Читать книгу Сибирский кавалер (сборник) - Борис Климычев - Страница 4

КАВАЛЕР ДЕВИЛЬНЕВ
3. ТОЛЬКО УСОМ ШЕВЕЛИТ

Оглавление

Крепостного художника Алексея Мухина привезли в Москву и упрятали в тесную камеру, где уже находилось несколько человек.

Лицо Мухина посинело от побоев, раненая нога кровоточила. Но обитатели камеры встретили его громким смехом.

– Ишь, красавчик! Кто-то его разукрасил и синей, и красной краской! А ну-ка, Глындя, пошарь у него кошель, чего там, на донышке, завалялось?

Усатый мужчина, в сюртуке явно с чужого плеча, в полосатых штанах и в старых немецких ботфортах, сказал:

– Зря стараться станем. У него на роже написано, что крепостной. У таких кошелей не бывает. Вошь в кармане и блоха на аркане. Ты скажи, я правильно угадал? Как тебя, деревенщину, сюда занесло?

– Барина ножом ударил, – хмуро сказал Мухин.

– Гляди-ка! Убивца бог нам подарил! – невесть чему обрадовался мужчина.

– Я не убивец, я его – не до смерти, а он мне ногу прострелил.

– Эх! Я так и понял, что это деревенская квашня! – опять рассмеялся усатый. – Уж если резать, так чтобы все потроха разом выпустить, тогда барину небось стрелять расхотелось бы. Обучим! А пока пол подмети. Опосля пятки мне почешешь.

– Подмести подмету, а пятки чесать не стану! – сказал Мухин. И тотчас усатый хлопнул его ладонями по ушам. Все в каморе словно только этого и ждали. Наскочили со всех сторон. Словно молотилка заработала. Мухин уже стонать перестал. Тогда усатый остановил избиение:

– Эй, будет! Для начала хорошо поучили. Деревенские люди безвредные. Ну что с него – вреда? Ну, сеял, пахал.

– Да не пахал я! – воскликнул Мухин. – Я художник с малолетства.

– Патреты можешь? – спросил усач. – Вот тебе уголек, делай с меня патрет на стене.

Мухин утер с губ кровь, высморкался и стал рисовать усатого. Старался. Надо главному угодить, тогда его в этом узилище хоть живого оставят. И когда он закончил работу, все стали просить, чтобы и их парсуны сделал бы на стенах.

Мухин принялся малевать и других. Делать все равно было нечего. Народ в камере от души веселился:

– Глянь-ка, Митька – вылитый амператор! Вот утешил так утешил!

И орали, и реготали. Тогда дверной глазок открылся. А потом лязгнул и дверной запор. Зашли охранники:

– Смотри-ка, этот, который с деревни, стены все попортил! Вот бы выпороть дурака, чтобы больше неповадно было! Перевести его в одиночку!

И Мухин, избитый, голодный и холодный, просидел в одиночестве до самого суда. Барина Петра Георгиевича в суде Мухин не увидел. Но были там свидетели из ибряшкинской дворни во главе с управляющим Еремеем. Он то и дело отирал красную лысину огромным платком и гневно тыкал пальцем в сторону Мухина:

– Злодей! Убивец! Это вся дворня подтвердит. Барин ему столько добра сделал, в художники определил, выучил. А он барина – ножом. Июда! Вы любого дворового нашего спросите, все скажут! Чудо, что тот нож в медальон попал! Бог барина спас за его доброту. А этого злодея просим казнить лютой смертию!

Мухин пытался говорить о Палашке, хотел показать раненную барином ногу. Ему и слова вымолвить не дали. Судейский чиновник Иван Семенович Топильский сердито сказал:

– Молчал бы, разбойник. За твои дела казнить бы тебя на Лобном месте. Но мы милосердны. По доброте своей сердечной наш суд решает тебя, разбойника, заслать в вечную каторгу! Ты там сгниешь, а может, и раньше подохнешь, еще на пути в Сибирь, чего я тебе желаю!

