Читать книгу Вдовий плат - Борис Акунин - Страница 2
Часть первая
Идет гроза – разувай глаза
В Крестах
ОглавлениеВ Крестах-сельце было, месяца ноября в десятый день.
Утром по Московской дороге примчали верховые, человек десять, все на больших, не способных для мирного дела конях, собою нарядные, в багряных с прозолотью кафтанах, только сильно грязные от осенней расхлябицы. Старший, в шапке с волчьим хвостом, крикнул старосту. Тот уж и сам бежал от дома, стряхивая с бороды крошки (время было завтрашное).
– Гостебная изба есть? – спросил сверху волчий хвост, не дослушав величания.
– Как не быть, коли положено. – Староста впопыхах не захватил чем покрыть голову и мял порожнюю макушку ладонью, пытаясь угадать, что за люди и какой от них ждать беды. – А как же. В порядке содержим. Две дороги через нас идут, одна с Пскова на Вологду, другая с Верху на Низ, потому и зовемся – Кресты…
– Кто снизу, а кто сверху, это вы, куры новгородские, скоро спознаете! – непонятно чему ухмыльнулся верховой. – Давай, давай! Показывай!
Гостебная изба, в которой останавливались торговые люди, гонцы или если ехал кто важный, была большая, но ветхая. Высокое крыльцо скособочилось под гнилым шатерцом, ступеньки промялись.
Староста семенил за быстро шагающим по горницам хвостатым (шапку не снял, ирод, на икону не перекрестился):
– Сейчас велю подмести, прибрать, сенца свежего на пол, печь растопим, отдохнете с дорожки…
Брезгливо наморщив нос на прыснувших со стола мышей, волчий человек выскочил обратно во двор, где ждали остальные.
– Встать кругом, никого не подпускать! – Старосте приказал: – Обеги село, скажи, чтоб из домов носа не высовывали. Сам вернись сюда к крыльцу. Жди.
Прыгнул с земли, по-татарски, в седло – и помчал назад, в низовую, то есть московскую сторону, только брызги грязи из-под копыт.
Спросить кто таков, почему распоряжается, староста и не подумал. Кресты были село пуганое. А и что спрашивать? Чей Низ, известно – великого князя, и ехать с той стороны кроме какого-нибудь большого московского человека, дьяка, а то и боярина, было некому.
Четыре года назад, когда между Низом, Москвой, и Верхом, господином Великим Новгородом, случилась большая война, так же вот налетели с Московской дороги великокняжеские татары, наделали делов: дома пожгли-пограбили, кто не успел спрятаться – мужиков поубивали, баб попортили, теперь вон татарчата по селу бегают.
Обходя дома, староста кричал одно и то же: «Москва едет! Хоронись!»
И с задней стороны бежали к лесу молодые бабы с девками, а хозяева набыстро прятали в тайники ценное. Село стояло на месте неспокойном, но бойком и жило сытно, грех жаловаться.
Через четверть часа в Крестах сделалось тихо. Оставшиеся боялись по домам, глядели через щелку в сторону Московской дороги.
Невеликое время спустя оттуда выползла серая змея: высунула голову на верхушку холма, спустилась на поле, вытянулась.
Староста волновался у крыльца, глядел из-под руки.
Никак войско? Неужто снова война?
Но, разглядев за кучкой всадников возки и телеги, десятка три или четыре, выдохнул. Обоз или караван.
На всякий случай встал на колени и прихваченную во время обхода шапку сдернул. Однако никто важный, кому земно кланяться, из подъехавших возков не вышел. Полезли слуги в одинаковых зеленых кафтанах, будто горох из порвавшегося мешка. Что-то разгружали, тащили, развертывали.
Только раз староста понадобился – спросили, где колодец и чиста ли в нем вода. Зачерпнули, попробовали – показалась нехороша. Потащили бочонок со своей водой.
Ух ты! На ступеньки крыльца лег длинный красный ковер, растянулся прямо по грязи, до самой дороги. Юркие зеленые люди, перебрехиваясь суетливым, акающим московским говором, волокли в дом еще ковры, тяжелые сундуки, резные скамьи, кресло с высокой спинкой.
