Читать книгу Охота на Сталина, охота на Гитлера. Тайная борьба спецслужб - Борис Соколов - Страница 2

Самоубийство путем террористического акта

Оглавление

В 20-е и 30-е годы несколько террористов-одиночек предприняли попытки покушения на Сталина и других советских вождей. Самая знаменитая из них – убийство Кирова в Смольном, как известно, удалась. А вот более ранняя попытка теракта, жертвой которого могли стать Сталин, Бухарин или Рыков, провалилась, причем не из-за бдительности охраны, а лишь из-за нерешительности горе-террориста.

12 марта 1927 года советская история чуть было не пошла по иному пути, чем мы привыкли читать в учебниках. И ее ось мог повернуть разочаровавшийся в советской власти и в собственной жизни 24-летний репортер большевистской газеты «Правда» Соломон Наумович Гуревич, в глубине души придерживавшийся меньшевистских убеждений. Но подвела сына владельца галантерейного магазина в Кременчуге сначала собственная нерешительность, а потом – слишком откровенное письмо к своей знакомой – некой Вайнштейн-Златовой. Там Гуревич рассказал, как он собирался прихватить с собой в могилу кого-нибудь из вождей большевистской партии. Писать роковое письмо, оказавшееся потом в руках ОГПУ, Соломон начал в полночь 12 марта:

«Ну, что дальше.

Раньше все думал, вот только попасть внутрь и тогда там, внутри, во время торжеств ты.

Ну, вот сегодня и билет в Большой театр достал, и на трибуну пролез, и револьвер в кармане был, и он – тот, которого ты хотел убить, – Бухарин, мимо тебя прошел, а ты, ты почему не выстрелил?

Или храбрости не хватало, или раздумал – жить захотелось.

Нет, ни то и ни другое.

И жить больше не хочется и храбрость нужная была, но вот это самое проклятое „но“ и помешало.

Всегда это самое „но“ мне мешает сделать то, что сделать я желаю.

Как это типично для меня и для всех т. н. интеллигентов.

Никогда дела не следуют за словами.

„Суждены нам благие порывы“. Вот взять сегодняшний случай.

Ведь казалось все предрешил.

Я решил, что жить не стоит. Я решил умереть.

Но так просто умирать я не хотел.

Я решил застрелить кого-либо из „людей власть имущих“ – хотел Сталина или Рыкова.

Это обеспечило бы мне смерть и не простую смерть путем самоубийства, а путем террористического акта.

Хотел я сделать „это“ 21 января – в день годовщины Ленина, тогда в Большом театре заседание торжественное было. Но (вот опять это „но“).

Я этого тогда не сделал.

Не сделал я потому, что билета на заседание у меня не было, а ждать у входа, неизвестно у какого и сколько ждать, мне казалось бессмысленным.

Хотел я „это“ сделать 23 февраля (в день годовщины Красной Армии). Утром твердо решив попытать сделать „это“, я взял Илюшин револьвер в карман. Все деньги и наиболее интересные остатки моего уничтоженного архива (ведь я помирать собрался, так зачем же архив) я занес с тем, чтобы потом якобы зайти за ним.

Все утро ходил с револьвером в кармане. Все время ходил с револьвером и раздумывал, и опять встало это „но“. И опять я в самый последний момент решил, что глупо стоять на улице с револьвером, не зная, в какую дверь (в документе подчеркнуто синим карандашом. – Б. С.) проходят именитые гости на трибуну.

Я решил револьвер положить обратно (чтобы Илюша не заметил), а самому в этот вечер постоять у театра и разузнать все, что нужно.

Может быть, на это мое решение повлияло и то, что утром выяснилась удачная возможность пойти на следующей неделе с двумя родными „Агашками“ в театр.

Вечером я был у театра».

Но тогда раздобыть билет ему не удалось, а ждать наудачу кого-нибудь из вождей на улице Гуревич не захотел. Наконец судьба улыбнулась ему в виде приглашения в Большой театр на 10-ю годовщину Февральской революции 12 марта 1927 года. Вот что он писал Вайнштейн-Златовой о своем несостоявшемся покушении на Николая Бухарина:

«Убийство в день 10-летия, в день празднования торжественного начала революции будет иметь колоссальное значение – этого мне и хотелось.

Не надеясь особенно достать билет, решил все-таки попытаться достать револьвер (в оригинале три строки зачеркнуты).

