Читать книгу Синий цвет вечности - Борис Голлер - Страница 5
Часть вторая
Высший свет
ОглавлениеI
«Он поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц – белокурая графиня Мусина-Пушкина – рано погибшее, действительно прелестное создание. На нем был мундир лейб-гвардии Гусарского полка, он не снял ни сабли, ни перчаток… Она чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Шувалову, тоже гусару. Граф Шувалов и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго. Лермонтов тоже засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих». – Иван Тургенев, тогда совсем молодой, и «отнюдь не завсегдатай светских раутов», как он говорит о себе, – отметил «в наружности Лермонтова… что-то зловещее и трагическое, какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижных темных глаз».
Мы имеем, наконец, профессиональное описание внешности героя. Фактически ни одного другого, столь точного и подробного, и не правленого уже поздней славой поэта или нелюбовью к нему – у нас нет…
Тургенев решил, что «внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко», и «задыхался в тесной сфере, куда его толкнула судьба».
У Пруста писатель стоит в светской толпе. Его спрашивают: «Что вы делаете здесь?» Он отводит лорнет от глаз и ответствует: «Набъюдаю!»
Лермонтов наблюдал мир как бы со стороны. Великосветский русский мир… Он не просто вброшен был в него – чуждый ему – но он купался в нем. Он изучал его прилежно, как старинную книгу. Он находил в нем источник сюжетов, какие вряд ли встретишь в современных иностранных романах. И нередко не мог скрыть никак, что это, видимое им, сердечно огорчает его… на этом возникало часто его раздражение. – Одна из причин, приведших его к гибели.
Мы видим в нем раннего предшественника Пруста. Его герои не олицетворяют собой каких-либо идей, как свойственно героям Достоевского или Толстого. В них есть только характер и поведение: «история души человеческой, даже самой мелкой души…» Он с явным удивлением взирает, к примеру, даже на симпатичных ему людей, вроде Шувалова или Эмилии Мусиной-Пушкиной.
Эта поза Лермонтова, описанная Тургеневым, – почти разгадка тайны. Увлечения Лермонтова светом.
Он не снял, ни сабли, ни перчаток. Он случайно ненароком заглянул сюда. Он сейчас уйдет. И зря все при виде его, поминают Байрона. Он больше похож на средневекового принца датского.
Соллогуб настаивал позже в мемуарах, что Лермонтов, «хотя и происходил от хорошей русской дворянской семьи, не принадлежал, однако, по рождению к квинтэссенции петербургского общества». Как-так – не принадлежал? А слова великого князя Михаила Павловича (или приписываемые ему) по поводу стихотворения «Смерть поэта»? – «Эх, как он расходился! Можно подумать он сам не принадлежит к высшим дворянским родам!» Да и присутствие позже Лермонтова на свадьбе Маши Трубецкой с его кузеном Столыпиным, где были императорская чета и высшие чиновники государства – говорит само за себя.
Соллогуб просто ревновал к Лермонтову свою первую жену, Софи. Всегда ревновал – даже задним числом, когда сам уже оставил ее. Да и хотел, возможно, извиниться в поздних воспоминаниях, что написал когда-то повесть «Большой свет».
А заодно напомнить заносчивому Лермонтову (которого давно не было в живых), что сам он, все-таки – граф Соллогуб!
В высший свет петербургский (в круг «ультрафешенебельных», как они звали себя) он вошел по-настоящему только после первого возвращения с Кавказа – в 1838 году… И ввело его туда, как ни странно, стихотворение «Смерть поэта» и еще одна героическая женщина, которая сама была явлением не только этого круга, но самой человеческой породы. Она была дочерью Кутузова и носила фамилию Хитрово, по второму мужу, дипломату. Элиза Хитрово.
