррида знает, что его нервы могут сдать в самый последний момент. Сейчас это было бы и впрямь драматично: в случае еще одного провала двери Высшей нормальной школы закрылись бы для него окончательно.
Тяга к макситону все еще сильна, но Деррида старается не злоупотреблять им. Ночью перед первым экзаменом конкурса, не в силах заснуть, он будит обеих старушек, сдающих ему комнату: за эти месяцы они нашли общий язык. За разговорами он выпивает много травяного настоя и в конце концов засыпает.
Письменные экзамены проходят без особых сложностей. Несколько следующих недель Деррида готовится к устным, их он боится больше, опасаясь внезапной неуверенности. Одаренность и усердный труд не гарантируют поступления в Высшую нормальную школу. Из его класса лишь Серр, Лами, Бельмен-Ноэль, Каррив и Окутюрье поступят вместе с ним. Такие блестящие ученики, как Мишель Деги и Пьер Нора, конкурс провалят, чем будут надолго травмированы.
О конкурсе, который Деррида в итоге прошел, он подробно рассказал Роже Понсу, его преподавателю французского. Самое удивительное – обнаружить в нем прекрасного рассказчика, ведь позже он будет считать себя неспособным рассказывать истории:
Мой конкурс был самым обычным. Ничего примечательного, кроме устного экзамена – настолько посредственного, что я опустился на 10 мест. А так я был шестым по письменному с отрывом в 4,5 балла от первого ученика, и это несмотря на очень разочаровывающую отметку по философии…
На устном я потерял места в немецком и древней истории: отвечая очень скверно, я думал уже, что сползаю к нулю. Во французском, за который я получил щедрые 12 баллов, мне не нравилось все: комиссия, от самого вида которой у меня пропало желание делить с ее членами радости толкований. Г-н Кастекс изображает из себя вдохновенного пророка, роняя расхожие, поспешные, поверхностные суждения. Другой преподаватель, который меня, собственно, и экзаменовал, был строже, но и беспокойнее, вокруг него и его мысли клубились облака той мелкой пыли, которой пропитаны канцелярские бумаги, нотариальные документы и школьные табели.
На этом экзамене Деррида попалась страница из «Энциклопедии» Дидро – «не слишком вкусный текст, в котором все разложено по полочкам, каждое слово подчеркнуто, все сказано в явном виде». И он взялся за него по-дерридеански, как сказали бы мы сегодня, словно основные линии его метода уже сформировались:
Я решил, что текст этот – ловушка, что замысел некоего Дидро, недоверчивого и осторожного, разворачивался между строк, что в самой форме текста все было двусмысленным, подразумеваемым, косвенным, едва очерченным, предполагаемым, нашептываемым… Я приложил все силы, чтобы обнаружить целую гамму значений каждой фразы, каждого слова. Я изобретал Дидро – виртуоза литоты, вольного стрелка литературы, предтечу Сопротивления…
Однако диалог с комиссией, похоже, был не из простых. Один из экзаменаторов, мсье Шерер, возражал кандидату:
– В конце концов, текст очень прост, вы просто усложнили и утяжелили его тем, что внесли в него собственный смысл. Вот в этой фразе, к примеру, нет ничего, кроме того, что в ней эксплицитно…
– Эксплицитно этот текст не существует; на мой взгляд, никакого художественного интереса он не представляет…
Кастекс печально улыбается, глядя в потолок; Шерер указывает на лист бумаги, говоря:
– Никто не запрещал вам сказать это в самом начале.
В конечном счете не важно, какое место среди кандидатов. Главное – конкурс пройден. Деррида кажется особо чувствительным к вопросу материального обеспечения, которое ему теперь гарантирует Высшая нормальная школа, – у него будет зарплата начинающего преподавателя, к облегчению всей его семьи. Отправить Жаки в Париж было для его родных серьезным материальным испытанием, которое не давало ему покоя все эти три года.
С элегантностью и почтительностью Деррида пользуется случаем поблагодарить в этом длинном письме Роже Понса за его уроки, невзирая на некоторые трудности или скорее благодаря им:
Я испытываю претенциозное и непростительное убеждение, что, помимо вас и господина Борна, ни один преподаватель подготовительных курсов не научил меня ничему, кроме того, что я уже знал или чему смог бы обучиться сам. Я хочу сказать, что другие обучили меня (в тех случаях, когда это в самом деле так) лишь какому-то предмету, технике, корпусу объективных и полезных знаний. Мне кажется, что научился я у вас, от вас тому, что, конечно же, является частью предмета, но еще и тому, что в нем больше него: интеллектуальной честности и скромности, вкусу и чувству точности, желанию просто, не давая ввести себя в заблуждение ложными глубинами или качествами, приходить к верным суждениям, где максимальная эмпатия сопряжена с наибольшей ясностью. С самых первых работ, которые я вам сдал, я прошел очень трудные уроки стиля и интеллектуальной строгости. Беспорядочный и раздутый псевдолиризм, которому я в то время так слепо следовал и который все еще остается моей чертой, от этого, к счастью, очень пострадал. Почему никогда не чувствовал я себя униженным, оскорбленным вашими порой столь хлесткими замечаниями? Это и был эффект вашего присутствия[122].