Зашел к нему раз – дома не застал, зашел на следующий день – оказался дома и согласился револьвер одолжить на пару дней. Я ему не говорил, для чего мне нужен револьвер.

Он мне все же его дал и сказал при этом: „Смотри только не застрелись, а то моя совесть не чиста будет“.

„Да что ты, – говорю я, – я стреляться и не думаю“. – „Ну, а застрелить кого-либо ты все равно не способен“, – говорит он.

„Нет, куда мне“, – ответил я. Но про себя думаю: „Вот погоди, узнаешь, способен я или не способен“.

На следующий день я револьвер у него получил.

В этот же день я, вопреки моим предположениям, достал в редакции билет в театр на заседание. И билет есть, и револьвер есть. Значит, нужно только „хотенье“ и „это“ можно будет сделать. В 3 часа 30 мин. с револьвером в кармане я был в театре.

Пошел в партер, а нужно на трибуну влезть.

Я туда-сюда, по помещению, к начальству охраны: пропусти, мол, сотрудника „Правды“ на трибуну речь записать – ничего не удается.

В паршивом несколько настроении. Внутри что-то говорит: „Вот видишь, ты не в силах – ничего больше не сделаешь, – значит, стрелять не придется“.

Но все-таки попытался еще раз (для очистки совести) попасть через ребят на трибуну, и удалось – вынесли билет, и вот я на трибуне. Ждем, беседуем с ребятами, и рукою в кармане револьвер поглаживаю.

„Вот, – думаю, – не знает никто, что сейчас произойдет. Вот сядут все спокойно и не подозревая, что сегодня в этом театре убийство произойдет“.

Начинается заседание.

Сталина нет, Рыкова нет, есть Бухарин.

„Ну, значит, давай в Бухарина стрелять“.

Посмотрел я на него – как-то жаль его стало, – уж больно симпатичен он. Но решил все равно – сегодня я должен в него выстрелить.

Наконец он кончил свой доклад, но не уходит, сидит в президиуме (я мог бы, конечно, к нему подойти и теперь, но решил, что стрелять при всем народе, переполнившем театр, не стоит – нецелесообразно, мол).

Решил подождать, когда он будет уходить.

Сижу – слежу за ним.

Вот он поднялся – я дрогнул, – все внутри задрожало, напряглось, но нет. Оказывается, он пересел на другой стул.

Вот обратно сел на место.

Я жду, вот, вот он подымется и пойдет.

Я решал – я пойду вслед за ним и, подойдя к нему – выстрелю в него. Жду, чувствую, все мускулы напряжены.

В кармане сжимаю рукоятку револьвера (на допросе Гуревич уточнил, что револьвер был системы „наган“. – Б. С.).

Вот, вот он собирается уходить. Берет папку свою и направляется к выходу. Я поднимаюсь одновременно с ним и тоже иду по направлению к выходу.

Мне кажется, что все смотрят на меня.

Мне кажется, что подозрительно на меня смотрят.

Я выхожу за кулисы.

Он задержался у стола стенографистов.

Я пошел посмотреть, где он. Он идет мне навстречу.

Все сторонятся, дорогу ему дают.

Я сжимаю рукоятку, думаю о том, как ее удобно взять, чтобы сразу вытащить и выстрелить.

Я чувствую, что рука, все тело уже горело. Интересно, что револьвер не вынимается сразу из кармана.

Но вот он пошел за военным (пропуск в копии документа), выстроился при виде его, смирно, руки по швам.

Вот сейчас, сейчас нужно вытащить револьвер и выстрелить.

Я слышу, явственно слышу и речь оратора, и говор толпы.

Я отлично понимаю, что вот сейчас нужно выпалить, что вот пришел момент, когда нужно выстрелить.

Но… рука осталась в кармане, револьвер тоже. Он прошел мимо меня, я не стрелял.

Мысли мелькают.

Мелькает мысль, что вот зайдет он в ту комнату, что напротив, оденет пальто и выйдет отсюда, это вот тогда я в него выстрелю. Но он поворачивает налево и заходит в ложу.

„Одевшись, он оттуда же уйдет, не пройдет мимо меня“, – решил я.

И ушел на сцену.

Сажусь на свой стул и чувствую, что весь трясусь и в этот момент думал о том, чтобы люди не заподозрили меня в чем-либо.

Но ничего, никто на меня не глядит.

Через пять минут я заговорил с ребятами.

