Читать книгу Господа офицеры - Борис Васильев - Страница 5
Книга I
Господа волонтеры
Часть первая
Глава четвертая
Оглавление1
Группа русских волонтеров пятый день жила в Будапеште: австрийские власти задерживали пароход, ссылаясь на близкие военные действия. Добровольцы ругались с невозмутимыми чиновниками, шатались по городу, пили, играли в карты да судачили о знакомых: развлечений больше не было.
Гавриил еще в поезде резко обособился от своих, приметив знакомого по полку: не хотел воспоминаний и боялся, что воспоминания эти уже стали достоянием скучающих офицеров. Он ехал отдельно, вторым классом, да и в Будапеште постарался снять номер для себя и Захара в неказистой гостинице неподалеку от порта. В город почти не ходил, на пристань посылал Захара, обедал один в маленьком соседнем ресторанчике: соотечественники здесь не появлялись, и это устраивало Олексина.
– Месье говорит по-французски?
Около столика стоял худощавый господин. Светлая полоска над верхней губой подчеркивала, что усы были сбриты совсем недавно.
– Да.
– Несколько слов, месье.
– Прошу. – Гавриил указал на стул.
– Благодарю. – Француз сел напротив, изредка внимательно поглядывая на Олексина. – Направляетесь в Сербию?
– Да.
– Сражаться за свободу или бить турок?
– Это одно и то же.
– Не совсем.
– Возможно. Меня интересует результат.
– И что же в результате: победа народа или победа Креста над Полумесяцем?
– При любом результате я вернусь домой, если останусь цел.
– Домой – в порабощенную Польшу?
– Домой – значит, в Россию.
– Месье русский? – Собеседник, казалось, был неприятно поражен этим открытием. – Прошу извинить.
– Вы затеяли этот разговор, чтобы выяснить мою национальность?
Француз уже собирался встать, но вопрос удержал его. Некоторое время он молчал, размышляя, как поступить.
– Вы избегаете своих соотечественников. Могу я спросить почему?
– Спросить можете, – сказал Гавриил. – Но ведь не ради этого вы подошли к моему столику?
Француз снова помолчал, несколько раз испытующе глянув на поручика.
– Я тоже еду в Сербию. Со мною трое товарищей: два француза и итальянец. И мы очень хотим уехать отсюда поскорее. Скажу больше: нам необходимо уехать как можно скорее.
– И поэтому вы утром сбрили усы?
Француз машинально погладил верхнюю губу и улыбнулся:
– Вы опасно наблюдательны, месье.
– Пусть это вас не беспокоит: я не шпик. Я обыкновенный русский офицер.
– Благодарю.
– Итак, вы хотите уехать как можно скорее. Я тоже. Что же дальше? Насколько я понимаю, вы не прочь объединить наши желания. Тогда давайте говорить откровенно.
Француз улыбался очень вежливо и непроницаемо. Гавриил выждал немного и сухо кивнул:
– В таком случае всего доброго. Как видно, русские вас не устраивают. Желаю удачи в поисках поляка.
– Не возражаете, если я переговорю с друзьями? Пять минут: они сидят за вашей спиной.
– Это ваше право.
Француз вернулся раньше.
– Не откажетесь пересесть за наш столик?
Вслед за ним Гавриил подошел к незнакомцам, молча поклонился. Все трое испытующе смотрели на него, чуть кивнув в ответ. На столике стояла бутылка дешевого вина, сыр и хлеб. Старший, кряжистый блондин, невозмутимо попыхивал короткой трубкой; итальянец, откинувшись к спинке стула, играл большим складным ножом; третий, самый молодой, сидел, широко расставив локти, навалившись грудью на стол, и смотрел на Олексина исподлобья настороженно и недружелюбно. Молчание затягивалось, но Гавриил терпеливо ждал, чем все это кончится.
– Кто вы? – спросил старший, не вынимая трубки изо рта.
– Русский офицер.
– Этого мало.
Олексин молча пожал плечами.
– Я не доверяю аристократам, – резко сказал молодой парень.
– Погоди, сынок, – сказал старший. – Сдается мне, что Этьен и так наболтал много лишнего. Мы спрашиваем вас, сударь, потому, что у нас четыре судьбы, а у вас одна. Право на нашей стороне.
– Поручик Гавриил Олексин. Направляюсь в Сербию и хотел бы добраться до нее как можно скорее. Насколько я понял вашего товарища, наши желания совпадают. Если у вас есть какие-то планы, готов их выслушать.
– Русские волонтеры живут в отелях побогаче. Вам это не по карману?
– Это мое личное дело.
– Наше общее дело зависит от вашего личного.
– Я не знаю ваших дел, но полагаю, что мои дела – это мои дела.
– Он не тот, за кого ты его принимаешь, Этьен, – сказал старший, вздохнув.
– Вы свободны, месье, – сказал парень. – Извините.
– Погоди, Лео, – поморщился старший. – Как знать, может, мы и испечем с вами пирог, а? Предложи офицеру стул, Этьен.
– Прошу вас, господин Олексин. – Этьен усадил Гавриила, сел рядом. – Извините за допрос, но мы рискуем жизнями, а вы – только временем.
Итальянец со стуком захлопнул нож, по-прежнему не спуская с поручика настороженных темных глаз. Старший сосредоточенно копался в трубке, Лео глядел исподлобья и, кажется, уже с ненавистью.
– Похоже, что я не понравился вашему другу, – сказал Олексин старшему.
– Если вас треснут по башке прикладом только за то, что вы не успели снять шапку, вы тоже станете глядеть на мир недоверчиво.
– Полагаю, что его треснули пруссаки, а не…
– Не совсем так. – Старший раскурил трубку и удовлетворенно затянулся. – Нам бы не хотелось, чтобы о нашем плане знал кто-либо еще.
– Я ни с кем не встречаюсь.
– Сегодня не встречаетесь, завтра захотите встретиться. Нам нужны гарантии.
– Например?
– Слова чести было бы достаточно, я думаю.
Старший посмотрел на товарищей. Итальянец важно кивнул, Лео недоверчиво усмехнулся, но промолчал.
– Достаточно, – сказал Этьен. – Я знаю русских.
– Значит, вы просите в поруку мою честь? Однако она у меня одна, и я хотел бы знать, кому ее доверяю.
– Ишь чего захотел! – сказал Лео. – Нет, я не люблю аристократов.
– Мы не бандиты, – с легким акцентом сказал итальянец. – Не бандиты и не преступники, хотя за нами гоняются по всей Европе. Не знаю почему, но я вам верю так же, как Этьен. Мы парижане, господин офицер.
– Вы парижанин?
– Бои на баррикадах делали парижан даже из поляков. А уж из итальянцев тем более.
– Коммунары? – тихо спросил Гавриил.
Никто ему не ответил. Он понял, что вопрос прозвучал бестактно, но не попросил извинения. Достал папиросы, закурил.
– Вы направляетесь в Сербию? Или дальше?
– В Сербию.
– Сражаться против турок?
– Сражаться за свободу, – поправил Этьен. – В данном случае против турок.
– Доверие за доверие, – сказал, помолчав, Гавриил. – Слово офицера, что о нашем разговоре не узнает никто и никогда.
– Благодарю. – Старший впервые улыбнулся и протянул Олексину тяжелую ладонь. – Миллье. Сынок, попроси еще бутылочку: всякую сделку необходимо спрыснуть, не так ли?
Лео принес бутылку и стакан. Миллье не торопясь разлил вино, поднял стакан:
– Здоровье, друзья. – Привычно отер усы, придвинулся ближе. – Не скрою, сударь, наше положение не из блестящих. Вчера Этьена узнали, подняли шум, он еле улизнул.
– И расстался с усами, – рассмеялся Лео. – Ах, какие были усы! Любое девичье сердце они пронзали насквозь.
– У Этьена было еще кое-что, – сказал Миллье. – Настоящие бумаги. Прекрасные бумаги, подтверждающие не только его усы, но и его кредит.
– И все полетело в огонь, – вздохнул итальянец.
– Есть частное судно, – сказал Этьен. – Хозяин согласен доставить нас в Сербию за определенное вознаграждение, но нужен официальный фрахт и гарантия оплаты в случае захвата или потопления. Короче говоря, необходимы документы.
– Русский паспорт устроит?
– Лучше, чем какой-либо иной. Необходимо оформить фрахт.
– И оплатить проезд?
– Только за вас двоих, – сказал Миллье. – Свой проезд мы оплатим сами.
– Десять дней мы жрем один сыр ради этого, – проворчал Лео. – Меня уже мутит от него.
– И это все? – спросил Гавриил.
– Все, – подтвердил старший, вновь не торопясь, аккуратно разливая вино. – Если вы согласны помочь нам выбраться отсюда, чокнемся и пожелаем друг другу удачи. Этьен вам все растолкует и покажет нужного человека.
– Только издалека, – уточнил итальянец.
– Да, действовать вам придется самому, – сказал Миллье, чокаясь с Олексиным. – Здоровье, друзья. Не проговоритесь, что мы из Парижа, это осложнит дело.
– Зачем же? Я фрахтую судно для перевозки русских волонтеров.
– Это проще всего: русские едут тысячами, власти к ним привыкли.
– За удачу! – громко сказал Этьен, поднимая стакан.
2
Сильные характеры мечтают любить, слабые – быть любимыми. Машенька никогда не думала об этом, а просто хотела любить. Любить глубоко и преданно, отдать любимому всю себя, всю, без остатка, раствориться в нем, в его мыслях и желаниях, стать для него необходимой, как воздух, пройти рядом с ним весь его путь, каким бы он ни был, помочь ему раскрыть свои способности, создать из него человека, окруженного всеобщим благодарным поклонением, и тихо состариться в лучах его славы. Таково было ее представление о великом женском счастье и о великом женском подвиге одновременно. Схема была выстроена и старательно продумана, жизненный путь прочерчен от венца до могилы несокрушимо прямой линией. Дело оставалось за объектом приложения сил.
– Варя, как по-твоему, Аверьян Леонидович талантлив?
Варя проверяла счета. После ухода Захара она решительно соединила в своих руках все хозяйственные нити, словно пыталась на этих вожжах удержать семью.
– Все мужчины талантливы.
– Так уж, так уж все мужчины? Все-все?