И через день Алексей Мухин шагал среди других кандальников в сером арестантском зипуне, с нашитым на спине красным бубновым ромбом. Такой знак видно издалека, если побежишь, то караульный тебе прямо в бубновый знак всадит пулю. За Рогожской заставой караульные дали Мухину вместительный крапивный мешок и велели в больших деревнях возглашать на ходу о подаянии. Мухин шел с краю колонны и тряс мешком возле лавок и окон и тянул с поникшей головой:

– Ради Христа для несчастных кандальничков!

Молоденький, с нежными и добрыми чертами лица, Мухин вызывал жалость у деревенских старух и молодиц. И давали: кто хлеба краюху, кто вареную репу, кто сальца кусок, а кто и тыковку долбленную с домашней бражкой совал в мешок. На привале часовые забирали из мешка выпивку, сало, шаньги, – всё, что повкуснее. Что-то оставалось и арестантам на пропитание.

Получилось так, что рядом с Мухиным шагал тот самый усатый арестант, который в камере хлопнул бедного художника своими тяжкими ладонями по нежным ушам. Он вполголоса говорил:

– Не кручинься, парень! Я пятый раз по Владимирской дороге в Сибирь-матушку иду, да всё никак не дойду. Оно и в Сибири люди живут, да в Москве-то оно – вольготнее! Ну, знакомы будем. Я – Мишка Глындя, а ты будешь Леха Муха. Так теперь отзывайся, я тебя не хуже попа окрестил. Вот. А зачем же ты барина-то ножом пырнул? И еще и неудачно! Барин-то жив-здоров, кофей пьет, омаров лопает, а тебя по этапу гонят, уморить в каторге хотят.

Ладно, Леха! Тосковать не смей. Ты еще с этим барином посчитаешься. В деревнях ты шепотком напильничек у молодух проси. Кудряшки твои золотистые. Глаза голубые, лучистые. Теперь мы – как бы воины плененные. А будет напильничек, кандалы с рук и ног, как солому, стряхнем.

И шли через многие деревни. И везде Мухин шепотком с улыбочкой доброй просил у девок и у молодух дать ему напильничек. Не давали. Боялись. Да и в любой деревенской избе – напильник нужнейшая вещь!

Глындя не унывал, хотя уже и белые мухи с неба стали лететь, и впереди были и первые морозы.

– Ты песню про Уса слыхивал ли? – спросил Мухина, тот только головой покачал. И Мишка Глындя подкрутил свой черный ус и запел:

Эй, усы, эй усы, завелись на Руси

За Москвой за рекой, за смородиновой.

Высоки колпаки, и красны сапожки,

И кричит атаман:

– Есть уродина!

Тот купчина-урод барахло продает

На майданах, собака, куражится,

Сладко ест он и пьет. Но пойдем мы в поход,

Ему небо с овчинку покажется.


Вот в купеческий дом заскочили усы,

А хозяин кричит:

– Ой, Господь нас спаси.

Я бедняк: лишь топчан да квашня еще!

И тогда атаман так усам говорил:

– Нужен лишь уголек, чтоб разжечь огонек.

Пусть с хозяйкой хозяин поджарятся,

Или пусть по сусекам пошарятся.

Вот хозяин дрожит, за кубышечкой бежит,

Вот хозяйка трясется да с деньгою несется.

Вот усы в челноке вдаль плывут по реке,

А река словно ус завивается.


– Хороша песня? – спросил Мишка Лешу Мухина. Ничего не ответил Мухин.

А через неделю, уже и напильник был у Мишки в кармане. Ночами, на привалах, пилил Глындя кандалы, хоть и тихо, да сноровисто. Свои попилит, потом – Лехины. И шепчет:

– Нам ночку потемней да часовых подурней, может, удастся убежать, а уж там: куда кривая вывезет.

Осень уже готовилась сдать все дела зиме. Однажды вечером разыгралась такая буря, с ветром и снегом, что все из сил повыбились. Конвойные решили устроить ночлег на крытом току возле леса. И дождь долбил, и снег сыпал, и шумел лес. Сыро, промозгло. Конвойные прикорнули у догорающего костра. И он погас, а разжигать его дежурный не стал, сном его разморило.

– Теперь пора! – шепнул Мишка Глындя. Поднялись они, кандалы руками придерживая, тихонько ступая, пошли в овраг.