Другие, в багряных кафтанах, с двухголовой золотой птицей на спине, у каждого на боку сабля, поехали вдоль улицы, что-то выглядывая или проверяя.
Старосте снова стало тревожно. Что ж это будет-то, Осподи? Кого с Москвы несет?
Однако приехали с другой стороны, сверху, от Новгорода.
Переваливаясь из рытвины в рытвину, через Кресты прыгал кожаный короб на широких колесах, весь залепленный грязью. По бокам рысила шестерка конных холопов.
Староста подивился: осенью, по разбитому пути в колымагах никто не ездил, только сухим летом или зимой, на полозьях, а осенью и весной – верхами.
Но разъяснилось.
Один холоп соскочил, снял с задка деревянный стул, поставил на землю; двое других, дюжих, открыли дверцу, приняли на руки тучного старика в шелковой шубе, усадили. Старик оказался калека, а стул непростой, на малых колесцах: толкнули сзади – покатился.
Человека этого в Крестах видали и прежде, езживал. Большущий боярин, наместник от великого князя при Господине Великом Новгороде – Борисов Семен Никитич, кто ж его не знает. Ноги у него недужные, не ходячие, зато руки загребущие. Это он со всех новгородских пятин для московского государя положенную дань собирает, зорко доглядывает.
Земно кланяясь московскому боярину, староста незаметно перекрестил живот. Ну, если всё готовлено для Борисова – оно ничего, нестрашно. Борисов – привычный, почти что свой, лютого зла не сделает.
Однако наместник, на старосту даже не взглянувший, тоже был беспокоен. Приподнимался на своем калечном стуле, тянул шею в сторону Московской дороги. Подрагивали жидкие усы, тряслась растрепанная желто-серая борода, росшая странно – пучками в обвод одутлого лица.
– Здесь ставьте! – крикнул Борисов слугам. – Поверните только. Как цыкну – сымайте меня под руки, и на коленки! Вон туда, там почище. И мягко ставьте, черти, не с размаху.
Тут все загудели:
– Едут, едут!
Староста обернулся вслед за остальными – Осподи-Сусе!
Московскую дорогу будто накрыла туча. По обе стороны, широко, ехали всадники, а по шляху все разматывалась, разматывалась лента из повозок, да конных, да пеших, и не было ей конца.
Только теперь догадался староста, кто это. Обмер: неужто сподоблюсь, своими глазами увижу? Самого великого князя Ивана Васильевича?
Нет, не сподобился. Глянул по сторонам главный над зелеными слугами человек – длиннобородый, грозный – и велел:
– Убрать этого! Больше ненадобен!
Схватили старосту за шиворот, отволокли от двора, поддали пинка – катись, чтоб духу не было.
* * *
Сначала понаехали багряные, очень много – до полутысячи. Слезли с седел, встали вдоль всей улицы сплошным частоколом, по обе стороны.
Потом приблизился одинокий всадник, казавшийся великаном – он был непомерно долговяз, смирный старый конь под ним огромен.
Вся длинная колонна в Кресты не вошла, да она в селе и не разместилась бы – сотни повозок, тысячи людей и лошадей. Встали лагерем прямо в поле, споро и привычно.
Достигнув ковровой дорожки, чудо-всадник не торопился спуститься на землю. Он вообще был нескор. Сначала осмотрел всё вокруг, взглядом вроде бы скользящим, но внимательным. Человек был не сказать, чтоб молодой, но и совсем не старый – будто без возраста; не красавец, но и не урод; борода не длинная и не короткая, острая; нос слегка хрящеватый, но не горбатый; лицо, лишенное всякого выражения, привыкшее скрывать чувства. Кроме высокого роста единственной приметной чертой великого князя была сильная сутулость, придававшая Ивану Васильевичу неуловимое сходство с черепахой, готовой чуть что спрятать голову в панцырь.