– Вероятно, мы понимаем под талантом разное, – сказала Варя, решив, что настала пора изложить собственную теорию подрастающей сестре. – Если ты понимаешь талант, как его понимает толпа, то мера твоя нереальна: в представлении толпы талант есть результат труда, а не его процесс и говорить о нем можно лишь тогда, когда результат этот очевиден. Тогда талант превращается в нечто, напоминающее орденскую ленту, и рассуждать о нем бессмысленно.
– А когда смысленно?
– Зачем вы все переиначиваете русский язык? Такого слова не существует.
– Ну пусть не существует. Но талант-то существует или тоже нет? Вот ты сказала: все мужчины талантливы. В каком смысле ты это сказала?
– Садись. – Варя закрыла расчетную книгу. – Скажи, какая разница между кобылой и жеребцом?
Маша смущенно фыркнула.
– Я не говорю о внешних приметах, – строго сказала Варя. – Я имею в виду образ жизни, способ жизни, что ли. Словом, существо, понимаешь? И вот если по существу, то никакой разницы между жеребцом и кобылой, между волком и волчицей, между бараном и овцой нет. Они одинаково сильны и беспощадны, быстры и жестоки, храбры или трусливы. Природа не сделала никакого существенного различия между полами, ограничившись лишь необходимыми органами.
– Я не хочу слушать про анатомию.
– Никакой анатомии не будет, не бойся. Но скажи, разве ты или я похожи на Федора или Гавриила? Нет, мы иные, а они – иные. У нас не только иная одежда, у нас, женщин, иная психика, манера поведения, образ мыслей, даже представления о жизни. Мы настолько различны – даже мы, братья и сестры, выросшие в одной семье! – что впору говорить о двух видах человечества. Мы терпеливее мужчин, нежнее и мягче их, практичнее и… плаксивее.
– Это правильно, – согласилась Маша. – Я иногда могу реветь просто так. Ну, ни с того ни с сего, понимаешь?
– Я много думала над этим, – не слушая ее, продолжала Варя. – Зачем это подчеркнутое явное различие? Ведь для чего-то оно же нужно, оно же необходимо, ведь высшая идея ничего не творит бессмысленно.
– Какая еще высшая идея?
– Ну, природа, пусть так. Ведь если мужчина и женщина столь различны, то и задачи, стоящие перед ними, тоже должны быть различными, ведь правда? Стало быть, если пара животных решает одну и ту же задачу, то пара людей – мужчина и женщина – должна решать две задачи одновременно. Две задачи, понимаешь? А поскольку изначальная эта задача была единой, то ныне… – Варя вдруг замолчала, нахмурила лоб, точно припоминая, как там следует дальше. – Да, ныне это единство стало ее противоположностью. Они решают как бы одну задачу, но с разными знаками, понимаешь?
– Нет, – честно призналась Маша, начиная краснеть. – Ты затрагиваешь очень рискованную тему. Задача у любой пары живых существ одна и та же: продление своего рода.
– Это функция, а не задача, – с неудовлетворением сказала Варя. – Ты бестолкова, Мария. Функция – воспроизведение рода, совершенно верно, не требует доказательств и размышлений. А я говорю о задаче, понимаешь? О предопределении любой жизни: для чего-то она ведь нужна? Нельзя же признать, что все бессмысленно, этак и жить не для чего. Нет, есть смысл в нашем существовании, есть задача, и задача эта различна для мужчины и для женщины, вот о чем я тебе толкую.
– Не сердись, – примирительно улыбнулась Маша. – Я, наверно, примитивное существо.
– Ты просто мало читаешь умных книг. Конечно, можно прожить и так, но зачем же обкрадывать саму себя!
– Ага, значит, ты все это вычитала из Васиных книжек? – спросила Маша. – Хорошо, я не буду обкрадывать саму себя.
– Так вот, о задаче мужской и женской, об общей их задаче, но – с разными знаками, – невозмутимо и заученно продолжала Варвара. – Каково блаженное состояние любой женщины, то, что она называет счастьем? Это покой. Это стремление во что бы то ни стало сохранить статус-кво при некоторых уже сложившихся благоприятных предпосылках. Дайте женщине любимого, детей, семью, достаток – и именно это она станет называть счастьем, именно это она будет охранять от всех бед и случайностей, именно это она будет желать каждый час и всю жизнь. В каждой женщине заложена жажда гармонии: достижение, защита и продление этой гармонии и есть ее задача. Сейчас много говорят, спорят и пишут о женской эмансипации, а мне смешно и грустно. Я смеюсь над наивной попыткой пойти наперекор естеству и горюю, представляя себе, чем мы заплатим за это легкомыслие.
– Чем же? – с некоторым вызовом спросила Маша, ибо считала разговоры об эмансипации очень современными и за это любила саму эмансипацию.
– Разрушением семьи, – почти торжественно изрекла Варя. – Нарушится извечное равновесие полов, перепутаются их задачи, мужчина утратит уважение к женщине, а женщина – к мужчине, и за все расплатится семья. И место высокой любви займет чисто животное влечение мужеподобных женщин и женоподобных мужчин.
– Ты вещаешь, а не говоришь, – с неудовольствием отметила Маша. – Настоящая пифия. Расскажи лучше про мужчин, почему они все поголовно талантливы, а мы нет.
– Я этого не утверждала, – сказала Варя. – Однако для состояния покоя требуется куда меньше душевных сил, чем для активных действий, согласись. А мужчине свойственна активность точно так же, как женщине – гармония. Войны, политика, интриги, борьба за власть – это все внешние проявления мужской задачи. Мужчины – возмутители спокойствия, они разрушают гармонию от низа до верха, от гармонии семьи до гармонии государства, разрушают то, к чему стремимся мы, или, наоборот, мы созидаем то, что стремятся разрушить они. Борьба мужского и женского начала – вот суть и внутренний смысл жизни. И вот почему мужчины талантливее нас, понимаешь?
– Понимаю. – Маша задумчиво покивала. – Ты навеки останешься старой девой, Варвара.
Варя глянула на сестру с кротким ужасом, будто ждала приговора, знала, что он справедлив, но все же надеялась на помилование. И сразу же опустила глаза, раскрыв заложенную счетами книгу.
– Я знаю.
Она знала, что обречена, но знала про себя. Сегодня сестра сказала об этом, сказала в своей обычной полудетской манере, не вдаваясь в причины, а сообщая результат. Варе очень хотелось заплакать, но она пересилила себя и сказала почти безразлично:
– Володя хочет уехать в Смоленск. Говорит, скучно у нас.
– Прости меня, Варя. – Маша подошла, крепко обняла сестру. – Я сделала тебе больно. Я знаю, что больно, я такая дурная. Наверно, мне надо влюбиться.
– Уж не в Аверьяна ли Леонидовича? – улыбнулась Варя. – Что ж, он всем хорош, только не для тебя.
– Не для меня?
– Не для тебя, – строго повторила Варя, уловив подозрительные нотки. – Он слишком прозаичен для романа и слишком легкомыслен для семейной жизни. Муж без положения, образования, состояния, наконец…
– Варя, о чем ты говоришь? – удивленно спросила Маша, отстраняясь.
– Я знаю, что говорю, – с непонятной резкостью сказала Варя. – Забродила хмельная олексинская кровь, барышня? Обливайтесь холодной водой, делайте немецкую спортивную гимнастику и прекратите чтение любовных романов, пока… пока кнопки не полетели.
– Какие кнопки? Какие романы? Что с тобой, Варвара?
– Поедешь в Смоленск. Немедленно, с Владимиром.
– Ты… ты сама в него влюблена! – крикнула вдруг Маша. – Сама, сама, я вижу, я все вижу!
– В Смоленск! – Варвара туго прижала ладони к запылавшим щекам. – Я… я не услежу за тобой, чувствую, что не услежу.
– Ты… ты гадкая, – сквозь слезы выдавила Маша. – Гадкая старая дева! – И, уже не сдерживаясь, с громким, детски обиженным плачем выбежала из комнаты.
Она проплакала всю ночь и утром не вышла к завтраку. Варя сказала, что у Маши болит голова, и все расспросы прекратились.
После завтрака, как всегда, пришел Беневоленский. Играл с Федором в шахматы, но был рассеян и проигрывал.
После третьей партии поймал Варю на веранде: она шла в сад.
– В вашем доме сегодня что-то очень тихо.
– Это к отъезду. Лето кончилось, Аверьян Леонидович, наступает пора забот.
– Да, скоро осень, – эхом откликнулся он. Разговаривали на ходу. Варя не оглядывалась, Беневоленский шел сзади.
– Федор тоже уезжает?
– Все уезжают, даже дети. Остаюсь только я. – Она неожиданно обернулась. – А вы? Остаетесь или тоже в отъезд?
– В отъезд, – сказал он. – Вы правы: наступает пора забот.
– В Москву или в Петербург?
– Еще не решил. Когда же прощальный вечер?
– Завтра, Аверьян Леонидович. Жду вас к чаю.
Беневоленский поклонился и пошел к воротам. Варя смотрела ему вслед, а когда он скрылся, поспешно вернулась в дом. Федор разбирал удачную партию, что-то спросил, но Варя, не отвечая, пошла к Владимиру.
Владимир забросил охоту, не ездил к Дурасовым и целыми днями валялся на кушетке. Кажется, тайком выпивал: от него попахивало.
– Ты когда едешь?
– Все равно.
– Может, завтра утром? Я распоряжусь.
– Утром так утром, – безразлично сказал он.
– Возьмешь с собою Машу.
– Машу так Машу.
Теперь следовало уговорить сестру. Уговорить или заставить – Варя была готова и на это. И вошла в Машину комнату решительно, без стука.
Комната была заставлена коробками, раскрытыми чемоданами. Маша, полуодетая и растрепанная, складывала вещи.
– Собираешься?
– Чем скорее, тем лучше.
– Умница. – Варя поцеловала ее. – Завтра утром поедешь вместе с Володей, Машенька. Ты не сердишься на меня?
– Нет.
– Ты выросла из всех платьев, сестричка, – ласково сказала Варя. – Надо новые шить, займись этим немедля. Рекомендую Донского Петра Григорьевича: Благовещенская, собственный дом. У него хорошие мастерицы.
– Ты очень добра, Варя.
– А в октябре в пансион. Я спишусь с тетей, а в Псков поедем вместе. Хорошо?