Она сама нашла его в те короткие дни меж тем, как его выпустили из-под ареста за стихи на смерть Пушкина и его отъездом на Кавказ… Раньше они в свете лишь раскланивались. Теперь ее тянуло самой выразить благодарность тому, кто окропил такой светлой слезой могилу человека, которого она любила. Бабушка Елизавета Алексеевна была удивлена ее визитом – они прежде не общались с гостьей.
Новая знакомая почти с порога оглушила его новостью:
– Скажу вам по секрету, – впрочем, в свете – какие секреты? – граф не хотел развозить этой истории с вашими стихами! (Он сразу понял, что граф – это Бенкендорф. Хотя графьев много, а вот поди ж! Всегда найдется кто-то, кто больше граф, чем другие!) Он так и сказал Дубельту, продолжила она: «Самое лучшее вообще забыть об этой истории, тогда она быстро схлынет!» – Что-то в этом роде. Мол «начнем запрещать – только раздуем пламя страстей!» Граф боялся одного, чтоб стихотворение не попалось на глаза государю. Но одна сплетница на балу спросила его – читал ли он? Граф уже вынужден был сообщить…
И усмехнулась почти коварно:
– Представляете себе? Когда вошел с докладом, на столе у государя уже лежали ваши стихи, посланные ему по городской почте. И с каким названием? «Воззвание к революции».
Лермонтов в это время про себя сосредоточенно пытался вспомнить вопросы, которые ему задавали на следствии. Кое-что становилось ясней…
– И сказать вам, кто сплетница? Моя родная сестра, Анна Михайловна, и, между прочим, тоже Хитрово! Это все, что нас связывает – фамилия мужей! Поговорив с Бенкендорфом и поняв, что он не хочет ничего предпринимать, она послала стихи сама… По городской почте.
– Не переживайте! Свет – «скользкое место», как говорит Вяземский. Моя сестра! Тоже дочка Кутузова. Правда, она у нас в семье всегда считалась дурой!
Элиза была легендой того героического времени, после которого (так думали многие, Лермонтов в том числе) исчезли герои.
Говорили, она юной отправилась за любимым мужем, графом Тизенгаузеном, на войну с Бонапартом, в 1805-м, была с войсками под Аустерлицем, потом ухаживала за любимым, когда он умирал от ран в маленькой австрийской деревушке, – а после через несколько стран везла в Россию гроб с телом его. Так рассказывали в обществе. У истории были детали, но общество, как всегда, опускает детали.
Теперь ей было около пятидесяти, и молодой Лермонтов с насмешкой или даже неприязнью взиравший на перезрелых красавиц, по отношению к ней сразу менялся…
Лиза в городе жила
С дочкой Доленькой,
Лиза в городе слыла
Лизой голенькой…
Это расхожее светское mot на ее счет даже Пушкин повторял – но все почти в обществе знали, что он был ее другом и больше, чем другом – незадолго до женитьбы. И, может, единственным мужчиной, которого после погибшего первого мужа любила она сама. Преследовала своим вниманием, а он отбивался.
Ее откровенные наряды смущавшие старух ее возраста, успевших «обновить уже и шлафор и чепец», почему-то нравились молодым людям. Она все еще была хороша – и не боялась своего возраста и того, что ее декольте будут обсуждать злоречивые всякого рода. Но главное, ей это, правда, еще шло, что мало кто мог ей простить, – но не она сносила насмешки, а насмешки словно обтекали ее…
«Лиза голенькая»… Пусть! Но грудь ее все еще «значилась в списках» – и не только светских сплетен. Она принимала гостей, большей частью, молодых, утром, лежа в постели, и командовала:
– Нет, тут не садитесь, пожалуйста! Это – место Крылова!..
– Нет, не сюда! Тут обычно Жуковский!
– Нет-нет! садитесь спокойно! Жуковский, кажется, уехал с наследником!
– Не здесь, если можно! Тут обычно Сперанский!
– Простите! Сюда нельзя, здесь сиживал Пушкин!.. Лучше садитесь ко мне на кровать!..
