Читать книгу Снова нас читает Россия… - Борис Слуцкий - Страница 4

Хрестоматийное
Долгая была война

Оглавление

Сон

Утро брезжит, а дождик брызжет.

Я лежу на вокзале в углу.

Я еще молодой и рыжий,

мне легко на твердом полу.


Еще волосы не поседели,

и товарищей милых ряды

не стеснились, не поредели

от победы и от беды.


Засыпаю, а это значит:

засыпает меня, как песок,

сон, который вчера был начат,

но остался большой кусок.


Вот я вижу себя в каптерке,

а над ней снаряды снуют.

Гимнастерки. Да, гимнастерки!

Выдают нам. Да, выдают!


Девятнадцатый год рожденья —

двадцать два в сорок первом году —

принимаю без возраженья,

как планиду и как звезду.


Выхожу, двадцатидвухлетний

и совсем некрасивый собой,

в свой решительный, и последний,

и предсказанный песней бой.


Потому что так пелось с детства.

Потому что некуда деться

и по многим другим «потому».

Я когда-нибудь их пойму.

* * *

Последнею усталостью устав,

предсмертным равнодушием охвачен,

большие руки вяло распластав,

лежит солдат.

Он мог лежать иначе,

он мог лежать с женой в своей постели,

он мог не рвать намокший кровью мох,

он мог…

Да мог ли? Будто? Неужели?

Нет, он не мог.

Ему военкомат повестки слал.

С ним рядом офицеры шли, шагали.

В тылу стучал машинкой трибунал.

А если б не стучал, он мог?

Едва ли.

Он без повесток, он бы сам пошел.

И не за страх – за совесть и за почесть.

Лежит солдат – в крови лежит, в большой,

а жаловаться ни на что не хочет.


Госпиталь

Еще скребут по сердцу «мессера»,

еще

вот здесь

безумствуют стрелки,

еще в ушах работает «ура»,

русское «ура – рарара – рарара!» —

на двадцать

слогов

строки.


Здесь

ставший клубом

бывший сельский храм —

лежим

под диаграммами труда,

но прелым богом пахнет по углам —

попа бы деревенского сюда!

Крепка анафема, хоть вера не тверда.

Попишку бы ледащего сюда!


Какие фрески светятся в углу!

Здесь рай поет!

Здесь

ад

ревмя

ревет!

На глиняном истоптанном полу

томится пленный,

раненный в живот.

Под фресками в нетопленом углу

лежит подбитый унтер на полу.


Напротив,

на приземистом топчане,

кончается молоденький комбат.

На гимнастерке ордена горят.

Он. Нарушает. Молчанье.

Кричит!

(Шепотом – как мертвые кричат.)

Он требует, как офицер, как русский,

как человек, чтоб в этот крайний час

зеленый,

рыжий,

ржавый

унтер прусский

не помирал меж нас!


Он гладит, гладит, гладит ордена,

оглаживает,

гладит гимнастерку

и плачет,

плачет,

плачет

горько,

что эта просьба не соблюдена.


А в двух шагах, в нетопленом углу,

лежит подбитый унтер на полу.

И санитар его, покорного,

уносит прочь, в какой-то дальний

зал,

чтоб он

своею смертью черной

комбата светлой смерти

не смущал.

И снова ниспадает тишина.

И новобранца

наставляют воины:

– Так вот оно,

какая

здесь

война!

Тебе, видать,

не нравится

она —

попробуй

перевоевать

по-своему!


Кельнская яма

Нас было семьдесят тысяч пленных

в большом овраге с крутыми краями.

Лежим, безмолвно и дерзновенно.

Мрем с голодухи в Кельнской яме.


Над краем оврага утоптана площадь —

до самого края спускается криво.

Раз в день на площадь выводят лошадь,

живую сталкивают с обрыва.


Пока она свергается в яму,

пока ее делим на доли неравно,

пока по конине молотим зубами, —

о бюргеры Кельна, да будет вам срамно!


О граждане Кельна, как же так?

Вы, трезвые, честные, где же вы были,

когда, зеленее, чем медный пятак,

мы в Кельнской яме с голоду выли?


Собрав свои последние силы,

мы выскребли надпись на стенке отвесной,

короткую надпись над нашей могилой —

письмо солдату страны Советской.


«Товарищ боец, остановись над нами,

над нами, над нами, над белыми костями.

Нас было семьдесят тысяч пленных,

мы пали за родину в Кельнской яме!»


Когда в подлецы вербовать нас хотели,

когда нам о хлебе кричали с оврага,

когда патефоны о женщинах пели,

партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…»


Читайте надпись над нашей могилой!

Да будем достойны посмертной славы!

А если кто больше терпеть не в силах,

партком разрешает самоубийство слабым.


О вы, кто наши души живые

хотели купить за похлебку с кашей,

смотрите, как, мясо с ладони выев,

кончают жизнь товарищи наши!