– Замечательно.
– Ну и отлично. – Варя еще раз поцеловала сестру, снова почувствовала, как сухо она ей отвечает, но сделала вид, что все в порядке, и вышла из комнаты в самом прекрасном настроении.
Почти силой отправляя Машу в Смоленск, Варя вовсе не стремилась избавиться от соперницы. Аверьян Леонидович был ей не совсем безразличен, то до влюбленности тут было еще далеко. Просто Варя в этом видела наипростейший способ уберечь сестру от мирских соблазнов, разрушить ее еще неосознанное и неокрепшее первое влечение, а затем отправить в Псков под крылышко единственной тетушки и под надзор пансиона. Тогда бы она окончательно перестала тревожиться за ее судьбу и могла бы спокойно заняться младшими. Она шла к цели напрямик, нимало не заботясь о тех, кого наставляла и направляла, а то, что ее слушались, льстило самолюбию и укрепляло в представлении о собственной прозорливой непогрешимости. «Надо быть твердой, – убеждала она сама себя. – Твердой и решительной, только так я смогу уберечь их от греха и возмездия. Только так, но, Господи, как это трудно!..»
На следующее утро Маша и Владимир выехали в Смоленск.
3
Владелец парового катера, с виду чрезвычайно добродушный, а на деле прикрывающий добродушием цепкую жадность австриец, которого осторожно показал Олексину Этьен, согласился предоставить судно на прежних условиях. Быстро сторговавшись о цене и сроках, они направились в контору и здесь встретили непредвиденные осложнения.
– Нужно поручительство, господин Олексин. Вы не подданный Австро-Венгрии.
– Я плачу наличными.
– Да, но не стоимость судна, а только его фрахт.
– Хозяин согласен.
– Таков закон, господин Олексин. Ищите поручителя.
Раздосадованный Гавриил ничего не сказал французам: владелец обещал разыскать поручителя. В поисках его Олексин целыми днями мотался по Будапешту, возвращался поздно усталым и раздраженным.
– Гаврила Иванович, гость у нас!
Захар встретил его у дверей номера с чайником в руке: самоваров в гостинице не водилось. Был вечер. Олексин весь день прождал обещанного поручителя, не дождался и пребывал в отвратительном настроении.
– Гони всех в шею.
– Ни-ни, ни под каким видом! – широко заулыбался Захар. – Гость больно дорогой, не пожалеете.
И распахнул дверь, пропуская поручика. В комнате у стола сидел молодой человек. Увидев Гавриила, встал и шагнул навстречу:
– Ну, думал, не дождусь.
– Васька? – совсем как в детстве, в Высоком, крикнул Гавриил. – Васька, чертушка, откуда?
– Проездом в отечество. – Василий Иванович расцеловался с братом. – Знал, понимаешь, определенно знал, что кто-то из наших непременно в Сербию направится: либо ты, либо Федор, либо, не дай бог, Володька, да боялся, что уж проехали, три дня справки наводил, и представь себе, здесь, говорят, Олексин! Здесь торчит, парохода ждет. – Василий Иванович радостно посмеялся. – Что, саботируют австрийцы? Саботируют, еще как саботируют. Сами же заварили кашу, и сами же препоны волонтерам строят: старая, как сама матушка-Европа, европейская политика.
– Захар, мечи все на стол! – весело приказал Гавриил. – Вина тащи – пировать будем.
– Вина можешь не стараться: не пью.
– Ничего, Василий Иванович, мы сами за тебя выпьем, – приговаривал Захар, собирая на стол. – За тебя да за встречу – с полным удовольствием.
Братья сидели поодаль, коленки в коленки, улыбаясь, разглядывали друг друга.
– Ах, до чего же я рад, что нашел тебя, до чего рад! – сиял Василий Иванович.
Было в нем нечто новое, незнакомое: аккуратно подстриженная благолепная бородка, благолепный взгляд, благолепная говорливость – все в обкатку, шариком. Даже радовался благолепно:
– Ах, до чего же рад я, до чего рад!
– Что же Америка? – спросил Гавриил. – Что же идея твоя?
– Идея? – Василий Иванович вздохнул, медленно провел по лицу, по бороде, словно снимая благолепие, и глаза его сразу точно высохли. – До чего же мы любим идеи. Любим страстно, самозабвенно, истово – до самозаклания на алтаре. Да только идеи не любят нас, вот беда. Может, потому, что они чужие? Немецкие, французские, английские. А где же наши собственные идеи? Почему к ним-то, на одной ниве взращенным, мы с насмешечкой да усмешечкой, а к заграничным – с трепетом душевным, с восторгом неистовым, загодя шапку ломая? Сами себе не верим, привычно не верим, исстари, от татаро-монголов. А что, как поверим однажды? С нашей-то азиатской неистовостью, с нашим-то русским размахом, да все вдруг, все человеки российские, – что тогда? Мир вздрогнет, Гаврюша. Мир переменится, если мы все дружно, как церковь, новую идею воздвигнем.
– Какую же?
– Какую? – Василий Иванович усмехнулся. – Вон Захар над рюмкой мается, пойдем к столу.
Только за столом Гавриил решился сказать, что матери больше нет. Василий Иванович замер, долго сидел не шевелясь. Захар придвинул стакан с вином – по-походному пили, из стаканов, – тронул за руку:
– Вечная память ей, Вася.
Братья встали, выпрямив и без того прямые спины. Помолчали, глядя в стол, пригубили вино.
– Садитесь, – вздохнул Захар. – Знать бы, где упасть бы да когда случится. Мне сестра она единственная, а всю жизнь вместо маменьки была. А вам так сама маменька: родила да вспоила.
– Умные люди утверждают, что законом человеческого общества является не борьба за существование, а взаимопомощь, – сказал Василий Иванович, по-прежнему глядя в стол. – Прекрасная и благородная формула, а мы о ней знали с колыбели. Нет, Захар, мама нас не только родила и вспоила, хотя и этого достаточно для благодарности нашей вечной. Мама нас людьми сделала. И в этом сила наша.
Разговор угас, потом приобрел новое направление: о доме, об отце, о братьях и сестрах. Отвечал Захар, и не только потому, что знал лучше, а и потому, что Гавриил часто замолкал, вспоминая сказанное Василием. Перемена в брате была явная, но в чем она заключалась, куда вела его теперь и зачем, этого Гавриил пока не понимал.
– А что же твой социализм, Вася? Неужели разочаровался?
– Социализм не девушка, и я не разочаровался, а понял, – нехотя, даже ворчливо сказал Василий Иванович.
– И что же ты понял? – не унимался Гавриил.
– Что понял? – Василий Иванович достал платок, аккуратно отер усы, бородку. – Видишь ли, социальные идеи – это идеи о всеобщем справедливом распределении благ. Разных благ: экономических, политических, гражданских, культурных. Они толкуют о дележе добычи. Да, справедливом, да, всеобщем, да, равном, но – лишь о дележе, предполагая, что человек сам изменит свою натуру, приведя ее в соответствие с нормами всеобщего равенства и братства.
– Интересно, как ты выкрутишься, – улыбнулся Гавриил.
– Слабость тут в том, Гавриил, что духовная жизнь человека всеми этими идеями мало принимается во внимание. Принимается во внимание скорее его физическое существование. Может быть, все это и хорошо для человека совершенного, но ведь идею-то призваны осуществлять человеки обыкновенные. А они ой как несовершенны. Ой как! А об этом идеи молчат.
– Уж не стал ли ты верить в Бога, Вася?
– В Бога? В общепринятом смысле нет: я не хожу в церковь и не бьюсь лбом о заплеванный пол. Но… – Он помолчал, собираясь с мыслями. – Нет, не экономическая модель счастливого будущего нужна человечеству, Гавриил: оно задыхается в тисках злобы и жестокости, ибо топчется в нравственном тупике. Путь нравственного очищения, путь нравственного примера, тернистый путь первых подвижников христианства – вот модель справедливого и доброго общества будущего. Вопрос не в том, как делить добычу, – вопрос в том, чтобы отдать ее добровольно, без всякого дележа. А чтобы подготовить все это, нужна новая религия. Без вороватых и темных попов, без разврата монастырей, без роскоши высшей церковной иерархии. Нужна вера в идею, святую в своей простоте: чем больше ты отдаешь, тем богаче ты становишься. Вот и все. И в этом смысле я готов принять Бога, если это позволит людям поверить.
– Темна вода во облацех, – улыбнулся Гавриил. – За справедливость надо воевать, вот это и просто и всем понятно, господин проповедник. Когда читаешь, как турки вырезают целые болгарские города, как насилуют женщин и вырубают кресты на спинах мужчин, кровь застывает в жилах и хочется стрелять, стрелять и стрелять. И знаешь что? Поехали с нами в Сербию: там на практике и испытаешь свою идею.
– Что же, я бы и поехал, – вздохнул Василий Иванович. – Даже наверное бы поехал с тобой и Захаром.
– Поехали, Василий Иванович! – откликнулся допивавший за столом вино Захар. – Я враз за багажом вашим сбегаю.
– Нет, сейчас уже не могу. Дело в том, что я не один. Со мной тут жена моя Екатерина Павловна и сын Коля.
– И сын, и жена? – ахнул Захар. – Это когда же ты успел-то, Василий Иванович? Ну Америка!
– Поздравляю, – сдержанно сказал Гавриил. – Надеюсь, ты представишь меня своей супруге. У вас, естественно, гражданский брак?
– Естественно. – Василий Иванович улыбнулся. – Она чудная женщина, Гавриил, и я счастлив. Знаете, она спасла меня. Да, спасла. Она появилась как ангел и отвела руку… – Он прошел к дверям, достал из плаща револьвер. – Вот от чего она отвела мою руку. Возьми, Гавриил. Ты едешь на войну, он может пригодиться.
– Спасибо, Вася. – Гавриил с удовольствием прикинул в руке кольт. – Прекрасный подарок. Спасибо.
– И да хранит вас Бог, – вдруг с чувством сказал Василий Иванович.
– Чему быть, того не миновать, – вздохнул Захар.
– Больно, когда убивают, – тихо, словно про себя, сказал Василий Иванович. – Очень больно. Поверьте, я знаю.