Иные молодые поэты готовы были в прямом смысле «сесть к ней на кровать», завести роман. Может, надеясь, таким образом, чрез нее, добраться до сути: как это получалось у Пушкина:? такие стихи! Как ему удавалось?
Лермонтов не обладал столь странными желаньями. Но она ему нравилась просто, а он ей.
Она была кладезем вестей, которые бродили в свете, но в ее передаче обретали значение. Уже поздней, когда он вернулся с Кавказа, она как-то оглушила его еще раз… На сей раз коснувшись самой истории пушкинской дуэли. Сперва повторила, в сущности, то, что говорил Соллогуб.
– Пушкин ошибался, когда виноватил Геккернов в авторстве пасквиля, который привел к его дуэли и смерти.
– …Там, в этом гнусном пасквиле, намек на Нарышкину. Что это? Намек на нашего государя? Нет-нет! Дипломат, даже плохой, не позволит себе так. Говорю вам, как вдова дипломата, светлая ему память! (Перекрестилась.)
Геккернам это было ни к чему – больше, чем кому другому. Ну, правда, если б Дантес любил Натали, зачем ему было дразнить ее мужа? Потом пришлось, бедняге, жениться на ее сестре – тоже не позавидуешь. Да и карьера ломалась…
Ну и, кроме того… уж простите за откровенность… вопрос «бугрства»… Что Дантес был не только приемным сыном Геккерна, но и его любовником – теперь уж все знают. Что ж? Геккерны в письме намекали на самих себя?
Нет! Это сделали вовсе другие люди. Я убеждена!
– Может, Долгоруков? – спрашивал Лермонтов с осторожностью.
– Оставьте в покое Долгорукова, на него и так вешают всех собак. Не он, не князь Гагарин…
– А кто же?
– Долгоруков хотя бы Пушкина читал! Но это были люди вашего поколения. Из тех, кому вообще ничего не дорого. Молодые… Они уже Пушкина не читали, или он для них ничего не значил. Я сразу так подумала!
Он пожал плечами. – Может быть!
– Помните компанию беспутной молодежи, которая бросила со шлюпки на борт чьей-то яхты, где играли свадьбу, гроб с надписью «Граф Борх»? Так подписан был и пасквиль на Пушкина!
– Вы хотите сказать… Трубецкой? Александр? Или один из Трубецких?
– Я ничего не хочу сказать. Я лишь раздумываю!.. – Она улыбнулась. Она умела так светло улыбаться.
Когда он приехал в отпуск с Кавказа в 41-м, ее уже в живых не было.
Но когда она умирала, он еще был здесь и присутствовал при отпевании в Конюшенной. Дочь Кутузова, как-никак! Гости – почти весь высший свет. Император в поездке, но императрица с наследником присутствуют.
Шла долгая служба. Элиза лежала в гробу спокойная, прибранная, почти счастливая. Будто соединилась уже после стольких блужданий со своим графом Тизенгаузеном, и ей не нужно теперь, в кибитке, тряской и промороженной, свершать длинный путь за его гробом и своей тоской от Аустерлица до Петербурга. Михаил смотрел на нее и не смотрел. Он любовался ею. Он видел ее почему-то в блеске люстр и в слишком открытом платье.
Ему стало жарко, он вышел на ступеньки у входа… К нему подошла дама в возрасте, он встречался с ней в обществе, но не раскланивался.
– Я – сестра несчастной Элиз! – представилась дама.
– Я знаю! – поклонился Лермонтов, не скрыв усмешки.
– Я вас, кажется, подвела тогда нечаянно?.. Я очень сожалела.
– Да нет, ничего! – сказал он весьма мрачно.
– Зато у вас теперь слава, я слышала! Так что, этим вы чуть-чуть обязаны мне. Не сердитесь! Откуда я могла знать, что вы друг моей сестрицы?
– Вам и не надо было знать! – сказал он почти грубо и сделал шаг уйти.