Вот сейчас, когда я пишу эти строки, я сижу и думаю, верно мог бы я сидеть на месте, куда выходит дверь из ложи, ведь, может быть, тот солдат, что стоял у этой лестницы, и не остановил бы меня.

Почему я этого не сделал.

Нет, это ерунда.

Раз я не выстрелил в него тогда, когда он проходил мимо меня в первый раз, я бы не выстрелил бы и позже.

Но почему, все-таки почему я в него не выстрелил.

Вот сейчас мне кажется, что будь на его месте Сталин или Рыков, я бы определенно выстрелил, а вот Бухарина мне жаль было убивать.

Вот сейчас, мне кажется, что будь это не в присутствии столь многочисленного заседания, я бы и Бухарина убил.

Нет, и ни тогда, и никогда я никого не убью. „Кишка слаба“ – как говорил Джек Лондон.

Не хватает во мне чего-то.

Настоящий, типичный интеллигент.

Слова – но не дела.

Так и я. Вот, все возможности были, я не убил.

А все-таки кажется, что будь это Рыков, я бы убил».

Письмо Гуревич продолжил 27 марта вечером, накануне открытия съезда работников химической промышленности, на котором должен был выступать председатель Совнаркома А. И. Рыков. Соломон Наумович предстает здесь как типичный «лишний человек» русской литературы:

«Чего я только не испробовал. И в Университете был, и в Институте журналистики был, стенографией, и языками и всем чем угодно занимался. И все, абсолютно все бросил, не доведя до конца.

Не хватает во мне чего-то.

Вот даже с женщинами и то у меня чего-то не хватает. Нравлюсь я многим, но мог бы, я чувствую, что мог бы на моем месте другой что-либо сделать много в этой области, а я и здесь до конца не довожу.

Ведь никто не поверит и из моих знакомых, и даже моих родных, что я ни разу не жил с женщиной.

Всем кажется, что я живу хорошо-счастливо. Всегда веселый, улыбающийся, никогда не жалующийся ни на что. Симпатичен, умный и все что угодно. Разве не может он если не счастливо, то, по крайней мере, весело жить.

А вот не могу и не живу весело.

А впереди – что – один пережиток или начать пить, с проституткой возиться, или кончить жить.

Другого выхода нет.

Нет, вру, есть, есть выход. Я могу жениться и зажить тихой семейной счастливой жизнью.

Но вот этого я более всего боюсь: это меня свяжет, это лишит меня той свободы, той независимости, которая сейчас у меня есть. Жена, дети, да разве я могу это позволить. При моем непостоянстве, меня бросает от одного к другому и от другого к третьему, разве я смог бы навсегда связать свою жизнь жизнью другого существа. А искать и бросать – я того не смог. Не смог бы, потому что не хватило бы решительности порвать. И превратить бы жизнь мою в мещанскую такую спокойную, нудную жизнь. Нет, это меня не привлекает…

Я знаю – лучше жить, чем я сейчас живу, – я не хочу. Значит, нужно умереть… Но просто умирать я не хочу… Нет, если умирать решил, то с треском. Вот, убей Рыкова – вот и умереть бы смертью необыкновенной. Все о тебе заговорят. Весь мир – шутка ли. Весь мир будет о тебе говорить.

Шутка ли – убить председателя Совнаркома СССР. Убить его – и самому спокойно отдаться в руки власти. Вот пойду и испытаю сильное ощущение».

Но испытать сильное ощущение Гуревичу так и не удалось. Рыков на съезде химпоромышленности так и не выступил. А уже 1 апреля 1927 года Гуревич был арестован ОГПУ. Очевидно, либо его письмо Вайнштейн-Златовой было перлюстрировано, либо она сама сообщила о террористических намерениях своего корреспондента в «дорогие органы». На допросах Гуревич сразу же во всем сознался, всячески подчеркивая, что действовал в одиночку. Он заявил о своих меньшевистских взглядах и невозможности поэтому вступить в большевистскую партию. Беспартийность же закрыла ему путь к журналистской и какой-либо другой значимой карьере (из Института журналистики его исключили как не состоящего в компартии). А стремление к лидерству было у Соломона Наумовича сильно развито. В родном Кременчуге он состоял до 1922 года одним из руководителей организации скаутов-интернационалистов. Гуревич признал, что «не имея абсолютно никаких знакомств с подпольщиками, мне никакой связи с меньшевистскими партийцами установить не удалось». Он утверждал: «Не считая, что единичный террор может существенно изменить ход истории, я полагал, что убийство кого-либо из вождей существующей власти явится своего рода протестом против того подавления свободы личности, которое мы сейчас имеем, и что этот выстрел покажет обществу на существующие среди молодежи настроения». Гуревич объяснил, что не выстрелил в Бухарина потому, что «глупо было стрелять в Бухарина, с которым мне приходилось сталкиваться в редакции „Правды“ (Николай Иванович был тогда ее главным редактором. – Б. С.) и которого я лично уважаю. Может быть, если бы это был Сталин или Рыков, я бы выстрелил» (РГАСПИ, ф. 329, оп. 2, д. 24, л. 21–42). Неизвестно, сбылась ли мечта Гуревича о расстреле. Был ли он казнен или, поскольку так и не осуществил своих намерений, всего лишь отправлен в лагерь. В последнем случае горе-террорист все равно вряд ли бы пережил террор 37-го.

