Читать книгу Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник) - Борис Носик - Страница 6

Записки маленького человека эпохи больших свершений
Часть первая
Глава 4

Оглавление

Ах, какую чудесную, поистине сказочную я избрал себе сферу деятельности, таинственную и неподвластную теории, как алхимия, соблазняющую, конечно, изрядной долей мошенства, когда хочется показать миру результат исследования (а его нет и быть не может), но зато дающую столько бескорыстной радости от самого бульканья зеленоватой влаги в реторте памяти, от осязания запахов прошлого и ощущения странной тяжеловесной жидкости на ладони – какой не бывало ни у кого раньше, да и не должно было быть по всем расчетам науки… А какая гордыня бессмертия, надежда на оживающий в моих строчках дух, который будет передан другим людям, тем, кто тебя и не знал никогда, позже, конечно, передан – через десять, тридцать, а может, и сто лет. Чем заслужил я удивительную эту возможность – вот так, без посредников получать то, что входит в меня извне, свыше, снизу и еще неизвестно откуда, получать вот в таком, хоть и обедненном, даже извращенном слегка виде, а потом передавать кому-то словом, запечатав в строку, чтобы удержать, сохранить. Пусть даже самую малость сохранить, не стоющую чужого внимания чепуху, мелочь, брошенную кем-то на дороге или, еще меньше, – свою разнеженную слезу от летнего вечера, когда вдруг так странно, от невидимого луча солнца, покраснеет и засветится ствол сосны.

И мне не приходится испрашивать разрешенья писать на самое высокое имя, я сам избираю высочайших адресатов моего письма. Скажем, родина или Бог. И при этом я сам ограждаю их от мошенников, которые тоже хотят быть с Ними накоротке.

Я не признаю ничьих привилегий. Потому что я знаю Тебя лучше. Впрочем, знаем мы лишь настолько, насколько любим. А уж любви-то к Тебе и надежды мне не занимать – всякой, и робкой, и застенчивой, и полной ужаса неизбежности.

Ну а что я успел разглядеть, услыхать? Лепет старушечий, бессмысленный и добрый? Но порой – озверелый тоже… Пьяный в городском сквере, целующий грязь в забытьи праведника? И Малюсенький Человечек, сын Маленького Человека, в лабиринте белых твоих берез?

Если отыщется у меня вина перед Тобой, никто, кроме нас с Тобой, не разглядит ее и не посмеет судить. Вообще, без меня Ты уже неполна, нет Тебя такой, какая Ты есть. Уж тут не до скромности, прости…

Писать ли про то, как любят меня дряхлые старухи и старики в заброшенных твоих деревнях, как благословляют меня на прощанье. Должно ли писать о том, как сливаются для меня с этими бревенчатыми деревнями и штакетник дачного забора, и деревянная развалюха в Москве на Банном близ Мещанки и Переславки? Там, где мы жили два десятка лет – несравненная моя мамочка, отец, младшие сестры, отцовский брат, а после войны и дедушка с бабушкой, все в одной комнате. Всего-то жилплощади было четырнадцать метров, но какой площади. Бесценной, московской…

Конечно, все четырнадцатиметровое пространство было заставлено какой ни то мебелью: квадратный стол, шкаф, две наши с сестрой детские койки, одна большая родительская, двуспальная, а сперва еще и одна сиротская, отцовского младшего брата Нени. Ненина койка стояла под телефоном, в каких-нибудь трех метрах от брачного ложа моих юных родителей, так что, полагаю, бедный Неня был умиленный свидетель моего и сестры зачатия, если только нас не нашли в капусте или не принесли аисты, что редко случалось в бедных еврейских семьях, где детей делали сами.

Поговаривали позднее, что Неня был слегка ненормальным на сексуальной почве. Вероятно, так оно и было, если тем более принимать за эталон нормальности нашу собственную рассеянную гетеросексуальную жизнь. Так или иначе, у Нени были условия для чего угодно, кроме нормальных отношений с женщиной (коль скоро мы примем именно это за образец нормальных человеческих отношений).