Поступление в Высшую нормальную школу спасает не от всего. Уже на следующий день после устной части конкурса происходит показательный инцидент. Клод Бонфуа, тоже ученик лицея Людовика Великого, страстный любитель поэзии, приглашает Жаки в семейный замок Плесси возле Тура. Деррида, возможно, не осознает, до какой степени общество, в которое он попал, правое по своей политической ориентации. Рене Бонфуа, отец Клода, был генеральным секретарем Министерства информации при правительстве Пьера Лаваля. Его приговорили к смерти, однако в 1946 году наказание смягчили пожизненным лишением гражданских прав с конфискацией имущества. Как-то за ужином, где собралось много бывших вишистов, одна дама заявила: «Ох, мсье, евреев я чую на расстоянии…». «В самом деле? – громко парировал Деррида. – Так вот я еврей, мадам». После чего за столом воцарилась холодная, тяжелая атмосфера.
Несколько дней спустя Жаки пишет длинное письмо товарищу. Уверенным и уравновешенным тоном он объясняет, что не имел права скрывать свое еврейское происхождение, даже если этот вопрос кажется ему «искусственным». Его «статус еврея» определяет его не лучше, чем что-либо другое. Кроме того, он никогда не придает ему значения, если только не сталкивается с проявлениями антисемитизма: такая позиция довольно близка к представленной Сартром в его «Размышлениях о еврейском вопросе», опубликованных в 1946 году. Деррида использует инцидент для сравнения французской ситуации со своим алжирским опытом:
Несколько лет назад у меня была «повышенная чувствительность» к этой теме, и любой намек в антиеврейском стиле выводил меня из себя. Тогда я был способен на необузданные реакции… Все это во мне немного смягчилось. Я познакомился во Франции с людьми, которых антисемитизм не коснулся. Я узнал, что в этой области рассудок и честность возможны и что поговорка, которая, увы, в ходу у евреев – «что не еврейское, то антиеврейское», – неправильная. Этот вопрос стал для меня менее жгучим, отошел на задний план. Другие друзья-неевреи научили меня связывать антисемитизм с конкретным комплексом определений… В Алжире антисемитизм кажется непреодолимее, конкретнее, ужаснее. Во Франции он является частью – или хочет ею быть – некоей доктрины, какой-то совокупности абстрактных идей. Как и все абстрактное, он по-прежнему опасен, но не так ощутим в отношениях между людьми. По сути, французы-антисемиты являются таковыми только по отношению к евреям, которых не знают[123].
Деррида, кажется, убежден в том, что «если антисемит умный, то он не верит в свой антисемитизм». Ему хотелось бы, чтобы представился случай обсудить происшествие вместе с другом и его родителями. Судя по ответу, Клод Бонфуа не оценил всей важности случившегося: «Здесь, в замке, нас всех теперь мучает совесть из-за одного слова… может, слишком часто произносимого как клише». Переворачивая ситуацию, он указывает на тяжелое положение родителей, ведь теперь они «официально объявлены отверженными, исключенными из общества». И словно чтобы заставить забыть ту злополучную фразу, он предлагает Жаки принять участие – статьями или рассказами – в журнале La Parisienne, который собирается основать писатель Жак Лоран, друг его родителей из той же среды коллаборационистов. Деррида, разумеется, от этого участия уклонился. Однако не похоже, чтобы инцидент как-то повлиял на его отношения с Клодом Бонфуа.
После всех тягот конкурса, после долгой мучительной поездки в Алжир Жаки не без чувства вины отдается «естественной склонности к непосредственности конкретного бытия»:
Сейчас я совершенно изможден усталостью, жарой, семьей. Я не могу читать или писать. Никаких желаний, кроме простых развлечений, абсурдных игр, солнца и моря… Я хорошо понимаю, что ничего на каникулах не сделаю. Я потух и высох; излечусь ли я?[124]
Он бы очень хотел, чтобы Мишель Монори смог приехать этим летом в Алжир на какое-то время, но это невозможно. К нему на несколько недель приедут Пьер Фуше и его сосед Пьер Саразин. Пьер Фуше вспоминает: «Тот Жаки, которого мы увидели по приезде, был совсем не похож на Жаки в Людовике Великом. Он ходил в костюме алжирского еврея, оставаясь в то же время на одной волне с нами. Его семья, в которой главную скрипку играли его бабушка по материнской линии и мать, была большой и сплоченной и всячески проявляла свое гостеприимство. По воскресеньям мы устраивали пикники на пляжах „Зеральда“ и „Золотой песок“ и др. Я восхищался этой гармонией, этим взаимопониманием, этой крайне терпимой манерой семейной жизни. В будни мы часто ездили в Кабилию, сопровождали отца в его поездках. За рулем машины „Симка Аронд“ всегда был Жаки – водил он очень быстро и с большим удовольствием, как и вся молодежь из этой среды[125]. Вид у него был самоуверенный, почти снисходительный»[126].
