Читать книгу Воспоминания о моей жизни - Борис Геруа - Страница 3

Командование 123-м пехотным Козловским полком

Оглавление

Я прибыл в штаб 3-й армии поездом, одновременно со своими лошадьми. Представился Радко-Дмитриеву, получил от него пакет для передачи в какой-то крупный войсковой штаб и верхом выехал в 31-ю пехотную дивизию, в которую входил мой Козловский полк; она находилась в боевой линии и в бою на левом берегу реки Сан.

Приказ по армии о допущении меня к командованию полком состоялся 23 сентября.

Назначение мое командиром полка состоялось просто. Казалось, одним прыжком я преодолел все канцелярские барьеры, которые могли быть подставлены человеку, выдвинутому вне кандидатского списка. Но не тут-то было! Всемогущие канцелярии, застигнутые врасплох, вскоре оправились, и мне пришлось испытать их силу в области бумажного подравнивания. Формула «допущения» к командованию отдельною частью означала переходное состояние, дававшее «допущенному» все законные права и возлагавшее на него всю ответственность; но затем требовалось «утверждение» Высочайшей властью, выражавшееся в приказе о «назначении» командиром полка. Лишь после такого приказа можно было надеть форму полка.

Сместить «допущенного» без серьезных оснований отрицательного свойства было невозможно. Но в Главном Штабе, ведавшем изданием Высочайших приказов о назначениях, нашли выход: нужно было только тянуть с отдачей этого приказа до того времени, когда по спискам старшинства «допущенный» дозреет до утверждения в должности!

В результате этого хитроумного канцелярского изворота я командовал 123-м пехотным Козловским полком полгода и успешно водил его в сражения, оставаясь все это время номинально в Генеральном штабе и продолжая носить его форму. Для этого пришлось прибегнуть еще к одной уловке: назначить меня фиктивно начальником штаба какой-нибудь дивизии с тем, чтобы я был на этой должности заведомо мертвой душой.

Довольно долго – в течение четырех-пяти месяцев – такой дивизией, лишенной начальника штаба, была 5-я пехотная, находившаяся где-то далеко, на чужом фронте. И лишь под конец, к весне 1915 года, меня переназначили в свою собственную 31-ю пехотную дивизию, когда ушел командовать полком ее начальник штаба полковник Казанович.

Это обстоятельство дало возможность начальству вызвать меня в апреле 1915 года в штаб дивизии, оставшийся вовсе без офицера Генерального штаба (исполнявший обязанности начальника штаба капитан Кардашенко тоже получил другое назначение и уехал).

Создалось совсем нелепое положение: неутвержденный командир полка «временно» исполнял свои прямые обязанности начальника штаба! Ибо считалось, что я вернусь командовать полком при первой возможности. К тому же теперь ожидали со дня на день Высочайшего приказа о моем назначении.

Как мы увидим дальше, этот долго зревший приказ о моем назначении командиром козловцев так и не состоялся, что, однако, не помешало моим невидимым уравнителям сказать обо мне в Высочайшем приказе о награждении меня Высочайшим благоволением 27 октября 1915 года: «Командиру 123-го пехотного Козловского полка полковнику Геруа». То же было сказано впоследствии о награждении Георгиевским оружием «за бои 8–23 октября 1914 г.».

После этого я мог считать себя «утвержденным» – в прошлом, со времени отличия, то есть с начала октября 1914 года!

Характерно, что Главный Штаб, перед моим назначением командующим лейб-гвардии Измайловским полком в первых числах мая 1915 года, хотел – во имя все того же канцелярского торжества – избежать в Высочайшем приказе скачка с должности начальника штаба дивизии на командира гвардейского полка; для этого отдать предварительно приказ о моем назначении командиром козловцев, хотя бы на три дня. Но раздумали и отважились на «скачок».

Сколько хлопот доставил полковник Геруа Главному Штабу!..