В свободное время Неня играл на скрипке. Окружающие были недостаточно начитанны, чтоб называть это сублимацией или вспоминать шопеновскую сексуальную бухгалтерию (одна палка – две мазурки). Попросту говорили, что Неня свихнулся на сексуальной почве. На почве неразделенной любви к женщине с накрашенными губами. Я даже помню эту женщину. Неня привел ее однажды, когда ни родителей, ни нашей домработницы Моти не было дома. Он принес в тот вечер корзиночку с пирожными (чем редко баловал нас наш скудный дом) и предложил мне выбрать себе пирожное по вкусу. Я выбрал наугад так называемую «картошку»… Боже, какие мелочи остаются нам от событий невозвратимой давности. Еще я помню, что они оба ласкали меня по очереди. Оба они ласкали меня, и я находил это естественным – я был прелестным ребенком. Теперь я без труда могу представить, о чем они мечтали тогда оба. О том, чтобы я провалился к чертовой матери и любовь их стала наконец реальной. Но я никуда не ушел. Мне было интересно. Я даже не пошел во двор погулять. Я сидел с ними до самого прихода родителей, и, может быть, этот день вписан первым в толстую книгу моих грехов.

Впрочем, тогда никто в семье и не подумал меня попрекнуть чем-нибудь. Никто не жалел этого мишугинер Неню, ибо кому было до него дело. Мир был занят каким-то великим созиданием, очищением рядов партии… В то великое время, когда все внимание общественности приковано к коллективизации с индустриализацией (Боже, сколько их было еще, этих пахнущих кровью слов!), кому интересен был бездомный поц, не умевший разрешить свои собственные половые проблемы?

Позднее Неня и Дода на двоих снимали комнатку в трущобах на Трифоновской улице. Они так долго жили в этой комнатке, что даже стали претендовать на «площадь» и много лет судились на этот предмет со своей старухой хозяйкой, пожалуй что и до самой войны. Потом старуха померла, они погибли, а трущобу эту снесли…

По воскресеньям Неня и Дода приходили обычно со своей Трифоновки к нам в гости. Похоже, им больше некуда было пойти, хотя родителей чаще всего и не было дома в те дни. Наверное, Неня любил меня, но мне это было тогда безразлично. Теперь мне жалко этой любви, которая рассеялась где-то в напоенном кровью довоенном воздухе. Впрочем, откуда знать – не сидит ли у меня где-то под кожей ласка женственной Нениной руки.

Высказав сожаление, что родителей нет, Неня и Дода забавлялись со мной и часто смеялись до колик. Мы шли на кухню. Там, на русской печке, за ситцевой замасленной занавеской, спала домработница Мотя, двадцатилетняя девка из деревни. Представляю, как они вожделели ее молодых прелестей, бедные Дода с Неней. Они отправляли меня на печку посланцем их томления.

– Зямка, а ну, Зямка, – ржали дядья, – полезай на печку, поищи-ка у Моти бейцэм!

Юмор у них был вполне раблезианский, местечковый. Поздней я пытался усовершенствовать его на службе в армии, в плаванье на перегонных судах, в бесконечных своих скитаниях по России, так что он, похоже, потерял белорусскую местечковую терпкость.

Помнится, я был в подмосковном пионерлагере, когда началась война и отец с тремя братьями ушли в ополчение, понятное дело, добровольцами. Я долгие годы представлял себе эту картину: как москвичи добровольно бегут в военкоматы, в едином порыве, вместе со своей страной. Теперь начинаю выуживать из памяти какие-то подробности. Дед с бабкой говорили мне позднее, что Юда в конце концов мог бы и не пойти: он был инженер, и ему было за сорок. Растил бы своих детей. Неня, тот вообще был больной. Болел бы себе помаленьку. Про Доду они рассказывали подробнее. Он работал нормировщиком на военном заводе. Парторг цеха сказал Доде в минуту искреннего раздражения:

– Никогда-то вы, жиды, не воюете!

И гордая Додина кровь взыграла.

– Запишусь, – сказал он парторгу, – но только вместе с тобой, сволочь!