Главный зеленый слуга, сняв шапку, гибко кланялся плешью до земли, а разгибаясь, повторял:
– Пожалуй, государь, отдохнуть-покушать… Пожалуй, государь, отдохнуть-покушать…
Ничего вокруг не упустив, коротко задержав взгляд на коленопреклоненном наместнике, но даже не кивнув ему, сутулый наконец перекинул через седло журавлиную ногу, оперся о макушку конюха, ступил на ковер.
Уже на крыльце, не оборачиваясь, сделал назад вялый жест рукой. Кому следует – поймет.
И смотревший в спину государю наместник понял. Цокнул – холопы под мышки подхватили его, тоже понесли в дом, но только до ступенек. Там Борисова приняли двое багряных богатырей и легко, словно мешок с соломой, поволокли дальше.
В гостебной избе будто побывал чародей – махнул волшебной палочкой и превратил убогую конуру во дворец. Закопченные стены и щелястые двери прикрылись висячими узорчатыми тканями, на полу заиграли многоцветьем персидские ковры, скамьи взгорбились подушками, стол устлался бархатной скатертью, а перед ним высилось резное сандаловое кресло.
Князю подали умыться – лили подогретой водой из серебряного кувшина в серебряный таз. Вот он вытер лицо, руки, бритую по-татарски голову, не глядя кинул полотенце и лишь тогда посмотрел на наместника, посаженного к столу, на скамью. Но опять ничего не сказал.
Стольничьи отроки – все гололицые, зеленокафтанные, почти неотличимые друг от друга – бесшумно подавали кушанья. Каждый ведал своим делом: один, востроносый и гибкий, с несказанной ловкостью разметал тарелки, будто сами вылетавшие из его руки. Другой раскутал горячие пироги-калачи и красиво разложил печеное мясо, курятину, красную рыбу. Третий зажурчал сбитнем: из хрустального поставца ровнехонько в край кубка. Казалось, это скатерть-самобранка готовится потчевать дорогого гостя, а помогают ей сказочные три-молодца-одинаковых-с-лица.
Они быстро исполнили свою работу и так же быстро куда-то исчезли, будто растаяли. Но государь не ел – ждал, пока всё испробует кравчий. Тот – сосредоточенный, строгий – откусил понемножку от каждого куска, пригубил сбитня. Проверенное клал Ивану под правую руку. Князь смотрел на еду голодно, даже сглотнул слюну, но ни к чему не притронулся. Нужно было полчаса ждать – не начнутся ли у пробователя колики, не приключится ли рвота. Вот кравчий, утирая губы, вышел вон, молиться за государево и свое здравие.
Великий князь терять время попусту не привык. Полчаса перед трапезой у него всегда отводились для какого-нибудь важного разговора.
Князь рассматривал наместника Борисова, тот слегка ежился, но глаз не отводил – Иван Васильевич в слугах украдливости не любил, и глядеть на государя полагалось истово, честно.
– Ну, Семен, сказывай. Сначала про главное, – наконец разомкнул уста владыка московской земли. Голос у него был очень тихий. Такой бывает у людей, которые твердо знают, что каждое сказанное ими слово будет жадно уловлено.
Наместник обошелся без приветствий-величаний, зная, что великий князь в беседе с глазу на глаз суеречия не терпит.
– За четыре года, что ты не был в Новгороде, государь, у нас там… у них там, – на ходу поправился Борисов, – многое поменялось. Про то, как ты их кровью поучил, новгородские помнят, но наука им впрок не пошла. Раны свои они зализали, сызнова забогатели, зажирели, замноголюдели. Новгород – он ведь что ящерица, взамен старого хвоста быстро нарастает новый. За своих убитых при Шелони, за казненных бояр, за пожженные деревни, за отрезанные носы новгородцы Москву ненавидят люто.
– Не повторяй известное, про что раньше доносил, – недовольно перебил Иван. – Про литовских любителей говори. Что нового?
Боярин заговорил быстрее:
– Плохо, государь. Косит Новгород на литовскую сторону. Московские доброжелатели, кто за тебя стоит и со мной дружбу водит, повседневно опасаются за жизнь и имущество. На Славенском конце две улицы были наши, всегда на вече за нас кричали. Теперь умолкли. Бояр, кто за Москву, вече приговорило к «потоку». Это когда врываются на двор и всё грабят дочиста. Сам степенной посадник Василий Ананьин распоряжался погромом.