Все это введение было нужно, чтобы объяснить пятинедельный перерыв в моей строевой службе – между Козловским и Измайловским полками – и мое возвращение на штатную должность.

Возвращение это оказалось на короткое время, но такое, когда каждый боевой день можно было считать за три. Оно совпало с ударом фаланги Макензена по всему фронту 10-го армейского корпуса и с нашим трагическим отступлением из Галиции.


Я точно помню дату приказа по 3-й армии о допущении меня к командованию Козловским полком: 23 сентября 1914 года.

Думаю, что приказ был отдан, когда я фактически уже ехал в полк из штаба Юго-Западного фронта, после обмена служебных телеграмм, и что он совпал с моим проездом через штаб 3-й армии. Последний находился тогда в Ярославе, на реке Сан, а армия вела бои на ее западном берегу, примерно в двух переходах.

Командующий армией Радко-Дмитриев, победитель турок в болгарской кампании 1912 года, которому я был обязан своим назначением вне очереди, напутствовал меня по-военному и дал какие-то бумаги для доставки в штаб 10-го корпуса. Полк входил в его состав. Я выехал верхом немедленно, с ординарцем и со своим вьючным конем, минуя, для скорости, штаб корпуса и направляясь прямо в штаб своей 31-й дивизии. По дороге пришлось переночевать в какой-то бедной галицийской деревушке – примитивно, на соломе и на полу.

Отправив из штаба дивизии порученные мне бумаги по назначению и узнав, что начальник дивизии находится впереди, на позиции, я зарысил дальше, чтобы представиться там генералу. Он знал меня. Дивизией командовал бывший преображенец Павел Дмитриевич Шипов, художник, с которым я встречался когда-то в «Соляном городке» в Петербурге, на собраниях общества «Понедельников». По мере приближения к позиции все больше и больше обозначалось, что на ней шел бой. Громче была стрельба, все чаще в ясном небе показывались, расплывались и таяли розовые дымки австрийских шрапнелей.

Нашел я Шипова на гребне высоты, занятой нашей пехотой. Она, очевидно, была под обстрелом, хотя в ту минуту огонь притих. Люди сидели и лежали в наскоро вырытых мелких окопах. Но Шипов со своей небольшой свитой во весь рост расхаживал позади окопов, в лихо, набекрень, заломленной папахе, играя казачьей нагайкой. Со времени наших последних встреч он, в дополнение к длинным русым усам, отрастил бороду, расчесанную надвое, à la russe. Высокий, стройный и красивый, Шипов культивировал эти данные природы во имя картинного русского стиля и даже носил в левом ухе серьгу.

Русые волосы, все еще густые и на голове, однако сильно смешались с седыми. Если прежде Шипов подходил бы без грима под молодого стольника XVII века, то теперь это был чиновный боярин с полотна К. Маковского.

Он возил с собою в походе краски и иногда усаживался писать этюды на какой-нибудь горушке, находившейся под периодическим огнем противника.

Во всем его поведении и отношении к людям сквозило средневековое рыцарство «без страха и упрека». Шипов считал, что и все другие держатся таких же правил чести и благородства. Не знаю, случалось ли ему испытывать горькие разочарования, но не сомневаюсь, что оснований для этого было постоянно более чем достаточно.

Шипов остался в жизни одиночкой, всецело посвятив себя живописи и военному делу. Эти два искусства у него дружно переплетались, так как он рисовал и писал исключительно на батальные темы. Помнится, одно его большое полотно (кажется, переправа уральских казаков через реку) было приобретено для военной галереи Зимнего дворца. Свое художественное образование Шипов получил в Париже. Ему позволили провести с этой целью за границей довольно продолжительное время, оставаясь в Преображенском полку.

В своих картинах он все военное идеализировал и стилизовал все в том же духе à la russe. А в практике смотрел на него весьма упрощенно, полагая, что победы достигаются одною доблестью войск и их начальников.