Долго не могли отыскать хоть какой-нибудь камень. Мухин ощущал на лодыжках железную хватку огромного и безжалостного существа. Что за существо это? Здесь его железная лапа, а голова где-то в Петебурхе. Голова-то там, а лапы-то – по всей стране, людей за ноги цапают.

И вот набрели на речушку. И когда нашлись камни, Мухин с великой яростью стал бить камнем по кандальному обручу в том месте, где было пропилено. Оковы вскоре упали. Глындя свои подпиленные кандалы разбил двумя ударами. Сказал:

– Бросать свои железа не будем! Какое-никакое орудие, во-первых, а во-вторых, правило есть: свое каторжное железо сберечь. В Москву вернемся, выточим себе с него по браслету и по кольцу. А можно и по крестику выпилить, чтобы Господь помогал. Милое дело! Такие памятки у многих бывалых каторжников есть.

Прислушался Глындя:

– Сдается мне: дорога рядом. Едет кто-то. По стуку чую, что не мужик на телеге, господский экипаж, он всегда мягче идет. Вон кусты на бугорке, там залечь, так можно будет прямо на облучок прыгнуть. И прыгать будешь ты, потому что полегче меня. Ага! Так и знал – карета! Как поедет мимо, прыгай на кучера, старайся с облучка сбить, а я помогу.

– Не могу я! – прошептал Мухин.

– Ну, брат, не трусь! У нас другого пути нет. Или пожизненная каторга, или в этой карете улизнем!

– А если в карете баре сидят?

– Они дремлют сейчас. Я с ними слажу, твоя забота с кучером управиться. Сам подумай, что нам терять? Прыгай!

Кучер был сбит с облучка, но тотчас вскочил со страшными ругательствами, накинулся на Мухина и стал гнуть его через оглоблю, брызгая ему в лицо горячей слюной. Концом вожжи мужик перехватил Лехину шею и душил его, дыша ему в нос густой зубной гнилью. И Мухин уже задыхался, когда вдруг почувствовал, как тело кучера ослабло и борода его колючим веником царапнула Лехину шею. С бороды этой закапало нечто густое и красное.

– Что это? – спросил Мухин, выпутываясь из вожжей.

– Что, что! – передразнил его Глындя. – Это я мужичка каменюкой по затылку угостил, да и вовремя, не то ты уж задохнулся бы. А камень хорош! В руке хорошо лежит и увесистый!

– Убивцами стали! – сказал Мухин.

– Ну и стали. Не мы их, так они нас. Тут выбирать не из чего. Ты же своего барина резал? Резал? Из-за зазнобы. А тут – не баловство, жизнь спасаем. Кровушки испугался? Чем не краска? Густая, яркая! Бог нашему горю пособил. Экипаж пустой. А то еще неизвестно, что было бы.

Давай-ка, помогай раздевать мужика, его одежка нам пригодится. Нам в наших бубновых сюртуках далеко не уйти. Так! Ни хлеба с собой у него, ни пирогов, я уж не говорю про деньги. Правда, вот табачок-самосад в кисете.

Теперь я кучером наряжусь, а ты в карете спрячешься. Только давай сначала закинем тело в кусты. Бери его за ноги, а я за руки возьму. Раз-два, взяли! Эх, беда, Леха, что у нас тобой головы наполовину обриты. Но я-то в шапке на облучке буду сидеть, никто не узнает, что у меня под нею такое. А ты сиди в карете и без нужды из неё не выглядывай.

Повезло тебе, будешь ехать за барина. До пруда или речки доедем, я кровушку замою, тогда уж экипаж этот до самой Белокаменной погоню со свистом. Кони добрые. Поедем не Владимирской дорогой, а окольными путями. В Москве – к атаману придем. Жеребцов перекрасят, и карету продадут. В Москве затеряемся как иголки в стоге сена. Пока волосы отрастут, парики носить будем.

Мухин молчал. Его свобода забрызгана кровью убитого кучера. Разве она должна покупаться такой ценой? Да и вообще – свобода ли это? Может, это – свобода зайца, за которым охотится рысь? Что делать дальше?

Качание в карете убаюкало. И снилась ему Палашка. Он опять писал её. Но на фанерке была только одна красная краска. И запах у неё был такой, что кружилась голова…

Темные тучи стремительно неслись над куполами церквей и кремлевскими башнями. И сеяли на лету то дождь, то снег. Ветер сбивал с ног прохожих, сваливал на бок экипажи. В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит. В такую погоду покрепче запирают ставни и зажигают перед иконами свечи.