Ах, эта национальная узость. Отождествление мелкого народного предрассудка с расизмом и подлостью. Но что вы хотите, Дода ведь тоже не учился в парижской Эколь Нормаль (учебном заведении, где теперь так высоко ценят открытия Лейбы Троцкого). Обычная нацменская уязвимость…

В общем, они пошли оба и записались в ополчение, Дода и этот парторг. Парторгу все же легче: он погиб, отстаивая высокие принципы, которые восторжествовали в отвоеванном, лучшем мире. К тому же он оставил кучу маленьких ребятишек для продолжения своего рода. А кто продолжит Доду? Кто может вспомнить его, наконец, если он стерся почти начисто даже из моей памяти патриарха. Помню только, что он был высокий, носатый и добродушный. И что имя его меня смешило – Дода…

Дода, и Неня, и Юда погибли где-то под Вязьмой, одновременно, в такой свалке, что имена их даже не попали в списки убитых, а только пропавших без вести. Впрочем, тем, кто интересуется этим сражением, лучше читать воспоминания генералов. Это правдивые и солидные книги, они выходят большим тиражом и содержат в себе немало героического.

Я так и не стал ничего выяснять про это сражение под Вязьмой. Ну бежала до самой Вязьмы и даже до северной московской окраины армия великого Гуталина. Ну остановились немцы, иссякли, перебив полстраны… Но еще полстраны оставалось…

Гораздо больше занимала мое воображение половая неустроенность моих молодых дядьев, особенно Ненина. В нежную пору молодого разгула, лежа обессиленный где-нибудь на сеновале в Средней России, я от усталости, нежности и сытости шептал в потолок щедрые, бессмысленные слова:

– На, возьми ее себе, Неня… Она хорошая, она милая… Тебе будет с ней хорошо…

Я еще был уверен в ту пору, что все мы должны дополучить то, что нам недодано. Что Нене недостаточно было его ночного подслушиванья, его дневного томления и его скрипки.

Вот вам и судьба героических предков. Ничтожных винтиков в великой машине войны и террора. Именно так определил их скромное место великий Гуталин. Он сказал, что эти людишки держат Его, заоблачного сухорукого коротышку, как основание держит вершину. Если вы помните, мне тоже довелось быть винтиком. Служить в его великой армии совсем простым солдатом, солдатом… В армянском городке Эчмиадзине. До сих пор помню солдатскую жизнь. Но что в ней могло быть интересного, в солдатской? Вот офицерская или хотя бы старшинская. Вспомнить хотя бы второй брак старшины Гамлета…

* * *

Старшина Гамлет Мнацаконян был сверхсрочником и ведал складом ГСМ (что в переводе с армейского на русский означает горюче-смазочные матерьялы). Гамлет был молодой, симпатичный и чуток нудноватый армянский мужик. Имя датского принца досталось ему по новой армянской традиции. Впрочем, в паспорте он был записан как Амлет. На нашей окраинной эчмиадзинской Четвертой улице этим никого нельзя было удивить. У сапожника Леона сыновей звали Эдмунд, Радж и Альфред, а дочерей Джульетта, Розамунда и Джемма. Гамлетов же и Амлетов (милицейский вариант Гамлета) в окрестности была добрая дюжина.

Гамлет Мнацаконян давно вступил уже в пору мужской зрелости и томился безбрачием, растравливаемый на службе солдатскими рассказами о веселой ебливой России. Никаких традиций внебрачного сожительства в нашем пристойном Эчмиадзине не было, так что Гамлету предстояло жениться. К тому все шло. Вопросам предстоящей женитьбы посвящены были теперь все досужие разговоры на складе ГСМ. Заметно было, что, хотя Гамлету хочется жениться, его несколько удручает предстоящее ограничение свободы, потому что вместе с женитьбой уйдут обильные возможности, о которых так смачно толкуют солдаты из России. Тем более что Гамлет на самом деле уже один раз женился. Он посватался к учительнице Гале из Паркара, подарил ей золотые часы и даже была свадьба. Хотя мы, солдаты, не были на свадьбе, мы все знали эту историю, потому что вслед за свадьбой на Четвертой улице, примыкавшей к части, разразился шумный скандал: учительница Галя оказалась не девушка. Как уверял нас Гамлет, семья у него была образованная и никто не вывешивал на дувале брачную простыню, однако печальное открытие, сделанное Гамлетом, получило огласку и вскоре последовал разрыв между молодоженами. У меня сложилось впечатление, что разрыв этот не был для Гамлета вовсе не желательным: уж больно часто он жаловался на обман. Создавалось впечатление, что Гамлета пока привлекает не одна конкретная женщина, а женщины вообще. Так или иначе, Галя уехала назад, в Паркар, где вернулась в школу, а разборчивый старшина Гамлет снова стал женихом. Вот тут-то его и настигла большая любовь. Как только он увидел Вальку, новую вольнонаемную секретаршу из хозчасти. Мне лично довелось в первую неделю и еще потом, почти до того дня, как Гамлет запретил ей работать, обучать эту соблазнительную блондинку нехитрой писарской работе, так что Валькина история известна мне из самых первых рук.