Но она продолжила: – Она так редко знакомила меня со своими друзьями! Я даже Пушкина толком не знала!
«Скользкое место» – петербургский свет. Даже с другом не дадут проститься!
Элиза ушла из жизни в 39-м. Во всех последующих делах и неудачах его она уже помочь не могла.
II
Из Записок Столыпина
Приехав в отпуск в феврале 41-го, на Масленицу, он уже, думаю, в первой половине марта твердо знал, что его не пустят ни в рай, ни в столицу. И что мечта об отставке – лишь туман. С этим были связаны его весьма туманные настроения. Я старался не спрашивать, да и виделись мы иногда редко: Александрин, по приезде моем – не забудем, я тоже приехал только в отпуск, – показала мне со всей откровенностью, что, если наши отношения, и не сошли вовсе на нет в мое отсутствие, то поддались увяданию… Верность в разлуке вряд ли входила в число ее надежных свойств.
– Ты соскучилась по мне?
– Не знаю. Мне не давали скучать! – Но видя, что расстроила меня ответом…
– Да не бойся. Не бойся! Мне тебя не хватало, и никто не способен заменить тебя!
– Не способен, но заменял! – думал я про себя, и в очередной раз пожалел ее мужа Ивана Илларионовича. – Ему, возможно, еще хуже! Хотя…
Что касается Миши… Я не все говорил ему, что знал о его делах, опасаясь поселения в нем напрасных надежд, кои после не сбудутся, и станет еще хуже… Но дела его не выходили из круга моих забот, и я старался узнать, что мог. Через ту же Александрин, между прочим, через Воронцову-Дашкову – и она, и ее муж входили в те сферы, какие были нам с Мишей недоступны. Сама Александрин очень хорошо относилась к Лермонтову и, ценила его как поэта. Может, больше, чем некоторые литературные друзья – или нареченные друзьями. (Но это в скобках!)
– Слава Богу, – думал я, что не он стал ее возлюбленным. – Он бы просто не вынес те ситуации, какие все же выношу я…
И, что греха таить, от этой терпеливости своей, я испытывал некоторую гордость – некое возвышение свое даже над ним, близким другом.
От Александрин я слышал подробности, которые на момент, вселяли, и впрямь, надежды. Они, правда, быстро рушились, но вселялись другие…
Софи Карамзина в первую очередь обратилась к Жуковскому, хотя и сам Жуковский сочувствовал Лермонтову и старался помочь. Жуковский как будто, беседовал с наследником Александром, а тот, в свой черед, якобы, просил отца… У него были основания для просьбы – готовился праздник: его, Александра, день рождения, и ожидали прощений и милостей… Потом его помолвка с Марией Гессен-Дармштадтской. Графиня Бобринская была не только подругой императрицы Александры Федоровны, но и Александрин, и сказала ей, что пока робкая просьба сына не произвела впечатления на всемогущего отца. Говорила также, что императрица плакала после беседы с мужем о Лермонтове. Она вообще часто плакала в ту пору. Она много болела, а муж сердился на нее за какие-то ее выходы в маскарад. А роль фрейлины Нелидовой в жизни ее мужа становилась все больше, все прочней, были еще другие дамы… И ей приходилось несладко. Так еще запретить себе маскарад…
Что касается Лермонтова… Перовский три вечера подряд читал ей «Демона», а она любила его чтение, и, может, вообще, ей больше нравилось чтение Перовского, чем стихи из «Демона». Но… совершившая некогда ошибку, – не отменив танцевальное утро после вести о смертельной дуэли Пушкина, она после принялась за чтение Пушкина и теперь уже считала его своим поэтом и, вообще, великим поэтом времени правления ее мужа. Правители любят, чтоб история их царств выглядела красиво. И так как пришла пора, когда она как женщина не могла уже полностью отвечать за мужское состояние своего супруга, она хотела украсить другие области его власти и его жизни, и Пушкин, а теперь вот Лермонтов для этого, ей казалось, подходили… И она сокрушалась, почему ее Николя никак не хочет с этим согласиться, когда они с сыном так просто это понимают.