Поощряя подчиненных в этом направлении и показывая личный пример, Шипов предоставлял разработку приказов и технику их осуществления своему штабу. Во время русско-японской войны он с успехом откомандовал одним из сибирских стрелковых полков. Быть может, эта удача укрепила его в мысли о правильности такой системы управления, в которой начальник является лишь организатором духа, а штаб делает все остальное.

В начале войны 1914 года Шипов командовал бригадой в 31-й пехотной дивизии, и из этого периода в ней сохранился легендарный рассказ о том, как он нацеливал для атаки вверенные ему полки. Махнув широко рукой в одном направлении, он говорил: «Вам идти сюда!»; повторив указательный жест в другом направлении: «А вам туда!» и т. д. На вопрос озадаченных полковых командиров, не будет ли еще каких-нибудь приказаний, Шипов твердо объявил, что «это все», и, сделав широкий крест в воздухе над командирскими головами, прибавил: «И да поможет вам Бог!»

Замечательнее всего было то, что Бог держал руку Шилова и неизменно помогал. Несмотря на случавшуюся путаницу, перекрещивания частей и т. п., как следствие приказаний, лично отданных Шиповым, бои оканчивались в худшем случае вполне благополучно, а в лучшем видными победами.

Можно было уверовать поэтому в Божье покровительство, милостиво сопровождавшее тактически упрощенные эксперименты Шипова.

Получив дивизию, он, конечно, оказался всецело в руках своего начальника штаба в области решения задач и их исполнения. Но подписав нужные боевые приказы, Шипов выезжал к войскам туда, где было горячо, и своим невозмутимым спокойствием прибавлял уверенности командирам и солдатам.

Вступить в командование Козловским полком тотчас по прибытии мне, однако, не удалось. Не знаю, почему уже произведенный в генерал-майоры и назначенный бригадным командиром А. С. Саввич, мой предшественник, не спешил сдавать полк. Возможно, что ввиду происходивших отступательных боев решили подождать с переменой полкового командира и дать время новоприезжему войти в курс событий. К тому же, в дивизии существовал другой бригадный – некий Цецович, черногорского происхождения, на редкость глупый и бесполезный, но все же состоявший налицо. Может быть, хотели сначала отделаться от этой обузы при штабе дивизии и сплавить Цецовича куда-нибудь. Когда это впоследствии удалось, вспоминали о нем только в связи с двуколкой, которая полагалась бригадному командиру и судьбой которой Цецович был с утра до вечера так поглощен, что не оставалось места для других интересов. Можно было подумать, что он возил в ней какие-нибудь сокровища или держал там, как в банке, все свое состояние.

Впредь до моего фактического вступления в командование полком мне оставалось селиться и передвигаться с А. С. Саввичем, постепенно знакомясь с полковыми делами и помогая ему в оперативной части. Человек это был умный, воспитанный, доброжелательный и прямой; ладить с ним не представляло для меня никаких затруднений; мы очень скоро сошлись на дружескую ногу.

Стратегически в Галиции в конце сентября происходило следующее: австрийцы, потерпевшие крупное поражение месяц тому назад и отступившие в глубь Галиции, к Карпатам, успели там оправиться и, собравшись с силами, перешли в новое наступление. Наши части, выдвинутые при преследовании на западный берег реки Сан, должны были, в свою очередь, под напором превосходных сил отходить с боями. Мы, в конце концов, отошли на линию реки Сан, на которой удержали ряд предмостных позиций.

Одновременно австрийцы оживились под Перемышлем, который мы пробовали взять открытой силой.

Опираясь на форты крепости, они сами перешли в наступление. Наше положение там пошатнулось. Несомненно, противник превосходил нас в числе орудий и особенно в калибрах и весе снарядов. Кроме того, казалось, что гарнизон Перемышля получил значительные подкрепления.

Ввиду такой обстановки на южной части Галицийского фронта было решено поддержать дравшиеся там войска присылкой резервов с севера. Как широко это было сделано, я не знаю, но 31-я пехотная дивизия попала в число выделенных войск, была временно исключена из состава своего 10-го корпуса и двинута походным порядком к Перемышлю.