Она жила раньше на окраине Ростова и дружила со многими армянскими ребятами из Нахичевани Донской. Лучшая ее подруга Люба исчезла однажды куда-то на все лето, а потом вдруг прислала Вальке восторженное письмо из прекрасного Еревана, города знаменитых армянских коньяков и щедрых черноусых мальчиков. Люба звала Вальку к себе, и Валька уехала в Ереван, где устроилась работать на центральном телеграфе. Там была у них развеселая, хотя и несколько однообразная по характеру развлечений ереванская жизнь, которая способна была разрушить и каменное здоровье. Валька через год этой изнурительной жизни стала задумываться о покое, семье, законном браке и даже деторождении. Она перешла на работу к нам в часть, и тут как раз подоспел Гамлет со своим предложением. Надо сказать, что он просто оторопел, увидев это светловолосое голубоглазое русское чудо, и сразу заговорил о браке.

Однажды, в пору своего ухаживания, Гамлет рассказал Вальке историю своего первого, неудачного брака и привел ее этим рассказом в полнейшую растерянность, потому что воспоминание о собственной утраченной некогда второпях невинности давно уже не смущало ее покой. Валька поделилась своим недоумением с подругой, и Любочка ее успокоила, сказав, что не стоит даже думать о таких пустяках, потому что одна знакомая тетка в Ереване за гроши сделает им эту невинность при помощи красных чернил – пусть, если хотят, вешают эту свою поганую простыню хоть на площади Абовяна…

Вышло так, что опять никто никуда простыню эту не вешал и, сказать по правде, нежданной этой Валькиной невинностью Гамлет был даже несколько озадачен. В общем и целом новая свадьба прошла на высоком уровне, и Валька водворилась в домике с плоской крышей на Четвертой улице Эчмиадзина. В доме хозяйничали три темнолицые старухи в черном, а мужское население было представлено только самим Гамлетом да еще фотографическим портретом солидного мужчины в визитке, который давно уже покинул этот плоский кров для какой-то иной, вероятно, более возвышенной жизни.

Некоторое время Валька продолжала работу у нас в войсковой части 48874. Характер у нее был такой общительный, свойский, что за месяц она перезнакомилась чуть не со всем личным составом. Хотя знакомства эти носили вполне невинный характер, иные из военнослужащих с такой хамской солидарностью улыбались теперь Гамлету, как будто уже имели особый доступ к его брачному ложу. Неудивительно, что взбешенный Гамлет забрал Вальку из части и в дальнейшем пресекал все ее вялые попытки трудоустройства. Для Вальки потянулись нескончаемо долгие и ленивые месяцы замужества – за глиняным дувалом, под плоской крышей дома или под развесистым тутовником в саду.

Гамлет уходил на работу, а Валька оставалась в обществе старух, ни слова не понимавших по-русски. Она томилась от жары и безделья, сонно слонялась по двору, собирала тутовник и абрикосы, жевала лаваш с луком и выпивала перед обедом и после обеда стакан, другой, третий кислого сухого вина. Однажды, в разгар нестерпимой июльской жары, она придумала себе развлечение, взбудоражившее всю Четвертую улицу. Она разделась до трусов и стала обливаться водой под тутовником. Низкий дувал не скрыл от соседей эти невинные игры, и вскоре вся Четвертая улица пришла в неистовое возбуждение. Гамлету об этом донесли, он прибежал из части весь потный, красный, и потом на него жалко было смотреть всю неделю. В домике у них стоял немолчный старушечий визг, но Валька так и не поняла, из-за чего весь этот иноязычный гвалт.

После этого случая вся Четвертая улица окончательно утвердилась в мнении, что у Мнацаконяна жена шлюха. Что касается русских военнослужащих, то у них на этот счет никогда не возникало потребности в подтверждениях.

После инцидента с обливанием Валька продолжала томиться бездельем и, с умилением вспоминая былую ростовскую и даже недавнюю ереванскую жизнь, подвергла ревизии распространенные девичьи представления о законном браке.