Землю роем, скребем ногтями,

стоном стонем в Кельнской яме,

но все остается – как было, как было! —

каша с вами, а души с нами.


Как убивали мою бабку

Как убивали мою бабку?

Мою бабку убивали так.

Утром к зданию горбанка

подошел танк.

Сто пятьдесят евреев города,

легкие от годовалого голода,

бледные от предсмертной тоски,

пришли туда, неся узелки.

Юные немцы и полицаи

бодро теснили старух, стариков

и повели, котелками бряцая,

за город повели, далеко.


А бабка, маленькая, словно атом,

семидесятилетняя бабка моя

крыла немцев,

ругала матом,

кричала немцам о том, где я.

Она кричала: – Мой внук на фронте,

вы только посмейте,

только троньте!

Слышите, наша пальба слышна!


Бабка плакала и кричала.

Шла. Опять начинала сначала

кричать.

Из каждого окна

шумели Ивановны и Андреевны,

плакали Сидоровны и Петровны:

– Держись, Полина Матвеевна!

Кричи на них. Иди ровно! —

Они шумели: – Ой, що робыть

з отым нимцем, нашим ворогом! —

Поэтому бабку решили убить,

пока еще проходили городом.


Пуля взметнула волоса.

Выпала седенькая коса,

и бабка наземь упала.

Так она и пропала.


Немецкие потери

(Рассказ)

Мне не хватало широты души,

чтоб всех жалеть.

Я экономил жалость

для вас, бойцы,

для вас, карандаши,

вы, спички-палочки (так это называлось),

я вас жалел, а немцев не жалел,

за них душой нисколько не болел.

Я радовался цифрам их потерь:

нулям, раздувшимся немецкой кровью.

Работай, смерть!

Не уставай! Потей

рабочим потом!

Бей их на здоровье!

Круши подряд!

Но как-то в январе,

а может, в феврале, в начале марта

сорок второго, утром на заре

под звуки переливчатого мата

ко мне в блиндаж приводят «языка».

Он все сказал:

какого он полка,

фамилию,

расположенье сил.

И то, что Гитлер им выходит боком.

И то, что жинка у него с ребенком,

сказал, хоть я его и не спросил.

Веселый, белобрысый, добродушный,

голубоглаз, и строен, и высок,

похожий на плакат про флот воздушный,

стоял он от меня наискосок.


Солдаты говорят ему: «Спляши!»

И он сплясал.

Без лести,

от души.


Солдаты говорят ему: «Сыграй!»

И вынул он гармошку из кармашка

и дунул вальс про голубой Дунай:

такая у него была замашка.


Его кормили кашей целый день

и целый год бы не жалели каши,

да только ночью отступили наши —

такая получилась дребедень.


Мне – что?

Детей у немцев я крестил?

От их потерь ни холодно, ни жарко!

Мне всех – не жалко!

Одного мне жалко:

того, что на гармошке вальс крутил.


Памятник

Дивизия лезла на гребень горы

по мерзлому,

мертвому,

мокрому

камню,

но вышло, что та высота высока мне.

И пал я тогда. И затих до поры.


Солдаты сыскали мой прах по весне,

сказали, что снова я родине нужен,

что славное дело,

почетная служба,

большая задача поручена мне.


– Да я уже с пылью подножной смешался!

Да я уж травой придорожной пророс!

– Вставай, подымайся! —

Я встал и поднялся.

И скульптор размеры на камень нанес.


Гримасу лица, искаженного криком,

расправил, разгладил резцом ножевым.

Я умер простым, а поднялся великим.

И стал я гранитным, а был я живым.


Расту из хребта, как вершина хребта.

И выше вершин над землей вырастаю.

И ниже меня остается крутая,

не взятая мною в бою высота.


Здесь скалы от имени камня стоят.

Здесь сокол от имени неба летает.

Но выше поставлен пехотный солдат,

который Советский Союз представляет.


От имени родины здесь я стою

и кутаю тучей ушанку свою!


Отсюда мне ясные дали видны —

просторы освобожденной страны.

Где графские земли

вручал

батракам я,

где тюрьмы раскрыл,

где голодных кормил,

где в скалах не сыщется

малого камня,

которого б кровью своей не кропил.

Стою над землей

как пример и маяк.

И в этом

посмертная

служба

моя.

* * *

Расстреливали Ваньку-взводного

за то, что рубежа он водного

не удержал, не устерег.

Не выдержал. Не смог. Убег.


Бомбардировщики бомбили

и всех до одного убили.

Убили всех до одного,

его не тронув одного.


Он доказать не смог суду,

что взвода общую беду

он избежал совсем случайно.

Унес в могилу эту тайну.


Удар в сосок, удар в висок,

и вот зарыт Иван в песок,

и даже холмик не насыпан

над ямой, где Иван засыпан.


До речки не дойдя Днепра,

Снова нас читает Россия…

Подняться наверх