Я поговорил с Философовым, мужем нашей родственницы… Он стал уже воспитателем младших великих князей. Он сказал мне:
– Сам хотел бы объяснить себе! Кто играет главную скрипку? Бенкендорф? Но он поначалу сам заступался за Михаила. И помог его воротить назад с Кавказа. Кроме того… он по природе – человек формального мышления, но не палач. Дубельт тем боле. Великий князь Михаил Павлович никогда так уж плохо не относился к Мише. Всем ясно, что история с Барантом – вполне детская история. То есть, обычная, светская. Скорей всего, касается женщины. Хоть я не уверен, что за ней не стоит оскорбленное самолюбие за стихи на смерть Пушкина. Кого-то, не скажу, кого. Необязательно французов. И необязательно – французского посла. Тем более, что Дантес – откровенный сторонник бывшей правящей династии, а не нынешней. Здесь кто-то из наших подсказал невесть что французскому шалопаю. Придумал – или настроил его. Больного самомнением от того, что его отец – посол, и поэтому каждая русская дама, которая ему понравится, должна быть его, а как же иначе?
А все остальное – спрятано здесь, у нас, и Баранты – один или другой – тут ни при чем. Человек, допустим, справедливо наказанный за дуэль – привозит с Кавказа два или три представления к наградам. Можно использовать хотя бы одно. Что мешает? Когда столько людей за него просит. И он один внук у несчастной старухи бабушки – больше у нее никого. Значит, мешает все-таки! Недовольны не самой дуэлью, а Мишей. Как писателем. Стихи – не пристрастие государя, если они не политические. Хотя… Я не уверен, что государь был бы в восторге прочитав обращение к Богу:
За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был…
Но сделай так, чтобы тебя отныне
Недолго я еще благодарил…
Это что у нас – пустыня? Вообще, такая плохая страна, что остается только мечтать о смерти?
– Я попытался возразить, сказав, что стихи Пушкина, которого теперь усердно поднимают на щит, слава богу, вовсе не так оптимистичны.
Он – в ответ:
– Да, пожалуй… Но это – лишь предположение. Хотите правду? Государю не понравился Мишин роман. Императрице нравится, а ему нет! Про роман я слышал сам. Государю не хочется думать, что в его кавказском корпусе воюют одни какие-то недостойные люди. Или грушницкие, или драгунский капитан… Или печорины – это уж совсем никуда не годится. Крадут горских девушек, помогают украсть коня… обманывают девиц на водах. И все для успокоения собственного эгоизма.
От разочарования в жизни. А чем они так разочарованы? Начитались «клеветников России»?
Которых обличал Пушкин? И еще название: «Герой нашего времени»! А Время у нас осенено чьим именем? С Временем надо быть осторожным!
Мы с генералом Философовым были родственники – могли доверять друг другу.
– А Бенкендорф, – добавил он, помолчав, даже Клейнмихель… Бенкендорф – вообще, – друг детства государя, и тот считает до сих пор его своим ближайшим другом. Наверное, это так и есть. И граф не сделает ничего ради Миши или кого-нибудь другого из опасения, чтоб эта уверенность не поколебалась!
Вскоре, на одном из раутов я встретился с князем Вяземским. Он был всегда расположен ко мне.
Я спросил его, что думает он о возможности похлопотать за Лермонтова, чтоб он остался здесь после отпуска? Не ехал на Кавказ… И кого можно попросить об этом? – Видите ли, – начал Вяземский, весьма осторожно и потому издалека. – Дуэль с Барантом была глупость. Раздули ее только наши «патриоты». – Он произнес слово как бы в кавычках. – Ей радоваться могла только безмозглая молодежь вроде моего сына Павла, который, кстати, очень увлекается вашим другом. На самом деле, за глупости надо платить – тут уж ничего не попишешь. Ну да, он вызвал на дуэль француза, как Пушкин. Но у Пушкина были особые обстоятельства. И наше уважение к его памяти, в частности, в том, чтоб не копировать его поступки. Не так?