Подошла она в тыл войск, действовавших к востоку от крепости, около 1 октября. И чуть не в самый день прибытия в новый район последовал приказ по дивизии: «Генерал-майору Саввичу вступить в командование 2-й бригадой, а полковнику Геруа – в командование 123-м пехотным Козловским полком».

Таким образом, без прямого дела я провел в дивизии всего не больше пяти-шести дней.

С радостью, с приподнятым духом и с жутким чувством вдруг надвинувшейся большой ответственности подъехал я рано утром к полку, который выстроился в ожидании выступления в дальнейший поход.

Здороваясь в первый раз с батальонами, я заметил, что для офицеров и людей мое появление в роли командира именно в то утро было полной неожиданностью. Вечерний приказ по полку накануне еще был подписан Саввичем.

Мы сделали небольшой переход и подошли совсем близко к боевой зоне. Двигались и остальные три полка дивизии, и наша артиллерийская бригада, но, вероятно, другими путями, ибо я не помню их соседства. Хотя, быть может, 124-й пехотный Воронежский полк (той же бригады Саввича) находился поблизости.

Полк остановился еще совершенно засветло на отдых – вроде большого привала – на какой-то открытой площадке, окаймленной лесками. Едва я успел отвести батальоны в стороны и поставить их в маскированное положение, как прилетел одинокий аэроплан и бросил бомбу – тоже одинокую – как раз в середину пустой площадки.

Воздушные флоты и бомбометание были тогда в младенчестве! Мы, офицеры, с любопытством побежали посмотреть на результат разрыва. Нашли крошечную воронку, ничтожность которой вызвала бы сегодня ироническую улыбку.

Пока же полк стоял наготове, в низине, отделенной от ближайшего поля сражения лесистой горкой, и вне артиллерийского огня противника. В ожидании распоряжений мы с батальонными командирами и штабом полка вышли пешком на противоположную опушку рощи, служившей нам ширмой, и были поражены открывшейся перед нами панорамой. Теплый, сухой день склонялся к вечеру. Против нас солнце спешило спуститься за горизонт, на покой, играя своими последними лучами на осеннем золоте кудрявой буковой рощи, которая тянулась вдоль высокого кряжа и вдоль опушки которой мы медленно подвигались, любуясь картиной. Внизу расстилалась на далекое расстояние волнистая равнина, совершенно открытая, постепенно поднимавшаяся к западу и уходившая в лиловую полоску леса на границе с безоблачным небом, начинавшим розоветь. Бежали розовые тона и длинные тени и по жнивью полей, широких, ничем не перегороженных. И высоко, на фоне еще бледно-голубой части неба, появлялись и исчезали розовые дымки австрийских шрапнелей.

Шло наступление каких-то наших частей, и нам сверху оно было видно как на ладони. В бинокль можно было следить за постепенным успешным продвижением длинных пехотных цепей, за перебежками резервов.

Все это представлялось огромной моделью поля сражения, оживленной движущимися крошечными фигурами солдат, игрушечными повозками и орудиями. Освещенная приятным розовым светом заката, картина эта не говорила об ужасах войны и – если бы не разрывы шрапнелей – напоминала бы маневры мирного времени.

Мы чувствовали себя в положении зрителей в театре, наблюдавших представление из царской ложи бельэтажа. Такого четкого и широкого вида мне затем больше не пришлось видеть в течение всей войны.

Но я заплатил за это удовольствие ценою своего превосходного Цейса. Повесив бинокль на сучок дерева, я отошел вместе с другими в сторону на несколько шагов, а по возвращении – е presto! Мой Цейс исчез бесследно. Пустой и молчаливый сучок смотрел сиротливо и сконфуженно. Царская ложа на галицийской горке охранялась плохо!

Едва мы успели вернуться после представления в свой нарядный буковый лесок и поужинать, как пришло приказание: полку выступить немедленно на поддержку такой-то дивизии, дравшейся на подступах к Перемышлю.