А под каменным мостом в арочном пролете притаились люди. С моста их было не углядеть. Кучи мусора и устои моста надежно укрывали их.

Кто-то костюмом напоминал кучера, кто-то был одет почти прилично. Одни были одеты в легкие зипуны, другие имели на себе шубейки. Все эти люди не обращали ни малейшего внимания на посвист холодного ветра, на непогоду.

Был тут странный человек с длинными черными волосами, спускавшимися на щеки и на нос. Когда он встряхивал головой, волосы на миг разлетались, так, что были видны его жгучие глаза. Сверкнут дикие зрачки и вновь скроются под волосяной завесой.

– Ну, Глындя, – сказал этот человек, – ручаешься ли ты головой за нового брата? Смотри, ежели что! Пусть он платит взнос да повторяет за мной клятву.

Жесткой рукой атаман ухватил Мухина за ухо и скороговоркой произнес:

– Уха два, язык один, слухай ухом, господин! Тихарю и сиварю, никому не говорю. Не имаю сроду страху, не продамся за жермаху[11]. Скажи – аминь!

– Аминь! – сказал Леха.

Атаману подали бутыль, он нацедил из неё стакан зеленого хлебного вина.

– Теперь ты наш! – торжественно сказал атаман, посверкивая сквозь волосы глазом. – Выпей! А ежели клятве нашей изменишь, с тобой будет то же, что с Каманей. Как раз будут с ним разборы. Каманя сремизил пять царских, когда ходил к фартовой маме[12]. Все, что мы у Рогожской заставы взяли, она поставила в десять, а он мне принес только пять. Что за это полагается?

– Карачун! Лахман![13] – воскликнули сразу несколько человек в один голос.

– Правильно! Лахман! Каманя, будешь молиться, али так попрощаешься?

– То неправда! Она дала только пять! – заговорил Каманя.

– Зачем морок пущать, когда и так темно? Марью знают все честные воры в Москве. У нее обману и в заводе нет. Мы ведь можем её сюда позвать.

Каманя отчаянно замотал головой:

– Братцы, простите, бес попутал, я… завсегда! Вы же знаете, на какие дела ходили! Я же свой!

– Бес тебя попутал, к бесу и иди! На вот, покури трубочку, бедолага.

Каманя принялся курить, из глаз текли слезы, лицо покрылось красными пятнами. Он выдохнул вместе с дымом:

– Атаман! Прости, отслужу!

– Каманя! Ты же сам знаешь, что простить нельзя. Я прощу, браты не простят. Верно, браты?

– Верно! – взревела вся ватага.

– Ну, браты, попрощайтесь! Поцелуйте его. Каманя, ты не дрожи, мы тебя – быстро!

– Атаман! Дай напоследок вы-ыпить! – взвыл Каманя. Атаман подал ему стакан и бутыль. Каманя очень медленно, но один за другим опорожнил в себя четыре стакана. Этого хватило бы свалить с ног слона. Но вино его не взяло, хотя было очень крепким. Это поразило всех. Подождав немного, атаман сказал:

– Выпил? Выпил! А теперь – до свиданьица, Ты, значит, там, у Бога, всё обскажи, что мы не виноваты. Скажи не от злого нрава, от мук тяжких ушли в вольную жизнь. Баре-господа нас измордовали, а мы тоже божьи твари и жить хотим. Всюду грозят нам топором да плахой. Татями зовут. Лютуют, а мы только отмахиваемся. Сами они первые начали, сами перед Богом в ответе.

Мухин потихоньку отошел в сторонку, но атаман его вернул:

– Куда? Вернись!

И стал шептать ему на ухо горячими губами:

– Сейчас его на колени поставим, а ты, вот, кистень возьми. Как он молиться станет, заходи сзади, бей по затылку, да так хорошо, чтобы он прямо к Богу летел, без перемены лошадей.

– Не смогу, – сказал Мухин, бледнея.

– Ты этого не изрекал, я этого не слышал! – сказал атаман, вкладывая пест ему в руку. – Ты ведь не хочешь вместе с ним отправиться?

