Читать книгу Книга слов. Неизданные стихи и странности - Борис Гребенщиков - Страница 12

Стихи
Женевская симфония (OP.B-52)

Оглавление

1. Andante

В детстве я был сложный

И всегда хотел конфету;

После упростился

И пошёл бродить по свету.

Прошло много лет.

Я стал сияющий лев;

Я гуляю как корова

По берегам lac de Geneve.

Я на время спустился

С Гималай и Кордильер.

Моё почтение, Кальвин!

Здравствуй, Грюйер!


2. Allegro Diminuendo

Чувствуется наступление весны.

Ещё немного, и мне тоже начнут сниться сны.

Во сне я как есть, но значительно малохольней.

И прячусь, как граф Монте-Кристо

под сельской колокольней.

В моё подвальное окошко заглядывает кура,

А я перевожу упанишады слогом Тупака Шакура.

В самый разгар упоительной работы

По булыжникам двора стучат колготки и боты.

Стук в люк. Тушу свечу и кидаюсь в подпол —

Пришла инквизиция, моссад и интерпол.

Я, может быть, могущественнее Гаруна-аль-Рашида,

Я впитал с молоком матери кодекс Бушидо,

Я знаю относительность понятия «свобода»,

Но ползу как улитка вдоль подземного хода;

Потому что, если не я, то разве эти гады

Смогут прилично перевести упанишады?


3. Rittenuto par exellence

Проходит сто лет. Я просыпаюсь в саркофаге,

А вокруг меня бродят сплошные копрофаги.

За эти сто лет я едва ли стал моложе;

Лежание в саркофаге плохо сказывается на коже.


Я догадываюсь – я недоволен судьбой;

Я бесстрашно вызываю копрофагов на бой,

Но они поднимают нечеловеческий гам

И перезрелыми яблоками со стуком

валятся к ногам;


Оказывается, их привёл сюда

Божественный Гусь;

Оказывается, они сто лет ждали,

пока я проснусь,

Потому что я лично знаю Гию Канчели

И могу разрешить им играть на виолончели.

Я подписываю эдикт на серебряном блюде.

Копрофаги! Вы же, в сущности,

замечательные люди!

Раскрывается потолок. Средь ощерившейся тьмы

Раздаётся крик: «Mon ami! Это мы!»

И, едва не задев винтом дирижабля древних стен,

Спускаются мои друзья Вашерон и Константен,

Одемар Пиге, переодетый сельским пастором,

И Роже Дюбуи с полупрозрачным

геттобластером;

И в кислотном маскхалате, как удолбанный талиб,

С Bloody Mary в руке, мой кузен – Патек Филипп.

Копрофаги подносят нам соли и хлеба,

И мы взмываем стрелой в женевское небо.

Я просыпаюсь от этого сна, как от поцелуя.

Аллилуйя!


4. Largo con carne

Новый Век!

Кто не спрятался – я не виноват.

Над поверхностью воды лишь

Кайлас да Монсальват.

Остальные существуют в подводном мире,

И на каждой их ноге стопудовые гири;

И каждый говорит: «Я такой молодой,

Что мне не обременительно оставаться под водой,

И неважно, что вываливается моя

вставная челюсть,

Зато слева от меня душка, а справа прелесть.

Если добро, то должно быть с кулаками,

Если писатель, то Харуки Мураками;

А ежели вцепится в душу мысль, что что-то

здесь не так —

Пойду в церковь к священнику и дам ему пятак,

Он как-то там по-свойски договорится с Богом,

И я снова буду прыгать по жизни бандерлогом»…

Шестое декабря. 5.30 вот уже.


Я сижу в Bon Genie на четвёртом этаже,

Высоко над рельсами, высоко над проводами,

И гляжу на них на всех подобно

расчувствовавшейся даме:

Насажай им, Господи, ангелочков в бородý

И благослови их трамваи на резиновом ходу,


Благослови их синотеку,

Благослови дискогогу;

Пусть лелеют свою жизнь, как единственную ногу.

Может быть когда-нибудь кто-то из них

иль их наследников

Всё-таки захочет дышать без посредников!


«Охладел мой чай и окружающая его посуда…»

Охладел мой чай и окружающая его посуда.

Эй, Патек Филипп! Забирай меня отсюда!

Или – лучше – всунь свой Bloody Mary

в эту руку мою,

И я ещё попою!