Уже стемнело. Через час-другой должна была наступить настоящая ночь, черная, безлунная.

Собрав своих батальонных командиров, я объяснил им обстановку и тут же, в лесу, продиктовал свой приказ. Помню, я испытал удовлетворение, что это заняло всего несколько минут и вылилось легко, как самоуверенно мне казалось, с должными краткостью, ясностью и полнотой. По-видимому, тренировка на прикладном решении задач в Академии не пропала даром. И впоследствии на войне я не переставал чувствовать себя дома в этой области быстрого, на ходу, составления и редактирования приказаний.

Переход был короткий, но в назначенный район полк подошел уже в полной темноте. Я явился к кому следовало и получил комплимент: «Никак не ожидал вас так скоро!»

Полку было приказано считать себя пока в резерве и отдыхать. Люди составили ружья и устроились около них на ночлег на земле, покрывшись шинелями. То же самое сделал и их командир. Земля была жаркая, под головой только кожаная походная сумка, приходилось часто поворачиваться с боку на бок, но октябрьская ночь была сухой и тихой, а сон крепкий – еще не старого человека, которому до сорока лет оставалось два года. Козловцы отдохнули отлично.

На другой день, 2 октября, мы по-прежнему только слышали шум боя впереди, но не получали задачи. Лишь поздно вечером, когда совершенно стемнело, полку было приказано передвинуться немного на север, следуя параллельно фронту, и стать в резерве за другим боевым участком. Где в это время были и что делали остальные три полка дивизии, я не помню. Вообще, в этот период действия козловцев представляются мне оторванными и не связанными с работой своей дивизии в целом. Мы, правда, постоянно чувствовали руку и глаз Саввича, но можно было подозревать, что 31-я дивизия, попав в район и в подчинение чужого корпуса (12-го) в качестве гастролера, употреблялась новым начальством враздробь, по полкам, для так называемого затыкания дыр в боевой линии или для укрепления пошатнувшихся участков.

Во время указанного ночного передвижения полка со мной лично случился следующий эпизод: я ехал со штабом впереди колонны. Было так темно, что выражение «хоть глаз выколи» как нельзя лучше определяло видимость. Приходилось полагаться на инстинкт и зрение лошади, отдав поводья и позволяя ей самой выбирать и, в местах зарослей, пробивать себе дорогу. Делал это мой конь успешно, и я чувствовал, что он понимал свою роль и возложенную на него ответственность. Ступал он заботливо, сосредоточенно, иногда приостанавливался, точно соображая, что делать дальше, и спрашивая меня. В ответ я давал ему легкий посыл-поощрение шенкелями, и мы продолжали движение. Вдруг, совершенно для меня неожиданно, мы вскарабкались на какую-то очень крутую насыпь, почти отвесную. И затем я понял, что у нас под ногами наконец та твердая и прямая дорога, к которой мы пробирались. Едва я успел поздравить себя с этим, как мы с конем полетели кувырком вниз, в неизвестную черноту! Это была секунда. Я услышал лязг металла, чей-то крик и знал, что сам шлепнулся о твердую землю. Вскочив, я разобрал силуэт моей лошади, лежавшей на спине, с седлом, съехавшим на живот, и старавшейся перевернуться и встать на ноги. Я помог ей поводом. Когда мы пришли в порядок, и седло было водворено на свое место, я не без удивления мог установить, что ни лошадь, ни я не пострадали от этого приключения. Кроме факта самого падения с высокой насыпи, по которой шла дорога, упали мы на составленные в козлы ружья с примкнутыми штыками. К счастью, лошадь копытом распластала пирамидку, на которую мы падали. Слышанный мною металлический лязг произошел от распавшегося ружейного «козла». Пострадал только солдат какого-то резерва, ночевавшего под прикрытием дорожной насыпи; лошадь ударила его копытом, и это он вскрикнул.

Воспоминания о моей жизни

Подняться наверх