Гость посидел еще немного и распрощался. Гавриил и Захар вышли его проводить и провожали долго, почти до центра, до пансиона, где Василий Иванович снимал комнаты. По дороге договорились о завтрашнем визите и поэтому расстались второпях. На обратном пути взяли экипаж, добрались быстро. А когда подходили к уснувшей гостинице, от подъезда шагнула фигура.
– Недаром существует поговорка «опаздывает, как русский», – сказал знакомый голос, и Гавриил узнал Этьена. – Жду вас: на рассвете погрузка.
– Какая погрузка?
– Миллье договорился с капитаном буксира: они волокут баржу в Белград. Капитан оказался боснийцем, и это решило дело. Скорее, господа: нас возьмут в грузовом порту.
– Значит, вы обошлись без моей помощи, – не без горечи отметил Гавриил. – Зачем же вам связываться с нами?
– Нашли время для обид, – улыбнулся Этьен. – Если вам так уж не хочется быть нашим должником, оставайтесь.
– Что он говорит? – нетерпеливо спросил Захар.
– Едем! – сказал поручик. – Нельзя упускать такой случай. А Василию я оставлю записку: не судьба, видно, с супругой его познакомиться…
4
Утром Маша и Владимир уехали в Смоленск, а к вечеру пожаловала тетушка Софья Гавриловна, гостья редкая и дорогая.
– Как же это я с Машенькой и Володей разъехалась? – расстраивалась она. – Ах, какое невезение, какое невезение, обидно!
Тетушка быстро расстраивалась, но и быстро находила в чем-либо утешение. Она была дамой почтенной, доброй и одинокой: единственный сын ее умер во младенчестве, а муж, артиллерийский офицер, погиб в Крымской войне. Однако в отличие от брата она не любила одиночества, поддерживала широкий круг знакомств, принимала у себя, наносила визиты, но дальних путешествий побаивалась; Варя подозревала, что тетушка не приехала на похороны именно по этой причине.
День был суматошный, как и всякий день приезда нежданных гостей. Тетушка долго и дотошно осматривала хозяйство, давала указания, пересказывала последние лечебные рецепты и способы выращивания георгинов. Потом пришел Беневоленский, не удивился, что Маша уехала, но тут же отбыл, сославшись на срочные дела. Варя не удерживала его, хотя было немного досадно, что он так демонстрирует. За чаем тетушка расспрашивала детей, но связной беседы не вышло: Надежда дичилась, Георгий и Николай отвечали односложно, занятые какими-то своими делами. Федор начал было излагать очередную идею, увлекся, но вскоре увял, почувствовав, что слушают его из вежливости.
Один Иван был молодцом. Терпеливо ответил на все тетушкины вопросы, вежливо поинтересовался здоровьем и вежливо выслушал ее длиннющий отчет. Он вообще как-то повзрослел за последнее время, посерьезнел, много занимался, возился с детьми и стал самой надежной Вариной опорой: она находила, что он очень похож на Василия, а для нее это была высшая похвала.
Но, как выяснилось, все эти разговоры были только разведкой. Серьезная беседа – беседа, ради которой тетушка предприняла это путешествие, – состоялась поздно вечером, когда они остались одни. Начала ее тетушка весьма своеобразно.
– Караул, – объявила она, войдя в Варину комнату и удобно, надолго усаживаясь.
– Что – караул? – не поняла Варя.
– Я кричу «караул», Варвара, – строго сказала почтенная дама. – Семья стоит на краю бездны. Впрочем, я так и предполагала, что она стоит на краю. Да, представь себе, предполагала. И кричу «караул».
– Неужели все так уже скверно? – улыбнулась Варя, хотя тетушкино вступление несколько зацепило ее самолюбие. – Что же вас беспокоит?
– Ты, – сказала тетушка. – В первую голову ты. Почему здесь нет управляющего?
– Он уехал после похорон.
– Он был честен?
– Он мамин брат.
Варя всегда определяла Захара как брата мамы, но никогда – даже в мыслях – не считала его своим дядей. Так уж повелось в семье, так сложилось, и не только она – все ее братья и сестры считали Захара лишь родным братом матери.
– Захар? Знаю его. Мужик разумный и хозяйственный. Почему уехал?
Варя пожала плечами:
– Он человек вольный.
– Вольный? Надо было лишить воли: дать землю, женить.
– Захар хотел жениться, да невесты маме не нравились.
– Ах, Анна, Анна! – Тетушка неодобрительно покачала головой. – И что же, слушался? И женщины у него не было?
– Была. Солдатка, вдова, ребенок у нее от него. А все равно ушел. Сказал, дело заведет в Москве.
– Значит, обидели, – убежденно сказала Софья Гавриловна. – Узнаю братца Ивана: меня не щадил под горячую руку – такое бывало. Ну да ладно, сама этим займусь. Найду и верну.
– Считаете, что я не справлюсь с хозяйством?
– Отчего же? Справишься, девица разумная. И характером в папеньку. С хозяйством ты справишься, Варя. С собой не управишься.
– То есть?
– Муж нужен. Пора уж, пора, засиделась. А нам, женщинам, нельзя на родительских ветвях засиживаться: червивеем. Кошечек заводим, собачек, приживалочек или, того паче, любовников. Не красней, голубушка, не красней: мы обе женщины.
– Очень вас прошу, тетушка, оставить этот разговор.
– Нет, не могу, не взыщи. – Софья Гавриловна развела руками. – Это не разговор, Варенька, это предназначение твое, судьба. Либо в линию она пойдет, либо в тупик упрется, серединки нет. Анна Тимофеевна, матушка твоя, царствие ей небесное, мужа тебе не приглядывала?
– Она считала меня взрослым человеком, тетя.
– Она считала тебя ребенком, – отрезала Софья Гавриловна. – Ну ладно, будем искать.
– Что искать? – испугалась Варя.
– Супруга, сударыня, супруга тебе достойного искать будем. Здесь, в глуши, на тебя разве что медведь выскочит.
– Тетя, мне очень неприятна эта тема, – сухо сказала Варя. – Давайте прекратим ее и…
– А уж и прекратили, – сказала тетя. – Уже прекратили, и нет никакой темы. А есть я, твоя тетя. Единственная твоя тетушка. Ты ведь любишь меня, Варенька?
– Тетушка! – Варя нежно поцеловала почтенную даму. – Разве я дала повод сомневаться?
– А раз любишь, значит зимой переедешь ко мне.
– Нет, дорогая моя тетя, не перееду. Очень бы хотела, поверьте, да не смогу. Вот Машу я к вам отправлю.
– И Машу отправишь, и Наденьку, и сама приедешь.
Варя с грустью покачала головой:
– Это было бы прекрасно, только на кого же я детей оставлю? Ване год в гимназии остался, а еще Георгий и Коленька. Не на Федю же их оставлять, он и сам-то ребенок бородатый. А больше никого нет. Никого, милая тетя, я одна.
– А батюшка?
– Батюшка в Москве.
– Ничего, в Смоленск перевезем, а упрется, так к нему детей отправим, пусть там учатся.
– Боюсь, что вы плохо знаете своего брата, – улыбнулась Варя.
– Это ты меня плохо знаешь, – ворчливо сказала Софья Гавриловна. – Всю жизнь ему потакали, всю жизнь с ним возились – хватит, пусть теперь он возится, пусть теперь он потакает. Если мы с тобой, Варенька, чего захотим, то того и добьемся. Я ведь еще дома догадалась, что ты сиротой себя вообразишь, горе как Божью кару воспримешь и сама себя на алтарь семьи поведешь как жертву искупительную. Так пустое все это, выкинь из головы! В зеркало посмотрись, молодость ощути – и живи как жила!
– Как жила, не получится.
– Точно не получится, так похоже получится. Получится, сударыня моя, все получится! А со старым ворчуном, с батюшкой твоим, я сама все решу, ты и знать ничего не будешь. Анна Тимофеевна, царствие ей небесное, любила его без памяти, разбаловала. Слишком любила и слишком разбаловала, ну да Бог с ним, справимся. А вам общество нужно, милые вы мои дети, а особо тебе и Машеньке. И не спорь, пожалуйста, не спорь со мной, я все равно сделаю по-своему!
Варя спорила не по существу, а по инерции и прекрасно понимала, что спорит лишь по инерции, из-за какого-то осторожного упрямства; в душу ее с каждым тетушкиным аргументом вселялся давно утраченный ею покой, все дальше и дальше оттесняя и страх перед будущим, и даже сумрачные мысли о принесении себя в жертву семейному благополучию. То, что предлагала Софья Гавриловна, было не просто разумнее, нет: ее планы предусматривали и личное Варино счастье. Обыкновенное девичье счастье, не требующее ни теоретических оправданий, ни роковых предопределений. И все то, что много ночей и дней копилось в ее сердце, все то, что лишь изредка выплескивалось в форме сложных философских построений, в которые и сама-то Варя верила лишь постольку, поскольку они оправдывали ее гордое одиночество, – все это прорвалось вдруг неудержимыми, облегчающими душу слезами.
– Ну вот и славно, вот и прекрасно, – сказала тетушка невозмутимо, не тронувшись с места. – Поплачь, Варенька, поплачь: девичьи слезки ледышку плавят.
5
Буксир ошвартовался у причала белградской грузовой пристани тихим августовским утром. На пристани было пустынно, лишь несколько грузчиков ожидали прибытия транспорта.
– Желаю не попасть в плен, – сказал капитан-босниец, пожимая руки. – Лучше так. – Он выразительно щелкнул пальцами у виска.
Олексин ожидал увидеть чиновников таможни, но к ним никто не спешил. Грузчики разглядывали их, но издалека, не приближаясь. Гавриил хотел спросить, куда направляют волонтеров, но Миллье остановил его:
– Сначала разойдемся.
– Разве мы не вместе?
– Вы офицер, а мы рядовые, – пояснил Этьен, улыбаясь. – Вы защищаете славян от турок, а мы – свободу от тирании.
Олексин не стал более расспрашивать. Расстались друзьями возле ворот порта, но направились в разные стороны.
– Может, они к турку подались? – предположил Захар.
– Может, и к турку, – усмехнулся поручик. – Свобода, Захар, понятие относительное. Особенно для господ инсургентов.
Сам он, впрочем, испытывал к «господам инсургентам» чисто дружеское расположение, но не в связи с Парижской коммуной – он мало знал о ней, да она его и не интересовала, – а скорее интуитивно, угадывая в них людей честных, мужественных и преданных своему долгу.