Этим летом Жаки вместе с обоими друзьями открывает для себя много доселе неведомых ему городов и регионов Алжира. По вечерам они ходят в кино, казино или подолгу играют в покер. Однако не прошло и двух недель, как он устал от этой суматохи и постоянных стычек двух Пьеров: «У меня нет сил все время водить их гулять. Мне нужны покой и бездействие»[127]. Его тяга к одиночеству доходит до того, что он отправляет друзей на несколько дней к своему дяде. Как и всякий раз, когда его одолевает меланхолия, он обращается к Мишелю Монори:
Если бы ты знал, насколько я сейчас сдут, потерян, иссушен. Не знаю, где еще искать хоть немного свежести духа или души, что-то похожее – пусть оно будет очень далеко – на вкус, жар, жало внутреннего лиризма, на малейшее желание побеседовать с другим или с самим собой. Ничего, ничего, ничего… Летаргия, анестезия, психастения, неврастения, смерть в душе[128].
Он не испытывает потребности в чтении, еще меньше – в работе. Может быть, помеха этому – атмосфера Алжира. Окончательно на то не решаясь, он хотел бы уступить имманентности, так хорошо описанной Камю в «Бракосочетании»: «В каком-то смысле, и только в нем одном, здесь слишком хорошо живется, чтобы думать о чтении, а возможно, и чтобы просто думать».
Такой Алжир скоро будет не более чем воспоминанием.
87
По выражению Элен Сиксу, несколько лет спустя пережившей похожую «маленькую депортацию». См.: Cixous H. Si pres. P.: Galilee, 2007. P. 45.
88
Giesbert F.-O. Ce que disait Derrida, http://www.lepoint.fr/actualites-litterature/ 2007-oi-i7/philosophie-ce-que-disait-derrida/i038/o/31857.
89
Derrida J. Le monolinguisme de l’autre. P. 75.
90
Письмо Фернана Ашарока Деррида, 4 ноября 1949 г.
91
XXX [PierreNom]. Khâgne 1950/yLe Débat. 1980. n° 3. Описание опирается также на свидетельства Жана Бельмен-Ноэля и Мишеля Монори.
92
Интервью с Жаном-Клодом Парьентом.
93
Интервью с Жаном-Клодом Парьентом.
94
Интервью с Робером Абирашедом.
95
Интервью с Жаном Бельмен-Ноэлем.
96
Jacques Derrida. Le cinéma et ses fantômes // De Baecque A. Feu sur le quartier général. P. 57.
97
Derrida J. Gérard Granel // Chaque fois unique, la fin du monde. P.: Galilée, 2003. P. 314–315.
98
Интервью с Мишелем Монори.
99
Табели 1949–1950 гг., архивы лицея Людовика Великого.
100
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (лето 1950 г.).
101
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (лето 1950 г.).
102
Это, как и многие другие сочинения, Деррида хранил всю жизнь. Сейчас оно находится в Специальной коллекции университета Ирвайна. У него сохранится манера добавлять к некоторым текстам длинный постскриптум, как, например, в случае написанного к 50-летию Les Temps Modernes эссе «Il courait mort, salut, salut», переизданного в: Derrida J. Papier Machine.
103
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (конец декабря 1950 г.).
104
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (январь 1951 г.).
105
Письмо Мишеля Монори Деррида, без даты (февраль 1951 г.).
106
Там же.
107
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (март 1951 г.).
108
Там же.
109
Табели 1950–1951 гг., архивы лицея Людовика Великого.
110
Черновик письма Деррида Роже Понсу, 10 сентября 1952 г.
111
Malabou С., Derrida J. La contre-allée. Voyager avec Jacques Derrida. P. 284.
112
Письмо Деррида Мишелю Монори, 10 июля 1951 г.
113
Письмо Деррида Мишелю Монори, 16 июля 1951 г.
114
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (лето 1951 г.).
115
Там же.
116
Письмо Деррида Мишелю Монори, 2 октября 1951 г.
117
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (лето 1951 г.).
118
Интервью с Мишелем Окутюрье.
119
Недатированные письма Мишеля Монори Деррида. Интервью с Мишелем Монори.
120
Интервью с Пьером Фуше.
121
Деррида Ж. Концы человека // Поля философии/пер. с фр. Д. Кралечкина; под ред. В. Кузнецова. М.: Академический проект, 2012. С. 143.
122
Черновик письма Деррида Роже Понсу, 10 сентября 1952 г.
123
Черновик письма Деррида Клоду Бонфуа, без даты (август 1952 г.).
124
Письмо Деррида Мишелю Монори, без даты (август 1952 г.).
125
Неосторожность за рулем приведет к лишению Деррида водительских прав на 10 дней по уведомлению комиссариата Эль-Биара от 1 октября 1952 г.
126
Интервью с Пьером Фуше.
127
Письмо Деррида Мишелю Монори, 15 августа 1952 г.
128
Письмо Деррида Мишелю Монори, 26 августа 1952 г.