История имеет свою иронию. Копии письма Гуревича и протоколы его допросов уже 30 апреля 1927 года были переданы заместителем начальника Секретного отдела ОГПУ Я. С. Аграновым предполагавшемуся объекту покушения – Н. И. Бухарину. Возможно, что когда его расстреливали в марте 1938 года, Николай Иванович вспомнил дело Гуревича и крепко пожалел, что у отставного скаута кишка оказалась тонка. Больше всего Бухарин боялся ожидания уже предрешенной смерти по приговору суда. Он и в последних письмах Сталину из тюрьмы, всячески цепляясь за жизнь, горько сожалел, что не умер от какой-нибудь тяжелой болезни, и просил, в крайнем случае, если уж нельзя помиловать, дать яд, чтобы умереть самому, а не от рук палачей. Гуревич в марте 1927 года вполне мог принести Бухарину легкую смерть, приближение которой тот бы даже не успел ощутить, сразу получив пулю в затылок. А вот ход истории и судьбы отдельных политиков выстрел Гуревича изменить действительно мог. Мало сомнений, что Сталин использовал бы его точно так же, как и выстрел в Кирова куда более удачливого террориста-одиночки Леонида Николаева в декабре 1934 года. Иосиф Виссарионович наверняка сказал бы проникновенную речь о «дорогом Бухарчике», любимце партии, которого убили по наущению злодеев Троцкого и Зиновьева. Первые фальсифицированные процессы троцкистов и зиновьевцев прошли бы тогда уже в 27-м, а не в конце 34-го. И Большой террор начался бы не в 36-м, а гораздо раньше. Следователи ОГПУ поработали бы с Гуревичем, и из не очень актуальных в тот момент меньшевиков превратили бы его в матерого троцкиста. Троцкого вряд ли бы выпустили за границу, а, как и Зиновьева с Каменевым, расстреляли бы или убили в тюрьме через пару лет после убийства Бухарина. Льва Давыдовича никакие пытки и посулы не заставили бы играть роль на открытом политическом процессе. Его пришлось бы убирать втихую. Бухарин бы стал священным мучеником коммунизма, на карте страны появился бы с десяток Бухариных, Бухаринсков и Бухаринградов, а колхозные поля бороздили бы трактора «Бухаринец». Коллективизацию провели бы не в начале 30-х, а в конце 20-х, и в отсутствие предводительствуемой Бухариным правой оппозиции ее могло и не возникнуть. Именно Бухарин был душой правых. Без него Рыков и Томский могли бы и не рискнуть выступить против Сталина и получили бы, пусть небольшой, шанс уцелеть в кровавой чистке. Ход советской истории мог ускориться на целое десятилетие, хотя ее результаты вряд ли бы изменились.

Разве что Киров бы тогда имел все шансы уцелеть. Охрану вождей наверняка бы усилили, и Николаев вряд ли бы смог беспрепятственно пройти в Смольный с револьвером в кармане. В этом случае Киров, скорее всего, занял бы в советской номенклатуре 30-40-х годов то же место, что и наследовавший его пост в Ленинграде Жданов. Последний сильно злоупотреблял алкоголем и умер на четыре с половиной года раньше Сталина. А вот Сергей Миронович обладал железным здоровьем, не имел вредных привычек и вполне мог стать преемником Сталина. А вот какую политику повел бы он в этом случае – хороший сюжет для фантастического романа.

Охота на Сталина, охота на Гитлера. Тайная борьба спецслужб

Подняться наверх