Они окликнули первого встречного, представились, спросили, куда им следует идти.
– Русские? – Серб крепко жал руки, улыбаясь, заглядывал в глаза. – Русские и сербы – братья!
Он взвалил на плечи их багаж и по дороге с воодушевлением оповещал, кого именно он сопровождает, и вскоре за русскими шла уже порядочная толпа.
– Русские офицеры! Они прорвали австрийский кордон! Один из них говорит по-сербски!
Гавриил по-сербски говорил плохо, но достаточно, чтобы спросить, чем вызван этот переполох.
– Давно не было русских волонтеров, – сказал провожатый. – Прошел слух, что австрийцы выставили кордоны, чтобы лишить сербов помощи.
Русские не знали, куда их ведут; сербы говорили все разом, перебивая друг друга, отделив Олексина от Захара, забрасывая их вопросами и не ожидая ответов на эти вопросы. Прием был почти восторженным, но Гавриил хотел не восторгов, а дела.
– Говорят, трудно приходится, а мужиков молодых – хоть отбавляй, – недовольно сказал Захар, пробившись к поручику. – На войну надо идти, братушка! Турка бить!
– Турка, турка! – закричали восторженные провожатые, вновь оттесняя его от Гавриила.
Наконец навстречу попался священник с красным крестом на рукаве, и шествие остановилось.
– Добро пожаловать на несчастную сербскую землю. – Священник хорошо говорил по-русски. – Давно не было пароходов с русскими волонтерами, этим и объясняется восторг моих сограждан. Если не возражаете, можем сразу направиться в министерство: ваш багаж отнесут в «Сербскую корону».
Он распорядился, толпа направилась к гостинице, унося их поклажу (Захар смотрел на это с некоторым подозрением, но молчал), и они наконец-то остались одни.
– Направо, – сказал священник. – За багаж не беспокойтесь: нас столько веков грабили османы, что мы научились ценить чужую собственность.
– Что слышно о боях под Алексинацем? – спросил поручик. – Есть известия от Черняева?
– Белград предпочитает ничего не слышать, – с уловимой горечью сказал священник. – У нас очень сложное положение, господа: султан бросил против несчастной Сербии свои лучшие силы и даже части собственной гвардии. А мы заседаем и спорим, спорим и заседаем. И надеемся на чудо.
Министерство помещалось в ничем не примечательном одноэтажном здании, вход в которое был свободен для всех желающих. Здесь священник передал их приветливым чиновникам и распрощался; они быстро получили назначение в действующую армию, документы на оружие и подорожную.
– К сожалению, лошадей пока нет, – сказал улыбчивый сотрудник. – Полковник Медведовский формирует конную группу, все передано в его распоряжение. Завтра постараемся раздобыть вам транспорт и проводника.
– Не знаете, могу я рассчитывать на роту?
– Это в компетенции штаба Черняева. Мы всего лишь чиновники. Денщика я вписал в вашу подорожную, господин поручик.
– Благодарю. Значит, завтра мы можем надеяться…
– Максимум через два дня: все зависит от проводников. С фронта они сопровождают транспорты с ранеными, а отсюда – волонтеров и порох.
До вечера они успели побывать в цейхгаузе, где получили оружие, продукты и форменную одежду. Оружие Гавриилу не понравилось, но он предполагал раздобыть что-нибудь более современное у турок; Захар же с удовольствием нацепил тяжелую австрийскую саблю.
Багаж оказался в отведенном для них номере. Не успели они распаковать его, как раздался вежливый стук в дверь. Захар открыл: на пороге стоял коренастый немолодой мужчина с ленточкой неизвестного ордена в петлице сюртука.
– Здравствуйте, господа соотечественники! – по-русски сказал он. – Вы поручик Олексин? Помню. И тост ваш помню.
– Полковник Измайлов? – удивился Гавриил.
– Бывший полковник, бывший начальник штаба генерала Черняева, бывший идеалист. Бывший, бывший, бывший, – со вздохом сказал посетитель. – Узнал, что прибыли очередные идеалисты, и позволил себе прийти без приглашения.
– Очень рад, – сказал Олексин, несколько озадаченный картинной горечью, с которой Измайлов вошел в номер. – Это мой денщик.
– Все волонтеры имеют одинаковые права. – Полковник несколько демонстративно подал руку Захару и со вздохом опустился на стул. – Права на первое приветствие и права на последнее прощание. Однако все же я злоупотребляю. Давно ли из любимого отечества?
– Вторая неделя.
– И что же там у нас?
– Солнышко то же, а дождик разный, – сказал Захар.
– Остроумно, остроумно. – Измайлов вежливо изобразил улыбку. – И все же?
– А что вас, собственно, интересует? – спросил Олексин. – Ведь что-то же, наверное, интересует, не погода же в Москве, не так ли?
– Интересует? – Полковник помолчал. – Все меня интересует там и ничего здесь, поручик. Желаю не дожить до такой односторонней любознательности. Шумели много, куда как излишне шумели. Победы, лавры, литавры… Не то вывозим из отечества нашего любезного! – вдруг резко и громко сказал гость. – Не то, не то и не то! Шумиху вывозим, показливость свою, трижды клятую, вывозим, идеи и восторги – массово, массово, поручик! А служение идее – где? Где, господа, безропотное, каждодневное, трепетное служение оставляем? В Будапеште, в Вене, на таможнях?
– Следует ли понимать, что вы недовольны русскими волонтерами, полковник?
– Доволен: мрут героически. С энтузиазмом подставляют свой русский лоб всякой турецкой пуле. Вперед, ура, в штыки их, ребята! – это все так, без претензий, как и положено русскому человеку, когда он решился. Когда русский человек решился, его ничто не остановит. Ничто, поручик, знаю, видел, верю! Но кто решился-то? Кто, я вас спрашиваю?
– И кто же?
– Ваш брат – обер-офицер. Его брат – рядовые и унтеры. Молодежь решилась: военная, купеческая, студенческая, крестьянская – всякая. А штаб-офицерство решилось? Решилось оно умереть за идею здесь, на чужих полях, за чужой народ? Нет, поручик, оно не просто не решилось: оно решилось не умирать за эту идею. Оно решилось лавры пожинать, славу черпать и – других гнать умирать. Прибывают сотни людей, тысячи! Думаете, одни русские? Нет-с – болгары, румыны, чехи, поляки, итальянцы, немцы, американцы даже! Все жаждут боя, все горят отвагой, все – молодо и искренне, молодо и искренне, поручик! – хотят помочь несчастной Сербии. Хотят, если надо, оплатить своей кровью цену ее свободы. Но воевать-то, воевать-то они не умеют, господа! И сербы воевать не умеют – что же поделаешь, не приходилось. Армия создана, но армия неопытная, молодая, более склонная к прекрасным порывам, чем к терпеливому исполнению приказов. А против нее турецкий низам, вымуштрованные боевые части. Значит, штабу и командующему необходимо именно это иметь в соображении, именно это ставить в основу операций, будь то блистательное наступление или тяжкая оборона.
– Вы недовольны штабом или командующим?
– Штаб? – Полковник печально улыбнулся. – Штаба больше нет. Командующий пока есть, поскольку ему еще верят и Сербия, и князь Милан, а штаба больше нет.
– С той поры, полковник, как вы перестали быть его начальником?
– Обойдемся без колкостей, поручик. Воевать за чужую победу нужно не только чистыми руками, но и с чистым сердцем. Да, с чистым сердцем, поручик, я понял это и потому ушел с поста. А что касается штаба, то спросите у Монтеверде, где его бригады. Я готов держать беспроигрышное пари: он вам не ответит. Это же гверилья, это же Фигнеры с Давыдовыми, а не армия! Управление утрачено или почти утрачено…
– Зачем вы нам все это говорите, полковник? – спросил Олексин. – С какой целью вы обрушили на нас ушат холодной воды? Ведь должна же быть у вас какая-то цель, кроме обиженного брюзжанья?
– Поручик, вы забываетесь! – Измайлов медленно багровел. – Я, кажется, не давал повода. Да! Я имею заслуги! Этот Таковский крест, – он ткнул пальцем в ленточку в петличке, – этот орден я получил одним из первых из рук князя Милана!
– Я не сомневаюсь в ваших заслугах, господин полковник. Я лишь спросил о цели вашего визита.
– А цель вашего приезда в Сербию? – Полковник встал, прошелся по номеру. – Боже вас упаси от изложения славянофильских идей, поручик, боже вас упаси: у меня уже болят уши. Мне жаль вас, юных идеалистов, цвет России: вами играют. Играют на вашем энтузиазме, на вашей молодости, на вашей отваге. Знайте же об этом, ибо ничего нет горше разочарования. Ничего нет горше!
Он пошел к выходу, но в дверях остановился, хотя никто не останавливал его. Потеребил шляпу, словно не решаясь, стоит ли говорить то, что хотелось. И – решился:
– Вы услышите много разговоров обо мне, поручик. Не торопитесь с выводами, пока не поговорите с генералом Черняевым.
– Вряд ли он примет меня.
– Добейтесь, это в ваших интересах. И если зайдет разговор обо мне… Впрочем, не надо.
– Нет, отчего же, полковник. Все может быть.
– Скажите ему, что я жду его письма. Здесь, в Белграде.
Измайлов поклонился и вышел. Захар усмехнулся:
– Обижен барин. А говорил красно.
Гавриилу больше не хотелось ни говорить, ни слушать. Он устал плыть на вонючем буксире, где негде было даже присесть по-людски. А в ресторане, шум которого проникал в номер, наверняка начались бы утомительные и пустые разговоры: он послал туда Захара, велев раздобыть ужин и отбиться от визитеров. Захар пропадал долго: поручик уже начал терять терпение. Наконец ввалился с корзинкой:
– Ваша правда, Гаврила Иванович, народу – тьмища! И эти, из газет, тоже. Окружили меня: ла-ла-ла! ла-ла-ла! Ну, я им сразу: по-вашему, мол, ни бум-бум, а барин отдыхает и беспокоить не велел. И сам на кухню, там нагрузили. Сейчас перекусим…
Перекусить не удалось: в дверь опять постучали.
– Гони всех, – раздраженно сказал поручик.