– Что, поубивали верных мне людей? – нахмурился Иван.
– Нет, государь, в Новгороде не убивают. В Новгороде грабят. Они как считают? У кого денег нет, тот неопасен. Если ты разорен – ты никто. Живи себе, кому ты страшен. И всяк потому за свое добро трясется. Нет больше на Славне твоих сторонников, государь. Потеряли мы Славну.
Князь подвигал вверх-вниз кожей на лбу.
– Славна – это который из концов? Запамятовал я за четыре года, а мне это сейчас нужно понимать.
– Дозволь, государь? – Наместник взял половинку разрезанного кравчим яблока. – Вот он, Новгород. Сверху вниз поделен надвое рекой Волхов. Посередке проходит Великий мост, соединяющий левую сторону, Софийскую, с правой, Торговой. На Софийской стороне, вот где семечка, ихний кремль, называется Град. Там сидит владыка-архиепископ, собирается Госпо́да, совет вышних людей. А еще Софийская сторона поделена на три конца. – Борисов провел ногтем по мякоти. – Наверху – Неревский конец, под ним – Загородский, внизу – Людин. На правой, Торговой стороне, происходит великое вече и стоит Вечевая изба. Тут два конца: сверху – Плотницкий, внизу – Славенский. Вокруг всего города Острог – вал со стеной и башнями, но Новгород тянется и дальше, разросся посадами во все стороны. В пяти внутренних концах боле шести тысяч дворов, а сколько в посадах – Бог весть, не считал никто.
Иван смотрел и слушал внимательно. Спросил:
– Сколько всего народу в городе и посадах?
– Тыщ шестьдесят, а то и восемьдесят. Другого столь великого города ближе Рима иль Царьграда нет.
Великий князь вздохнул. В Москве людей было вдвое меньше.
– Ладно. Про степенного посадника сказывай. Враг мне Василий Ананьин? Опасен?
– Враг-то враг, да не в посаднике дело. Что посадник? Одно прозвание, настоящей власти у него нет. Про Новгород что́ понимать надо? Там не так, как на Москве. У нас твоя милость – государь, ты и правишь. Бояре тебе служат, их жены по теремам сидят, не видно их и не слышно. А у новгородских женок обычай иной, вольный. Вот есть в Новгороде владыка-архиепископ, есть степенной посадник и степенной тысяцкий, есть кормленый князь – войско водить, есть Совет Господ, есть Великое Вече, есть купеческие товарищества, да у каждого конца свой посадник, да у каждой улицы выборной староста, а правят всей этой махиною, истинно правят, не мужи бородатые-череватые, а три бабы. Зовутся они – «великие женки». Там сейчас говорят: Земля на трех великих китах стоит, а Новгород – на трех великих женках. Одна – Марфа Борецкая, другая – Настасья Григориева, третья – Ефимия Горшенина. Это они меж собой решают, кому выбираться в степенные, что решать вечу, куда Новгороду поворачивать – к Москве или к Литве. У каждой женки свое прозвище. Марфу зовут Железной, потому что она как топором рубит. Настасью – Каменной, она крепче стены стоит. Ефимию – Шелко́вой. Эта обхождением ласкова, стелет мягко, но удавку на шею накинет – дух вон. Кабы великие женки стояли заодно, Новгорода было бы никакой силой не взять. Очень уж у них денег много. Можно любое войско нанять, любых союзников купить. Но на твоей милости выгоду Марфа Железная с Настасьей Каменной издавна враждуют, а Ефимия Шелковая тоже свои кружева плетет. Как не было меж ними четыре года назад, перед той войной, единства, так и теперь нет. Будто три змеищи – то переплетутся, то расшипятся, перекусаются. И город тоже на части разламывается.
Князь облизнул узкие губы, следя за сыплющимся в стеклянных часах песком – мера была получасовая. Когда весь песок высыплется, пора приступать к трапезе.