Однако в одно жаркое воскресенье в начале августа Вальке выпала нечаянная радость: к ней приехала в гости подруга Люба.

Гамлет в то воскресенье работал – полковому начальству время от времени приходило в голову, что шестидневное ничегонеделание не могло исчерпать наших творческих ресурсов, и тогда воскресенье объявлялось вдруг рабочим днем. А может, причина подобных решений крылась в ином. Может, большинству женатых офицеров самая мысль о том, чтобы в воскресенье остаться дома, была противна? Солдатского мнения на этот счет никто не спрашивал.

В общем Гамлет с утра убежал в часть, а Валька с Любочкой ворковали под тутовником, поверяя друг другу события своей столь по-разному сложившейся жизни. Валька с жадностью расспрашивала о Ереване, об общих знакомых, а Любочка живо интересовалась семейной жизнью и говорила, что ей вся эта суета надоела и что она мечтает выйти за русского солдата по большой любви.

Эчмиадзинский полдень раскалился между тем добела, и даже предметы, сделанные из более стойкого материала, чем мягкая плоть, покрытая светлой кожей, стали выказывать первые признаки плавления.

– Искупаться бы где-нибудь, на Дону, на Зеленом острове… – мечтательно сказала Любочка, и тут Валька вспомнила, что где-то совсем неподалеку от них, за эчмиадзинской резиденцией католикоса, есть древний бассейн, построенный еще Бог знает когда. Перспектива купания показалась подружкам столь желанной, что они не медля отправились на поиски этого знаменитого бассейна. Он и правда лежал неподалеку от их дома, обширный, великолепный бассейн, осененный листвой старых деревьев…

Подружки быстро разделись и с разбегу плюхнулись в воду.

Это было истинное блаженство – нырять, и плескаться, и плавать наперегонки с симпатичными мальчишками-школьниками, и визжать в свое удовольствие…

Казалось, конца этому не будет, так что прошло довольно много времени, прежде чем Валька с Любочкой заметили: на берегу возле их платьев собралась изрядная толпа местных мужчин. Тогда-то до их сознания дошло, что они здесь единственные женщины и что вылезать и подходить к своей одежде в трусах и бюстгальтерах им будет не слишком удобно.

Валька вдобавок поняла, что она опять совершила какой-то промах и что ей снова придется оправдываться. Но она не знала еще, в чем она должна будет оправдываться, да, честно говоря, и не хотела знать. Пока они одевались под крики и улюлюканье, ею все больше овладевало упорное озлобление. В таком настроении, простившись с Любочкой на остановке автобуса, она одна побежала домой, навстречу своей судьбе.

Вскоре прибежал домой и Гамлет. Он уже успел из части сходить к бассейну, не застал их там и теперь прибежал домой, яростный, растерянный и жалкий.

Нужно обладать средствами большого симфонического оркестра, чтобы достойно передать атмосферу, царившую в тот вечер на Четвертой улице в маленьком доме Мнацаконянов. И не только средствами, но и талантом. Вот если бы Булез или Шонберг…

Кончилось тем, что Валька, в чем была, выскочила за калитку сада и побежала прочь из города, за храм Рипсиме, на шоссе, где стала махать рукой всем проходящим машинам, ловя попутку на Ереван… Помню, как Гамлет, совсем потерянный, прибежал в часть после отбоя и полночи плакался дневальному, который мог слушать хоть всю ночь без ущерба для драгоценного сна. Я как раз и был в ту ночь дневальным, так что я выслушал несколько раз подряд историю этого позорного купания и проникся величайшим сочувствием к Гамлету Мнацаконяну, который был в общем-то парень неплохой и угостил меня однажды гранатом.

Я, помнится, горячо сопереживал Гамлету, а потом представил себе без труда, как она честит всех обитателей домика на Четвертой улице, бедная Валька. Как она стоит там одна на темном шоссе возле храма Рипсиме. Убей меня Бог, не помню, что за подвиг совершила эта святая женщина Рипсиме. То ли она не хотела отдаться какому-то иноземному угнетателю, и мерзавец ее зарезал. То ли она героически отдалась мерзавцу, чтобы зарезать его потом, пристроившись поудобнее. Так или иначе, ее патриотический поступок не был забыт потомками…

Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)

Подняться наверх