– Спит барин, – сказал Захар, чуть приоткрыв дверь. – Не велено…
Его молча и весьма бесцеремонно оттеснили, и в комнату скользнул господин в американском клетчатом пиджаке и в мягкой, сбитой на затылок шляпе.
– Тысяча извинений, господа, тысяча извинений! – еще с порога прокричал он по-французски, быстрыми глазами вмиг обшарив номер. – Французская пресса, господа, а с прессой кто же станет ссориться, не правда ли? Пресса – всесильная богиня нашего времени…
– Я не принимаю, – сухо сказал Гавриил.
– И не надо! – весело отозвался француз. – К чему церемонии? Три вопроса на ходу для парижской публики, всего-навсего три вопроса.
– Ровно три, – сказал Олексин. – Итак, первый.
– Итак, первый! – Корреспондент достал блокнот. – Ваше имя и звание?
– Русский офицер. Этого достаточно для Франции.
– Допустим. Что же заставило вас, русского офицера, оставить родину и приехать сюда, в Сербию?
– Зов братского народа.
– Прекрасный ответ! Вы стремились на этот зов, преодолевая многочисленные препятствия, как случайные, так и не случайные. Мы знаем, что вы были не один, что с вами вместе на этот зов стремились и наши соотечественники-французы. Это чрезвычайно благородный порыв, а Франция, как никто, ценит благородство. И вы, конечно, понимаете, как интересно французской читающей публике будет узнать о своих согражданах, обнаживших шпагу против османского ига. Кто же они, ваши французские друзья? Нам бы очень хотелось узнать их имена, намерения, планы…
Французы расстались с Олексиным, едва сойдя с парохода, и избежали шумной встречи белградцев. Гавриил сразу вспомнил и об этом, и о том, как они боялись слежки еще там, в Будапеште, как стремились уехать любым путем. Они доверились только ему, и, кто бы ни были эти французы, он не имел права предавать их доверие.
– Вы ошибаетесь, сударь, – сказал он. – Я прибыл в Белград со своим денщиком и не имею ни малейшего понятия о ваших соотечественниках.
– Однако вместе с вами с буксира сошли…
– Это четвертый вопрос, господин корреспондент, а мы договорились о трех.
– Но позвольте маленькое уточнение! – Визитер в американском пиджаке вдруг засуетился, забыв про улыбки. – Матрос буксира утверждает…
– Честь имею, – перебил Гавриил, встав. – Прощайте, сударь, наш разговор окончен.
Корреспондент потоптался, спрятал блокнот и вышел, забыв поклониться. Захар закрыл дверь, накинул крючок.
– Что он спрашивал?
– Он интересовался французами, – сказал поручик. – Ты нигде не болтал о них?
– Да что вы, Гаврила Иванович! Я ведь понимаю.
– Ну и прекрасно, – сказал Гавриил, садясь к столу. – А этого клетчатого господина никогда и ни под каким видом не пускай ко мне. Он слишком любопытен. Садись к столу, вдвоем ведь, можно без церемоний…
6
Беневоленский больше в Высоком не появлялся. Варя старательно не замечала его отсутствия, была ровна и даже весела, но самолюбие ее было уязвлено. Ею пренебрегали явно и демонстративно, и это кололо больнее, чем само отсутствие Аверьяна Леонидовича.
Тетушка уехала, забрав с собою Ивана и младших, в Высоком остались только Федор и Варя. Яблоки звучно падали в саду, было тепло, тихо и грустно, но грусть была легкой и приятной. Правда, она мешала с прежним рвением заниматься хозяйством, но после разговора с тетей Варя как-то охладела к хозяйству, все чаще поручая дела приказчику – мужику немолодому, серьезному и работящему. Возилась в саду, много читала, а с Федором почти не разговаривала: он целыми днями сидел безвылазно в своей комнате, обложившись книгами. То ли готовился в университет, то ли вырабатывал очередную сверхновую идею. Встречались в столовой за обедом да за ужином, даже завтракали отдельно.
От Дурасовых неожиданно прискакал нарочный с запиской: Елизавета Антоновна заболела, очень скучала, просила не забывать. Записка никому не адресовалась, Варя прочитала ее, подумала и за обедом показала Федору.
– Надо бы съездить, Федя.
Федор прочитал записку, повздыхал и ничего не ответил.
– Я понимаю, как тебе не хочется, – продолжала Варя. – Может быть, вместе с Беневоленским прокатитесь? Кстати, он что-то совсем пропал, не заболел ли тоже? Ты бы навестил и записку бы показал: хороший предлог для визита.
Федору очень не хотелось никуда ходить, он обленился за лето. Но Варя настояла, и пришлось, вздыхая, оставить привычный диван.
– Здоров как бык, – сказал Беневоленский, когда Федор, появившись, справился о здоровье. – Хотите водки? Нормальная российская сивуха вкупе с малосольным огурцом обладает сказочной способностью приземлять мысли витийствующей интеллигенции.
Он достал початую бутылку, налил в стакан, придвинул миску с огурцами и сел напротив.
– Отчего ж никуда не поехали?
– Не знаю, – сказал Федор. – Я отвык учиться. Право, отвык.
– А к лени привыкли быстро, – усмехнулся хозяин. – Хотите совет? Поезжайте к этой дамочке. Она мается томлением духа и тела: авось желания появятся.
Федор хлебнул из стакана, сморщился, полез за огурцом. Аверьян Леонидович насмешливо следил за его вялыми движениями.
– В вашей семье жизнеспособна только женская линия, Олексин, замечаете? Это первый признак угасания рода.
– При чем тут угасание? – вздохнул Федор. – Просто все: мать у меня крестьянка. Вы ничего не знаете, Беневоленский, а беретесь судить, это нехорошо и на вас не похоже.
– Чего же я не знаю?
– Ничего, – упрямо повторил Федор. – Вот напьюсь сейчас и все вам расскажу.
– Ну так напивайтесь поскорее.
– Вы спешите?
– Очень, – сказал Аверьян Леонидович. – Я уезжаю.
– Куда?
– В отличие от вас – учиться. Надо закончить в университете.
– А зачем?
– Ну хотя бы затем, чтобы зарабатывать на хлеб насущный. У меня нет имения, Олексин. Ни имения, ни состояния – только руки да голова.
– Вы лжете, Беневоленский, да, да, лжете. Вы не из тех, кто будет делать что-либо ради своей выгоды. Это пошло, ужас как пошло – делать что-либо ради своей выгоды. Ради идеи – да! Это прекрасно, это возвышенно и благородно. А ради выгоды… Нет, вы идейный. Вы скрываете от меня, потому что идея ваша, – Федор вдруг выпучил глаза и весь подался вперед, – казнить государя!
– Бог мой, какой бред посещает иногда вашу бедную голову, – усмехнулся Аверьян Леонидович. – И все от безделья. Бредни – от безделья, идейки – от безделья, даже разговор этот – тоже от безделья. Ох ты, милое ты мое русское безделье! Есть ли что в мире добродушнее, безвреднее и… бесполезнее тебя!
– Вот, – обиженно отметил Олексин и снова хлебнул. – Опять вы насмешничаете.
– Нет, друг мой, на сей раз я не насмешничаю, – вздохнул Беневоленский. – На сей раз предмет слишком дорог, чтобы обращать его в шутку. Дорог не для меня – дорог для отечества нашего в самом вульгарном экономическом смысле. Миллионы золотых рублей летят на воздух ежедневно и ежечасно, летят опять-таки в прямом смысле, лишь сотрясая его, но не производя никакой полезной работы. Когда же вы опомнитесь, добрые, милые, безвредные и – увы! – бесполезные господа соотечественники? Когда же вы наконец поймете, что идеи не сочиняют, а творят, творят на почве знаний, боли, тоски, неосуществленных порывов и, главное, труда. Адского труда, Олексин! А вы… Да вбили ли вы хоть один гвоздь в своей жизни, пропололи хоть одну грядку?
– Прополол, – кивнул Федор. – Маменька велела, я и прополол. Это был лук.
– Лук! – усмехнулся Аверьян Леонидович. – Проповедуете народу собственное представление о Евангелии, а что вы знаете о самом народе? Каков он, о чем думает, о чем мечтает, о чем говорит меж собой, подальше от барских ушей? О куске хлеба или о справедливости? О Боге или уряднике? Если вы уж так стремитесь служить ему – а вы стремитесь, я верю, что стремитесь, – так сначала узнайте, какой службы он ждет от вас. Залезьте в его шкуру, пропотейте его потом, покормитесь его тюрей с квасом, а уж тогда и решайте, в каком именно качестве вы послужите и ему на пользу, и себе в умиление.
– Но разве… Разве знания обязательно должны быть практическими? Разве нельзя постичь истину путем углубленного изучения?
– Для вас – нет, – отрезал Беневоленский. – Вы не способны к углубленному изучению, а посему изучайте с натуры. Впрочем, можете и не изучать: натура от этого не пострадает. Что вы смотрите на меня, как на чудотворную? Я лишь предполагал, только и всего. Решать все равно придется вам. Если сможете.
– Если смогу, – задумчиво повторил Федор. – Странно, ах как все странно переплетается в жизни! Вася тоже говорил о неоплатном долге перед народом, о служении истине и справедливости. И вот вы теперь…
– Я ничего этого не говорил, – резко перебил Аверьян Леонидович. – Ваш братец Василий Иванович, знаком с ним по Швейцарии, – восторженный адепт Лаврова, такой же говорун и идеалист. Нет, не просвещение народа должно предшествовать революции, а революция – просвещению, господа Лавровы! Не долг перед народом, а обязанность действовать во имя и во спасение этого народа – вот реализм русской действительности, если желаете знать правду. Понять народ, полюбить народ и, если надо, погибнуть во имя его свободы и счастья – вот цель жизни. Самая благородная из всех целей, какие только ставило перед собой человечество!
– А это… это прекрасно! – воскликнул Федор. – Прекрасно то, что вы сказали! Позвольте поцеловать вас, милый Аверьян Леонидович. Позвольте. Вам – в дорогу, и это замечательно. Дорога – это замечательно!
С серьезнейшим, даже многозначительным видом он расцеловал хохотавшего в голос Беневоленского и вернулся домой, не поехав к больной Лизоньке. И не потому, что забыл о ней, – он помнил и даже хотел поехать, – а потому, что не мог уже, не имел права откладывать того, что решил вдруг, внезапно за голым холостяцким столом Аверьяна Леонидовича. А поскольку решение это нашло на него как озарение, он и воспринимал его как озарение свыше, как зов, не откликнуться на который уже не имел права.