«Толком непроизносимые…»

Толком непроизносимые

И полностью околпаченные,

Чьи усилия тщетны,

А попытки стать лучше робки;

Выцветшие, оставленные,

Заброшенные, потраченные,

Принадлежащие партии

Проталкивающих пробки —

Замерли. Что-то в мире

Сдвинулось с мёртвой точки,

Чем-то повеяло – невозможным,

Неуловимо.

И переставший писать

Читает новые строчки

Возникшие сами, написанные

Краем крыла херувима.


«Бывает так, что жаворонок…»

Бывает так, что жаворонок

Или другая птица

Ляжет на ветер крыльями

Так, чтобы не шевелиться,

И парит над землёю,

Вовсе не двигаясь с места,

Словно бы у неё

Каникулы или фиеста;

И до того, что внизу,

Ей нет никакого дела,

Потому что она потеряна

В Том, для чего взлетела.

И, видя это, мы тоже

Замираем, чувствуя сами,

Что Автор Полёта и Неба

Смотрит её глазами.


«Не должны ни живым, ни мёртвым…»

Не должны ни живым, ни мёртвым,

Разве только небесному своду:

Это нами Господь целует,

Это нами – пьёт воду.


Нам не видно – что будет и было,

Ни провидеть, ни оглянуться:

Лишь в кромешном сумраке плоти

Светит то, чего не коснуться,


Светит так, что из букв – слово;

И море поёт волнами:

Спасибо тебе, Господи,

Спасибо за то, что нами.


«Люди считают, что неба нет…»

Люди считают, что неба нет,

Раз его не достать руками.

В предрассветной тьме река разговаривает

С плывущими над ней облаками.

Единственный, кто слышит их разговор, —

Одинокая серая птица;

И за это ей никогда

Не суждено приземлиться;

У неё внутри песня,

Которая не может быть спета.

Она – единственная, кто знает

О приближении рассвета.


«На севере диком растёт одиноко…»

На севере диком растёт одиноко

На горной вершине сосна;

Ветви у неё под током,

В сердце весна.

Ничего не понимая со сна,

Она выходит на родные просторы,

В кармане у неё просфоры

Из соседнего кошачьего монастыря.

Ах, сосна, это не зря!

Скоро прозвучит горизонтальный набат

И тот, кто был выхухоль, станет богат:

Спляшет, споёт, пройдётся колесом

И обернётся летающим псом;

Взовьётся в воздух как нашатырь

И направится в ближайший кошачий монастырь —

Просить прощения за представителей собачьей породы,

Бессмысленных рабов своей вздыбленной природы.

Аве, мяу! – скажет пёс.

И навсегда исчерпает этот вопрос.

А сосна со своей верхотуры

Будет зачарованно читать партитуры

Песен, весен, зрелищ, хлеба

И пронизывающего нас насквозь неба.

Вот так и живётся на севере диком

Всем, обвитым жимолостью и повиликом.


«На площади Москвы…»

На площади Москвы,

На месте Ленинграда

Стоит высокий лес,

А в нём живёт отрада;

Она не знает слов,

Не принимает прений,

Она проходит сквозь

Надежд и устремлений;

В её жилище нет

Ни выхода, ни входа;

Она одета в цвет

Заката и восхода;

В горниле древних сов

И стрекотаньи белок

Всё есть. Но нет часов,

Часов у этих стрелок.

Прощай, печальный бес,

Искать меня не надо;

За этой дверью – лес,

И в нём моя отрада.


«Муза, воспой мексиканский простор горделивый…»

Муза, воспой мексиканский простор горделивый,

Где гуакамоле в развалинах Теночтитлана,

Спрятав мачете в изящном разрезе сомбреро

И оседлав кровожадного старого мула,

По кесадильям гоняется за десперадо.


Раз воспеваешь, воспой и растение гуава,

Что подпирает ветвями пустынное небо;

Как я смогу на вершину гуавы взобраться,

Если вокруг беспардонно хихичат мучачи?


Как осушу пенную чашу текилы,

Если мне в рот из туманов сплошной Чичен-Ицы

Жадно глядят красноглазые злобные брухо?


Муза, воспой!

А пока воспеваешь, я, быстро

Выйдя из мест, где сидят окаянные гринго,

Хлопну в руинах Паленке стакан м…на.


Книга слов. Неизданные стихи и странности

Подняться наверх