– Не повторяй мне, Семен, что в грамотках многажды писывал. Скажи лучше, которую из великих женок на мою сторону оборотить можно? Знаю, что не Борецкую: я у ней после Шелонского боя сына казнил. Из других двух кто нам пригодится? Думал ты про это?
– Думал, государь. Как не думать? Гляди сам. У Ефимьи Горшениной вся торговля – западная: с немцами, шведами, датчанами и даже дальше. Мы ей вовсе не нужны, Ефимия и духу московского не выносит. Иное дело Настасья Григориева. Баба она хитрая, лукавая, и веры ей, конечно, нету, но…
Наместник обернулся на шорох – это качнулась на сквозняке одна из узорчатых драпировок, наскоро прицепленных к потолку, чтобы скрыть от светлых государевых очей грязную стену.
Иван Васильевич оборвал боярина:
– Не мели пустое. Кому на свете вера есть? Дело говори.
– …У Григориевой торговля по большей части – низовая, русская. Настасья у нас хлеб закупает, у себя продает. А у новгородских как? Куда мошна повернута, туда и глаза смотрят.
– Ясно. А которая из трех женок сильнее? – погладив рыжеватую бороду, спросил князь.
– Марфа больше на Софийской стороне сильна, да не во всех концах. В Неревском и Загородском почти все улицы сейчас за нее. А вот в Людином конце…
Видя, что Иван косится на расчерченное ногтем яблоко, Борисов еще раз показал:
– Неревский конец – вот здесь, слева наверху. Там у Марфы Борецкой палаты, и многие ее подручники тоже там живут. Настасья обитает в Славенском конце – тут вот, внизу справа. Она на Торговой стороне сильнее. Ефимия же проживает в самой середке, в Граде, никаких улиц за собой не числит, много челяди не держит. Она чем сильна? Со всеми передними людьми в дружбе, и врагов у нее нет. К кому из двух других Шелковая примкнет, та и берет верх. Вот как оно у них, у новгородцев. Переменчиво.
Опять молчал государь, барабанил костлявыми пальцами по столу, глядел на сыплющиеся песчинки, думал.
– …В Новгороде всегда первым из первых владыка был. Как пастырь решит, так они и делали. Что преосвященный Феофил?
Наместник пожал плечами:
– Всё то ж. Ни богу свечка, ни черту хвост. Я надавлю – он за Москву. Марфа надавит – он за нее. Но ты же сам такого владыку в Новгороде хотел, бессильного…
Опять замолчали. Борисов ерзал на скамье, прел в куньей шубе, по лбу стекал пот, а вытереть рукавом было непочтительно.
– Что прикажешь своему рабу, государь? – наконец осторожно спросил он. – В Новгород ли вернуться, при тебе ли состоять? Коли вернуться, что к твоему прибытию сделать? А пуще всего скажи: как думаешь с новгородцами поступить, милостиво или строго?
Иван поднял на него тяжелый взгляд.
– Давно ты, Семен, на Москве не был. Нового дворцового обычая не знаешь. Ныне живем по-цареградски. Государю вопросов не задают. Спросит – отвечают. Запомни.
– Прости старика, батюшка, откуда ж мне было знать? – испуганно пролепетал боярин и напугался еще больше – получилось, что опять спросил.
У князя по неподвижному лицу скользнула легкая судорога – так он улыбался, и то нечасто.
– Ладно, ступай. Трапезничать буду. После скажу, как тебе быть.
Хлопнул в ладоши. Вошли двое, подняли наместника, понесли кулем прочь, а он, вися на руках, пытался обернуться и поклониться – не получалось.
Оставшись в одиночестве, великий князь наконец поел. Медленно, без разбора – что рука возьмет. Откусывал понемногу крепкими зубами и долго, обстоятельно жевал, немигающе глядя на огонек свечи. Ивану было все равно, чем утолять голод. Как только почувствовал, что сыт – есть перестал.
– Через час разбуди! – сказал он в сторону прихожей, зная, что услышат.
– Мехом накрыть, государь? – ответили из-за двери.
– Ничего не надо.
Князь пошел к лавке, скинул подушки на пол, лег на голые доски, сложил руки на груди – прямой, будто покойник. Всегда так спал, и засыпал быстро.