Он ничего не стал рассказывать Варе, буркнул походя, что Беневоленский здоров, и ушел к себе. Варе долго не спалось в эту ночь, она слушала, как Федор бродит по дому, хотела даже встать и спросить, что это он бродит, но поленилась. А потом уснула.
К завтраку Федор не явился. С ним часто это случалось, и Варя не обратила внимания. Но когда он не вышел и к обеду, забеспокоилась, послала узнать.
– Федора Ивановича нету, – сказала горничная, воротясь. – Постель нетронутая.
Заволновавшись, Варя пошла сама. Осмотрела пустую комнату, нетронутую кровать, успела уж испугаться, но нашла записку:
«Я не утонул и не пропал: я ушел. Не ищите меня, а лучше всего – забудьте. Идеи нельзя сочинять – их надо выстрадать, и я готов страдать. Я хочу быть честным и нужным. И буду честным и нужным. А вас всех – целую. Будьте счастливы и простите своего брата-бездельника Федора».
Варя три раза прочитала записку и, так ничего и не поняв, в бессилии и отчаянии опустилась на стул.
7
Длинная, запряженная отощавшей парой повозка уныло скрипела несмазанными осями. Возница, молодой серб, пел бесконечные песни, в терпеливом одиночестве трясясь на передке; остальные предпочитали идти пешком по пыльной обочине.
– Дегтю у них нет, что ли? – удивлялся Захар. – Бранко, долго еще пыль-то глотать?
– Гайд, гайд! – погонял приморенных коней Бранко, весело сверкая зубами.
– Турецкие кони, что ли?
– Добрые кони! Сербские кони!
Группа волонтеров – трое русских и молчаливый поляк – выехала на позиции с первой же оказией. Все произошло внезапно, второпях, и знакомиться пришлось уже в пути.
С русским – субтильным, болезненным до желтизны штабс-капитаном Истоминым – Гавриил был знаком: штабс-капитан служил адъютантом при московском генерал-губернаторе. Слабый физически, чрезвычайно интеллигентный Истомин еще в июне прибыл в Сербию, участвовал в победоносном черняевском наступлении, а теперь маялся иссушающей желудочной болезнью. В Москве у него оставалась жена, старуха-мать и три девочки, но штабс-капитан сетовал не на судьбу и не на больной желудок, а на равнодушие штабов, несогласованность действий и запутанную многоступенчатость начальства.
– Слишком много указаний, Олексин, слишком много! Боюсь, что самолюбие отдельных господ погубит великую идею.
В идею всеславянского единения он верил истово и несокрушимо. Ни авантюрный марш плохо подготовленной черняевской армии, ни последующий ее разгром, ни даже честолюбивые интриги многочисленного начальства, присосавшегося к народному восстанию и теперь торопливо выкраивающего выгоды для личного пользования, – ничто не могло поколебать тихого и мягкого штабс-капитана. За внешним обликом книжно-салонного дворянина скрывалась фанатическая преданность однажды понятому и принятому на себя долгу.
– Прекрасный, достойный свободы народ, прекрасная, достойная счастья страна! О, если бы немножечко честности, немножечко искренности, немножечко долга, господа!
– Да сядьте же вы на телегу, Истомин. На вас лица нет.
– Нет, нет, ни в коем случае. Мои недуги – это мои несчастья, Олексин. И я желаю бороться с ними, а не выставлять их напоказ. Равенство трудностей рождает равенство усилий, поэтому никаких исключений ни для кого, кроме раненных на поле боя. Равенство трудностей: ах, если бы когда-нибудь эту простую истину поняли бы те, кто управляет энтузиазмом людей, поверивших в благородную идею! Ах, как это было бы прекрасно, Олексин, ибо нет боли мучительнее, чем разочарование. Пирогов сказал, что раны победителей заживают быстрее, чем раны побежденных. Знаете почему? Потому что их идея осуществилась, их труд не погиб втуне, и они не обманулись в вождях своих.
– Вы слушали Пирогова?
– Я много и бестолково учился, как большинство русских, – улыбнулся штабс-капитан. – Увы, если бы мы к тому же умели бы с пользой применять свои знания! Но нам этого не дано: мы просвещенные дилетанты, не более.
Кони шли неспешным ломовым шагом, не меняя скорости ни на спусках, ни на подъемах. В полдень волонтеры останавливались в придорожной корчме, часа через три трогались дальше, до следующей корчмы, где и ночевали в узких, как пеналы, номерах, заботливо сохранявших запахи всех предыдущих постояльцев.
– К концу кампании попадем, ей-богу, к концу, – ворчал Захар.
Гавриил и сам беспокоился, что они непременно куда-либо опоздают, но нетерпение скрывал: и бывалый – очень трудно было отнести это слово к утонченному штабс-капитану – Истомин, и неоднократно проделывавший этот путь Бранко относились к лошадиной медлительности как к явлению естественному; явно тяготился путешествием лишь высокий поляк.
– Прошу пана, но нельзя ли быстрее?
Русских при этом он сторонился: шел всегда рядом с Бранко, ел с ним за одним столом. Утром и вечером любил мыться до пояса: Бранко окатывал его холодной водой, поляк громко, радостно вскрикивал. Истомин пригляделся, сказал поручику:
– Обратите внимание на его шрам.
Шрам был на левой руке, чуть ниже локтя. Недавний, еще багровый, узкий, будто от удара хлыстом.
– Сабля, и скорее всего казачья, – определил Олексин.
Вскоре их обогнала пароконная коляска. С грохотом пронеслась мимо: был уклон, лошади неслись вскачь. В клубах пыли Гавриил разглядел только широкую спину кучера, но Захар был внимательнее:
– Клетчатый ваш проехал. Ему, видно, лошадушек не пожалели.
В следующей корчме корреспондентской коляски не оказалось, но к вечеру они нагнали ее на постоялом дворе. Коляска стояла под навесом, лошади у коновязи, а широкоплечий кучер одиноко ужинал за столом: клетчатого господина в зале не было.
В этот низкий, полутемный зальчик Олексин вошел один: Захар устраивался в номере, попутчики отлучились по своим делам. Выбрав относительно чистый стол, поручик сел в расчете заказать ужин на троих. Но не успел: вошел поляк и, оглядевшись, направился к нему.
– Вас просят выйти до конюшни, – негромко по-русски сказал он.
– Кто просит?
Поляк отошел, разглядывая прокопченные стены и демонстративно не желая отвечать. Олексин недоуменно пожал плечами, но вышел.
Двор был пустынен. Поручик пересек его, вошел в темную конюшню. Здесь был Бранко: задавал корм лошадям. Гавриил хотел окликнуть его, но не успел.
– Здравствуйте, сударь.
Он оглянулся: у стены стоял Этьен.
– Не ожидали?
– Признаться, нет. – Гавриил пожал руку. – И очень рад, что нам по пути.
– По пути, но не вместе, – улыбнулся Этьен. – Маленькая неприятность и маленькая просьба, месье Олексин. Видели во дворе коляску?
– Кажется, на ней прикатил ваш соотечественник?
– Это не важно. Важно, чтобы эта коляска не выехала вслед за нами. А мы уедем, как только стемнеет.
– Что вы предлагаете: пристрелить лошадей или, может быть, кучера?
– Зачем же столько ужасов? Насколько нам известно, кучер не дурак выпить. Угостите его с русской щедростью, и он не сможет держать вожжи.
– Извините, Этьен, но я – офицер, и попойки с ямщиками мне как-то не с руки.
– Дело идет о нашей жизни, сударь, – все так же улыбаясь, сказал Этьен. – В ваших руках возможность сохранить эти жизни. Для общего дела, сударь, для борьбы за свободу Сербии. Решайтесь, а мне пора исчезать: наш соотечественник любит появляться там, где его меньше всего хотят видеть.
Сказав это, француз тут же шмыгнул в густую тьму конюшни. Через мгновение во тьме еле слышно скрипнула дверь, и Олексин остался один.
Он вернулся в низкий зальчик, где добродушный толстый хозяин уже расставлял на столах глиняные миски с вареной кукурузой и кусками обжаренного мяса. Спутники были на месте, клетчатый не появлялся; кучер его в одиночестве приканчивал ужин и бутылку местного вина. Он безразлично глянул на Олексина и с удовольствием потянулся к кружке.
– Прошу извинить, господа, – сказал поручик, подходя. – Захар, тебе придется отужинать сегодня в другой компании.
Отозвав денщика, Олексин коротко проинструктировал его и снабдил деньгами.
– Чтобы из-за стола не вылез, понял?
– Вот это приказ! – заулыбался Захар. – Не извольте беспокоиться, ваше благородие, исполним в лучшем виде.
Гавриил сел ужинать, а Захар, равнодушно позевывая, направился к хозяину, от которого вышел с тремя бутылками ракии. Неторопливо, вперевалочку, будто не зная, куда приткнуться, поплутал по залу и решительно уселся за столик кучера, красноречиво стукнув бутылками.
– Решили дать денщику увольнение? – улыбнулся Истомин. – Очень демократично, Олексин. Только не рекомендую такое попустительство в зоне военных действий.
– Пусть гульнет в последний раз.
Ужинали неспешно и долго, развлекаясь разговорами и слабеньким местным вином. Поляк сидел отдельно и не столько слушал их беседу, сколько поглядывал на дальний столик в углу. И иногда – с острым любопытством – на поручика.
Гавриил тоже посматривал на дальний столик: там крепчали голоса, явно не понимавшие друг друга, но звучавшие вполне дружелюбно. Дважды туда направлялся хозяин: раз с огромной сковородой яичницы на сале, второй – с двумя бутылками. Захар знал толк в застолье и приказ исполнял любовно и трепетно.
– Не напьется? – с брезгливой миной спросил штабс-капитан.
– Напьется, – улыбнулся поручик. – Непременно напьется как скотина!
Олексина чрезвычайно забавляла и сама ситуация, и полнокровный восторг Захара. Он знал Захара с детства и не сомневался, что все сойдет благополучно.
– Все же позволю себе удивиться вашим действиям, – непримиримо ворчал Истомин. – Пьянство вообще гнусь великая, и прискорбная к тому же. И мне, признаться, странно наблюдать в офицере такое… ммм… безразличие к чести нации.