Я возразил, что Лермонтов пошел на дуэль в условиях, в каких любой уважающий себя русский офицер сделал бы то же самое. Кроме того, вызвал не он, а его.
– Может быть, – согласился Вяземский с неохотой, – может быть. Но, кроме наших светских споров и даже за наших милых дам, – есть еще логика… дипломатия, межгосударственные отношения… Слышал у Нессельроде, что дуэль вызвала напряжение в этом смысле. Чего нельзя допускать. Доставила хлопот нашему международному ведомству.
«Слышал у Нессельроде»? – я знал, что Вяземский прежде там не бывал и гордился этим. А графиню Нессельроде звал не иначе, как графиней Пупковой. Он считал этот круг врагами Пушкина и впрямую ответственными за его гибель. – А теперь… что ж, время меняется.
Я вспомнил Философова и его слова о времени…
– Вы извините меня – я все же литератор с огромным стажем. Я – оттуда! – он жестом показал, как это далеко, – из эпохи Державина, Батюшкова Жуковского… Ну и Пушкина, конечно, я жил при Пушкине и даже считался в его время заметным поэтом.
И я не совсем понимаю Михаила Юрьевича, а в чем-то не одобряю… Хотя… это, наверное, в данном случае звучит несколько неаккуратно. Когда к человеку привязывается власть – виновен он или нет, – наша русская беда или наше счастье, что мы на его стороне! Ну да, он написал хорошие стихи на смерть Пушкина. Это было требование момента. Прекрасные стихи. Это у нас всех, извините, перло из горла, нельзя было не написать. Можно было даже лучше написать.
Он и дальше показал свои способности. «Песня про купца Калашникова», «Бородино». Особенно в последнем есть искусные строки. Но тут он взялся за «Демона». Когда есть еще «Фауст» Гёте и много другого… Он создает «Журналиста, читателя и писателя», где только слепой не видит прямые выпады в адрес Пушкина и «Разговора книгопродавца с поэтом». Хотя бы в ранге только спора. Да и в мой адрес – я бы мог вам процитировать строки. – Что он вздумал нас учить? Я, конечно, нет, но мой друг Плетнёв, тоже известный поэт той давней для вас, пушкинской эпохи (подчеркнул) – говорит про него, что он строит из себя Пушкина.
…Потом он пишет роман… там есть, стилистически, несколько удачных мест, не спорю, но в целом, но идея!.. Кого он выбирает в «герои времени»?.. Это снова Онегин, только много хуже. Как человек, разумеется. Но Пушкин в финале дает Онегину, при всех его недостатках – счастье любить. Озарение любви. А тут герой остается в безочаровании своего взгляда на все истинно прекрасное. А мы говорим – нет! дайте нам оружье в руки для исправления самих себя. Дайте нам надежду, в конце концов и свет в конце тоннеля!
Он бы, наверное, говорил еще и еще… но увидел знакомую даму, и был рад откланяться.
III
Роман с графиней Додо притормозился как-то и было непонятно, кто тому виной. Возможно, были оба. Когда он в следующий раз попробовал обнять и поцеловать ее, она мило выскользнула из рук и столь же мило попросила:
– Давайте не так сразу? Подождем чуть-чуть!
Он не стал настаивать. Он понял, что и она опасается чего-то, как опасался он сам. Уж слишком их дружба возникла неожиданно. А вмешивать сюда любовь – это опасно. Графиня попыталась объяснить: – Я всегда боюсь немного, когда вдруг начинаю вести за собой кого-то из чувства. Может, я плохо представляю себе, куда его веду?