Когда дыхание спящего стало ровным и глубоким, из-за свисающей материи – той, что давеча шелохнулась, – выскользнула зеленая тень, шмыгнула вглубь дома.
* * *
Государь – единственный, кто отдыхал во всем огромном таборе, занявшем широкое поле перед Крестами. Воины кормили коней и наскоро обедали сами – по-походному, краюхой хлеба, луковицей или репкой, лоскутами вяленого мяса. В селе, близ гостебной избы, распоряжался голова великокняжеского поéзда, начальник зеленокафтанных слуг. Отдавая приказания свистящим, далеко слышным шепотом, он осмотрел всю несметную поклажу, велел что-то привязать покрепче, что-то перепаковать, указал, какую снедь приготовить к государеву столу на вечер, для большой стоянки.
У дворецкого была привычка бормотать себе под нос, чтобы ничего не забыть, не упустить никакой мелочи. Человек он был тревожного устройства, поминутно вскидывался, дергал себя за длинную бороду:
– Шатер-то, шатер! А ну как изба будет негодна? – и бежал проверять, исправно ли везут походный государев шатер, которым от самой Москвы еще ни разу не пользовались, однако тут земли были уже чужие, верховские, и поди знай.
Спохватывался:
– А дождь, дождь если? – Махал старшему постельничьему, ведавшему государевой одеждой, – близко ли уложен промасленный охабень с клобуком, укрывавший всадника от ливня с головы до стремян.
Подлетел старший стольник:
– Тихон Иванович, мой один потравился.
– С государева стола? – всплеснул руками дворецкий, и его глаза стали круглыми от ужаса.
Если кто из слуг отравился объедками с великокняжьего стола (бывало, потихоньку суют в рот – за всеми не уследишь), то это дело страшное, изменное!
– Нет, – успокоил стольник. – Говорит, в утренней деревне грибов поел соленых.
– А-а. Где он у тебя?
На обочине выворачивало наизнанку скрюченного человека.
– Ти…хон… Ива…ныч… моченьки нет, – еле выговорил страдалец, поворачиваясь к дворецкому востроносым лицом в цвет зеленого кафтана. Это был один из слуг, накрывавших государев стол – тот, что ловко метал тарелки.
– Захарка? – Дворецкий знал по имени каждого челядинца, а их под его началом числилось до трех сотен. – Ты что это, пес?
– Никак помираю… – прохрипел слуга и снова согнулся, затрясся в судороге.
– Ну и дурак. Охота жрать что ни попадя.
Тихон Иванович повернулся к стольнику:
– Кем заменишь?
– Найду, Тихон Иванович.
– Этого тут оставить. Государь близ себя хворых не любит. И куда его такого? Коли оправишься, Захарка, догоняй. А нет – черт с тобой.
Махнул рукой, пошел дальше, бурча:
– Коня ему оставить. Может, догонит… Старосте здешнему сказать, что конь государев. Этот сдохнет – чтоб коня держал исправно, не сеном кормил – овсом. Обратно поедем – заберем. Конюшему сказать, не забыть…
Час спустя всё пришло в движение. Расселись по коням статные молодцы Ближнего полка – на спинах багряных кафтанов вышит золотом новый государев знак: двуглавая птица византийских Палеологов, приданое великой княгини Софьи Фоминишны. Окружили Ивана Васильевича со всех сторон, подняли стяг, тронулись.
За ними нестройной гурьбой служивые татары, одетые кто во что, зато все на превосходных конях. Потом бояре со слугами. Потом бесконечный государев обоз. Потом две тысячи пеших ратников в толстых негнущихся тегилеях и железных колпаках. Нет, это все-таки было войско.
А когда хвост трехверстной колонны скрылся за опушкой дальнего леса, за околицу вынесся всадник и погнал через голое поле – тоже в сторону Новгорода, но не напрямую, а в огиб.
Он нахлестывал коня плеткой, вертел острым носом туда-сюда: татары, бывало, рыскали далеко от пое́зда, искали чем поживиться. Не дай бог заметят, от них не уйдешь.