– Да перестаньте вы брюзжать, капитан. Моему Захару нужна бочка…
Он замолчал, потому что в зальчике появился клетчатый господин. Задержался в дверях, мгновенно окинул быстрыми глазками помещение, лишь на миг задержавшись на Гаврииле, и решительно направился к дальнему столику. Олексин уже привстал, еще не решив, что делать, но понимая, что клетчатого необходимо задержать, отвлечь, заговорить. Но его опередили.
Путь клетчатого лежал мимо дальнего конца их стола, за спиной поляка. Поляк тоже заметил корреспондента, тоже понял, куда он направляется, но сидел ближе к нему, и действовать ему было удобнее. Не подавая виду, он повернулся спиной, а когда клетчатый почти поравнялся с ним, чуть отставил локоть. Это было сделано так вовремя, что корреспондент с ходу наткнулся на него.
– О, пардон!
– Сударь! – гневно сказал поляк, отряхивая капли вина. – Ваша неучтивость стоит мне ужина и одежды.
– Тысяча извинений…
– Даже из миллиона извинений мне не сшить новой рубашки, – громко перебил поляк и воинственно подкрутил усы. – Вам придется поискать другой способ, господин невежа.
Поляк напролом шел к глупейшему трактирному скандалу. Истомин болезненно сморщился:
– Вот ярчайший пример нашей славянской распущенности…
Он сделал попытку встать, но Гавриил удержал его:
– Мы – русские офицеры, Истомин, нам не к лицу ввязываться в кабацкие ссоры.
– Не понимаю, чего вы требуете от меня, – горячился француз. – Я нанес вам материальный ущерб? Извольте, готов компенсировать.
Он вынул из кармана несколько монет, положил их на край стола, шагнул, но поляк схватил его за полу клетчатого пиджака.
– Сначала вы испачкали мое платье, а теперь пытаетесь замарать мою честь? Я не лакей, сударь, я волонтер.
– Но помилуйте… Господа! – вскричал встревоженный корреспондент, на сей раз узнавая Гавриила. – Господин Олексин, умоляю вас объяснить вашему спутнику…
– Нет уж позвольте! – гремел поляк, вставая и по-прежнему удерживая клетчатого за лацкан пиджака. – Я готов был свести все к недоразумению, но теперь, когда мне швырнули деньги…
– Господа, стыдно! – болезненно морщась, взывал Истомин. – Господа, прекратите. Что подумают сербы?
Поляк грозно топорщил усы, кричал, но при этом часто взглядывал на Олексина. Гавриил догадался, глянул в дальний угол и увидел пустой, заставленный бутылками стол: Захар уже увел захмелевшего кучера подальше от господского скандала. Поручик улыбнулся и не очень умело подмигнул обидчивому шляхтичу.
– Черт с вами, согласен на мировую, – сразу перестав кричать, сказал поляк. – Ставьте две бутылки клико, и мы квиты. Эй, хозяин, тащи шампанское, Франция угощает доблестных волонтеров!
Пили долго. Поляк шутил, рассказывал анекдоты, провозглашал тосты. Штабс-капитан вскоре ушел, сославшись на недомогание, клетчатый нервничал, с трудом прикрываясь вежливостью. Однажды, не выдержав, воззвал к Олексину:
– Помогите мне уйти: у меня пропал кучер.
– А у меня денщик, – сказал поручик. – В России есть поговорка: рыбак рыбака видит издалека.
– Это замечательная поговорка! – развеселился поляк. – Вы уловили ее смысл, газетная душа?
Наконец он угомонился и отпустил корреспондента. Проводил его насмешливым взглядом, повернулся к Олексину, вдруг посерьезнев.
– Разрешите представиться: Збигнев Отвиновский. Жму вашу руку, поручик, с особым удовольствием: вы не из тех, кто вешал нас на фонарных столбах в шестьдесят третьем году.
– Вас вешали жандармы, – сказал Гавриил. – Следует ли из-за этого ненавидеть целый народ?
– Это сложный вопрос, поручик, – вздохнул Отвиновский. – Очень сложный вопрос, решать который приходится пока путем личных контактов. Судьбе угодно было свести нас в одном лагере, и я предлагаю вам дружбу. Но если она вновь разведет нас – не взыщите, Олексин. А сегодня мы с вами устроили неплохой спектакль!
Они еще раз крепко пожали друг другу руки и разошлись по номерам. Захара не было. Гавриил постелил, осмотрел подозрительно серые простыни, повздыхал и лег. Голова приятно кружилась, и он с удовольствием перебирал весь сегодняшний вечер, странный и немного таинственный. Где-то копошилась мысль, что поступки его вряд ли были бы одобрены на родине, что поступает он вопреки официальному долгу, но по совести, и это раздвоение между долгом и совестью совсем не терзало его. Он был в чужой стране, считал себя свободным от служебных обязательств и хотел лишь поступать согласно внутренним законам чести. И выполнил сегодня основное требование этого закона: помог друзьям избежать полицейской слежки. И на душе у него было легко. С этим приятным чувством он задремал и проснулся от грохота: Захар, шепотом ругаясь, поднимался с пола.
– Хорош, нечего сказать!
– Сами велели. – Язык у Захара заплетался, но соображения он не терял. – Так что разрешите доложить, приказ исполнил.
– А где кучер?
– В сене, – засмеялся Захар. – Я его так упрятал, что ни в жисть не найдут, пока сам не выползет! Вот ведь с виду бычина чистый, а жила у него слаба.
– Не опоил до смерти?
– Меру знаем, Гаврила Иванович, меру знаем и блюдем. – Захар, покачиваясь, стелил себе в углу. – Ежели еще будут такие же приятные ваши распоряжения, то мы рады стараться.
– Ладно, спи, поздно уже. И не храпи, сделай милость.
– Храп, он от Бога, – резонно заметил Захар. – Накажет Господь сном тяжким, так и захрапишь. Ты не спишь, Гаврила Иванович?
Захар обращался запросто в очень редких случаях. И сейчас непохоже было, что говорил совсем уж с пьяных глаз. Олексин помолчал немного и спросил:
– Ну что тебе?
– Мы в конюшне-то втроем пили: Бранко я поднес. Для разговору: он по-нашему маленько балакает, а с этой немчурой…
– Разве кучер не серб?
– Немец, – решительно сказал Захар. – Или кто-то вроде. А Бранко свой брат, правда, пьет мало. Он к вам просится, Бранко-то этот. Надоело, говорит, на извозе: туда целых, обратно калеченых.
– Как – ко мне? Куда – ко мне?
– Так вам же, поди, отряд под начало дадут? Вот он и просится: скажи, говорит, своему офицеру – это вам, значит, – что желаю проводником. Места, мол, хорошо знаю, вырос тут.
– Там видно будет, – сказал Гавриил. – Куда самих направят, тоже неизвестно. Спи.
– Сплю, – вздохнул Захар. – Вот мы и в Европе, значит. Чудно! А парень он, Бранко-то, хороший. Как есть славный парень, Гаврила Иванович… А закуска у них, прямо сказать, хреновая. Ни тебе соленого огурчика, ни тебе квашеной капусты. Может, поэтому и пить тут не умеют, а, Гаврила Иванович?..
С раннего утра клетчатый с заметно опухшей физиономией долго суетился, звал кучера, приставал к Захару.
– Знать не знаю, ведать не ведаю, – твердил Захар, хмурый с похмелья. – Пили вместе, а ночевали поврозь.
Выезжали, когда сыскался кучер. Вылез весь в сене, мыча что-то несуразное. Корреспондент кричал, бил его пухлым кулачком в гулкую спину – кучер ничего не соображал. Бранко весело хохотал, выводя коней из узких ворот.
Ехали, а точнее – брели за телегой уже вместе, поддерживая общий разговор. Правда, Отвиновский обращался только к Гавриилу, но делал это вполне корректно; штабс-капитан все еще расстраивался по поводу вчерашней гульбы и попрекал Олексина:
– Недопустимое легкомыслие, поручик, недопустимое!
Клетчатый догнал их только в обед, когда они уже сидели за столом. Подошел, сухо поклонился, сказал Гавриилу:
– Я ценю ваши шутки, но в известных пределах. Ваш денщик вчера обокрал моего кучера. Его показания у меня: они будут представлены лично генералу Черняеву с соответствующими разъяснениями.
– Я не верю ни единому слову вашего кучера, – сказал Олексин. – А своего денщика знаю ровно столько, сколько живу на свете, и ручаюсь за него своей честью.
– Ваш денщик будет предан военно-полевому суду, – отрезал корреспондент и, не отобедав, спешно выехал вперед.
– Я вас предупреждал! – шипел штабс-капитан. – Иностранные корреспонденты – большая сила при штабе.
– Чего клетчатый-то сказал? – допытывался Захар.
Гавриил не стал ничего объяснять, но настроение было испорчено.
– Не расстраивайтесь, – утешал Отвиновский. – Кто поверит в эту дикую чушь?
На вечернем постое они вновь встретились с клетчатым и его кучером: оба мелькнули в трактире, заказывая ужин в номер. Перекусив, быстро разошлись, а на рассвете Гавриил был разбужен испуганным воплем хозяина. Накинув сюртук, торопливо сбежал вниз, в трактир, где уже звенели встревоженные голоса.
Корреспондент лежал поперек стола лицом вниз. Под левой лопаткой торчал складной нож, по клетчатому американскому пиджаку расползалось большое темное пятно.
– Убийство! – кричал хозяин. – Угнали коней и коляску!
Ломая руки, он бестолково метался по трактиру, то выбегая во двор, где гомонились кучера, то возвращаясь.
– Убийство! Надо сообщить полиции!
В трактире были поляк и Захар, штабс-капитан еще не спускался. Они негромко переговаривались, Гавриил их не слушал.
Он смотрел на нож: итальянец красноречиво играл им при первой встрече еще в Будапеште.
Хозяин снова выбежал во двор. Олексин огляделся и, еще ничего не обдумав, вырвал нож из тяжело вздрогнувшего тела, вытер его, сложил и сунул в карман.
– Ножа не было, – негромко по-русски сказал он. – Никакого ножа не было. Убийца унес нож с собой, понятно?
И вышел из трактира.