Атаман пнул Каманю в зад:

– Падай на колени! Молись!

Каманя неохотно встал на колени, но не молился, а оглядывался. Заметив, что Мухин держит руки за спиной, Каманя, видно, все понял и заковылял на коленях от него подальше.

– Стой! Что же ты за мужик такой, что же ты за разбойник?! Ты трусливая мышь! Гнусь лесная! Даже умереть по-человечески не можешь! – заругался атаман. – Стой, говорю! На тебе еще стакан хлебного! Пей!

Каманя только поднес стакан к губам, как Мухин ударил его пестом. Попал не по затылку, а по подбородку. Каманя хрюкнул, упал на спину, задрыгал ногами.

– Для первого раза – сойдет! – сказал атаман, отобрав у Мухина кистень. И страшным ударом добив Каманю, ухмыльнулся:

– Вот так надо! Учись!

В это время мощный порыв ветра загудел в пролетах моста, и завыло что-то, словно заплакало.

Один из бандитов указал перстом на небо:

– Ей-богу что-то черное ввысь полетело. Не Каманина ли душа?

– Сие может статься! – сказал атаман. – Душа у каждого есть. Она-то и скорбит, мучается, А телу теперь все равно. Одежку с него не снимайте, она ветшаная[14]. Забросайте сучьями да кровь присыпьте землицей, да скоро расходитесь в разные стороны. После пошлю других людишек, они его прихоронят, царствие ему небесное! Да только попадет ли он в него? Всем нам, видно, одна дорога – в ад! Ладно! Обычай наш знаете, если в ком из вас мне надобность будет, позову.

Атаман поднял воротник собачей шубейки, нахлобучил сильнее шапку. И неслышно ступая, ушел, исчез, словно и не было его никогда.

Тело несчастного Камани было забросано хворостом. Следы крови засыпаны так искусно, что, заглянув под мост, никто не увидел бы следов только что происшедшей здесь печальной пьесы.

Мухин уходил с сего места вместе с Глындей. Спросил:

– Как зовут атамана? И почему он так волосат?

– Теперь тебе можно поведать, теперь ты – свой. Зовут его Бир. Непростой человек. Бойся ему не угодить. А волосат он оттого, что в каторге ему на щеках и на лбу выжгли раскаленным клеймом надпись «Вор». Слово сие никакими силами с лица теперь не сведешь. Вот он и напускает волос себе и на щеки и на лоб. Лютый-прелютый.

– А на что нам с ним якшаться? Жили бы сами по себе!

– Мы где жеребцов продали? В яме около Москвы. Там все его люди сидят. А попробовал бы просто так жеребцов продать, быстро бы в узилище оказался. Бир тебя и из сыскного вынет, ежели что. У Бира друг есть, приятель. Он в печатне самые настоящие «виды» делает.

Что Каманю под мостом убили, так не он первый, не он последний. За лето там уж человек десять под этим мостом угрохали, укаючили. А всего под этим мостом похоронено, может, сто воров, а может, и двести. Только это кладбище невидимое. Мы ведь крестов не ставим. Даже камня на могилки не кладем. И самих могилок нет. Одно ровное место. Но мы помним, где и кого похоронили. И – когда.

Но ты не хмурься, не думай, летом там очень для сердца отрадно! Что твой рай небесный. Ветлы свои ветви над водой склоняют, по угору шиповники и боярышники цветут. Там и добро дуванить удобно, и пить-гулять. А если погоня будет, так на реке следов не бывает. У нас летом лодки в кустах спрятаны. Крючки[15] явятся, прыгай в лодку и – беги. Река никому не скажет, не выдаст. Лишнее можно утопить, концы в воду.

Пойдем-ка в ночлежный дом, переночуем, а утром во Всесвятской частной бане всё обдумаем, обговорим. Там воры собираются. Может, с кем в дело войдем!

11

Жермаха – гривенник, десять копеек.

12

Атаман говорит, что вор Каманя получил с перекупщицы краденого сто рублей, а атаману принес только половину (жарг.).

13

Лахман сделать – убить.

14

Ветшаная (устар.) – ветхая.

15

Крючки – сыщики.

Сибирский кавалер (сборник)

Подняться наверх